Страница:
Ольга Цевнева повела Марьку в мазанку рядом с овчарней, под одной крышей с сараем. Сыпался с темного неба пропахнувший чистым холодом снег. Ольга потянула впотьмах к кровати, откинула тулупы, одеяло.
- Надень вот эту льняную рубаху, а завтра утром покажем ее гостям. Ты у нас честная. Дай-то бог тебе радости до скончания, любви до старости, кроткая ты моя. - Она поцеловала Марьку сладким ртом, перекрестила и вышла.
Марька дрожала в углу в одной рубахе, держась за свисавшие с перекладины веники. Острые, как поножовщина, споры за столом сильно подгорчили ее тревожное ожидание расплаты. Нет благостного покоя и ангельской чистоты в жизни.
- Не сдурил ты, Автономша, не выпил лишку? - слышался за дверьми мазанки голос свата Егора. - Суй в рот два пальца под маленький язычок, живо облегчит.
- Не пил я. И пить не собираюсь, - нелюдимо отбивался Автоном.
- Смотри у меня, знай свое мужское дело, не засни.
Уснешь проспаться потом, когда жена войдет в годы, как бабушка Домна.
- В избе постелили бы, тут окоченеет девка.
- Надо бы тебя в закутке на соломе рядом с коровами положить, приплоду бог больше бы дал... Ну, да ладно, чынче по-новому все.
- Дикое и бессовестное мелешь, Егор Данилович.
Сдурил я, согласился тешить стариков дикими древними обычаями.
16
Автоном вошел в мазанку, стукнувшись о низкий переруб, закрыл дверь на крючок.
- Ложись, чего ты стынешь, - сказал он Марьке, подтолкнув ее к кровати. Смутная норовистость нашла на него, и он не мог укротить себя. Положил на лицо Марьки тяжелую, пахнувшую ременными вожжами руку.
- Пока ничего не было промеж нас, сказывай, гуляла с кем?
- Автонома, мплып, вся я чистая! А ты?
- Вот тебе! - Автоном легонько ударил ее по щеке. - Не имеешь ты права пытать мужчину об этом. На то он и мужик, чтобы ангелом не быть. Ваше девичье дело блюсти честность, наше - ломать ее. Хоть и новые сейчас порядки, люди родятся по-старому.
- Прости, Автономушка, я нечайно спросила. - Марька обняла его.
- Ас Тимкой?
- Бог с тобой, что ты? Мальчишка. Как брат родной.
Да я с ним минуты не стояла нигде.
- А что ж он глаз с тебя не сводил? Ладно. Узнаем.
Ежели было, убью сейчас же.
- Убей, если вру. Вот тебе святая икона. Провалиться мне на этом месте...
- Ну, была не была, теперь уж все пополам.
Потом Автоном снял ее руку со своей груди.
- Не корю, только скажи, почему не призналась, когда сватали?..
Марька плакала.
- Наперво рассчитаюсь с тем подлецом-обманщиком.
А может, приневолили? Больно мне, Марька, от одной думы. Да ведь он, пакостник, смеется сейчас надо мной.
На моей совести нет греха, никого не принуждал, не обманывал, а эти гадят людям жизнь на первом шагу.
Страшно накажу я Тимку. Он, тихоня, может усыплять людей.
Марька вскинулась.
- Не он! Никто не виноват.
- Да если уж ты не соблюла себя, то что же говорить о других? Ну и девки пошли... Не плачь, постараюсь забыть все, с язвой в душе жить кому охота?
- Никого не тронь. Решай жизни меня.
- Не напрашивайся на расправу. Не уйдешь от моего гнева.
Автоном отвернулся. В дреме слышал не то плач, не то песню, очень печально и жалостно звучащую над его головой:
Из-под камня, камня белого
Выбегала речка быстрая,
Выбегала речка чистая.
Не лихой казак вел коня поить.
А ревнивый муж вел жену губить,
Не губи меня рано поутру,
А губи меня во глухую ночь,
Когда детушки спать уляжутся,
А соседушки успокоятся...
Кто-то давил снаружи на дверь, и она поскрипывала.
Марька толкнула Автонома, боязливо прижалась к нему.
- Лошадь, наверное, чешется, - сказал он. - Спи.
- Детоньки, откиньте крючок, - просил Кузьма.
Дверь, треснув, открылась. Сильнее запахло навозом, овечьей шерстью.
- Эка, бог какую сноху послал мне, штоб тебя совсем, а? Сейчас она упадет в ноги. А Ермолай грит, не упадет.
Какого шайтана знает он, короткий барин. Вот крест.
Упадет.
Автоном шепнул Марьке на ухо:
- Иди, поклонись, а то ведь не отвяжутся до утра.
Поеживаясь от валившегося в открытую дверь холода Марька упала в ноги свекра, коснувшись пальцами холодвого пола, а лбом - пахнувших скотным двором валенок.
Кузьма поднял ее, прижимаясь бородой к голове, плача от умиления.
- Ласточка ты моя родная. Не покорность нужна мне твоя, а уважение. В любви живите, детки. Все вам, дети мои, отдаю.
Закрыв за отцом дверь на засов, Автоном спросил Марьку, почему она ночью поет.
- Неужто? По дурости я забудусь и пою, сама не знаю про что. А вот тятя разговаривает сонный, все расскажет, что думает.
- Ты знаешь, ну, жалко мне тебя...
- Правда? А я думала, прогонишь меня утром... - Да ты вовсе еще дпте... успокойся, спи.
Протрезвевшая Фпена, вспомнив свою первую после венца ночь, когда для доказательства честности пришлось резать голубя, пробралась под насест и поймала курицу.
К дверям мазанки подошла на рассвете, держа под поле л курицу, вцепившуюся когтями в кофту. И тут она усомнилась в своей затее: а вдруг оконфузишься, как было с ней? Тогда тетка зарезала голубя, да от усердия окрылила перьями рубаху. Смеху было много, но Фиена враз повернула теткину промашку в свою пользу:
- Женишок разнесчастный Власушка положил жену на худую перину, вся, бедная, оперилась-опушилась, хоть впору летать!
А спокойный Влас поддержал ее:
- Такая егоза мешковину в ленточки располосует а не то что бязь.
Постояла Фиена у врат новобрачных, отпустила курицу и сошла разыскивать дружка Егора Данилыча. коему положено будить молодых. Не вот нашла Егора. С устали завалился в ясли и крепко уснул, обогреваемый теплым дыханием коров.
Одна коровенка с телячьего возраста повадилась жевать белье. И теперь она стянула с сонного Егора портки, изжевала в лоскутья, только ошкур остался, как расписывала Фиена свекрови.
Василиса обещала дать ему стариковы портки, а пока посоветовала укрыться полами.
- Засоня, буди молодых, - потребовала Василиса. - Они, касатки, в обнимку спят, я уж разглядела. А та прощелыга, Фиена, отвернулась тогда от Власушки, а он, сиротка, свернулся калачиком. Эти в любви заживут.
