Страница:
В толчее голов, обнаженных женских плеч, взлетающих рук и немыслимых праздничных уборов неспешными толчками продвигались носилки с богато разодетой маскированной парой. На женщине было платье из протканной золотом парчи с нашитыми завитками из темного жемчуга. Пояс из филигранных колючих звеньев обвивал стройную талию, ниспадал вторым витком на узкие девичьи бедра и кончался возле подола ажурным золотым единорогом, усеянным крупными опалами, – фигурка то и дело пряталась в златотканых складках, и дама беспокойно поддергивала цепочку, чтобы украшение было на виду.
Ее золотистые холеные волосы были распущены на две стороны и кое-где заплетены в тончайшие, украшенные золотыми и жемчужными бусинками косички, введенные в моду королевой. Лицо дамы скрывала расписанная черным и золотым орнаментом маска из тонкой кожи.
Ярко-фиолетовая одежда ее спутника топорщилась множеством причудливых экривисс, расшитых по краям аметистами и топазами в золотой оправе. Он должен был быть сказочно богат и дерзок, чтобы позволить себе подобную расточительность на виду у всего города. На шести витых столбиках его носилок сидели золотые совы с изумрудными глазами, но атласные черные занавески не были украшены гербами. Маска у него была мертвенно-белая, как снег в пасмурный день, и белые же были у него перчатки, обшитые широким узорным галуном. Он быстро осматривался по сторонам, иногда обращался к своей даме, услужливо изгибавшей шею навстречу его словам. На них не обращали внимания – когда каждый сыт, пьян и весел, чужое богатство глаз не колет.
Праздничная толпа билась о борта носилок, словно беспокойная волна. Женщина поправила свесившуюся за край паланкина юбку, мелькнул высокий золотой каблук башмака, надетого на узенькую замшевую туфельку, предназначенную не для полов даже, а для ковровых дорожек в домах вельмож.
– Нет, я не думала, что так скоро опять, – она кокетливо провела рукой по плоскому животу, – и ведь подумай… После всего этого… Были месячные, только очень путались, и часто… А тут два полных месяца уже ничего нет. И я стала лучше себя чувствовать, я прямо летаю. Я всегда перед этим лучше себя чувствовала, то есть во время…
Ее спутник прямо-таки нежился в музыке этих слов. Двумя руками он держал даму за руку и глядел на нее неотрывно. Глаза его блестели.
– Когда мы приедем? И почему надо непременно в солнцестояние? То есть…
– Самый сильный день в году. Все волшебницы предпочитают самое-самое важное творить в этот день. Их чутье меняется в соответствии с временем года. И в этот день оно острее всего. Потому что это самый солнечный день в году.
– А знаешь ли… Я, кажется, счастлива, – сказала она ему на ухо. – Нет, ей-Богу, я и впрямь счастлива. Я до сих пор не верю, что я снова точно такая же, как была. Ну, когда мы приедем?
– Скоро, скоро. К чему ты так торопишься? Ты же все равно не веришь в магию. Сама говорила. Смотри и наслаждайся, вот веселые люди, музыка, шум, пахнет доброй едой…
– Я все равно волнуюсь. Вдруг что не так? – Голос женщины стал глуше, едва не пропал в шуме. – Я хочу поскорее все узнать. И потом уже можно веселиться. Я боюсь. Это все-таки был яд. Я не хочу урода…
– Милая, не бойся, – он сильнее сжал ее руку, – не надо… Она все тебе скажет, она поможет…
– Она скажет, какой он будет?
– Должна сказать.
– Ой… интересно!
Носильщики свернули в узкую тихую улочку, освещенную веселыми маленькими огоньками, – здесь жили люди скромные, и вместо танцев и буянства они сейчас предавались праздничной трапезе. Через раскрытые окна виднелись черные балки потолков, по которым двигались тени. Дома здесь были высоки, с надстроечками, со скособоченными фонарями, с нависающими этажами, со щербатыми от старости стенами. Шум совсем отдалился, и только изредка доносился единый возглас многих сотен – то на Огайли шли бега проституток, устроенные Абелем Ганом, на которых призом был дворец сбежавшей два года назад куртизанки Зарэ.
– Вот тут. – Дом был общей высоты со всеми, но очень узкий. Напротив различалось мрачноватое темно-желтое строение с нависающей крышей и травяными резными узорами между черных узких окон – шарэлитское святилище.
Выходя из носилок, женщина подхватила с подушек черный тяжелый плащ на соболях, накинула его на одно плечо и, поведя другим, открытым, сделала шажок к треугольной двери дома, занявшей по ширине ровно половину фасада.
