Ночь докоротал Влас, сунув голову под подушку, пахнувшую Оиеной.
   Когда Кузьма на рассвете вышел на кухню, Влас уже умылся, причесался и, оживленный, с блестящими глазами, сидел за столом, разговаривая с матерью. Василиса пекла блины в жарко топившейся печи.
   - Доброе утро, тятяша, с Новым тебя годом, - Влас вылез из-за стола, пожал руку отцу. - Садись со мной, мамака пышные блины напекла. Мастерица.
   Отец внес с надворья мокрого дрожащего теленка. Положил его под нары на солому, обтер рукой слизь с ноздрей.
   - Буян ты, Буян. Большой. Пестравка насилу разрешилась. Молозь бы сдоить надо.
   - Садись за блины-то, хлопотун, - сказала мать.
   Но Кузьма отнес Пестравке ведро теплых помоев, задал коням овса, потом, умывшпсь, сел за стол, на котором стояла тарелка пухлых ноздреватых блинов из пшеничнопшенной муки.
   - Можа, выпьем? Ты на нее не гляди, ее бабье дело поплакать. А ты, Васена, знай подавай нам с жару, с пылу, в наши мужские дела не встревай.
   Опершись на сковородник, Василиса с горьковатой улыбкой покачала головой.
   "Первенец ты мой злосчастный, куда головушку прислонишь? Маялась я с тобой без отца, принял ты муки от рук своих и - чужих... - вспоминала Василиса, - наставила метины на тебя жизня, накидала в душу тяжелых камней. Господи, верни мне мое чадо..."
   Вспоминалось, как грудью кормила, в школу возила на санях в бураны да морозы. И полный тихого веселья рос паренек, улыбка открытая не слетала с румяного лица.
   Теперь посечен лик саблями, горе-злосчастье забелило сединой виски.
   Из-за печи вылезла худенькая - из трех лучпн собранная - бабушка Домнушка в синей рубахе, присела рядом с Василисой за стол. Голова на тонкой, по-саксаульему гнутой шее тряслась, гаснущими глазами всматривалась старая во Власа.
   - Василиса, что это за гость сидит у нас?
   Кузьма повернулся к матери лицом, а Влас поразился мощности его шеи в глубоких морщинах, как у старого быка.
   - Маманя, это не гость, а внук твой Влас.
   - А ты чего лезешь не в свое дело? Василиса, пошто молчишь? Скажи, кем нам доводится этот Влас-то?
   - Господь с тобой, матушка, ты чисто дпте малое.
   Влас - мой первенец, твой старший внук.
   - А разя его не прибрал господь?
   Домнушка макнула блин в махотку с маслом да так и задремала, сникнув головой. Влас отнес ее за печь. А кажить, недавно тетешкала внука, а когда в школу пошел, сшила нарядную сумку с кармашками для пенала, чернильницы и еды.
   Хоть и не знали мать с отцом, дальняя иль блпзкая дорога ждет сына, все же снаряжали его основательно:
   шерстяные носки, валенки с высокими отвернутыми голенищами, полушубок черного дубления да ушанку из зайца. А еще на прощание мать повязала широкую шею шарфом козьего пуха и, застегнув верхнюю пуговицу, приболела лицом к его грудп, и, не подхвати ее Влас, она рухнула бы на пол.
   Он оторвал от себя мать, посадил на скамейку, поцеловал высунувшуюся пз-за печи седую голову бабушки и, оглянувшись последний .раз на теленка, с усилием вставшего на дрожащие колени, вышел во двор. Эти-то дрожащие ноги и вылазившие нз орбит мокрые глаза теленка как-то очень больно растравили сердце Власа.
   Перед тем как навсегда покинуть родное гнездо, Влас с фонарем обошел сарай, окликаемый петухом, прижался щекой к теплой морде состарившегося гнедого, на котором ездил под венец. Тогда гнедой был жеребцом, теперь утихомиренный кастрацией и летами мерин с неизбывной печалью в глазах. Потрепал холку гнедого, заглянул в колодезь, вдохнув поднимавшийся из воды пар, сел в сани.