Вдвоем-то с набожной сношенькой образумим Автонома, позабудет он дорогу на сборища комсомольские. Откомсомолится...
Понукаемые Фиеной свахи нагрянули за рубахой невесты. Но Автоном грудью встал у порога мазанки, раскинув руки:
- Интересуетесь, какая у нее рубаха? Станина тонкого ситца, подол бязевый, а большего вам знать не положено. Муж и жена - едина плоть. Идите в дом. - Он растолкал обуянных любопытством женщин, пошел умываться.
Тогда Фиепа юркнула в мазанку с проворством хорька Норовя сдернуть с молодой одеяло, зло и вдохновенно уговаривала:
- Давай, Марька! Рот им заткнем!
- Автоном спрятал.
- Смотри, тихоня, лживый шаг обернется путем нечестивым и тернистым.
Во дворе смеялись над дружкой: проспал, не первый взбулгачил молодых. За такую провинность надели на Егора хомут, а сватью дородную посадили в стиральное корыто: вези!
Гости закусывали с ходу на кухне студнем из бараньих ножек, спешили в горницу, где начинали ломать-бить калинку. Раскосый Яшанька взял горшок и, топнув ногой, взвизгнул, ахнул его об пол. Вдребезги разлетелся. И началось. Даже Кузьма до того расходился, что схватил с пэчн корчагу с пампушками, поднял над головой, но Василиса вовремя отняла.
Молодка уж какой раз подметала пол, подбирая в мусоре накиданные гостями деньги.
Ермолай, кочевряжась, заходил от порога, волоча ногами солому до переднего угла, бросая деньги:
- Что-то плясать охота! - вскидывал рыжую голову с зализанной проплешиной от лба до розовой макушки.
А на кухне Автопом хвастался своему сотоварищу Семке Алтухову и Захару Острецову, отворачивая ворот рубахи и показывая укушенное плечо:
- Во как!
Острецов усмехнулся.
- Марька честная. По нашим временам - это чудо, - сказал Семка. Только ты больше никому не хвались:
позавидуют или не поверят. Теперь уж все концы в воду спускай, отбегался, распрощался с волей.
"Плохо мне, ох как тяжело. - Захар, мрачнея, не мог поднять глаз на Автонома. - Почему я не взял Марьку?
Отец не отдал бы, по глазам видел, не отдал бы. Красивая пара сравнялась... Уж не повыдуло ли из моей души все тепло? Надоело мне умиротворять людей, уговаривать, выслушивать себялюбивые речи... Уж прижму я вас!"
На молчаливого Автонома напала говорливость, и начал он приставать к посмуревшему Острецову:
- Захар Осипович, давай тебя женим, а? Хорошая девка у дяди Ермолая Люська. Я бы сам женился, да сестрой двоюродной доводится мне.
Захар вытащил из портфеля несколько купюр займа индустриализации:
- Бери! - жестко сказал он, у гну в лобастую голову.
- Мне-то еще зачем? - Автоном мгновенно, как на резком свету, сузил глаза. - Как отставанка с хлебом - ко мне, с займом - опять я за всех?
- Без индустрии нас растопчут другие державы.
- Нас не стопчешь, мужик - как трава, по весне за силу возьмется, встрял Кузьма. - Татары не стоптали...
Острецов отстранил локтем Кузьму:
- Не суйся не в свое дело, дядя Кузя.
- Не тронь батю... - придушенно выдавил Автоном.
- Нехай воробей поклюет меня... - сказал Кузьма. - На, ударь.
- Одумайтесь, гости дорогие! - закрутился Отчев. - Автоном, иди к молодой... чего ты с нашим братом вязнешь.
Но Автоном, сутулясь, засунув руки в карманы, лишь отступил к печке.
- И ты, Захар Осипович, нашел времечко со своими займами, - упрекнул Отчев Острецова.
- Вам же, дуракам, желаю добра, пока не пропили деньги. Обогнать ыы должны их опять же ради вашего счастья. Мне-то что за болесть? Я одинок, вы, счастливчики, женитесь, плодитесь, а я изматываю свои нервы...
- Там, за границей, на машинах мчатся, охально и разгульно газом смердят на весь белый свет. До смерти не захлестнуться бы, норовя уравнять свою рысь с ними, - вслух раздумывал Кузьма. - Раненько отошел Ильич, выпали вожжи из рук его на самом ухабистом пути... А теперь кто только не тянет к себе вожжи - один вправо, другой влево. Задергают державу, губы в кровь изорвут. Я тоже толкал плечом воз из грязи, пока в глазах не потемнело. Теперь отскочил на обочину, - не ровен час, попятится колесница, раздавит.
- Политик ты, борода дремучая, - ронял Острецов, остывая.
- Кучерить должен один, - стоял на своем Кузьма.
- Царя захотел? - уже с привычным подшучиванием поддел старика Острецов, подмигивая Автоному.
- Без твердой руки расползетесь, как раки. Своевольники вы.
Нехорошо было на душе Автонома, стоял у печп, подпирая плечом косяк. Мучили с Захаром друг друга перебранкой, будто легкие надрезы по сердцу ножом проводили. Скоро ударит двенадцатый час вековечной жпзпн села... Рязанский поэт-горюн, мечась, плакал перед те:,г.
как голову сунуть в петлю: железный гость тянет к горлу равнин пятерню... "Пить я не умею, в петлю меня пока не тянет", - думал Автопом, едко жалея и презирая горькую слепоту этих близких ему людей.
- Такая судьба у России. Размечтается, на птпчек глазея, в песнях позабудется, глядь, а у других новая мапшнцшка засвистела. Очнется Россия, давай догонять, только лапти с избитых ног летят ошметками, - почти себе под нос бормотал Автоном и, подхваченный тяжким чувством перечить Острецову, добавил далеко не то, что думал: - Видно, вываливай язык, а заграницу обскакивай. Не ты, говорун-активист, а мы захлестнемся в этой гонке. Ты будешь только горлом трудиться...
- Чьим ты голосом запел? - снова подступил к нему Острецов, избычившись.
Автоном сжался.
Семка положил руку на плечо его - дрожало оно, как у собаки перед рывком на зверя.
- Возьми, Автоном, докажи, что ты комсомолец, - упрашивал Семка.
Автоном вынул из кармана несколько ассигнаций, положил на стол, потом пересчитал полученные от Острецова облигации, взял с загнетки сппчкн, чиркнул и поджег одну облигацию.
- На, прикури, Захарка!
Кузьма горой встал между сыном и Острецовым.
- Смолчи, Захар, уговоритель и наказатель. И ты, Автономша, пдп к молодой, - повелел Кузьма. - Какого лешего не поделите?
- А об этом, дядя Кузьма, мы потолкуем с Автономен:
как-нибудь в темном уголке, - сказал Захар. Шагнул было в горницу проститься с Марькой, но натолкнулся на локоть Автонома.
На третий день после свадьбы Семка Алтухов вызвал Автонома на комсомольское собрание хлебовской ячейки, а Тимка Цевнев, член волостного комитета, после горячих споров добился своего: исключили Автонома Чубарова из комсомола за венчанпе в церкви.