– Стучи! – Она взялась за шершавое чугунное кольцо. На стук вышла хозяйка в перепоясанном шнуром платье и белому низко спущенном на лоб платке. У нее было худое матовое лицо, очень светлое, и темные глаза.
– Входите, сиятельные господа, я ждала вас. – Она низко нагнула голову, пропуская гостей вперед.
Низкое и длинное сводчатое помещение с обмазанными штукатуркой неровными стенами было все обставлено свечами. Они горели с тихим потрескиванием, и нагретый воздух над ними, казалось, слоился, как слюда.
Мужчина осторожно подтолкнул свою спутницу. Он был намного ниже ее, чуть ли не на полторы головы. Она скинула верхние башмаки, оставшись в туфельках, сбросила ему на руки плащ, прошла на середину комнаты и встала, ожидая дальнейшего, тоненькая и сверкающая в своей негнущейся шуршащей парче. Колдунья смотрела на нее, оставаясь на расстоянии нескольких шагов.
– Вы не были у меня раньше? – спросила она с сомнением.
–: Едва ли, – отозвалась женщина. – Мне, быть может, раздеться? – Она стояла, теребя руками в шафранного цвета перчатках конец цепочки с единорогом. Единорог был странный – толстоногий, словно покрытый панцирем, и гладкий рог у него почему-то рос на носу. Впрочем, этой даме только такой и мог подойти.
– Лучше разденься, дочка, будет вернее. – Колдунья приблизилась, ее глаза широко раскрылись, мягко светясь. – Хотя я и слышу ту музыку, которой не мешает платье, но лучше раздеться. Что тебе хочется узнать?
– Будет ли у меня ребенок и все касательно этого. – Быстрым движением обеих рук гостья распустила скрытые шнуровки платья и, с силой вильнув плечами, выскользнула из него, как змея из прошлогодней шкуры, оставшись в высоко подвязанных белых чулках. Жесткий наряд скрывал ее худобу. Соски ее были подкрашены кармином, лоно выбрито.
– Хорошо. Стой спокойно, вреда не сделаю. – Колдунья опустилась на колени, обняла женщину за бедра и, закрыв глаза, прижалась ухом и щекой к ее животу… Некое видение тотчас возникло перед ее внутренним взором.
… Могила, могила, могилка маленькая, давняя, без поминального камня. И она, колдунья, еще молодая, лежит ничком подле нее. Сияет солнце, слепит белый блеск небес, терпко, морозно пахнет возле самой земли, золотится прибитая инеем трава, а под ней – молчит и молчит земля. Земля застывшая, черная и вечная, как горе. Ничего не будет. Холодно, пусто. Больше ничего не будет… Колдунья удержала в себе эти слова, когда снова ощутила в объятиях узкие бедра неизвестной гостьи. Ничего не будет. Ничего не будет.
Видение гасло в сознании. Она старательно принялась слушать ухом и руками, надолго порой замирая, вдавливая большие пальцы в упруго-гладкую кожу, чтобы уловить биение новой жизни, – ничего. Теперь она уже просто угадывала там темную пустоту. Женщина не была беременна. Женщина была пуста. Женщина была бесплодна, как могильная земля.
Она не обрадует ее. Она не обрадует ее маленького обожателя. Ей вдруг стало жалко их обоих чуть ли не до слез.
– Ты не беременна, дочка. – Она не встала с колен, она говорила снизу, словно это могло притупить ее жестокие слова. – Ты бесплодна. Поэтому и не носишь крови. И не знаю, будешь ли когда-нибудь.
– Как? – спросила гостья внезапно охрипшим голосом и, безотчетно протянув руку к виску, сняла маску. Колдунья со сдавленным вскриком пошатнулась, узнав ее.
– Ах! Дочка! Лучше б я этих слов тебе не говорила! Они наведут на кого-то беду! – воскликнула она.
– Да, лучше бы ты этих слов не говорила… – Беатрикс задумчиво глядела на нее сверху вниз; опущенное в тень лицо казалось равнодушным. – Но не на тебя они наведут беду, женщина. Так я бесплодна, ты говоришь?
Она неспешно, словно внове, рассматривала свое тело, потом качнула ведрами.
– Бесплодна… Ну, можно жить и так. – У ног ее блестело сброшенное платье. Она натянула его на себя так же ловко, как сняла, и легким шагом пошла к двери.
Сев в носилки, оба молчали.
– Что же, у меня больше вообще не может быть детей? – Она вертела в руке маску, свет проплывал по ее открытому лицу.
Ниссагль не отвечал, вслушиваясь в волны криков с Огайли. Бега там еще не закончились. Потом жестко сказал:
– Стало быть, не можешь.