   Стройная игреняя матка со звездой на лбу, проворно перебирая по хрусткому снегу сухими в белых чулках ногами, вынесла их на улпцу. Мелькнула над головой старая двухскатная надворотшща, под которую когда-то взбирался Влас мальчонкой.
   В тающей утренней роздымп шла навстречу Фиена, махая свекру рукой.
   - Остановить? - спросил Кузьма сына.
   - Гони!
   Кузьма свернул в переулок, усеянный мерзлым пометом. Фпепа смотрела вслед, не понимая, на самом деле промчался свекор или поблазнплось ей с недосыпу-похмелья - всю-то ночь гуляла с молодухами.
   У моста в морозном тумане, распахнув шубу, кривой Якутка долбил пешней окрайкп проруби. Запряженные в сани быки терпеливо ждали, когда он очистит прорубь и напоит их. Проезд по мосту загораживал застрявший воз сена. Навстречу встал Якутка, тараща свой единственный глаз.
   - Кузьма Даиплыч, пособи воз вывезти.
   - Неколи!
   Рискуя расшибить на льду кованную лишь на передок матку, Кузьма направил ее через речку мимо прорубы.
   Соскочил с саней. Влажный пар обволок ноздри лошади, она захрапела, разъехалась было задними ногами, но тут же наддала вперед.
   - Кого везешь? - кричал уже с того берега Якутка.
   - Благочинный - тулуп овчинный!
   Раскачивая сытый раздвоенный круп, игреняя набирала рыси по степной дороге. Пестрые куропатки вылетали на дорогу покормиться. Спозаранку облюбовавшая заиндевелый куст носатая ворона покаркала на проезжих, взлетала и кружила над подводой, путано махая старыми, будто продерганными крыльями до тех пор, пока кобыла не оставила на дороге паривший помет.
   Кузьма сидел на козлах боком, смотрел то на дорогу, то на сына. Уж так ныло сердце, что и говорить не было сил.
   - После свадьбы Автонома отслужите по мне панихиду. Похоронную я положил за божницу.
   - Людей-то обманешь, Влас, а бога не обманешь.
   - С богом-то жить можно, он незлопамятный, а вот люди... Вы там для отвода глаз потужите обо мне.
   - Тужить не привыкать, сынок... За мои грехи наказывает бог моих детей...
   У степного раздорожья Влас велел остановиться: одна дорога на станцию, другая - в совхоз.
   - Знаю, грешат на меня. Но я отыщу погубителей Ильи Цевнева. Из-под земли достану. Приживусь где-то поблизости. Опасно, могут признать меня раньше времени, да ведь иного выхода нету. Батя, не кручинься, не терзайся. Я пока не помер... Жить дюже охота... А если придет мой час, повидаюсь с вами.
   - А не хуже смерти твоя задумка?
   Ветер гнал поземку, пересыпая дорогу, занося хвост лошади вправо. Борода Кузьмы смерзлась от слез.
   Под вечер, с морозцем, низким под поземкой солнцем пришел Влас в контору совхоза. Взяли его кузнецом. Поселился в пустовавшей у оврага халупе, переклал печку и, согрев себе чай, подумал, что вот и началась новая жизнь с пристальной приглядкой к людям - тяжелое перелопачивание своего пройденного пути.
   8
   Домой Кузьма вернулся чернее земли, и казалось самому, будто душа закосматплась в тревоге и тоске. Бросил, не распрягая, среди двора игренюю и, войдя в дом, запричитал, обнимая Фиену, мывшую полы:
   - Родная моя сношенька, горемычная голубушка...
   Сказал мне служивый, наш Власушка...
   Боль под сердцем выпрямила Фиену, с вехтя в руке косичкой стекала вода.
   - Чего путляешь, батюшка?
   - Влас-то наш, царствие ему небесное... погиб.
   Фиена выронила вехоть.
   В два голоса со свекровью заголосили они.
   Приходили шабры, покачивая головами. Дотошным сердобольцам хотелось узнать подробности: в лоб или в сердце убили Власа? Чья пуля? А может, долго умирал, маялся, вспоминал отца с матерью, жену, шабров? Почему нет бумажки?
   Но Кузьма помалкивал о похоронных бумагах, страшась их.