С топ поры и закачало Автонома из стороны на сторону.
Знаток людских душ дядя его Егор-пи объяснил родным и близким так: высоко-де вознесся синеглазый и, чтоб спуститься, стал ловить мякпну, летящую с токов, и вить из той мякины веревку, а его раскачало то в Казань, то в Рязань, а то в Астрахань, и болтался он до сё дня между небом и землей. Долго ли удержит его веревка и куда, сорвавшись, упадет он неведомо.
- Становись, Марья, за хозяйство. Учись женской науке не давать себя в обиду, детям матерью быть, мужу - советчицей, а не потатчицей. Только с виду простая бабья забота, а на ком дом-государство держится? Мужик - работник, вояка. Нынче жив, завтра - война сожгла.
Вдовами держится жизнь после смуты. Бабы жпвущи долгом перед детьми. Учу я тебя, а сама спохватываюсь - не на камень зерно кидаю? Уж очень ты добра. Сердце на л адонп держишь, не хитришь. Пускай муж-то разгадывает всю жизнь тебя. А ты как увидишь его, ноги подгибаешь, полымем горишь. Чай, надо и обижаться в меру.
- Люблю я его, матушка.
- Тьфу! С умом надо любить, с бабьей ловкостью.
А ты как есть дите. Чай не в куклы играть - жизнь-то прожить в уважении. Ох, Марьюшка, плохо не было бы...
Часть вторая
1
В губернский земельный отдел бывший комиссар Онисим Колосков явился в кожаной тужурке, кавалерийских брюках из кожи и сукна, с наганом в кармане, с орденом Боевого Красного Знамени на гимнастерке. Четко выстукивал по гулкому коридору огромного здания бывшего земельного банка, не поворачивая голову, косил стригущими, как у козленка, глазами на окна за ними на холмистой возвышенности, туго опоясанной кирпичной стеной, дичало пустовал женский монастырь, меж каменных плит вымахивала трава, давно не мятая Христовыми невестами.
Обезлюдела святая обитель с того августовского утра, когда колосковский отряд посек саблями на подворье монастыря отчаянных из летучего карательного отряда.
Под каменной аркой двустворчатых дубовых ворот приколенилась перед иконой божьей матери совсем молоденькая черница. В сурово-смиренную обитель загнала ее тоска по убитому в Галиции жениху лишь за полгода до публичного сожжения на площади портрета отрекшегося от престола царя.
Черный плат оттенял невинную белизну тонкого, тихой нежности лица. Самозабвенно устремленный к богородице взгляд перехватил Колосков, и разом заныло в душе его, и он проглотил вместе с горькой слюной не слетевшее с уст обличительное слово. Кинул в ножны крапленную красной росой шашку, легче ветра спорхнул с коня, нагнулся к скорбящей.
- Иди в мир, молоденькая... Просторный он после прополки...
Пуля резанула по шее, будто молнией захлестнуло.
Жарко застило глаза, потянуло к земле незримым воротом.
Уже потом, в госпитале, рассказала Паша, как напугала ее цевкой ударившая кровь из его шеи, навылет пронзенной пулей. Черным платком перевязывать стала, да ординарец отстранил, матюкнув как-то по-особенному, поинтернациональному, - свиреп был тот, в папахе, густобровый мадьяр. В госпиталь, в монастырскую трапезную, допустили ее к Колоскову лишь на третий раз. когда назвалась она двоюродной сестрой. Госпитальный старшой даже нашел, что глазами похожи, только у Колоскова - озорные, а у сестры великопостные.
Затерялась где-то в людском разнолесье та девушка Паша, а воспоминания о ней нет-нет да шевелились в сердце родничковым ключом, больно и сладко.
Заведующий губземотделом, с зачесом назад, в толстовке с матерчатым поясом, покашливая в кулак, сказал, окая с колесо, объемно:
- Бой дали троцкистам и правым оппортунистам на губернской конференции видал какой. Извертелись вконец: мол, социализм строить можно, но не построить. Ты кинул в них увесисто: мы, рабочие, делаем паровозы, знаем, что не зубочистка получится, а паровоз. Так вот, дорогой товарищ Колосков Онпсим, хотя собачий хвост и воображает, будто он вертит собакой, а не наоборот, всe же ощутимо давят кулаки на хлебном фронте. Горько! я т и ненадежен каравай классового врага. С полынком. Потому Политбюро решило создавать зерновые совхозы. Директором одного из них ставим тебя, дорогой приятель.
П фамилия твоя хлебная.
- Батенька мой, да у меня образование какое? Три класса прошел, на четвертом споткнулся. Скотеко-прцходское.
- Я сам затрудняюсь по части запятых. Иной раз з письме к ученому приятелю накидаю запятые в копце:
расставь по надобности, лишние зачеркнуть можешь. - Заведующий подошел к карте, обвел карандашом участок. - Около пятидесяти тысяч гектаров. Осваивай. Как?
Я не знаю. Будешь ты, Колосков, представителем рабочего класса, веди партийную линию на селе. В тех глухих местах совхоз примером и опорой должен быть. А природа строгая, капризная. Иногда дождь идет не там, где просят, а где косят, не где пыль, а где был.
Он вынул из сейфа пачку денет, отсчитал сто новеньких пятерок.
- На переезд и одевку. Отчета в расходовании этой суммы не требуется. Только распишись.
В костюме, с новым чемоданом ехал Колосков в международном дубовом вагоне. В Бузулуке подсел в купе бакалейщик из Хлебовки, Ермолай Чубароз, - ездил навестить дочь Люсю, студентку педтехнпкума. Зачесав рыжие космочки за прожаренные зноем уши, он завистливо восхищался хозяином маленького бузулукского заводика по изготовлению деталей к сельскохозяйственным машипал.
- Из ничего пошел в гору! - И с горечью несбыточного вожделения вздыхал: - Эх, волю бы ему... министр!
Да ведь не дают развернуться! Ну, а ты, Онисим Петрович, чем промышляешь?
- Хлебом и скотом! - весело ответил Колосков. - А не прижмут? допытывался Ермолай.
- Меня? Не прижмут! - сметливо подмигнул Колосков, поглядел на благообразное лицо в пробрызнувшейся сединой бороде.
За пивом Колосков открылся, кто он.
На станции Гамалеевка сошли чуть свет: Ермолай с сумкой за спиной, опираясь на дубпночку, Колосков с кожаным чемоданом, плащ кинул на плечо. Красно согревалась заря за тополями. Позевывал начальник станции в белом кителе, красной фуражке, с жезлом в кризот:
руке.
Задержались на перроне ради интереса. Подкатил поезд Льва Троцкого, отправлявшегося в ссылку в Арысь.
А пока поезд стоял, воняя первоклассными вагонами, адъютанты вывели на разгулку свору охотничьих собак, Лопоухие кобели, не теряясь, не обращая внимания и суматошный брех местных крестьянских дворняг, с победоносным презрением поднимали ноги у столбов и кленов, оконтуривая захваченную ими землю.