– Еще поглядим, что медики скажут.
– То же самое. – Он говорил раздраженно, с силой нажимая на каждое слово. – Это Аргаред сделал тебя бесплодной. Навсегда. – Он смотрел ей прямо в лицо, злобно, словно хотел довести до слез. Но его слова не вызывали боли, только жалость – и не к себе. К этому вот, маленькому. Это у него никогда больше не будет детей. Это его она не любит. Это он ростом ей по плечо. Она протянула руку и задернула занавески.
– Зачем? – спросил было он, но понял прежде, чем она ответила.
На следующий день, прислонившись к дверному косяку в обитой дубом приемной и не трудясь застегнуть на груди утреннее одеяние из темного шелка, она глядела, как медицинский консилиум, не смея морщиться, по очереди пробует на язык ее мочу из плоской хрустальной чаши. Подумалось, что от отвращения они, вероятно, не могут ощутить вкуса. И еще – что у бесплодной моча должна быть пресной, как вода. Она тихонько засмеялась, облизнув губы. Осознавать себя физически пустой доставляло ей непонятное, хотя и с привкусом горечи, удовольствие. «Ты ущербное существо», – сказал ей Эринто. Теперь она такова в полной мере.
Доктора неспешно шептались. Слышались смутно знакомые ей по книгам термины врачебного искусства. Многие почтенные доктора медицины уже успели украдкой освежиться ароматическими пастилками. Она продолжала посмеиваться. Потом перестала, вспомнив, что было вчера с Гиршем, когда она задернула занавеси на носилках. Если бы разрыдался, еще ничего. А он упал на подушки ничком и всю дорогу до Цитадели ни слова, как умер. И дотронуться страшно.
В уме ее сам по себе стал складываться некий вердикт. Чеканно, строчка за строчкой. И было редким наслаждением сочинять его самой, плотно пригоняя слово к слову. Сочинив вердикт до конца, она ушла в круглый раззолоченный кабинет и села записывать, сладостно вычерчивая крупные наклонные буквы, оттененные ровными утолщениями от нажима на перо.
Тем временем врачи, солидно и горестно покачивая головами, пришли к выводу о печальном и необратимом изменении в ее естестве.
Родери, Раин кисло улыбался одной стороной рта, стоя у раскрытого окна в своем доме. Окно как раз выходило на Колокольную площадь.
Дела Раина при дворе шли неважно. Королева окончательно предпочла всем Ниссагля, нигде без него не появлялась и была с ним на людях прямо-таки до неприличия нежна. Это уже не бесило, как прежде, лишь усиливало ненависть, которая копилась неумолимо и должна была когда-нибудь выплеснуться. Вероятно, именно ненависть внушила Родери престранную мысль, которая целиком сейчас им владела.
Душу его не отягощала толком ни одна вера. Он презирал Бога простаков за всепрощенчество, а Силу не принимал из неприязни к Этарет – это учение оставалось для него малопонятным и чуждым. Зато он с большим уважением относился ко всяческого рода суевериям, верил в приметы, ведовство и колдовство, в черную магию, и даже сам иногда упражнялся во всем этом, когда желал подшутить над кем-нибудь.
Именно такую шутку, правда на сей раз довольно-таки злую, он готовился сыграть с Аргаредом: он собирался пронизать мыслью расстояние и таким способом известить врага о беде с его детьми. Если бы это удалось сделать, Аргаред успел бы появиться в Хааре до начала казни. То, что Аргаред и ему приходится отцом, Родери не особенно трогало. Затея казалась занимательной игрой.
Вспоминая то, что он знал о колдовстве, Раин сразу отверг сложные обряды ведьм из простонародья, от которых было много шума и мало толка. Смутные представления об этаретских магических церемониях тоже не давали подсказки – он слишком мало знал. Даже если в конфискованных книгах и можно было бы найти подходящие заклинания, Этарон он все равно не понимал.
Здравое чутье подсказывало ему, что не надо ничего усложнять. Были бы только желание, сознание и воля. Правда, требовался и какой-нибудь усилитель – талисман, шар или зеркало. Талисман и шар казались наиболее недоступными – подобные вещи пришлось бы выискивать в темных норах лавчонок Нового Города, пререкаясь с крючконосыми торговками и рискуя потерять все, что может потерять дворянин. – от кошелька до чести и жизни. Оставалось зеркало, и этот вынужденный выбор тешил Раина тем, что посредством домашнего, да к тому же женского предмета обихода можно совершить то, на что другие тратят множество воска, слов, а то и крови, например Шарэлит, всемогущий идол которых за исполнение желаний не берет иной платы, и чем важнее дело, тем больше крови ему надобно.