   - Где тот служивый? - подступила Фиена к свекру. - Я сама поеду к нему, до всего дознаюсь. Последними муками голубя моего буду казниться до холодной могилки...
   Автоном закрылся в горнице на крючок, широкой свинцово-тяжкой ладонью разгладил на своем письменном столе так долго летевшее горестное извещение о смерти старшего брата, перечитал много раз, снял копию. Командир эскадрона извещал несчастных родителей о геройской смерти красного конника Власа Кузьмича Чубарова, аж пять лет назад сложившего голову за рабоче-крестьянское счастье и Советскую власть.
   Старшего брата Автоном помнил смутно, досадовал, что служил тот не в стопроцентной красной, а какой-то крестьянской, потом даже в белой армии, перешел дорогу ему. Ходил Aвтоном среды молодежи, как меченый баран в стороннем стаде, - ни свой, ни чужой. Нехотя, и то лишь благодаря Тимке Цевневу, приняли Автонома в комсомол. А дальше пути заказаны. Будь он несравнимо умнее самого Захара Острецова, председателем сельского Совета не поставят. Знать, не быть ему коренником - пристяжным подскакивай при Захаре. Корми их хлебом, а командовать будут они. А ведь даже неграмотный отец одно лето председательствовал: оценили красные его каторгу. Правда, потом сместили все за того же Власа.
   В горнице при керосиновой лампе сели за поздний праздничный обед. Горе горем, а Кузьма поставил на стол бутылку водки. Василиса налила гусиной лапши в деревянную чашку, нарезала мясо на липовой доске, мосол положила перед любимым сыном.
   - Ешь мосол, Автоном. Фиена, принеси студень.
   Фпена запноходила, качая бедрами, в сени, неплотно
   прикрыв за собой дверь, - настораживала затаенная подавленность и зоркость стариков и Автонома.
   - Какая там женитьба, если в доме Фиена? - услыхала она голос Автонома. - Вот ты, батя, с Библией не расстаешься, маманя слова ладом не скажет, да молодаято умрет у нас от скуки и страха.
   - Чай, мы не звери... А Фиена не помеха - отделим, - сказал отец. - И Власушка такой наказ давал.
   Фпена так швырнула на стол тарелку со студнем, что студень долго дрожал.
   - Все секретничаете от меня, будто я помешаю сватам. Я бы белье пошила Автономше.
   - Чай, невеста сошьет.
   Кузьма налил водку. Все выпили, кроме Автопома.
   Дружно ездили ложками в чашку. Лампа висела сбоку, и по деревянной стенке двигались тени рук, голов.
   - Хочешь, Фиена, живи с нами, хочешь - иди к отцу.
   Молодая, найдешь себе мужика, - сказала Василиса.
   - Так я и ушла без всего! Чертомелила на вас семь лет. Без мужа пинка мне под зад?!
   - Не сквернословь. С голыми руками тебя никто не отпускает. Разделим по совести. Без вымени овца - баран, корова - мясо, - сказал Кузьма.
   Высохли слезы на каленом лице Фиены.
   - Все пополам: лошадей, коров, овец. Избу мне поставите новую, расходилась Фиена перед Автономом, - иначе себя изведу, нагая пойду, а вас по миру пущу.
   - Чужой бедой сыта не будешь, - сказал Кузьма.
   - Не быть молодой снохе в доме, пока я тута! И зачем тебе хомут на шею надевать в молодые лета? Не мужик ты еще, хоть и заусатился. Погуляй, повольничай годика три. Книжки у тебя есть, блюсти чистоту буду я.
   Умный же ты, зачем губишь себя?
   Автоном молчал высокомерно, чуть приподняв черные крылья бровей.
   - Игреняя, кажись, в охоте, надо сводить к совхозному производителю, напомнил ему отец. - Хорошей орловской породы.
   - Пусть холостякует игреняя, не надо мне приплода, с этими измаялся, угрюмо сказал Автоном.
   Фиена на скорую руку убрала посуду, зато усердно мыла лицо и шею духовитым мылом, которое всякий раз прятала вместе с рушником в свой сундук под замок.
   У зеркала натерла помадой желтоватые, с вмятиной щеки, подрумянила тонкие губы, подравняла в струнку брови.
