Страница:
… Раздался треск рвущейся материи – белые клочья, оставшиеся от рубахи преступника, Канц швырнул вниз, – порхая, они упали к ногам стражников оцепления. Солдаты на стене и на крышах домишек взяли самострелы наизготовку.
… Руки Этери захлестнула петля и вытянула их поперек плахи. Канц занес топор…
Звучно выдохнув, он ударил.
С диким отчаянным визгом искалеченный откатился в угол эшафота под пики стражников. Подручные палача тут же бросились к истекающему кровью, обезумевшему от боли осужденному. Над их суетливой возней величаво покачивалась черная петля. Ударами в спину и оплеухами Этери вытолкнули на середину помоста. Канц накинул ему на шею петлю. Этери извивался в конвульсиях, его с трудом удерживали.
– Иэх! Впер-ред! – рявкнул Канц и с размаху вышиб подставку. Тело задергалось, разбрызгивая кровь во все стороны. – Подыхай, мать твою! напутствовал Канц и отошел в сторонку.
Агония оказалась долгой. Наконец изувеченное тело с неузнаваемым лиловым лицом обвисло неподвижно – только из культей продолжала капать на доски кровь. Высокий Этарет, первый за много веков, болтался в петле, как воришка.
Какая-то женщина вышла вперед. Шлюха, судя по куцему алому лифу и короткой юбке. Она медленно прошла сквозь ряды дозорных, поднялась по ступенькам, дотронулась пальцем до повешенного, подхватила каплю крови и слизнула. Солоно. Умер. Сдох.
Слева из-под золотых, отогнутых ветром фестонов шаперона щурилась королева. Шлюха повела вокруг ошалелыми глазами. В толпе кто-то прыснул. Потом в голос стали смеяться над убоявшейся собственной дерзости шлюхой. Канц руками в окровавленных перчатках схватил ее сзади за бедра и ловко ссадил с помоста.
– Иди, тетка, гуляй. Нечего нас проверять. Мы чисто работаем.
До темноты народ на площади не расходился. Люди тихонько пересмеивались, иногда толкая друг друга в бок.
– Смотри-ка ты, висит.
– Ага.
И снова – перешептывание, хихиканье, тычки локтем, и слышалось приглушенно-злорадное:
– Ну что, висит?
– Висит!
Довольные, исчезали в дверных проемах кабачков, чтобы потом, разгорячившись хмельными напитками и осмелев, подойти к самому эшафоту и, глядя на черные покачивающиеся пятки, повторить в который уж раз:
– Однако висит. Гляди-ка ты!
Ближе к ночи людей разогнали дозорные с факелами. Горожане разошлись по домам. С ночной темнотой в душу вкрались сомнения и вспомнились козни со стороны Этарет; судачили о том, что непременно украдут они своего висельника или еще хуже – как-нибудь воскресят его, превратят в неукротимого воина с нелюдским пламенем в глазах.
Утром первые зеваки, дрожа от страха и любопытства, снова поспешили на Огайль. Черными знамениями новых времен свисали с укрепленных меж зубцами балок новые мертвецы. Их вздернули тайно на сизом, слезящемся от ветра рассвете. Это были Этарет из Дома Крон. Большая белая доска оповещала об их винах, и меж прочим говорилось там о подстрекательстве Этери к покушению на королеву.
Власть Беатрикс теперь уже крепко была замешана на крови.
От дверей глядел голубыми глазами из-под золоченого шлема офицер стражи – королевская гулянка пришлась на его дежурство, вот и пялится, обалдуй, на хмелеющую Беатрикс. Не везет ей с нареченными – троих схоронила. Вот сидит, завернувшись в какую-то черную накидку, тянет черный «Омут», через силу допивая уже неизвестно какой по счету кубок. Энвикко Алли с тяжестью в животе отвалился от стола. Он тоже был пьян и за гранью дурмана осталось постылое путаное прошлое. Взгляд Беатрикс тупо уперся куда-то в пустоту. Она не знала, чего ей хочется – сесть, встать, лечь или положить кому-нибудь на грудь одуревшую от печалей и грехов голову, тихонько завыть сквозь стиснутые зубы, прикрыв веки… «Ну пожалейте, ну приголубьте, ну поцелуйте хоть разок, сначала не в губы, а в эти зажмуренные глаза, а потом еще и еще, чтобы собрать мои тихие теплые слезы… Ах, некому…» Лица вокруг расплывались, как желто-черные пятна. Пламя свечей, казалось, перелетало с одного фитиля на другой и множилось в круглых боках посудин.
Все пьяны, и она пьяна – окосевшая от браги полуварварка. Боль плещется в черепе, то в виски качнется, то в темя, то в затылок. Нежности, нежности, господа… Почему только погибшие любовники умеют быть нежными и травят душу памятью о себе. Хуже мороков – и зеленая свечка не спасет. Она поджала губы, с которых давно сполз весь карминный опиат. Стоило помянуть зеленую свечку – сразу вспомнилась вся ее здешняя жизнь… Зеленая свечка, да… И у Кронов в Доме, и у Аргаредов в Доме, и у Варгранов. А она тут всем им назло сидит и пьет. Потому как королева. Кубок шатнуло в руке, в н±бо хлестнуло вязкой горечью.
Она поднялась со стула. Ей казалось, что походка ее легка. На самом деле ее хватило только доползти до нависшего над водами окна. Ветер прохладными пальцами погладил ей грудь под распахнувшейся одеждой. У дверей зазвенели оружием – пришла смена караула. Пьяный сон наваливался неумолимо – уйти бы к себе, раскинуться горячим телом по белоснежному шелку постели… Но идти по коридорам, кружить по галереям, где из каждого темного угла, из-под каждой полупритворенной двери в кладовку раздаются приглушенные «охи» чужих случек… Да и Хена наверняка собирает свою жатву – учена, сучка, любиться и по-челядински, и по-дворянски, и по-ландскнехтски.
Она повернулась к столу – потянуло выпить. Но подать ей бокал вряд ли бы кто мог – те несколько избранных, что делили с ней этот хмурый ужин, либо уже спали, либо боролись со сном. Она позвала смененного офицера.
– Эй… Подойди-ка сюда. Налей мне со стола. Он подчинился, принес ей кубок. Беатрикс его узнала:
– Родери Раин? Вот ты где. А я думала – куда ты пропал?
– Я служу в Коронной страже, ваше величество.
– И доволен?
– Вполне. Видите, как: я не люблю спешить и предпочитаю ждать, когда судьба меня схватит, нежели самому за нее хвататься.
Беатрикс пошатнулась и положила руку на его локоть.
– Помоги-ка мне дойти до спальни. Эти олухи все надрались…
Раин глядел на нее и не мог оторваться: глаза его стали щупальцами его желания. Влажная бледность опьянения легла на щеки королевы, глаза ее прятала тень, рот рдел, источая винный дух, – она была так вызывающе красива, – мурашки бежали у него по спине, ладони вспотели. Красива, близка и… недосягаема! Вот что его бесило, приводило в неистовство.