Посмеиваясь над собой, но и наполовину уверившись в серьезности предстоящего предприятия. Раин отыскал в доме пустую и тесную комнатенку, Бог весть для чего устроенную строителями. В ней было узкое окно под сводчатым потолком, голые неровные стены и холодный пол. Он перенес туда высокое серебряное зеркало, кресло, затворил двери и уставился в глаза своему отражению.
Он не загадывал специально кого-нибудь увидеть, он сам толком не понял, как возникло из мерцающей сизой пустоты строгое красивое лицо с лучистыми глазами, густые завитки пепельных волос над сияющей белизной лба, как бы облитые блестящим атласом плечи, сложенные на груди руки.
Окер встал перед ним во весь рост – так ясно, что Раин боялся шевельнуться.
Очень медленно, очень осторожно, по капле он начал переливать в сознание жертвы свои мысли. Это были изощренные намеки, подсказки, двусмысленные насмешки – Раин испускал их из себя, чувствуя, как что-то горячо щекочет лоб изнутри, и это ощущение уже едва возможно было терпеть.
Комната с неподвижным отражением в зеркале уже давно бессмысленно отпечаталась в его опустевших, словно повернутых внутрь глазах. Раин поймал себя на том, что дышит тяжело, словно после совокупления, и вдруг вспомнил, что это зеркало пришло к нему из аргаредского дома – по чеканной раме бежали сухопарые волкоподобные звери – какие-то давние жители легендарного Этара, выложенные из матово-белого перламутра. У него слегка закружилась голова при мысли об этом совпадении. Что оно может означать? За дверями слышались голоса – вернулась из собора мать, дама Руфина, и искала его. Снова сядет за вышивку, будет молчать и смотреть укоряюще. Но он ничего не может сделать. Власти не стало.
Маленькая Лээлин в бархатном платьице цвета весенней травы сидела возле костра и тихо чем-то играла. Золотистое нежаркое пламя мягко стелилось в непроглядной чернильной ночи. До самого горизонта не видать было ни огонька под низким черным небом. Это была не земля, а один из миров, судя по плотности мрака – нисходящий. Пламя высвечивало только близкое – платье и личико Лээлин, да еще расшитый край его столы. Как они с Лээлин здесь оказались и зачем? Он этого не знал.
Лээлин играла. Он пристально следил за ней. Что-то в ее игре было страшное, но оно ускользало от понимания. Пламя нежно тянулось к ручкам Лээлин, извиваясь нежаркими искристыми языками.
В середине ночи Окер Аргаред с диким криком вскочил на постели, задыхаясь и смахивая с лица ледяной пот.
В углу завозился и заворочался оруженосец, подошел, стал что-то спрашивать… Он не слышал.
Костер… От отрывала… Отрывала, свои пальчики, точно лепестки ромашки, и бросала их в костер. И пламя тянулось к ним…
В мозг ворвалось предчувствие такой жуткой беды, что у него застыло сердце, а уши наполнились звоном. Сила! С его детьми что-то случилось!
Ему кричали в ухо, с лица отирали пот, его трясли за плечи – он расширенными глазами всматривался в темноту, тщась, в пучине нарастающего предчувствия угадать нужный ответ.
Какой омерзительный и ясный сон – каждое движение до сих пор сидит в мозгу!
Пока он возился тут с ландскнехтами, считал деньги, предвкушал победу, как мальчишка, с его детьми произошло что-то ужасное! Мысленно он разразился изощренными и бессильными проклятиями, но они не могли заглушить предчувствие беды, ставшее уже невыносимым.
Аргаред оттолкнул оруженосца и в полной темноте закружился по горнице. Зачем-то распахнул окно. В зеленеющее ночное небо вздымались близкие горы. Он обвел исполненным отчаяния взглядом крутые изломы их уступов, бросился в кресло, чувствуя, что не доживет до утра.
«Сила, Сила. Сила, помоги! Я безумец… мне нужно скорее туда, скорее!»
Окер торопливо запалил свечку и стал собираться. Одежда цеплялась невесть за что, портупея, лязгая, выскальзывала из трясущихся рук, ему не давало покоя это предчувствие, до того острое и явственное, что никаких сил не было оставаться на месте.
Оруженосец ошалело следил за ним из угла, не задавая никаких вопросов, – он тоже был Этарет и понял, что произошло.
На конюшне пахнуло в лицо теплым навозом. Из маленького в кирпич размером, окошечка улыбалась узкая луна. Копыта приглушенно простучали по дощатому настилу.