   - Пора бы прижать хвост.
   - Не замай, Василиса, погуляет сношенька. Обезголосится с годами, успеет, - сказал Кузьма.
   Фиена упала в ноги свекрови и свекру:
   - Матушка и батюшка, простите меня.
   Перецеловала их и стриганула на волю.
   - Киргизуха шустрая. На мылах и духах хозяйство проживет.
   - А зачем оно, хозяйство-то нынче? Кто с землей в ладу - дурак для всех, - сказал Автоном. - Эх, брошу вас, уйду в совхоз рабочим.
   - Как раскалякался! Можешь и ты отделиться. Мы, старики, проживем, обидчиво выговорил Кузьма.
   - Кормилец ты мой, - вперекор отцу сказала мать, целуя вспотевший лоб Автонома. - Замаялся на работе, погуляй. Положила расходные в карман...
   - Батя ныне я не работник, - говорил Автоном, нагребая в карманы полушубка каленные на листу таквенные семечки.
   Кузьма вызволил из запечья Домнушку, причесал, облагообразил, поставил коленями на подушку перед иконами, нацелив меркнувшим взором на глазастый лик Николая Чудотворца. По бокам старухи встали коленями на рассыпанные гвозди Василиса и Кузьма.
   - Пресвятая матп богородица, сотвори свою святую волю, - страстным шепотом просила Василиса, подымая тоскующие глаза.
   Кузьма чуть позади ее стучал лбом в половицу, каялся с простодушной доверчивостью:
   - Прости, владыко, значит, двоедушие наше. Влас-то, осподи, не помер, в полной силе и дерзости младой, а мы отпевать должны. - И вдруг ему представился гроб, и в том гробу Влас, и он, скрипя зубами, осерчал на себя. - Да что я богу-то докучаю? Только и призываю его в тошный час, а полегчает - опять за свои грехи прпмаюсь.
   На улице взгорячилась тальянка, с развеселым озорством затянул молодецкий голос Автонома:
   Эй ты, милка моя,
   Очень интересная:
   Целый год со мной жила,
   Замуж вышла честная.
   - Покарай за двоедушие меня, а Власа пожалей, осподи, - с отцовским самопожертвованием отдавал себя Кузьма на суд божий.
   Отнес за печь сомлевшую в молении мать. Полегче стало душе, очищенной покорностью. Лишь робел перед жениной выносливостью в покаяниях и докуках богу. "Ей не откажет, она уж если начнет просить, своего добьет- | ся"!
   Кузьма сказал, что не будет он в помирушкп шутить.
   Одни пошутили, наряжаясь шайтанами, чтоб пугать ночами, да так и прнросла к их телам вывернутая овчина.
   Бабенка захотела мужика своего постращать, легла под святыми, мертвой прикинулась - не встала, только кровинка выступила на губах. А еще на съезжем дворе в Шарлыке шутили извозчики; один положил голову на чурбак: мол, рубани. А другой тихохонько ладонью тюкнул по шее. Дух отдал озорник-то.
   - Делай, что велят тебе. Господь смилостивится. Поменьше думай, тогда умнее у тебя получается, - сказала Василиса.
   Кузьма расчесал волосы кленовым гребнем, отправился к батюшке отцу Михаилу.
   9
   У отца Михаила уже неделю гостил родной брат, священник большого прихода на реке Ток. Намучился с ним отец Михаил беспредельно. Брат Яков оставил приход, попадью-старуху, приехал с молодой, коротко стриженной вдовой. В санях кроме пожитков привез ведерную бутыль самогонки и вот уже седьмой день причащался этим зельем и спорил со старшим братом. Был Яков когда-то покладистым, с едва уловимой озоринкой в быстром, переметчивом уме. Начитавшись дарвинистских книг, Яков разуверился в Священном писании, забыл положить душу свою за други своя. Отрешившись от страха божьего и проникнувшись учением о том, что все в мире вообще и в личной жизни в частности свершается по неизбежным историческим законам, на которые воля человека не может оказать никакого действия, Яков, по мнению брата, утратил всякое разумное руководство поступками и чувствами.
   Озоруя, выдумывал имена чудные новорожденным. Неваданная засуха осмертила минувшим летом затоцкпе степи.