– Прошу вас, ваше величество. – Он подал ей руку и, упруго оттолкнувшись от порога, повел ее.
Все стало просто. Рядом с ним шла женщина, и тонкое тело ее послушно колебалось в такт его шагам. Теплая тьма полнилась шорохами.
– Вы превратили Цитадель во дворец любви, моя госпожа, – с чувством выговаривая каждое слово, сказал Раин.
Беатрикс промолчала – возможно, эти слова прошли мимо ее сознания.
В темной опочивальне Раин по-хозяйски затеплил свечи. Королева сидела на высоком ложе, глядя на свисающие со ступенек носки своих туфель.
– Отвернись, я разденусь. – Она неловко шарила за спиной шнуровку; нашла, распустила, стала, извиваясь, вылезать из платья, вылезла, перешагнула через него, надела ночную сорочку, не посмотрев, что несвежая. Она обернулась, Раин, оказывается, все это время смотрел ей в спину. Глаза у него горели. Это рассмешило ее, но одновременно вызвало смутное вожделение – не столько к Раину, сколько к остро пахнущему, сильному мужскому телу, к умелым ласкам, на которые этот офицер, должно быть, не скупился. В темноте все равно лица не видно.
Она подошла к нему:
– Да ты, оказывается, хам… – В ноздри ему ударил винный дух и манящий запах женщины. Ему захотелось восторжествовать над ней, уложить ее на эту высоченную кровать под зеленый балдахин. Ее взгляд выражал недвусмысленное желание.
– А что мне будет за это?
– Пока я пьяная, так ничего.
– А можно, и после ничего?
– Можно…
Она уже очень долго стояла перед ним – надо было на что-то решаться. Он сделал шаг, взял ее на руки, высоко поднял, донес до кровати. Она не сопротивлялась. Уложил, укрыл до подбородка мехом, поглядел в ее расслабленное золотистое лицо с опущенными веками. Медленно, как бы вслепую, она протянула вперед руки.
– Свечи… Погаси.
Горький дымок проплыл и растаял над застывающим во тьме воском свечей.
Облачный рассвет отделил от потолочной мглы мрачно-зеленую махину полога, по углам которого траурно никли плюмажи. Раин обнимал уснувшую у него на груди Беатрикс. Он ничего не страшился, ничего не стыдился. Ему казалось, что их соединило нечто большее, чем страсть и его честолюбивые помыслы, их свела вместе неосознанная потребность друг в друге, способность дарить, не прибегая к словам, дарить друг другу силу, радость, надежду…
Она открыла глаза и посмотрела на него, сонно моргая.
– Доброе утро… – Он замялся, не зная, как ее назвать.
– Да уж куда добрее – в королевской-то постели. – Она хрипло засмеялась. – Ты давеча говорил, что ждешь, пока судьба тебя схватит. А теперь кто кого схватил? Ой, плохо ты кончишь с таким нахрапом.
Он ответил ей долгим страстным взглядом.
– Ладно, не бойся, в обиду не дам. Сейчас государственными делами займемся. – Она потянулась к колокольчику. Прибежала вприпрыжку Хена, громко стуча каблуками.
– Подними юбку. Так и есть – шарэлитские туфли, а каблуки золотом обиты. Зови Абеля Гана. Послушаем, что он там придумал с налогами. Только сначала поправь мне подушку, чтобы сидеть удобней было.
Хена покосилась на Родери Раина.
– Мой камергер. Энвикко Алли можешь при встрече сказать, что он теперь канцлер. А то государство прямо-таки гибнет без канцлера.
Камеристка кивнула и ушла, больше уже ничему не удивляясь.
Абель Ган, правда, на балу по случаю летнего солнцестояния поведение птиц объяснил весьма прозаично: чернь весь день вываливает отбросы в кучу прямо на улице, вот вороны и слетаются в город. У Этарет объедки, понятно, повкуснее, но их приходится ждать, а где птица чувствует себя безопаснее всего, как не на крыше? Королева Беатрикс возразила, что из Цитадели отбросы тоже выкидывают раз в день, однако что-то на крышах ни одной вороны не видно. Но Ган тактично напомнил, что свалкой королевским объедкам служат животы нищих, которым по обычаю выкатывают тележку, полную отходами кухонь Цитадели, и воронам ничего не достается.
– … Так кто была моя мать? Только не ври, что не знаешь.
«В Венедоре Арвин Белый бросился на сборщика податей с мечом. Так его на воротах повесили. А жену с дочерью посадили в клетку и увезли в город. Видать, в непотребный дом продадут – обе красавицы. Теперь там какой-то Раэннарт», – вспомнила она, о чем говорил приходивший два дня назад певец.
– Родери, а кто это – Раэннарт? Он при дворе служит?
Во дворе скороговоркой покрикивал, стуча восковой таблицей, сборщик. Тот же, что разорил семью Белого Арвина. В кресле напротив нее сидел, качая ногой, Родери. Синяя одежда броско расшита белым в тон оторочке. И один и тот же вопрос два часа у новоиспеченного камергера на языке – он, кажется, даже радовался сейчас передышке.
– Раэннарт? Ты-то откуда его знаешь?
– Неподалеку имение разоренное. Венедор, если помнишь. Его этому Раэннарту подарили.
– А, понял, знаю такого. Голова Окружной стражи. Как офицер он еще туда-сюда, а вообще дурак дураком. Ему за верность это имение пожаловали.
– А тебе что-нибудь тоже пожаловали, Родери?
– Ну, еще бы. И куда щедрее, чем этому пентюху.
«Арвин Венедор не принес присяги. Рано или поздно он лишился бы головы. А тут и повод сыскался», – продолжала она вспоминать рассказ певца, который не смог заставить себя петь: опустив арфу к ногам и склонив голову, он предавался скорби. Да, собственно, и петь ему было больше негде – все замки окрест разорены.
Крики сборщика податей теперь еле слышались – он обследовал хлевы и конюшни.
Родери улыбался – большой, чужой, опасный. Она вся сжалась в своем жестком резном кресле.
– Хорошо. Мы отвлеклись. Так кто же, собственно, моя мать? Ты зря не отвечаешь, ей-Богу. У тебя много всего понастроено, но нет денег за это платить. Ты либо пойдешь с сумой, либо станешь приживалкой. И советую поторопиться с раздумьями, госпожа моя попечительница, потому что сборщик, я слышу, скоро заканчивает. Только в моей власти сохранить сейчас твои владения, потому что у меня есть указ королевы в рукаве. Так что поторопись.
– Я дала клятву, Родери. Откуда тебе знать, что такое настоящая клятва, – сказала она с усталым презрением.