Из окна срединного вагона желтоватой краски высунулось резко очерченное, с лезвием-бородкой лицо Троцкого. Сняв пенсне, он смотрел на зарю выпуклыми, мутными спросонья глазами, ероша ржаво побитые сединой кудри.
Когда поезд, дернувшись взад-вперед, тронулся, Колосков поймал взгляд Троцкого: застоявшееся презревг и скука отяжелили этот взгляд до тоски... Перед ним разметались те самые русские деревни, которые он с ожесточенным высокомерием называл насквозь контрреволюционными и которые город должен подвергнуть беспощадной военной колонизации. Считавший себя наполовину мужиком, Колосков сильно гневался на Троцкого даже сейчас, когда он, поверженный, отправлялся в ссылку.
А Ермолай уже вдогонку вилюче раскачивающемуся вагону вроде позавидовал:
- Впереди нас пущают. И тут почет! Коснись нашего брата хлебороба, небось пешком погоните...
- Мертвым всегда уступают дорогу на могилки, - сказал Колосков.
...В Хлебовке во дворе сельсовета Колосков встряхнул пиджак, кепку, надергал сена из-под бока спящей в пролетке под навесом женщины, обмел сапоги. Сел на крылечко в тень, закурил, улыбчиво поглядывая на смуглую, девически тонкую шею спавшей.
Женщина повернулась на живот, потянулась, раскидывая руки и ноги, жмурясь и позевывая, чмокая спросонья губами.
- Ох, батюшки родные! - вскочила, одергивая кофту. - Чуток вздремнула... - Глаза ее тревожно распахнулись.
Разом все затихло, захолонуло в Колоскове.
- Паша?
Она кивала, все ниже опуская голову, пальцы метались у ворота кофтенки.
- Да каким ветром занесло тебя сюда, Онисим Петрович?
- Судьба, Паша, судьба...
Паша стояла в проеме открытых дверей, выпрямив высокий стан, вскинув осеянную солнцем милую светлую голову с детской кучерявостыо пониже затылка. Разбитые, в мозолях и ссадинах кисти, как бы приморозившиеся к стоякам, накрепко породнили Онисима с ней.
Пропылила по улице пара - коренник плыл не шелохаясь, кажись, на дуге стакан воды не плеснется, пристяжная выгибала шею на сторону.
- Председатель волисполкома Третьяков в степи поехал, землю в аренду сдавать богачам, - говорила Паглг, повернувшись к Колоскову тонким профилем. - Не дождешься ты, Онисим Петрович, Острецова - и он махнет туда же...
Она запрягла сельсоветского каурого конька, повеела Колоскова в совхоз.
Был развеселый гулевой день Ивана Купала, по всей Хлебовке всплескивались голоса, дурашливый визг девок и парией - гонялись друг за другом с ведрами, корцами воды, обливали.
- Ноне не пройти - плещут из каждого окна, подкарауливают за воротами, - сказала Паша, настегивая каурого.
За горой остановились у колодца.
- Угостила бы холодной водой, сестрица. - Колосков заглянул в бездонно сиявший под ветлой колодец.
Паша отстранила его локтем, спустила на вожжах ведро.
Холодную солоноватую воду Колосков пил маленькими глотками, жмурясь.
- Живут люди: щи солить не надо. Чем запиваете после такого рассола? поигрывал Колосков.
- Вином. Зато глотошной хворью не маются, ноги не сводит суставная немочь. Один городской уж так двошал, так бился в кашле, грудь и плечи ходуном ходили. А попил водицу, стал спать, как младенец, дыхания не слыхать...
Паша понесла ведро будто коню, но, зайдя с тыла, опрокинула на бритую голову Колоскова.
- Сдурела?!
- Чай, нынче Иван Купала. - Паша разгладила на груди мокрую кофту и, покачивая высокими бедрами, спряталась за кустами вербы. - Не искупаешь!
Колосков схватил ее со спины поперек.
- Попалась!
Плавно откинув белокурую голову, Паша присмирела в замке его рук. Жарко взглянула через плечо на Описима, присела, вырываясь. Любуясь статью сильной рослой женщины, Колосков сказал:
- Верткая. - И с мучительным легкомыслием спросил: - Замуж-то почему не выходишь, молоденькая?
...Как-то в начале зимы Паша пошла с тазом и веником в баню. И только распарилась, открылась дверь. Не сразу разобралась, что ворочается в духовитом пару Якутка одноглазый. Промашливо плеснула кипятком, он вовремя заслонился веником. Не дал Якутка утопиться з проруби. Ночью, закутав в тулуп, донес ее до избенки.
На коленях стоял перед нею, лежавшей на кровати, просился в мужья.
- Даст моя сестра мне за работу телку. Хватит набатрачить. Две собаки оберегут нас...
Паша так страшно закричала на Якутку, что он, крестясь, выпятплся из дома...
- Али не хочется замуж? - тихо спроспл Колосков.
- Грех был у меня... Ждала сватов сыздавна... с тех пор, кпк у врат монастыря подъехал ты на коне...
- Не врешь, молоденькая? Ну тогда стакнемся...
Отдыхали среди пестревших цветов луговых трав с белыми, желтыми метелками, духовитой овсяницей...
Запрокинув голову, Паша глядела на Колоскова углубленными свежим темнокружьем глазами.
- Когда ждать, Ониспм?
- Заберу я тебя в совхоз, девка.
- Побереги себя... лучше я буду за речку в кустч приходить вечерами...
Домой к своему хозяину Ермолаю не вернулась Паша - уговорил Колосков остаться в совхозе экономкой.
2
У холма с прорезавшимися из суглинка камнями стоило несколько подвод. На тарантасах, тачанках и верхами на конях съехались хозяева-умельцы заарендовать на тричетыре года из века не паханные госфондовскпе земли.
Кони и люди двоились в горячем слюдяном потоке полдневного марева. Далеко-далеко сенокосил совхоз, ужо густо выкруглизалпсь ометы по ровной черноземной степи. Сторожили ту плодородную равнину каменные горы с четырех сторон - гнездовья беркутов.
Председатель волпсполкома Иван Третьяков в широких льняных штанах млел со своей грыжей на знойном солнцепеке. В молодости хвастал силой по ярмаркам, поднимал вагонный скат, даже циркового борца метнул через голову за круг, за что и похлестали железными прутьями в темном переулке после представления.
- Ну, берете или как? - спросил Иван Третьяков, не сводя сонных глаз с далеко пасшихся в траве дудаков. - Надоели вы мне, сквалыжники.
Ермолай Чубаров вскинул к солнцу веснушчатое лицо, пожевал сладкую пырышку:
- Травы укосные, хаить не приходится. Да вить дорого... Навечно бы, другое дело.
- А век-то твой длинный?
- Не будем угадывать волю божью. Ладно, не живется тебе тихо, Иванушка. Уступай все это заложье за двадцатку - и по домам.
- Ваша не пляшет, Ермолай Данилыч.