Он несся в горы, нахлестывая испуганную лошадь, едва различая среди мрачных холмов узкую дорогу. Над отрогами блестела луна. Предчувствие доводило его до умопомрачения, до дурноты, оно наполняло весь ночной мир.
Лошадь неслась по камням почти вслепую, оступаясь, шарахаясь от внезапно разверзающихся провалов. В одном месте она встала на дыбы, хрипя и косясь. Узкая тропка обрывалась перед мглистой, полной тумана пропастью.
Аргаред огляделся. Прислушался – и услышал лишь устрашающее молчание гор, обступивших его со всех сторон. Луна сияла меж двух косых скал – и он с беспокойством ощутил ее пристальный взгляд. Он осторожно спешился и постарался взять себя в руки. Предчувствие не оставляло его, томило по-прежнему, но ожило и задавленное было паническим страхом сознание.
Сон. Сон, о котором особенно жутко вспоминать в черной тишине каменных громад. Надо попытаться понять, что же он все-таки означает.
Окер уже давно заметил, что кое-какие способности, которые он проявлял в детстве, уже притупились и продолжают притупляться и слабеть, чем больше кренится в пропасть этот сумасшедший мир. Исчезло внутреннее зрение, мысли не передавались тем, кому он их посылал, и от других он не улавливал ответов, как бывало прежде. Он потерял способность видеть на расстоянии точные картины отдаленных мест и происходившие там события – все то, чем без нужды наслаждался в раннем отрочестве и что так нужно было ему сейчас. Ясновидение давно превратилось в игру воображения, в бессильные воспоминания. Он даже не мог прикоснуться сознанием к сознанию Лээлин или Эласа, хотя Посвященным мысленное общение всегда давалось гораздо легче, чем остальным Этарет. Расстояние стояло перед ним непроницаемой стеной мертвого воздуха. И можно было сколь угодно оправдываться, мол, от волнения ему трудно сосредоточиться, – он знал, что дело не в этом. Более того, он знал, в чем дело. Окер сел на тропинку, в тоске обняв руками колени, и постарался просто думать. Только думать. Да, детям грозит опасность. Ужасная, немыслимая, невыносимая. Сон. Там был огонь. Что значит огонь? Мысль опять беспомощно билась о преграду, сознание корчилось в муках, лишенное дара прозрения. Ну, ну, ну! Сила, Сила, Сила!! Что было с Лээлин, или что с ней будет, если ее страх передался ему, преодолев мертвый воздух, которым даже дышать трудно? Надо ехать. Он встал, осторожно взял лошадь за повод и повел ее через опасное место под непрерывный шорох камешков из-под копыт.
Уже третья или четвертая загнанная им лошадь, вся в скользкой пене, с выкатившимися глазами, издыхала на обочине тракта вблизи вольного городка Навригр, местечка столь гнусного, что никто во всем Эманде не выразил намерения взять его под свою руку. Гор отсюда видно уже не было, по краям дороги тянулись болотистые низины с худосочными осиновыми рощицами. Кое-где паслись стада мелких пестрых коров.
Лошадь издыхала. Аргаред не оглядываясь шел скорым шагом к приземистым стенам Навригра с широкими зубцами. У низких ворот, украшенных массивным деревянным изображением барсука, не было никакого оживления. Начинающаяся сразу за ними улица, унизанная то тут, то там красноречивыми вывесками кабаков, казалась сильно разъезженной, хотя и была почти пуста. Почерневшие соломенные кровли и сизые от сырости стены придавали домам угрюмый и неприютный вид, точно в них жили не по доброй воле, а по большой обязанности.
Несколько раз вильнув, улочка вывела к незамощенной площади с колодцем, ратушей и церковью. Над ратушей развевался флаг с барсуком. Ее ступенчатый фронтон обсели галки, так же как конек крыши колодца и черепичную кровлю церковной башенки. На площади торговали утварью, едой и конями, неспешно прохаживаясь и вяло препираясь. И торговцы, и покупатели по большей части были не местные – купчишки средней руки из Рингена, Элеранса и Сардана. Аргаред метался от одного к другому, пытаясь, не выдавая себя, выяснить хоть что-нибудь, но получал отовсюду равнодушное «не знаю».
Потом площадь косо пересекли двое черных рейтаров из местного отделения Тайной Канцелярии, и, некоторое время крадучись следуя за ними, он алчно ловил обрывки их фраз, но они говорили о женщинах, обсуждая какую-то Гриту и малютку Ильвинк, которая пыталась отравиться волчьей ягодой, но ее, дескать, выкупил из блудилища и выходил влюбленный в нее медик, и потом на ней женился, и еще о том, что Тимер Цабес хорошо платит за девушек, не то что некоторые вроде Ирсо Лавиза, готового удавиться за ломаный грош. Окер с трудом подавил искушение подойти и спросить прямо, не слышали ли они что-либо о детях знаменитого Аргареда, а потом долго провожал их взглядом. Навригр был самый законопослушный город, рейтары тут явно скучали.