Сборщик продолжал кричать, петляя где-то во дворах, неотвязно и назойливо.
Несмотря на шерстяное домашнее платье, ей стало зябко. Прорвавшееся было из туч солнце потускнело. Да, сила этих людей, как говорил Окер, вне всего. Она сочится сквозь Сеть Мира, как сквозь сито, тяжкая, вязкая, безразличная.
Поэтому сидит и куражится перед ней разодетый в господское вилланский ублюдок, которого привез им однажды по весне высокий магнат Окер.
«Вы, я знаю, желаете иметь детей. Но Сила не дала вам их. Я не хочу, чтобы Дом Раин и дальше был пуст. Правом Посвященного Силы я говорю вам: вот ваш ребенок, растите и воспитывайте его, пусть будет он верным и честным». Муж ее, Лутери, молча склонился и взял того ребенка, а она спросила…
– … Так кто же все-таки моя мать? – Родери Раин уже стоял возле окна. – Я вижу, сборщик заканчивает. Поспеши. Говорю тебе – поспеши. И если ты не окажешь мне этой услуги, ты останешься нищей, потому что мне на тебя наплевать.
«… Его мать? Я могу тебе ответить, но я потребую Клятвы Молчания…»
Его матерью оказалась девушка-вилланка Рута Свинарка, отосланная в Хаар, в Королевские мастерские. Отца законного не было.
«… Ты права, ты должна это знать, чтобы самой отныне стать его матерью…» – Окер поглядел внимательно серыми глазами и умчался в леса, поторапливая плетью громадного седогривого коня… Больше с тех пор не появлялся.
– Ты что-то медлишь. – Он вытащил указ из рукава и взял так, точно собирался его порвать. – Мне стоило больших трудов этого добиться. При дворе не жалуют друзей Окера Аргареда. Я добился лишь потому, что мы вместе с казначей-фактором Абелем Ганом ходим к девкам. Притом помни, что я тебя не люблю.
Ее передернуло.
Этому вот она подарила свою кровь из вены, свое имя… Этому вот.
Где-то в глубине ее разума всегда стыдливо теплилось слово «нежеланный». Родери это чувствовал.
– Ну? – Ей показалось, что пергамент в его руках треснул.
– Ладно, Родери. Твоя взяла. Ты не оставляешь мне выбора. Слушай. Твою мать звали Рута Свинарка. Она была всего лишь вилланка. Я уж не знаю, какую принцессу ты там себе воображал. – В ее голосе прозвучало сварливое торжество, но Родери его не заметил. Уколоть приемыша ей не удалось.
– Где она сейчас, знаешь?
– Должна быть в Королевских мастерских. Ты легко ее найдешь.
– Ох, здорово! – Он хлопнул себя по ляжкам. – Беатрикс будет рада. Ну а кто был мой настоящий папаша, ты случаем не знаешь?
– Спроси об этом у своей родной матери, когда ее разыщешь.
– Не злись. Я иду прогонять сборщика. Я устрою так, что он больше здесь не появится. Значит, Рута Свинарка и Королевские мастерские…
Через полчаса, утешив раздосадованного сборщика, Родери Раин полетел галопом обратно в Хаар.
«То, что простительно простолюдину, не дозволено благородному». Если королеву помянет недобрым словом крестьянин, он сотрясет только воздух. А вот если дворянин позволит себе злословить и порочить королеву, он таким образом сотрясет устои королевской власти. Такая вина наказуема смертью, и»… да не отговорятся опьянением или безумием, ибо ни то ни другое не пристало благородному».
Во имя этого принципа уже который месяц летели головы с плахи на площади Огайль.
Въехавший со стороны Нового Города верховой увидел толпу, собравшуюся поглядеть на казнь. Зрелище покуда еще не приелось, и корчмари с трактирщиками бойко качали монету, выгодно сбывая места возле окон. Сейчас из всех окон высовывались шлюхи в блестящих чепцах и их обожатели, огромные шляпы которых украшал крупный жемчуг. Кое-где над головами покачивались, точно на волнах, носилки. Всадник узнал пышнотелую Зарэ, содержанку канцлера Энвикко Алли. Даже издали было видно, как в строгом безразличии прикрыты ее глаза. Зарэ строила свою жизнь с выдержкой дельца и умело выбирала любовников.
Оцепление было уже выставлено. Значит, к мастерским на улице Возмездия в ближайшие два часа не проехать. Он осадил коня за выступом дома, чтобы тот не напугался и не начал, упаси Бог, шарахаться в толпе, сшибая всех грудью и молотя копытами.
Наконец с левой надвратной башни прозвучал горн, потом – ударили колотушкой по натянутой на бочку коже, стража на стене загрохотала в щиты, и ландскнехты Сервайра пошли теснить толпу, прокладывая путь телегам.
Всадник поймал себя на том, что никогда толком не видел эти казни, от которых чернь пьянела без браги и ночи напролет не могла успокоиться. Как-то все недосуг было выбираться на площадь.
Осужденных привезли в трех телегах, дребезжащих, длинных и узких, как самые дешевые гробы. Каждая катилась только на двух тяжелых широких колесах, влекомая задастой, пятнистой, лошадью в куцей попоне с квадратными фестонами. Лошадьми правили заплечных дел подмастерья, на запятках и облучках лицами к приговоренным сидели по два сервайрских стражника. А сам мастер ехал особо, несколько сбоку, везя на крашенной киноварью одноколке свое имущество.
Вскинув к плечу тускло блестящий топор, мастер взошел на гулкий помост. Доски заскрипели под его тяжелыми ногами. Прошло еще какое-то время, и с эскортом четырех рейтаров подлетел задержавшийся где-то начальник Тайной Канцелярии. Он въехал по пологой дощатой лестнице на самый посмост.
«Именем ее величества королевы Эмандской Беатрикс…»
Почти всех присудили к смерти по признаниям в злоречии или тайных усмылах: «… приговорен к отсечению головы» – слышалось после каждого названного имени, вызывая одобрительный гул толпы. Наконец приговор был прочитан. Грохот и вой горна покрыли звуки начавшейся возни.
Всадник покраснел, прищурил голубые глаза и пробормотал вполголоса восхищенное ругательство: палачи сдернули с казнимого длинный «покаянный» балахон. При виде голого беззащитного человеческого тела толпа облегченно вздохнула, избавившись от зачатков жалости.
Удар! Из рассеченного горла хлынула алая струя; вздернутая за волосы голова конвульсивно шлепала сереющими губами.
– Неплохо начал!
Голова отправилась в корзину. Волокли следующего.
Только раз мастер дал осечку, и после двух первых ударов сдавленные стоны вызвали у зрителей легкое волнение.
– Бог троицу любит! – Голова, мелко подскакивая, покатилась по эшафоту и упала наземь. Солдаты оцепления попятились, прогнув линию.