- Тебя боженька по голове не стукнул? Пусть жирует земля бесплодная. Травы сгниют на корню. Да и потаенно накосят проворные. Уступай, тут больше двадцати десятин не наберешь.
- Надень вот эту льняную рубаху, а завтра утром покажем ее гостям. Ты у нас честная. Дай-то бог тебе радости до скончания, любви до старости, кроткая ты моя. - Она поцеловала Марьку сладким ртом, перекрестила и вышла.
Марька дрожала в углу в одной рубахе, держась за свисавшие с перекладины веники. Острые, как поножовщина, споры за столом сильно подгорчили ее тревожное ожидание расплаты. Нет благостного покоя и ангельской чистоты в жизни.
- Не сдурил ты, Автономша, не выпил лишку? - слышался за дверьми мазанки голос свата Егора. - Суй в рот два пальца под маленький язычок, живо облегчит.
- Не пил я. И пить не собираюсь, - нелюдимо отбивался Автоном.
- Смотри у меня, знай свое мужское дело, не засни.
Уснешь проспаться потом, когда жена войдет в годы, как бабушка Домна.
- В избе постелили бы, тут окоченеет девка.
- Надо бы тебя в закутке на соломе рядом с коровами положить, приплоду бог больше бы дал... Ну, да ладно, чынче по-новому все.
- Дикое и бессовестное мелешь, Егор Данилович.
Сдурил я, согласился тешить стариков дикими древними обычаями.
16
Автоном вошел в мазанку, стукнувшись о низкий переруб, закрыл дверь на крючок.
- Ложись, чего ты стынешь, - сказал он Марьке, подтолкнув ее к кровати. Смутная норовистость нашла на него, и он не мог укротить себя. Положил на лицо Марьки тяжелую, пахнувшую ременными вожжами руку.
- Пока ничего не было промеж нас, сказывай, гуляла с кем?
- Автонома, мплып, вся я чистая! А ты?
- Вот тебе! - Автоном легонько ударил ее по щеке. - Не имеешь ты права пытать мужчину об этом. На то он и мужик, чтобы ангелом не быть. Ваше девичье дело блюсти честность, наше - ломать ее. Хоть и новые сейчас порядки, люди родятся по-старому.
- Прости, Автономушка, я нечайно спросила. - Марька обняла его.
- Ас Тимкой?
- Бог с тобой, что ты? Мальчишка. Как брат родной.
Да я с ним минуты не стояла нигде.
- А что ж он глаз с тебя не сводил? Ладно. Узнаем.
Ежели было, убью сейчас же.
- Убей, если вру. Вот тебе святая икона. Провалиться мне на этом месте...
- Ну, была не была, теперь уж все пополам.
Потом Автоном снял ее руку со своей груди.
- Не корю, только скажи, почему не призналась, когда сватали?..
Марька плакала.
- Наперво рассчитаюсь с тем подлецом-обманщиком.
А может, приневолили? Больно мне, Марька, от одной думы. Да ведь он, пакостник, смеется сейчас надо мной.
На моей совести нет греха, никого не принуждал, не обманывал, а эти гадят людям жизнь на первом шагу.
Страшно накажу я Тимку. Он, тихоня, может усыплять людей.
Марька вскинулась.
- Не он! Никто не виноват.
- Да если уж ты не соблюла себя, то что же говорить о других? Ну и девки пошли... Не плачь, постараюсь забыть все, с язвой в душе жить кому охота?
- Никого не тронь. Решай жизни меня.
- Не напрашивайся на расправу. Не уйдешь от моего гнева.
Автоном отвернулся. В дреме слышал не то плач, не то песню, очень печально и жалостно звучащую над его головой:
Из-под камня, камня белого
Выбегала речка быстрая,
Выбегала речка чистая.
Не лихой казак вел коня поить.
А ревнивый муж вел жену губить,
Не губи меня рано поутру,
А губи меня во глухую ночь,
Когда детушки спать уляжутся,
А соседушки успокоятся...
Кто-то давил снаружи на дверь, и она поскрипывала.
Марька толкнула Автонома, боязливо прижалась к нему.
- Лошадь, наверное, чешется, - сказал он. - Спи.
- Детоньки, откиньте крючок, - просил Кузьма.
Дверь, треснув, открылась. Сильнее запахло навозом, овечьей шерстью.
- Эка, бог какую сноху послал мне, штоб тебя совсем, а? Сейчас она упадет в ноги. А Ермолай грит, не упадет.
Какого шайтана знает он, короткий барин. Вот крест.
Упадет.
Автоном шепнул Марьке на ухо:
- Иди, поклонись, а то ведь не отвяжутся до утра.
Поеживаясь от валившегося в открытую дверь холода Марька упала в ноги свекра, коснувшись пальцами холодвого пола, а лбом - пахнувших скотным двором валенок.
Кузьма поднял ее, прижимаясь бородой к голове, плача от умиления.
- Ласточка ты моя родная. Не покорность нужна мне твоя, а уважение. В любви живите, детки. Все вам, дети мои, отдаю.
Закрыв за отцом дверь на засов, Автоном спросил Марьку, почему она ночью поет.
- Неужто? По дурости я забудусь и пою, сама не знаю про что. А вот тятя разговаривает сонный, все расскажет, что думает.
- Ты знаешь, ну, жалко мне тебя...
- Правда? А я думала, прогонишь меня утром... - Да ты вовсе еще дпте... успокойся, спи.
Протрезвевшая Фпена, вспомнив свою первую после венца ночь, когда для доказательства честности пришлось резать голубя, пробралась под насест и поймала курицу.
К дверям мазанки подошла на рассвете, держа под поле л курицу, вцепившуюся когтями в кофту. И тут она усомнилась в своей затее: а вдруг оконфузишься, как было с ней? Тогда тетка зарезала голубя, да от усердия окрылила перьями рубаху. Смеху было много, но Фиена враз повернула теткину промашку в свою пользу:
- Женишок разнесчастный Власушка положил жену на худую перину, вся, бедная, оперилась-опушилась, хоть впору летать!
А спокойный Влас поддержал ее:
- Такая егоза мешковину в ленточки располосует а не то что бязь.
Постояла Фиена у врат новобрачных, отпустила курицу и сошла разыскивать дружка Егора Данилыча. коему положено будить молодых. Не вот нашла Егора. С устали завалился в ясли и крепко уснул, обогреваемый теплым дыханием коров.
Одна коровенка с телячьего возраста повадилась жевать белье. И теперь она стянула с сонного Егора портки, изжевала в лоскутья, только ошкур остался, как расписывала Фиена свекрови.
Василиса обещала дать ему стариковы портки, а пока посоветовала укрыться полами.
- Засоня, буди молодых, - потребовала Василиса. - Они, касатки, в обнимку спят, я уж разглядела. А та прощелыга, Фиена, отвернулась тогда от Власушки, а он, сиротка, свернулся калачиком. Эти в любви заживут.
Вдвоем-то с набожной сношенькой образумим Автонома, позабудет он дорогу на сборища комсомольские. Откомсомолится...