Барышник продал ему коня, темно-гнедого, покладистого, с маленькими глазами беспородного умницы. До Хаара оставались полных два дня пути, – при мысли об этом замирало сердце. Вскоре Навригр пропал за травянистыми взгорками. Конь шел плавным галопом, низкие плотные тучи летели над холмами. То тут, то там теперь маячили замки, иные с вымпелами, чаще маленькие, порою и большие, с двойными, одна другой выше, светло-серыми стенами. Над зубчатыми стенами зеленели острые верхушки елей. На башнях цветным гранитом были выложены гербы: медведи, лоси, соболи, неясыти, косули или же символические деревья, крона которых, украшенная позолоченными светилами, повторяла форму их листа. Дворянство здесь жило боязливое, покорное, поэтому многие сохранили жизнь и имущество.
На дороге попадалось все больше и больше народу, приходилось обгонять длинные обозы с задиристыми верховыми охранниками, фуры бродячих акробатов с пестрыми тряпичными навесами, просевшие возки, набитые девками. Колеса у них всегда виляли, обок обретался щегольски разодетый «милый дружок» на кургузой плебейской лошади.
На обочинах торчали массивные каменные столбы с чашами для огня, через каждые несколько миль стоял заезжий двор, где обычно бывало полно стражников.
Здесь уже могли знать новости, народ был нагловатый и разговорчивый, но Аргаред начинал бояться спрашивать, боялся даже слушать, оправдываясь сам перед собой тем, что его могут опознать и выдать, скрывая истинный страх перед новостями. Он все неуютнее чувствовал себя на этом тракте, точно попал в чужую страну с диковатыми законами.
Стараясь меньше думать, потому что всякая мысль бередила его опасения и предчувствия, в наступающих сумерках он гнал коня по пустеющей дороге, а навстречу ему со станций ехали в одноколках факельщики, неспешно зажигая придорожные огни, пока весь тракт не стал походить на ожерелье кровавых рубинов.
После Навригра дорога повернула не раз. Он мчался навстречу новому дню, понукая уставшего коня, машинально считая проносившиеся мимо огненные колтуны факелов, где горела поднятая из колодцев черная кровь Нуат, которую не могла залить вода.
К рассвету конь стал выдыхаться. Люди так запрудили путь, что пришлось скакать по обочине. Скрип и стук поднялись над дорогой, стало заметно, что в город вместе с вилланами и торгашами стремится множество нарядного праздного люда – женщины в высоких чепцах и с золочеными фермелями, мужчи кистями и камзолах с дуты кают и спешат, словно на праздник.
Он не мог вспомнить, какой выпадал на этот день.
Ее золотистые холеные волосы были распущены на две стороны и кое-где заплетены в тончайшие, украшенные золотыми и жемчужными бусинками косички, введенные в моду королевой. Лицо дамы скрывала расписанная черным и золотым орнаментом маска из тонкой кожи.
Ярко-фиолетовая одежда ее спутника топорщилась множеством причудливых экривисс, расшитых по краям аметистами и топазами в золотой оправе. Он должен был быть сказочно богат и дерзок, чтобы позволить себе подобную расточительность на виду у всего города. На шести витых столбиках его носилок сидели золотые совы с изумрудными глазами, но атласные черные занавески не были украшены гербами. Маска у него была мертвенно-белая, как снег в пасмурный день, и белые же были у него перчатки, обшитые широким узорным галуном. Он быстро осматривался по сторонам, иногда обращался к своей даме, услужливо изгибавшей шею навстречу его словам. На них не обращали внимания – когда каждый сыт, пьян и весел, чужое богатство глаз не колет.
Праздничная толпа билась о борта носилок, словно беспокойная волна. Женщина поправила свесившуюся за край паланкина юбку, мелькнул высокий золотой каблук башмака, надетого на узенькую замшевую туфельку, предназначенную не для полов даже, а для ковровых дорожек в домах вельмож.
– Нет, я не думала, что так скоро опять, – она кокетливо провела рукой по плоскому животу, – и ведь подумай… После всего этого… Были месячные, только очень путались, и часто… А тут два полных месяца уже ничего нет. И я стала лучше себя чувствовать, я прямо летаю. Я всегда перед этим лучше себя чувствовала, то есть во время…
Ее спутник прямо-таки нежился в музыке этих слов. Двумя руками он держал даму за руку и глядел на нее неотрывно. Глаза его блестели.