– Ну вы, слабаки, подкиньте-ка сюда этот кочан!
Самое интересное, что нашлись желающие – выскочили из первого ряда, чуть не растолкав солдат, подхватили голову и бросили на помост, видно, поглазеть на казни собрались такие отребья общества, которых ничем не пробирало. Менее смелые смеялись.
– Едем дальше, видим мост.
Кровь струилась по плахе, все дерево было покрыто блестящей алой пленкой. Уже дюжина умерла в криках, грохоте и вое, за спинами палачей росла переложенная бурой холстиной груда – преступникам такого рода даже траура не полагалось. Холстина пропиталась кровью, жирно поблескивала, сочилась… Зрители начали пресыщаться. Кое-кто уходил, не отвратившись ужасным зрелищем, а просто заскучав. Всадник стал пробираться краем Огайли к улице Возмездия. В спину ему разразился многоголосый взрыв хохота – видимо, палачи повторили шутку со сдергиванием сорочки, если не что-нибудь похлеще.
Он ехал в мастерские, располагавшиеся за поворотом улицы.
Королевские мастерские, где испокон веку делалось все для дворца и знати, выходили на улицу Возмездия линией темно-серых ступенчатых фронтонов, обильно испятнанных зеленоватым лишайником. Крыши были пушисты от густо растущего молодила, и только местами из-под нежно-зеленого ковра вылезала, словно кость мертвеца, почерневшая от сырости, крошащаяся черепица.
Под этими крышами на двух этажах тянулись комнаты для вышивальщиц, золотошвеек, портних, ткачих, кружевниц – комнаты длинные и душные, вмещавшие зараз по двадцать сноровистых, обученных и языкастых женщин, гордых своей свободой и своим ремеслом.
Швейки были особым кланом. За ними водились свои странности. Порой, когда мимо окон провозили осужденных, молоденькие высовывались и, держась за ставни, начинали распевать песню для особенно приглянувшего им смертника, и если такое случалось, в городе говорили, что тот, кого отпевали швеи, был невиновен и его казнили напрасно. Первый раз швеи отпели смертника лет двести назад. Он был повешен за то, что поднял восстание против Этарет. С тех пор их пение стало городской приметой. Сейчас ряды узких, с верхними и нижними ставнями окон были распахнуты по-летнему, в верхних этажах виднелись черные потолочные балки, оттуда стукотали станочки. Не слышно было, чтобы на последних казнях кто-то что-то пел.
В глубь квартала мастерских вел узкий тупичок – там пахло солнцем, кошками, птичьим пометом, камнем, под стенами щетинилась трава, на вымостке валялись нитки, обрывки бархата, золотинки – все, что невзначай вылетало из окон. Этот своеобразный мусор некому было затаптывать, а чтобы собирать – слишком мало, никому не нужно. Сюда же выходили и низкие, без всяких крылец прорубленные в стенах двери. Всадник спешился, привязал кое-как лошадь, поднял загорелое лицо к окнам и позвал на всю улицу:
– Эй, мастерицы!
В окне появилась голова в чепце.
– Что вам угодно, господин? Вы ошиблись, заехав не с парадного входа.
– Мне надо поговорить с честной мастерицей Рутой Свинаркой.
– С Рутой Свинаркой? По какому делу?
– По семейному.
В комнате хихикнули, потом кто-то из глубины крикнул:
– Эй, Рута! У тебя под окном благородный рыцарь! Выйди, жестокая дама, не заставляй его страдать.
– А ну вас… – Стало слышно, как кто-то спускается по лестнице.
– Ну, что тебе надо? – Она не клонила перед ним головы, высокая, светлолицая, светлоглазая мастерица в холщовом распашном одеянии поверх белого платья.
Ему почему-то было трудно выдержать взгляд ее русалочьих глаз, он смущенно откашлялся и, понимая, что тянуть, собственно, дальше некуда, громко брякнул на весь полуденный двор:
– Здравствуй, матушка. Я твой сын, Родери.
Она поднесла пальцы к приоткрывшимся губам, помянула Бога и сделала два шага по плитам. Он улыбался ей, огромный, голубоглазый, великолепный, какого она никогда не ждала.
– Мать, а мать… – Родери пьяно блестел ей в лицо глазами, привалившись боком к ее ногам. Она сидела. Ей было душно от нового платья, вино, выпитое под суматошные тосты, стучало в голову и туманило взгляд. Вокруг простиралась роскошная полупустая хоромина совсем недавно возведенного райновского дома. По стенам ее метались тени захмелевших женщин – все мастерицы пришли делить Рутино счастье.
– Мать, а мать…
– Ну что тебе, мой миленький? – «Господи, ну и красив же. Ни в меня, ни в отца… Страх, какой ладный уродился…»
– Мать, а кто мой отец?
Она улыбалась отстраненно и нежно.
– Отец твой был первый князь в этой стране. Он был мой король. Глаза у него были, как туман над лесом. Первый он был у меня и единственный. Ласковый был, как ангел-хранитель.
– Он что, умер? Почему «был» – то? – Догадки сменяли одна другую в одурманенной вином голове Родери. Уж не королевский ли он сын? Он взмок от волнения и, рывком расстегнув ворот, почувствовал, как обдало его лицо потным жаром.
– Нет, он жив. Жив и здоров, слава Богу. Но он из тех, кому вы, молодые волки, хотите свернуть шею. Может, он того и достоин, не мне знать, кто из вас прав. Я вижу, ты силишься догадаться. Его имя…
– Окер Аргаред? Да? Он? – Родери приподнялся на локте и, едва лишь прочитал «да» в глазах Руты, рассмеялся тихо и торжествующе, обнажив зубы и запрокинув к потолку покрасневшее лицо.
– Он? Мой? Отец? Я? Сын? Вилланки? И? Яснейшего из Высоких Этарет? возбужденно спрашивал он. – Ох, мать! Я этой ночи не переживу! Не-ет, я этой ночи не переживу! Знай же, что это же я сделал так, чтобы королеву выбрали! А теперь я с этой королевой сплю! Ты королевина свекровка, мать! Ох, мать! Да я же могу заставить его на тебе жениться! И очень просто! Ох, вот мы посмеемся! Королева ночи не спит, думает, как его извести, а он, оказывается, мой папаша.
… Руки Этери захлестнула петля и вытянула их поперек плахи. Канц занес топор…
Звучно выдохнув, он ударил.
С диким отчаянным визгом искалеченный откатился в угол эшафота под пики стражников. Подручные палача тут же бросились к истекающему кровью, обезумевшему от боли осужденному. Над их суетливой возней величаво покачивалась черная петля. Ударами в спину и оплеухами Этери вытолкнули на середину помоста. Канц накинул ему на шею петлю. Этери извивался в конвульсиях, его с трудом удерживали.