Понукаемые Фиеной свахи нагрянули за рубахой невесты. Но Автоном грудью встал у порога мазанки, раскинув руки:
- Интересуетесь, какая у нее рубаха? Станина тонкого ситца, подол бязевый, а большего вам знать не положено. Муж и жена - едина плоть. Идите в дом. - Он растолкал обуянных любопытством женщин, пошел умываться.
Тогда Фиепа юркнула в мазанку с проворством хорька Норовя сдернуть с молодой одеяло, зло и вдохновенно уговаривала:
- Давай, Марька! Рот им заткнем!
- Автоном спрятал.
- Смотри, тихоня, лживый шаг обернется путем нечестивым и тернистым.
Во дворе смеялись над дружкой: проспал, не первый взбулгачил молодых. За такую провинность надели на Егора хомут, а сватью дородную посадили в стиральное корыто: вези!
Гости закусывали с ходу на кухне студнем из бараньих ножек, спешили в горницу, где начинали ломать-бить калинку. Раскосый Яшанька взял горшок и, топнув ногой, взвизгнул, ахнул его об пол. Вдребезги разлетелся. И началось. Даже Кузьма до того расходился, что схватил с пэчн корчагу с пампушками, поднял над головой, но Василиса вовремя отняла.
Молодка уж какой раз подметала пол, подбирая в мусоре накиданные гостями деньги.
Ермолай, кочевряжась, заходил от порога, волоча ногами солому до переднего угла, бросая деньги:
- Что-то плясать охота! - вскидывал рыжую голову с зализанной проплешиной от лба до розовой макушки.
А на кухне Автопом хвастался своему сотоварищу Семке Алтухову и Захару Острецову, отворачивая ворот рубахи и показывая укушенное плечо:
- Во как!
Острецов усмехнулся.
- Марька честная. По нашим временам - это чудо, - сказал Семка. Только ты больше никому не хвались:
позавидуют или не поверят. Теперь уж все концы в воду спускай, отбегался, распрощался с волей.
"Плохо мне, ох как тяжело. - Захар, мрачнея, не мог поднять глаз на Автонома. - Почему я не взял Марьку?
Отец не отдал бы, по глазам видел, не отдал бы. Красивая пара сравнялась... Уж не повыдуло ли из моей души все тепло? Надоело мне умиротворять людей, уговаривать, выслушивать себялюбивые речи... Уж прижму я вас!"
На молчаливого Автонома напала говорливость, и начал он приставать к посмуревшему Острецову:
- Захар Осипович, давай тебя женим, а? Хорошая девка у дяди Ермолая Люська. Я бы сам женился, да сестрой двоюродной доводится мне.
Захар вытащил из портфеля несколько купюр займа индустриализации:
- Бери! - жестко сказал он, у гну в лобастую голову.
- Мне-то еще зачем? - Автоном мгновенно, как на резком свету, сузил глаза. - Как отставанка с хлебом - ко мне, с займом - опять я за всех?
- Без индустрии нас растопчут другие державы.
- Нас не стопчешь, мужик - как трава, по весне за силу возьмется, встрял Кузьма. - Татары не стоптали...
Острецов отстранил локтем Кузьму:
- Не суйся не в свое дело, дядя Кузя.
- Не тронь батю... - придушенно выдавил Автоном.
- Нехай воробей поклюет меня... - сказал Кузьма. - На, ударь.
- Одумайтесь, гости дорогие! - закрутился Отчев. - Автоном, иди к молодой... чего ты с нашим братом вязнешь.
Но Автоном, сутулясь, засунув руки в карманы, лишь отступил к печке.
- И ты, Захар Осипович, нашел времечко со своими займами, - упрекнул Отчев Острецова.
- Вам же, дуракам, желаю добра, пока не пропили деньги. Обогнать ыы должны их опять же ради вашего счастья. Мне-то что за болесть? Я одинок, вы, счастливчики, женитесь, плодитесь, а я изматываю свои нервы...
- Там, за границей, на машинах мчатся, охально и разгульно газом смердят на весь белый свет. До смерти не захлестнуться бы, норовя уравнять свою рысь с ними, - вслух раздумывал Кузьма. - Раненько отошел Ильич, выпали вожжи из рук его на самом ухабистом пути... А теперь кто только не тянет к себе вожжи - один вправо, другой влево. Задергают державу, губы в кровь изорвут. Я тоже толкал плечом воз из грязи, пока в глазах не потемнело. Теперь отскочил на обочину, - не ровен час, попятится колесница, раздавит.
- Политик ты, борода дремучая, - ронял Острецов, остывая.
- Кучерить должен один, - стоял на своем Кузьма.
- Царя захотел? - уже с привычным подшучиванием поддел старика Острецов, подмигивая Автоному.
- Без твердой руки расползетесь, как раки. Своевольники вы.
Нехорошо было на душе Автонома, стоял у печп, подпирая плечом косяк. Мучили с Захаром друг друга перебранкой, будто легкие надрезы по сердцу ножом проводили. Скоро ударит двенадцатый час вековечной жпзпн села... Рязанский поэт-горюн, мечась, плакал перед те:,г.
как голову сунуть в петлю: железный гость тянет к горлу равнин пятерню... "Пить я не умею, в петлю меня пока не тянет", - думал Автопом, едко жалея и презирая горькую слепоту этих близких ему людей.
- Такая судьба у России. Размечтается, на птпчек глазея, в песнях позабудется, глядь, а у других новая мапшнцшка засвистела. Очнется Россия, давай догонять, только лапти с избитых ног летят ошметками, - почти себе под нос бормотал Автоном и, подхваченный тяжким чувством перечить Острецову, добавил далеко не то, что думал: - Видно, вываливай язык, а заграницу обскакивай. Не ты, говорун-активист, а мы захлестнемся в этой гонке. Ты будешь только горлом трудиться...
- Чьим ты голосом запел? - снова подступил к нему Острецов, избычившись.
Автоном сжался.
Семка положил руку на плечо его - дрожало оно, как у собаки перед рывком на зверя.
- Возьми, Автоном, докажи, что ты комсомолец, - упрашивал Семка.
Автоном вынул из кармана несколько ассигнаций, положил на стол, потом пересчитал полученные от Острецова облигации, взял с загнетки сппчкн, чиркнул и поджег одну облигацию.
- На, прикури, Захарка!
Кузьма горой встал между сыном и Острецовым.
- Смолчи, Захар, уговоритель и наказатель. И ты, Автономша, пдп к молодой, - повелел Кузьма. - Какого лешего не поделите?
- А об этом, дядя Кузьма, мы потолкуем с Автономен:
как-нибудь в темном уголке, - сказал Захар. Шагнул было в горницу проститься с Марькой, но натолкнулся на локоть Автонома.
На третий день после свадьбы Семка Алтухов вызвал Автонома на комсомольское собрание хлебовской ячейки, а Тимка Цевнев, член волостного комитета, после горячих споров добился своего: исключили Автонома Чубарова из комсомола за венчанпе в церкви.
С топ поры и закачало Автонома из стороны на сторону.