   Пересыхали родники в оврагах, мелели колодцы. Через силу вышел Яков с молебствием на поля. Посмотрел, как дрожали в слезной молитве потрескавшиеся губы мужиков ы баб, и вдруг затосковал до ломоты в сердце. Спросил псаломщика, нет ли испить. "Намочи перст свой и коснись языка моего". Перепутал псаломщик или решил окончательно уронить Якова в глазах мирян, но только подсунул он батюшке баклагу с огненной жидкостью. Всю ее, теплую, жгущую, вылил Яков в себя, потом поглядел в невинные глаза псаломщика.
   - Просвиру хоть дай на закусь, холера тонкогласая!
   Распахнув ризу, в миткалевых брючишках и нательной рубахе справлял службу, втайне гордясь, что у мужиков нет такого белья. И когда черпая с белым подбоем трехъярусная туча, опережая свою тень, встала над иссыхающими хлебами, над скорбными, с запрокинутыми к небу лицами молельщиков, отец Яков требовательно возопил к богу о благодати. Слова молитвы вперебивку шли со словами ропота. Размахивая кадилом, побежал за уходящей тучевой тенью, со слезами самоунижения и злобы прося ее остановиться, пролить спасительную влагу на нивы. И вдруг на жаркое лицо упала капля, еще капля.
   И вот уже, пронзаемые серебристыми стрелами дождя, люди ликовали. Шли в село босиком, месили теплую грязь, и земля смыкала трещины-губы, пахла воскресшими для жизни хлебами. Яков не дошел до дома, от подсобы отказался. Лежал лицом к грозовому небу, готовый к свершению над ним кары. Уверял он потом брата, что всю ночь сек его дождь крупный, яко воловье око.
   Жизнь без разумного руководства, направляемая одними эгоистическими желаниями, заполнила его сердце тоскливым недовольством самим собой, отвращением к людям. И он бросил дом под железной крышей, сад у речки, мостки, с которых, бывало, рано поутру сазаном-склкзаком метался в паривший омуток. "Попадья померла - поп в игумены, поп помер - попадья по гумнам, - такими словами встретил его старший брат. - Да и без попа, что без соли".
   - Хороша у тебя семья, - сказал Яков. - Горд тобой и завистлив к тебе.
   И хоть говорят: поповы детки, что голубые кони, - редко удаются, у отца Михаила сыновья получились толковые. Самый старший был врачом, два других учительствовали.
   Михаил, стыдясь за брата перед женой, удерживал его в отведенной ему комнате.
   За любовную связь Якова лишили сана, ее разжаловали из женделегаток.
   Покашливая, Михаил терпеливо разъяснял брату, что разум без веры приведет к отчаянию и отрицанию жизни.
   Оглянись на живущее человечество, убедишься, что это отчаяние не есть общий удел людей. Люди жили и живут верою. Из веры нужно выводить смысл жизни, который и дает силы спокойно и радостно жить, а также и умирать.
   Беда ж тому, кто делает дела свои во мраке. У такого народа мудрость мудрецов пропадет и разум его разумников померкнет.
   Отец Михаил остановился, увидев в окно, как Кузьма Чуба ров помогал работнику протолкнуть застрявший в воротах воз сена, напирая спиной. На крыльце Кузьма долго стряхивал иней со своей гривы, снимал былинки сена.
   - Диковинный человек идет ко мне. Посозерцай, Яков, его, - сказал Михаил.
   Яков тем временем раскидал по столу старые журналы с картинками женские фигурки. Подмывало его озорничать. Вытащил за руку из комнаты-боковушки СБОЮ подругу в тутом джемпере, короткой юбке и сафьяновых зеленых сапожках на высоком каблуке.
   - Тут, матушка Калерия Фирсовна, такое прозвание, что с морозу и не выговоришь, - замялся Кузьма у порога перед попадьей. Как на грех, при виде сдобной матушки вспомнились складные стишки меньшего брата Егора:
   Конопля у нас кудласта,
   А погода ведренна.
   Попадья у нас титяста,
   Лопушиста, бедренна.
   - Осподи, грех-то какой, - набожно вздохнул Кузьма, скользя взглядом по выкрутившимся грудям попадьи.