– Иэх! Впер-ред! – рявкнул Канц и с размаху вышиб подставку. Тело задергалось, разбрызгивая кровь во все стороны. – Подыхай, мать твою! напутствовал Канц и отошел в сторонку.
Агония оказалась долгой. Наконец изувеченное тело с неузнаваемым лиловым лицом обвисло неподвижно – только из культей продолжала капать на доски кровь. Высокий Этарет, первый за много веков, болтался в петле, как воришка.
Какая-то женщина вышла вперед. Шлюха, судя по куцему алому лифу и короткой юбке. Она медленно прошла сквозь ряды дозорных, поднялась по ступенькам, дотронулась пальцем до повешенного, подхватила каплю крови и слизнула. Солоно. Умер. Сдох.
Слева из-под золотых, отогнутых ветром фестонов шаперона щурилась королева. Шлюха повела вокруг ошалелыми глазами. В толпе кто-то прыснул. Потом в голос стали смеяться над убоявшейся собственной дерзости шлюхой. Канц руками в окровавленных перчатках схватил ее сзади за бедра и ловко ссадил с помоста.
– Иди, тетка, гуляй. Нечего нас проверять. Мы чисто работаем.
До темноты народ на площади не расходился. Люди тихонько пересмеивались, иногда толкая друг друга в бок.
– Смотри-ка ты, висит.
– Ага.
И снова – перешептывание, хихиканье, тычки локтем, и слышалось приглушенно-злорадное:
– Ну что, висит?
– Висит!
Довольные, исчезали в дверных проемах кабачков, чтобы потом, разгорячившись хмельными напитками и осмелев, подойти к самому эшафоту и, глядя на черные покачивающиеся пятки, повторить в который уж раз:
– Однако висит. Гляди-ка ты!
Ближе к ночи людей разогнали дозорные с факелами. Горожане разошлись по домам. С ночной темнотой в душу вкрались сомнения и вспомнились козни со стороны Этарет; судачили о том, что непременно украдут они своего висельника или еще хуже – как-нибудь воскресят его, превратят в неукротимого воина с нелюдским пламенем в глазах.
Утром первые зеваки, дрожа от страха и любопытства, снова поспешили на Огайль. Черными знамениями новых времен свисали с укрепленных меж зубцами балок новые мертвецы. Их вздернули тайно на сизом, слезящемся от ветра рассвете. Это были Этарет из Дома Крон. Большая белая доска оповещала об их винах, и меж прочим говорилось там о подстрекательстве Этери к покушению на королеву.
Власть Беатрикс теперь уже крепко была замешана на крови.
***
За окнами темь. Даром, что королевская трапеза, а упились в стельку и огарков на стол поналепили не хуже ландскнехтов в едовне. Повод-то сочинили так себе – поминки по Эккегарду. Странные такие поминки – ни к селу ни к городу, мимо всех поминальных дат, и народных, и церковных. Просто ослабели все и решили выпить. Пили хмуро, молча, шутов не позвали – Беатрикс их не жаловала. Говорить было не о чем. Мрачно двигали челюстями, обливаясь жирными подливами, ухали в брюхо кубок за кубком, кружку за кружкой.От дверей глядел голубыми глазами из-под золоченого шлема офицер стражи – королевская гулянка пришлась на его дежурство, вот и пялится, обалдуй, на хмелеющую Беатрикс. Не везет ей с нареченными – троих схоронила. Вот сидит, завернувшись в какую-то черную накидку, тянет черный «Омут», через силу допивая уже неизвестно какой по счету кубок. Энвикко Алли с тяжестью в животе отвалился от стола. Он тоже был пьян и за гранью дурмана осталось постылое путаное прошлое. Взгляд Беатрикс тупо уперся куда-то в пустоту. Она не знала, чего ей хочется – сесть, встать, лечь или положить кому-нибудь на грудь одуревшую от печалей и грехов голову, тихонько завыть сквозь стиснутые зубы, прикрыв веки… «Ну пожалейте, ну приголубьте, ну поцелуйте хоть разок, сначала не в губы, а в эти зажмуренные глаза, а потом еще и еще, чтобы собрать мои тихие теплые слезы… Ах, некому…» Лица вокруг расплывались, как желто-черные пятна. Пламя свечей, казалось, перелетало с одного фитиля на другой и множилось в круглых боках посудин.
Все пьяны, и она пьяна – окосевшая от браги полуварварка. Боль плещется в черепе, то в виски качнется, то в темя, то в затылок. Нежности, нежности, господа… Почему только погибшие любовники умеют быть нежными и травят душу памятью о себе. Хуже мороков – и зеленая свечка не спасет. Она поджала губы, с которых давно сполз весь карминный опиат. Стоило помянуть зеленую свечку – сразу вспомнилась вся ее здешняя жизнь… Зеленая свечка, да… И у Кронов в Доме, и у Аргаредов в Доме, и у Варгранов. А она тут всем им назло сидит и пьет. Потому как королева. Кубок шатнуло в руке, в н±бо хлестнуло вязкой горечью.
Она поднялась со стула. Ей казалось, что походка ее легка. На самом деле ее хватило только доползти до нависшего над водами окна. Ветер прохладными пальцами погладил ей грудь под распахнувшейся одеждой. У дверей зазвенели оружием – пришла смена караула. Пьяный сон наваливался неумолимо – уйти бы к себе, раскинуться горячим телом по белоснежному шелку постели… Но идти по коридорам, кружить по галереям, где из каждого темного угла, из-под каждой полупритворенной двери в кладовку раздаются приглушенные «охи» чужих случек… Да и Хена наверняка собирает свою жатву – учена, сучка, любиться и по-челядински, и по-дворянски, и по-ландскнехтски.
Она повернулась к столу – потянуло выпить. Но подать ей бокал вряд ли бы кто мог – те несколько избранных, что делили с ней этот хмурый ужин, либо уже спали, либо боролись со сном. Она позвала смененного офицера.
– Эй… Подойди-ка сюда. Налей мне со стола. Он подчинился, принес ей кубок. Беатрикс его узнала:
– Родери Раин? Вот ты где. А я думала – куда ты пропал?
– Я служу в Коронной страже, ваше величество.
– И доволен?
– Вполне. Видите, как: я не люблю спешить и предпочитаю ждать, когда судьба меня схватит, нежели самому за нее хвататься.
Беатрикс пошатнулась и положила руку на его локоть.
– Помоги-ка мне дойти до спальни. Эти олухи все надрались…
Раин глядел на нее и не мог оторваться: глаза его стали щупальцами его желания. Влажная бледность опьянения легла на щеки королевы, глаза ее прятала тень, рот рдел, источая винный дух, – она была так вызывающе красива, – мурашки бежали у него по спине, ладони вспотели. Красива, близка и… недосягаема! Вот что его бесило, приводило в неистовство.