– Когда мы приедем? И почему надо непременно в солнцестояние? То есть…
– Самый сильный день в году. Все волшебницы предпочитают самое-самое важное творить в этот день. Их чутье меняется в соответствии с временем года. И в этот день оно острее всего. Потому что это самый солнечный день в году.
– А знаешь ли… Я, кажется, счастлива, – сказала она ему на ухо. – Нет, ей-Богу, я и впрямь счастлива. Я до сих пор не верю, что я снова точно такая же, как была. Ну, когда мы приедем?
– Скоро, скоро. К чему ты так торопишься? Ты же все равно не веришь в магию. Сама говорила. Смотри и наслаждайся, вот веселые люди, музыка, шум, пахнет доброй едой…
– Я все равно волнуюсь. Вдруг что не так? – Голос женщины стал глуше, едва не пропал в шуме. – Я хочу поскорее все узнать. И потом уже можно веселиться. Я боюсь. Это все-таки был яд. Я не хочу урода…
– Милая, не бойся, – он сильнее сжал ее руку, – не надо… Она все тебе скажет, она поможет…
– Она скажет, какой он будет?
– Должна сказать.
– Ой… интересно!
Носильщики свернули в узкую тихую улочку, освещенную веселыми маленькими огоньками, – здесь жили люди скромные, и вместо танцев и буянства они сейчас предавались праздничной трапезе. Через раскрытые окна виднелись черные балки потолков, по которым двигались тени. Дома здесь были высоки, с надстроечками, со скособоченными фонарями, с нависающими этажами, со щербатыми от старости стенами. Шум совсем отдалился, и только изредка доносился единый возглас многих сотен – то на Огайли шли бега проституток, устроенные Абелем Ганом, на которых призом был дворец сбежавшей два года назад куртизанки Зарэ.
– Вот тут. – Дом был общей высоты со всеми, но очень узкий. Напротив различалось мрачноватое темно-желтое строение с нависающей крышей и травяными резными узорами между черных узких окон – шарэлитское святилище.
Выходя из носилок, женщина подхватила с подушек черный тяжелый плащ на соболях, накинула его на одно плечо и, поведя другим, открытым, сделала шажок к треугольной двери дома, занявшей по ширине ровно половину фасада.
– Стучи! – Она взялась за шершавое чугунное кольцо. На стук вышла хозяйка в перепоясанном шнуром платье и белому низко спущенном на лоб платке. У нее было худое матовое лицо, очень светлое, и темные глаза.
– Входите, сиятельные господа, я ждала вас. – Она низко нагнула голову, пропуская гостей вперед.
Низкое и длинное сводчатое помещение с обмазанными штукатуркой неровными стенами было все обставлено свечами. Они горели с тихим потрескиванием, и нагретый воздух над ними, казалось, слоился, как слюда.
Мужчина осторожно подтолкнул свою спутницу. Он был намного ниже ее, чуть ли не на полторы головы. Она скинула верхние башмаки, оставшись в туфельках, сбросила ему на руки плащ, прошла на середину комнаты и встала, ожидая дальнейшего, тоненькая и сверкающая в своей негнущейся шуршащей парче. Колдунья смотрела на нее, оставаясь на расстоянии нескольких шагов.
– Вы не были у меня раньше? – спросила она с сомнением.
–: Едва ли, – отозвалась женщина. – Мне, быть может, раздеться? – Она стояла, теребя руками в шафранного цвета перчатках конец цепочки с единорогом. Единорог был странный – толстоногий, словно покрытый панцирем, и гладкий рог у него почему-то рос на носу. Впрочем, этой даме только такой и мог подойти.
– Лучше разденься, дочка, будет вернее. – Колдунья приблизилась, ее глаза широко раскрылись, мягко светясь. – Хотя я и слышу ту музыку, которой не мешает платье, но лучше раздеться. Что тебе хочется узнать?
– Будет ли у меня ребенок и все касательно этого. – Быстрым движением обеих рук гостья распустила скрытые шнуровки платья и, с силой вильнув плечами, выскользнула из него, как змея из прошлогодней шкуры, оставшись в высоко подвязанных белых чулках. Жесткий наряд скрывал ее худобу. Соски ее были подкрашены кармином, лоно выбрито.
– Хорошо. Стой спокойно, вреда не сделаю. – Колдунья опустилась на колени, обняла женщину за бедра и, закрыв глаза, прижалась ухом и щекой к ее животу… Некое видение тотчас возникло перед ее внутренним взором.