Знаток людских душ дядя его Егор-пи объяснил родным и близким так: высоко-де вознесся синеглазый и, чтоб спуститься, стал ловить мякпну, летящую с токов, и вить из той мякины веревку, а его раскачало то в Казань, то в Рязань, а то в Астрахань, и болтался он до сё дня между небом и землей. Долго ли удержит его веревка и куда, сорвавшись, упадет он неведомо.
- Становись, Марья, за хозяйство. Учись женской науке не давать себя в обиду, детям матерью быть, мужу - советчицей, а не потатчицей. Только с виду простая бабья забота, а на ком дом-государство держится? Мужик - работник, вояка. Нынче жив, завтра - война сожгла.
Вдовами держится жизнь после смуты. Бабы жпвущи долгом перед детьми. Учу я тебя, а сама спохватываюсь - не на камень зерно кидаю? Уж очень ты добра. Сердце на л адонп держишь, не хитришь. Пускай муж-то разгадывает всю жизнь тебя. А ты как увидишь его, ноги подгибаешь, полымем горишь. Чай, надо и обижаться в меру.
- Люблю я его, матушка.
- Тьфу! С умом надо любить, с бабьей ловкостью.
А ты как есть дите. Чай не в куклы играть - жизнь-то прожить в уважении. Ох, Марьюшка, плохо не было бы...
Часть вторая
1
В губернский земельный отдел бывший комиссар Онисим Колосков явился в кожаной тужурке, кавалерийских брюках из кожи и сукна, с наганом в кармане, с орденом Боевого Красного Знамени на гимнастерке. Четко выстукивал по гулкому коридору огромного здания бывшего земельного банка, не поворачивая голову, косил стригущими, как у козленка, глазами на окна за ними на холмистой возвышенности, туго опоясанной кирпичной стеной, дичало пустовал женский монастырь, меж каменных плит вымахивала трава, давно не мятая Христовыми невестами.
Обезлюдела святая обитель с того августовского утра, когда колосковский отряд посек саблями на подворье монастыря отчаянных из летучего карательного отряда.
Под каменной аркой двустворчатых дубовых ворот приколенилась перед иконой божьей матери совсем молоденькая черница. В сурово-смиренную обитель загнала ее тоска по убитому в Галиции жениху лишь за полгода до публичного сожжения на площади портрета отрекшегося от престола царя.
Черный плат оттенял невинную белизну тонкого, тихой нежности лица. Самозабвенно устремленный к богородице взгляд перехватил Колосков, и разом заныло в душе его, и он проглотил вместе с горькой слюной не слетевшее с уст обличительное слово. Кинул в ножны крапленную красной росой шашку, легче ветра спорхнул с коня, нагнулся к скорбящей.
- Иди в мир, молоденькая... Просторный он после прополки...
Пуля резанула по шее, будто молнией захлестнуло.
Жарко застило глаза, потянуло к земле незримым воротом.
Уже потом, в госпитале, рассказала Паша, как напугала ее цевкой ударившая кровь из его шеи, навылет пронзенной пулей. Черным платком перевязывать стала, да ординарец отстранил, матюкнув как-то по-особенному, поинтернациональному, - свиреп был тот, в папахе, густобровый мадьяр. В госпиталь, в монастырскую трапезную, допустили ее к Колоскову лишь на третий раз. когда назвалась она двоюродной сестрой. Госпитальный старшой даже нашел, что глазами похожи, только у Колоскова - озорные, а у сестры великопостные.
Затерялась где-то в людском разнолесье та девушка Паша, а воспоминания о ней нет-нет да шевелились в сердце родничковым ключом, больно и сладко.
Заведующий губземотделом, с зачесом назад, в толстовке с матерчатым поясом, покашливая в кулак, сказал, окая с колесо, объемно:
- Бой дали троцкистам и правым оппортунистам на губернской конференции видал какой. Извертелись вконец: мол, социализм строить можно, но не построить. Ты кинул в них увесисто: мы, рабочие, делаем паровозы, знаем, что не зубочистка получится, а паровоз. Так вот, дорогой товарищ Колосков Онпсим, хотя собачий хвост и воображает, будто он вертит собакой, а не наоборот, всe же ощутимо давят кулаки на хлебном фронте. Горько! я т и ненадежен каравай классового врага. С полынком. Потому Политбюро решило создавать зерновые совхозы. Директором одного из них ставим тебя, дорогой приятель.
П фамилия твоя хлебная.
- Батенька мой, да у меня образование какое? Три класса прошел, на четвертом споткнулся. Скотеко-прцходское.
- Я сам затрудняюсь по части запятых. Иной раз з письме к ученому приятелю накидаю запятые в копце:
расставь по надобности, лишние зачеркнуть можешь. - Заведующий подошел к карте, обвел карандашом участок. - Около пятидесяти тысяч гектаров. Осваивай. Как?
Я не знаю. Будешь ты, Колосков, представителем рабочего класса, веди партийную линию на селе. В тех глухих местах совхоз примером и опорой должен быть. А природа строгая, капризная. Иногда дождь идет не там, где просят, а где косят, не где пыль, а где был.
Он вынул из сейфа пачку денет, отсчитал сто новеньких пятерок.
- На переезд и одевку. Отчета в расходовании этой суммы не требуется. Только распишись.
В костюме, с новым чемоданом ехал Колосков в международном дубовом вагоне. В Бузулуке подсел в купе бакалейщик из Хлебовки, Ермолай Чубароз, - ездил навестить дочь Люсю, студентку педтехнпкума. Зачесав рыжие космочки за прожаренные зноем уши, он завистливо восхищался хозяином маленького бузулукского заводика по изготовлению деталей к сельскохозяйственным машипал.
- Из ничего пошел в гору! - И с горечью несбыточного вожделения вздыхал: - Эх, волю бы ему... министр!
Да ведь не дают развернуться! Ну, а ты, Онисим Петрович, чем промышляешь?
- Хлебом и скотом! - весело ответил Колосков. - А не прижмут? допытывался Ермолай.
- Меня? Не прижмут! - сметливо подмигнул Колосков, поглядел на благообразное лицо в пробрызнувшейся сединой бороде.
За пивом Колосков открылся, кто он.
На станции Гамалеевка сошли чуть свет: Ермолай с сумкой за спиной, опираясь на дубпночку, Колосков с кожаным чемоданом, плащ кинул на плечо. Красно согревалась заря за тополями. Позевывал начальник станции в белом кителе, красной фуражке, с жезлом в кризот:
руке.
Задержались на перроне ради интереса. Подкатил поезд Льва Троцкого, отправлявшегося в ссылку в Арысь.
А пока поезд стоял, воняя первоклассными вагонами, адъютанты вывели на разгулку свору охотничьих собак, Лопоухие кобели, не теряясь, не обращая внимания и суматошный брех местных крестьянских дворняг, с победоносным презрением поднимали ноги у столбов и кленов, оконтуривая захваченную ими землю.