– Прошу вас, ваше величество. – Он подал ей руку и, упруго оттолкнувшись от порога, повел ее.
Все стало просто. Рядом с ним шла женщина, и тонкое тело ее послушно колебалось в такт его шагам. Теплая тьма полнилась шорохами.
– Вы превратили Цитадель во дворец любви, моя госпожа, – с чувством выговаривая каждое слово, сказал Раин.
Беатрикс промолчала – возможно, эти слова прошли мимо ее сознания.
В темной опочивальне Раин по-хозяйски затеплил свечи. Королева сидела на высоком ложе, глядя на свисающие со ступенек носки своих туфель.
– Отвернись, я разденусь. – Она неловко шарила за спиной шнуровку; нашла, распустила, стала, извиваясь, вылезать из платья, вылезла, перешагнула через него, надела ночную сорочку, не посмотрев, что несвежая. Она обернулась, Раин, оказывается, все это время смотрел ей в спину. Глаза у него горели. Это рассмешило ее, но одновременно вызвало смутное вожделение – не столько к Раину, сколько к остро пахнущему, сильному мужскому телу, к умелым ласкам, на которые этот офицер, должно быть, не скупился. В темноте все равно лица не видно.
Она подошла к нему:
– Да ты, оказывается, хам… – В ноздри ему ударил винный дух и манящий запах женщины. Ему захотелось восторжествовать над ней, уложить ее на эту высоченную кровать под зеленый балдахин. Ее взгляд выражал недвусмысленное желание.
– А что мне будет за это?
– Пока я пьяная, так ничего.
– А можно, и после ничего?
– Можно…
Она уже очень долго стояла перед ним – надо было на что-то решаться. Он сделал шаг, взял ее на руки, высоко поднял, донес до кровати. Она не сопротивлялась. Уложил, укрыл до подбородка мехом, поглядел в ее расслабленное золотистое лицо с опущенными веками. Медленно, как бы вслепую, она протянула вперед руки.
– Свечи… Погаси.
Горький дымок проплыл и растаял над застывающим во тьме воском свечей.
Облачный рассвет отделил от потолочной мглы мрачно-зеленую махину полога, по углам которого траурно никли плюмажи. Раин обнимал уснувшую у него на груди Беатрикс. Он ничего не страшился, ничего не стыдился. Ему казалось, что их соединило нечто большее, чем страсть и его честолюбивые помыслы, их свела вместе неосознанная потребность друг в друге, способность дарить, не прибегая к словам, дарить друг другу силу, радость, надежду…
Она открыла глаза и посмотрела на него, сонно моргая.
– Доброе утро… – Он замялся, не зная, как ее назвать.
– Да уж куда добрее – в королевской-то постели. – Она хрипло засмеялась. – Ты давеча говорил, что ждешь, пока судьба тебя схватит. А теперь кто кого схватил? Ой, плохо ты кончишь с таким нахрапом.
Он ответил ей долгим страстным взглядом.
– Ладно, не бойся, в обиду не дам. Сейчас государственными делами займемся. – Она потянулась к колокольчику. Прибежала вприпрыжку Хена, громко стуча каблуками.
– Подними юбку. Так и есть – шарэлитские туфли, а каблуки золотом обиты. Зови Абеля Гана. Послушаем, что он там придумал с налогами. Только сначала поправь мне подушку, чтобы сидеть удобней было.
Хена покосилась на Родери Раина.
– Мой камергер. Энвикко Алли можешь при встрече сказать, что он теперь канцлер. А то государство прямо-таки гибнет без канцлера.
Камеристка кивнула и ушла, больше уже ничему не удивляясь.
Глава десятая
КАКАЯ ПТИЦА, ТАКИЕ И ВЕСТИ
Два огромных ворона сорвались с карниза башни, суматошно заметались над зубчатыми стенами и пропали в сером взлохмаченном небе. В столице ходила шутка, что мастер Канц окрестил этих птиц «сервайрские голуби». Непонятно, откуда они взялись, такие огромные, черные, с хриплым гортанным карканьем, до невозможности наглые. Вскоре среди запуганных возникло поверье: кому на крышу замка сядет «сервайрский голубь», того скоро арестуют и казнят. Птицы, то ли из природного ехидства, то ли и впрямь следуя пророческому наитию, обгаживали черепицу Этаретских крыш, бранчливо кричали в окна, нагоняя на хозяев ужас.Абель Ган, правда, на балу по случаю летнего солнцестояния поведение птиц объяснил весьма прозаично: чернь весь день вываливает отбросы в кучу прямо на улице, вот вороны и слетаются в город. У Этарет объедки, понятно, повкуснее, но их приходится ждать, а где птица чувствует себя безопаснее всего, как не на крыше? Королева Беатрикс возразила, что из Цитадели отбросы тоже выкидывают раз в день, однако что-то на крышах ни одной вороны не видно. Но Ган тактично напомнил, что свалкой королевским объедкам служат животы нищих, которым по обычаю выкатывают тележку, полную отходами кухонь Цитадели, и воронам ничего не достается.
– … Так кто была моя мать? Только не ври, что не знаешь.
«В Венедоре Арвин Белый бросился на сборщика податей с мечом. Так его на воротах повесили. А жену с дочерью посадили в клетку и увезли в город. Видать, в непотребный дом продадут – обе красавицы. Теперь там какой-то Раэннарт», – вспомнила она, о чем говорил приходивший два дня назад певец.
– Родери, а кто это – Раэннарт? Он при дворе служит?
Во дворе скороговоркой покрикивал, стуча восковой таблицей, сборщик. Тот же, что разорил семью Белого Арвина. В кресле напротив нее сидел, качая ногой, Родери. Синяя одежда броско расшита белым в тон оторочке. И один и тот же вопрос два часа у новоиспеченного камергера на языке – он, кажется, даже радовался сейчас передышке.
– Раэннарт? Ты-то откуда его знаешь?
– Неподалеку имение разоренное. Венедор, если помнишь. Его этому Раэннарту подарили.
– А, понял, знаю такого. Голова Окружной стражи. Как офицер он еще туда-сюда, а вообще дурак дураком. Ему за верность это имение пожаловали.
– А тебе что-нибудь тоже пожаловали, Родери?
– Ну, еще бы. И куда щедрее, чем этому пентюху.
«Арвин Венедор не принес присяги. Рано или поздно он лишился бы головы. А тут и повод сыскался», – продолжала она вспоминать рассказ певца, который не смог заставить себя петь: опустив арфу к ногам и склонив голову, он предавался скорби. Да, собственно, и петь ему было больше негде – все замки окрест разорены.
Крики сборщика податей теперь еле слышались – он обследовал хлевы и конюшни.
Родери улыбался – большой, чужой, опасный. Она вся сжалась в своем жестком резном кресле.