   Он поклонился Якову, которого знавал ц прежде, повернулся к подруге его и замер в полупоклоне перед ее стриженой рыжеватой головой. Увидев на столе журналы с изображением гладких статных голых баб, растерялся, но встретился с набожным взглядом Якова, перекрестился, кланяясь, решив, что это ангелы, у которых еще не успели по малолетству отрасти крылья.
   Батюшка велел Кузьме сесть за стол, убрав журналы, поставил две рюмки и бутылку самодельной медовухи, положил перед собой руки с избитыми пальцами, со следами от дратвы, - видно, чинил недавно обувь.
   - Кузьма Данплыч, выпей с моим меньшим.
   Крупнопалой, напухшей от гулянки рукой Яков налил вино. Розово-воспаленное лицо его расползалось, наплывали веки на глаза цвета снятого молока.
   - Бывают, бывают жестокие отцы! - резко сказал Яков, продолжая спор с братом. - Христос-то не превратил камни в хлебы. А ведь голодали!
   - Христос был великий характер. Голос плоти искусил его в пустыне: если ты сын всемогущего, то преврати камни в хлебы. Но он победил плоть. Ибо не хлебом единым жив человек, а духом. Пищу же ест и зверь, души не имея.
   - Ну и зря не дал хлебы сын божий. Если овца завалится, ее надо спасать. А человек разве хуже овцы? Доброе надо делать всегда, и в субботу.
   Яков еще по рюмке налил. Напало на него желание проповедовать, и начал он, перегибаясь через стол, учить Кузьму: плотское не может осквернить человека, потому что входит к нему не в душу, а в брюхо.
   - В брюхо входит и потом выходит вон! Только то может осквернить, что из души выходит. А что из души выходит? Злоба, корысть, зависть, гордость, обман, похабство, - загибал своп припухшие пальцы Яков. - Убийство! Всякая дурь.
   Кузьма так потерялся, что индо пот прошиб. "Осподи, да ведь он ночевал будто в душе-то моей, весь обман как на ладони. Не зря толкуют, что поп скрозь каменную стену сглазит".
   - А вы, гражданка баба, опосля тифу, что ли, обстриглись? - спросил Кузьма женщину, чтобы поубавить атакующий натиск Якова. Он сразу же заметил по взглядам, что вяжет этих людей, как и всех греховных, утеха люСовная.
   Женщина, наклонив лицо, чуть исподлобья - ни дать пи взять пятнадцатилетняя отроковица - поглядела на Кузьму с непорочной чистотой.
   - Родненький мой, дедуня, - с сиротской почтительностью молвила, касаясь пальчиками руки Кузьмы, - миллион лет толкуют, что у бабы волос длинный, а ум короткий.
   - Верно говорят, доченька. Кто бабе поверит, долго не проживет.
   - Решилась я перейти черту запретную, укоротила волосы, чтоб ум удлинился. - Она скрестила руки на груди, с подзуживающей ухмылочкой уставилась черными глазищами в глаза Кузьме.
   Сам себя не разумел Кузьма, что с ним делалось в те минуты, будто чудом какпм-то сравнялся летами с этой брызжущей задором, затаенным умом и лаской.
   - Смелая, рисковая, - сказал он, веселея, - а ум-то прибавился?
   - Как-нибудь по весне продолжим разговор, отец, в лесочке, на майской траве. Смышленый ты старичок.
   - Спасибо хоть за насмешку, - чуть не со слезой поблагодарил Кузьма.
   Она аж привстала, тронутая такой задушевностью.
   - Я найду тебя, дядя.
   - Ты с ним не балуй, Надюха, старик - бывший каторжанин, - тихо предостерег Яков свою подругу с неожиданной трезвой рассудительностью. И будто в костер плеснул керосину - так и воспламенилась баба:
   - А глаза-то детские, как у осиротевшего кукленка.
   Раз только мелькнуло что-то страшное...
   Отец Михаил потянул Кузьму за рукав на кухню.
   - Батюшка, кто эта женщина будет?
   - Ненастьева Надежда. Плывет по реке, не знает, какому берегу душу доверить, - недовольно сказал отец Михаил. - Горе ли, радость ли привела тебя ко мне?