Из окна срединного вагона желтоватой краски высунулось резко очерченное, с лезвием-бородкой лицо Троцкого. Сняв пенсне, он смотрел на зарю выпуклыми, мутными спросонья глазами, ероша ржаво побитые сединой кудри.
Когда поезд, дернувшись взад-вперед, тронулся, Колосков поймал взгляд Троцкого: застоявшееся презревг и скука отяжелили этот взгляд до тоски... Перед ним разметались те самые русские деревни, которые он с ожесточенным высокомерием называл насквозь контрреволюционными и которые город должен подвергнуть беспощадной военной колонизации. Считавший себя наполовину мужиком, Колосков сильно гневался на Троцкого даже сейчас, когда он, поверженный, отправлялся в ссылку.
А Ермолай уже вдогонку вилюче раскачивающемуся вагону вроде позавидовал:
- Впереди нас пущают. И тут почет! Коснись нашего брата хлебороба, небось пешком погоните...
- Мертвым всегда уступают дорогу на могилки, - сказал Колосков.
...В Хлебовке во дворе сельсовета Колосков встряхнул пиджак, кепку, надергал сена из-под бока спящей в пролетке под навесом женщины, обмел сапоги. Сел на крылечко в тень, закурил, улыбчиво поглядывая на смуглую, девически тонкую шею спавшей.
Женщина повернулась на живот, потянулась, раскидывая руки и ноги, жмурясь и позевывая, чмокая спросонья губами.
- Ох, батюшки родные! - вскочила, одергивая кофту. - Чуток вздремнула... - Глаза ее тревожно распахнулись.
Разом все затихло, захолонуло в Колоскове.
- Паша?
Она кивала, все ниже опуская голову, пальцы метались у ворота кофтенки.
- Да каким ветром занесло тебя сюда, Онисим Петрович?
- Судьба, Паша, судьба...
Паша стояла в проеме открытых дверей, выпрямив высокий стан, вскинув осеянную солнцем милую светлую голову с детской кучерявостыо пониже затылка. Разбитые, в мозолях и ссадинах кисти, как бы приморозившиеся к стоякам, накрепко породнили Онисима с ней.
Пропылила по улице пара - коренник плыл не шелохаясь, кажись, на дуге стакан воды не плеснется, пристяжная выгибала шею на сторону.
- Председатель волисполкома Третьяков в степи поехал, землю в аренду сдавать богачам, - говорила Паглг, повернувшись к Колоскову тонким профилем. - Не дождешься ты, Онисим Петрович, Острецова - и он махнет туда же...
Она запрягла сельсоветского каурого конька, повеела Колоскова в совхоз.
Был развеселый гулевой день Ивана Купала, по всей Хлебовке всплескивались голоса, дурашливый визг девок и парией - гонялись друг за другом с ведрами, корцами воды, обливали.
- Ноне не пройти - плещут из каждого окна, подкарауливают за воротами, - сказала Паша, настегивая каурого.
За горой остановились у колодца.
- Угостила бы холодной водой, сестрица. - Колосков заглянул в бездонно сиявший под ветлой колодец.
Паша отстранила его локтем, спустила на вожжах ведро.
Холодную солоноватую воду Колосков пил маленькими глотками, жмурясь.
- Живут люди: щи солить не надо. Чем запиваете после такого рассола? поигрывал Колосков.
- Вином. Зато глотошной хворью не маются, ноги не сводит суставная немочь. Один городской уж так двошал, так бился в кашле, грудь и плечи ходуном ходили. А попил водицу, стал спать, как младенец, дыхания не слыхать...
Паша понесла ведро будто коню, но, зайдя с тыла, опрокинула на бритую голову Колоскова.
- Сдурела?!
- Чай, нынче Иван Купала. - Паша разгладила на груди мокрую кофту и, покачивая высокими бедрами, спряталась за кустами вербы. - Не искупаешь!
Колосков схватил ее со спины поперек.
- Попалась!
Плавно откинув белокурую голову, Паша присмирела в замке его рук. Жарко взглянула через плечо на Описима, присела, вырываясь. Любуясь статью сильной рослой женщины, Колосков сказал:
- Верткая. - И с мучительным легкомыслием спросил: - Замуж-то почему не выходишь, молоденькая?
...Как-то в начале зимы Паша пошла с тазом и веником в баню. И только распарилась, открылась дверь. Не сразу разобралась, что ворочается в духовитом пару Якутка одноглазый. Промашливо плеснула кипятком, он вовремя заслонился веником. Не дал Якутка утопиться з проруби. Ночью, закутав в тулуп, донес ее до избенки.
На коленях стоял перед нею, лежавшей на кровати, просился в мужья.
- Даст моя сестра мне за работу телку. Хватит набатрачить. Две собаки оберегут нас...
Паша так страшно закричала на Якутку, что он, крестясь, выпятплся из дома...
- Али не хочется замуж? - тихо спроспл Колосков.
- Грех был у меня... Ждала сватов сыздавна... с тех пор, кпк у врат монастыря подъехал ты на коне...
- Не врешь, молоденькая? Ну тогда стакнемся...
Отдыхали среди пестревших цветов луговых трав с белыми, желтыми метелками, духовитой овсяницей...
Запрокинув голову, Паша глядела на Колоскова углубленными свежим темнокружьем глазами.
- Когда ждать, Ониспм?
- Заберу я тебя в совхоз, девка.
- Побереги себя... лучше я буду за речку в кустч приходить вечерами...
Домой к своему хозяину Ермолаю не вернулась Паша - уговорил Колосков остаться в совхозе экономкой.
2
У холма с прорезавшимися из суглинка камнями стоило несколько подвод. На тарантасах, тачанках и верхами на конях съехались хозяева-умельцы заарендовать на тричетыре года из века не паханные госфондовскпе земли.
Кони и люди двоились в горячем слюдяном потоке полдневного марева. Далеко-далеко сенокосил совхоз, ужо густо выкруглизалпсь ометы по ровной черноземной степи. Сторожили ту плодородную равнину каменные горы с четырех сторон - гнездовья беркутов.
Председатель волпсполкома Иван Третьяков в широких льняных штанах млел со своей грыжей на знойном солнцепеке. В молодости хвастал силой по ярмаркам, поднимал вагонный скат, даже циркового борца метнул через голову за круг, за что и похлестали железными прутьями в темном переулке после представления.
- Ну, берете или как? - спросил Иван Третьяков, не сводя сонных глаз с далеко пасшихся в траве дудаков. - Надоели вы мне, сквалыжники.
Ермолай Чубаров вскинул к солнцу веснушчатое лицо, пожевал сладкую пырышку:
- Травы укосные, хаить не приходится. Да вить дорого... Навечно бы, другое дело.
- А век-то твой длинный?
- Не будем угадывать волю божью. Ладно, не живется тебе тихо, Иванушка. Уступай все это заложье за двадцатку - и по домам.
- Ваша не пляшет, Ермолай Данилыч.
- Тебя боженька по голове не стукнул? Пусть жирует земля бесплодная. Травы сгниют на корню. Да и потаенно накосят проворные. Уступай, тут больше двадцати десятин не наберешь.