– Хорошо. Мы отвлеклись. Так кто же, собственно, моя мать? Ты зря не отвечаешь, ей-Богу. У тебя много всего понастроено, но нет денег за это платить. Ты либо пойдешь с сумой, либо станешь приживалкой. И советую поторопиться с раздумьями, госпожа моя попечительница, потому что сборщик, я слышу, скоро заканчивает. Только в моей власти сохранить сейчас твои владения, потому что у меня есть указ королевы в рукаве. Так что поторопись.
– Я дала клятву, Родери. Откуда тебе знать, что такое настоящая клятва, – сказала она с усталым презрением.
Сборщик продолжал кричать, петляя где-то во дворах, неотвязно и назойливо.
Несмотря на шерстяное домашнее платье, ей стало зябко. Прорвавшееся было из туч солнце потускнело. Да, сила этих людей, как говорил Окер, вне всего. Она сочится сквозь Сеть Мира, как сквозь сито, тяжкая, вязкая, безразличная.
Поэтому сидит и куражится перед ней разодетый в господское вилланский ублюдок, которого привез им однажды по весне высокий магнат Окер.
«Вы, я знаю, желаете иметь детей. Но Сила не дала вам их. Я не хочу, чтобы Дом Раин и дальше был пуст. Правом Посвященного Силы я говорю вам: вот ваш ребенок, растите и воспитывайте его, пусть будет он верным и честным». Муж ее, Лутери, молча склонился и взял того ребенка, а она спросила…
– … Так кто же все-таки моя мать? – Родери Раин уже стоял возле окна. – Я вижу, сборщик заканчивает. Поспеши. Говорю тебе – поспеши. И если ты не окажешь мне этой услуги, ты останешься нищей, потому что мне на тебя наплевать.
«… Его мать? Я могу тебе ответить, но я потребую Клятвы Молчания…»
Его матерью оказалась девушка-вилланка Рута Свинарка, отосланная в Хаар, в Королевские мастерские. Отца законного не было.
«… Ты права, ты должна это знать, чтобы самой отныне стать его матерью…» – Окер поглядел внимательно серыми глазами и умчался в леса, поторапливая плетью громадного седогривого коня… Больше с тех пор не появлялся.
– Ты что-то медлишь. – Он вытащил указ из рукава и взял так, точно собирался его порвать. – Мне стоило больших трудов этого добиться. При дворе не жалуют друзей Окера Аргареда. Я добился лишь потому, что мы вместе с казначей-фактором Абелем Ганом ходим к девкам. Притом помни, что я тебя не люблю.
Ее передернуло.
Этому вот она подарила свою кровь из вены, свое имя… Этому вот.
Где-то в глубине ее разума всегда стыдливо теплилось слово «нежеланный». Родери это чувствовал.
– Ну? – Ей показалось, что пергамент в его руках треснул.
– Ладно, Родери. Твоя взяла. Ты не оставляешь мне выбора. Слушай. Твою мать звали Рута Свинарка. Она была всего лишь вилланка. Я уж не знаю, какую принцессу ты там себе воображал. – В ее голосе прозвучало сварливое торжество, но Родери его не заметил. Уколоть приемыша ей не удалось.
– Где она сейчас, знаешь?
– Должна быть в Королевских мастерских. Ты легко ее найдешь.
– Ох, здорово! – Он хлопнул себя по ляжкам. – Беатрикс будет рада. Ну а кто был мой настоящий папаша, ты случаем не знаешь?
– Спроси об этом у своей родной матери, когда ее разыщешь.
– Не злись. Я иду прогонять сборщика. Я устрою так, что он больше здесь не появится. Значит, Рута Свинарка и Королевские мастерские…
Через полчаса, утешив раздосадованного сборщика, Родери Раин полетел галопом обратно в Хаар.
«То, что простительно простолюдину, не дозволено благородному». Если королеву помянет недобрым словом крестьянин, он сотрясет только воздух. А вот если дворянин позволит себе злословить и порочить королеву, он таким образом сотрясет устои королевской власти. Такая вина наказуема смертью, и»… да не отговорятся опьянением или безумием, ибо ни то ни другое не пристало благородному».
Во имя этого принципа уже который месяц летели головы с плахи на площади Огайль.
Въехавший со стороны Нового Города верховой увидел толпу, собравшуюся поглядеть на казнь. Зрелище покуда еще не приелось, и корчмари с трактирщиками бойко качали монету, выгодно сбывая места возле окон. Сейчас из всех окон высовывались шлюхи в блестящих чепцах и их обожатели, огромные шляпы которых украшал крупный жемчуг. Кое-где над головами покачивались, точно на волнах, носилки. Всадник узнал пышнотелую Зарэ, содержанку канцлера Энвикко Алли. Даже издали было видно, как в строгом безразличии прикрыты ее глаза. Зарэ строила свою жизнь с выдержкой дельца и умело выбирала любовников.
Оцепление было уже выставлено. Значит, к мастерским на улице Возмездия в ближайшие два часа не проехать. Он осадил коня за выступом дома, чтобы тот не напугался и не начал, упаси Бог, шарахаться в толпе, сшибая всех грудью и молотя копытами.
Наконец с левой надвратной башни прозвучал горн, потом – ударили колотушкой по натянутой на бочку коже, стража на стене загрохотала в щиты, и ландскнехты Сервайра пошли теснить толпу, прокладывая путь телегам.
Всадник поймал себя на том, что никогда толком не видел эти казни, от которых чернь пьянела без браги и ночи напролет не могла успокоиться. Как-то все недосуг было выбираться на площадь.
Осужденных привезли в трех телегах, дребезжащих, длинных и узких, как самые дешевые гробы. Каждая катилась только на двух тяжелых широких колесах, влекомая задастой, пятнистой, лошадью в куцей попоне с квадратными фестонами. Лошадьми правили заплечных дел подмастерья, на запятках и облучках лицами к приговоренным сидели по два сервайрских стражника. А сам мастер ехал особо, несколько сбоку, везя на крашенной киноварью одноколке свое имущество.
Вскинув к плечу тускло блестящий топор, мастер взошел на гулкий помост. Доски заскрипели под его тяжелыми ногами. Прошло еще какое-то время, и с эскортом четырех рейтаров подлетел задержавшийся где-то начальник Тайной Канцелярии. Он въехал по пологой дощатой лестнице на самый посмост.
«Именем ее величества королевы Эмандской Беатрикс…»
Почти всех присудили к смерти по признаниям в злоречии или тайных усмылах: «… приговорен к отсечению головы» – слышалось после каждого названного имени, вызывая одобрительный гул толпы. Наконец приговор был прочитан. Грохот и вой горна покрыли звуки начавшейся возни.
Всадник покраснел, прищурил голубые глаза и пробормотал вполголоса восхищенное ругательство: палачи сдернули с казнимого длинный «покаянный» балахон. При виде голого беззащитного человеческого тела толпа облегченно вздохнула, избавившись от зачатков жалости.