   - Все вместе, батюшка, горько-сладко, как в нашей христьянской жизни заведено богом. Меньшаку жениться подошла пора - радость нам, старикам. А большак, Власто, погиб. Долго вестей не было, а днями как обухом промеж ушей: сбелосветился.
   - Кузьма Данплыч, кто легко верит, легко и пропадет.
   Cвoей ли смертью?
   - Под левую сиську пулей. Не отпевали, душа какой год мается перед вратами царскими. Панихиду бы надо.
   Вот и похоронная, батюшка.
   - Не ропщи, не сетуй. Одному богу известно, хорошо ли, плохо ли случилось это. Круговорот жизни. Объемистого ума человек давно сказал: смерть и рождение - вечное море. Где же нам, зеленой обыкновенности, отделить капли жизни от каплей смерти в мировом-то океане? Где кончается цвет жизни и где начинается опадь?
   Батюшка полюбопытствовал у старика, какие приметы на урожай - посеял десятину ржи, распахал ковыльной залежи под зябь десятины две, намереваясь весной засеять сильной пшеницей, семена которой выпросил у Автопома, слывшего в округе культурным землеробом несмотря на свою молодость.
   - Как же с Автономом быть? Не грех сразу после панихиды по старшому женить меньшого?
   - За давностью лет допустимо. Сорокоуст отслужить надобно по Власу. Не велю вам, родители, выказывать горе, вдаваться в тоску безмерную. Юн Автоном летами, да разумом зрелый, нрава не шаткого, только веры нет в нем.
   Батюшка любил бывать на крестинах, свадьбах и - насколько возможно избегал поминки. Заблестел глазами, расспрашивая Кузьму, кто втянется в свадьбу помимо родных жениха и невесты.
   - Свадьба раз в жизни. Бывало, веселились по две недели. Как дети, чистосердечно играли. Теперь грозы опалили цветение. Суровая и черствая жизнь наступает.
   Но и она от бога.
   - Может, за помни Власа теленка пожертвовать?
   - Бог не нарадуется нашим жертвам, по радуется нашей любви. Зайди к Острецову в сельский Совет.
   10
   В сельский Совет зашел Кузьма спозаранку, чтобы с глазу на глаз потолковать с Захаром Острецовым. Но там уже гостевал, распустив уши малахая, Степан Лежачий, свертывая цигарку на дармовщинку, Острецов небрежно протянул ему кисет, пе глядя на него.
   - Раньше твоего, Степан Авдеич, никто не заглядывает сюда, - сказал Кузьма. - Не ночуешь ли тут случаем?
   - Ночую, ну и что? - задвигал Степан серыми небритыми челюстями. Сельсовет для меня роднее дома.
   Некоторые сожгли бы его, да побаиваются.
   - А я и пришел запалить, да ты тут окарауливаешь.
   - Я не про тебя, а про темные силы заявляю. - Лежачий повел глазами в угол: там смурел известный на всю округу сквернослов Потягов Пван-да-Марья, роясь в редкой бороденке.
   - Сквернословил ты, Пван-да-Марья, на спектакле.
   Плати штраф. Сгодится на клуб. Каждым матюком укорачиваешь дни своей темноты, укрепляешь материальную базу культуры, - сказал Захар Острецов.
   - Где же я возьму тебе трешницу, Захар Осипович?
   - Вези брусья сосновые. Пол переберем в клубе, - посоветовал Острецов, не отрываясь от счетов.
   - Брусья стоят рублей пять. Сдачу давай. А нет, буду материться на всю пятерку. В бога, Христа...
   - Эта ругачка бедных. Ты позорь себя своей кулацкой бранью.
   - Эх вы, бледные хари! Щенные брюхи! Пустолай вам на закуску! Мало?
   - Задница у тебя в пуху. Помнишь, заместо седел подушки чересседельником подвязывали?
   - Ты законы блюди. Не больно-то много тебя в земле, весь наруже. Один, что ли, я был? Влас Чубаров... да мало ли куда заманивали русского человека. Ленин декретом снял вину, а ты все глаза тычешь. Блюди закон сказано тебе, распротак тебя, разэдак!