Удар! Из рассеченного горла хлынула алая струя; вздернутая за волосы голова конвульсивно шлепала сереющими губами.
– Неплохо начал!
Голова отправилась в корзину. Волокли следующего.
Только раз мастер дал осечку, и после двух первых ударов сдавленные стоны вызвали у зрителей легкое волнение.
– Бог троицу любит! – Голова, мелко подскакивая, покатилась по эшафоту и упала наземь. Солдаты оцепления попятились, прогнув линию.
– Ну вы, слабаки, подкиньте-ка сюда этот кочан!
Самое интересное, что нашлись желающие – выскочили из первого ряда, чуть не растолкав солдат, подхватили голову и бросили на помост, видно, поглазеть на казни собрались такие отребья общества, которых ничем не пробирало. Менее смелые смеялись.
– Едем дальше, видим мост.
Кровь струилась по плахе, все дерево было покрыто блестящей алой пленкой. Уже дюжина умерла в криках, грохоте и вое, за спинами палачей росла переложенная бурой холстиной груда – преступникам такого рода даже траура не полагалось. Холстина пропиталась кровью, жирно поблескивала, сочилась… Зрители начали пресыщаться. Кое-кто уходил, не отвратившись ужасным зрелищем, а просто заскучав. Всадник стал пробираться краем Огайли к улице Возмездия. В спину ему разразился многоголосый взрыв хохота – видимо, палачи повторили шутку со сдергиванием сорочки, если не что-нибудь похлеще.
Он ехал в мастерские, располагавшиеся за поворотом улицы.
Королевские мастерские, где испокон веку делалось все для дворца и знати, выходили на улицу Возмездия линией темно-серых ступенчатых фронтонов, обильно испятнанных зеленоватым лишайником. Крыши были пушисты от густо растущего молодила, и только местами из-под нежно-зеленого ковра вылезала, словно кость мертвеца, почерневшая от сырости, крошащаяся черепица.
Под этими крышами на двух этажах тянулись комнаты для вышивальщиц, золотошвеек, портних, ткачих, кружевниц – комнаты длинные и душные, вмещавшие зараз по двадцать сноровистых, обученных и языкастых женщин, гордых своей свободой и своим ремеслом.
Швейки были особым кланом. За ними водились свои странности. Порой, когда мимо окон провозили осужденных, молоденькие высовывались и, держась за ставни, начинали распевать песню для особенно приглянувшего им смертника, и если такое случалось, в городе говорили, что тот, кого отпевали швеи, был невиновен и его казнили напрасно. Первый раз швеи отпели смертника лет двести назад. Он был повешен за то, что поднял восстание против Этарет. С тех пор их пение стало городской приметой. Сейчас ряды узких, с верхними и нижними ставнями окон были распахнуты по-летнему, в верхних этажах виднелись черные потолочные балки, оттуда стукотали станочки. Не слышно было, чтобы на последних казнях кто-то что-то пел.
В глубь квартала мастерских вел узкий тупичок – там пахло солнцем, кошками, птичьим пометом, камнем, под стенами щетинилась трава, на вымостке валялись нитки, обрывки бархата, золотинки – все, что невзначай вылетало из окон. Этот своеобразный мусор некому было затаптывать, а чтобы собирать – слишком мало, никому не нужно. Сюда же выходили и низкие, без всяких крылец прорубленные в стенах двери. Всадник спешился, привязал кое-как лошадь, поднял загорелое лицо к окнам и позвал на всю улицу:
– Эй, мастерицы!
В окне появилась голова в чепце.
– Что вам угодно, господин? Вы ошиблись, заехав не с парадного входа.
– Мне надо поговорить с честной мастерицей Рутой Свинаркой.
– С Рутой Свинаркой? По какому делу?
– По семейному.
В комнате хихикнули, потом кто-то из глубины крикнул:
– Эй, Рута! У тебя под окном благородный рыцарь! Выйди, жестокая дама, не заставляй его страдать.
– А ну вас… – Стало слышно, как кто-то спускается по лестнице.
– Ну, что тебе надо? – Она не клонила перед ним головы, высокая, светлолицая, светлоглазая мастерица в холщовом распашном одеянии поверх белого платья.
Ему почему-то было трудно выдержать взгляд ее русалочьих глаз, он смущенно откашлялся и, понимая, что тянуть, собственно, дальше некуда, громко брякнул на весь полуденный двор:
– Здравствуй, матушка. Я твой сын, Родери.
Она поднесла пальцы к приоткрывшимся губам, помянула Бога и сделала два шага по плитам. Он улыбался ей, огромный, голубоглазый, великолепный, какого она никогда не ждала.
– Мать, а мать… – Родери пьяно блестел ей в лицо глазами, привалившись боком к ее ногам. Она сидела. Ей было душно от нового платья, вино, выпитое под суматошные тосты, стучало в голову и туманило взгляд. Вокруг простиралась роскошная полупустая хоромина совсем недавно возведенного райновского дома. По стенам ее метались тени захмелевших женщин – все мастерицы пришли делить Рутино счастье.
– Мать, а мать…
– Ну что тебе, мой миленький? – «Господи, ну и красив же. Ни в меня, ни в отца… Страх, какой ладный уродился…»
– Мать, а кто мой отец?
Она улыбалась отстраненно и нежно.
– Отец твой был первый князь в этой стране. Он был мой король. Глаза у него были, как туман над лесом. Первый он был у меня и единственный. Ласковый был, как ангел-хранитель.
– Он что, умер? Почему «был» – то? – Догадки сменяли одна другую в одурманенной вином голове Родери. Уж не королевский ли он сын? Он взмок от волнения и, рывком расстегнув ворот, почувствовал, как обдало его лицо потным жаром.
– Нет, он жив. Жив и здоров, слава Богу. Но он из тех, кому вы, молодые волки, хотите свернуть шею. Может, он того и достоин, не мне знать, кто из вас прав. Я вижу, ты силишься догадаться. Его имя…
– Окер Аргаред? Да? Он? – Родери приподнялся на локте и, едва лишь прочитал «да» в глазах Руты, рассмеялся тихо и торжествующе, обнажив зубы и запрокинув к потолку покрасневшее лицо.
– Он? Мой? Отец? Я? Сын? Вилланки? И? Яснейшего из Высоких Этарет? возбужденно спрашивал он. – Ох, мать! Я этой ночи не переживу! Не-ет, я этой ночи не переживу! Знай же, что это же я сделал так, чтобы королеву выбрали! А теперь я с этой королевой сплю! Ты королевина свекровка, мать! Ох, мать! Да я же могу заставить его на тебе жениться! И очень просто! Ох, вот мы посмеемся! Королева ночи не спит, думает, как его извести, а он, оказывается, мой папаша.