… Могила, могила, могилка маленькая, давняя, без поминального камня. И она, колдунья, еще молодая, лежит ничком подле нее. Сияет солнце, слепит белый блеск небес, терпко, морозно пахнет возле самой земли, золотится прибитая инеем трава, а под ней – молчит и молчит земля. Земля застывшая, черная и вечная, как горе. Ничего не будет. Холодно, пусто. Больше ничего не будет… Колдунья удержала в себе эти слова, когда снова ощутила в объятиях узкие бедра неизвестной гостьи. Ничего не будет. Ничего не будет.
Видение гасло в сознании. Она старательно принялась слушать ухом и руками, надолго порой замирая, вдавливая большие пальцы в упруго-гладкую кожу, чтобы уловить биение новой жизни, – ничего. Теперь она уже просто угадывала там темную пустоту. Женщина не была беременна. Женщина была пуста. Женщина была бесплодна, как могильная земля.
Она не обрадует ее. Она не обрадует ее маленького обожателя. Ей вдруг стало жалко их обоих чуть ли не до слез.
– Ты не беременна, дочка. – Она не встала с колен, она говорила снизу, словно это могло притупить ее жестокие слова. – Ты бесплодна. Поэтому и не носишь крови. И не знаю, будешь ли когда-нибудь.
– Как? – спросила гостья внезапно охрипшим голосом и, безотчетно протянув руку к виску, сняла маску. Колдунья со сдавленным вскриком пошатнулась, узнав ее.
– Ах! Дочка! Лучше б я этих слов тебе не говорила! Они наведут на кого-то беду! – воскликнула она.
– Да, лучше бы ты этих слов не говорила… – Беатрикс задумчиво глядела на нее сверху вниз; опущенное в тень лицо казалось равнодушным. – Но не на тебя они наведут беду, женщина. Так я бесплодна, ты говоришь?
Она неспешно, словно внове, рассматривала свое тело, потом качнула ведрами.
– Бесплодна… Ну, можно жить и так. – У ног ее блестело сброшенное платье. Она натянула его на себя так же ловко, как сняла, и легким шагом пошла к двери.
Сев в носилки, оба молчали.
– Что же, у меня больше вообще не может быть детей? – Она вертела в руке маску, свет проплывал по ее открытому лицу.
Ниссагль не отвечал, вслушиваясь в волны криков с Огайли. Бега там еще не закончились. Потом жестко сказал:
– Стало быть, не можешь.
– Еще поглядим, что медики скажут.
– То же самое. – Он говорил раздраженно, с силой нажимая на каждое слово. – Это Аргаред сделал тебя бесплодной. Навсегда. – Он смотрел ей прямо в лицо, злобно, словно хотел довести до слез. Но его слова не вызывали боли, только жалость – и не к себе. К этому вот, маленькому. Это у него никогда больше не будет детей. Это его она не любит. Это он ростом ей по плечо. Она протянула руку и задернула занавески.
– Зачем? – спросил было он, но понял прежде, чем она ответила.
На следующий день, прислонившись к дверному косяку в обитой дубом приемной и не трудясь застегнуть на груди утреннее одеяние из темного шелка, она глядела, как медицинский консилиум, не смея морщиться, по очереди пробует на язык ее мочу из плоской хрустальной чаши. Подумалось, что от отвращения они, вероятно, не могут ощутить вкуса. И еще – что у бесплодной моча должна быть пресной, как вода. Она тихонько засмеялась, облизнув губы. Осознавать себя физически пустой доставляло ей непонятное, хотя и с привкусом горечи, удовольствие. «Ты ущербное существо», – сказал ей Эринто. Теперь она такова в полной мере.
Доктора неспешно шептались. Слышались смутно знакомые ей по книгам термины врачебного искусства. Многие почтенные доктора медицины уже успели украдкой освежиться ароматическими пастилками. Она продолжала посмеиваться. Потом перестала, вспомнив, что было вчера с Гиршем, когда она задернула занавеси на носилках. Если бы разрыдался, еще ничего. А он упал на подушки ничком и всю дорогу до Цитадели ни слова, как умер. И дотронуться страшно.
В уме ее сам по себе стал складываться некий вердикт. Чеканно, строчка за строчкой. И было редким наслаждением сочинять его самой, плотно пригоняя слово к слову. Сочинив вердикт до конца, она ушла в круглый раззолоченный кабинет и села записывать, сладостно вычерчивая крупные наклонные буквы, оттененные ровными утолщениями от нажима на перо.
Тем временем врачи, солидно и горестно покачивая головами, пришли к выводу о печальном и необратимом изменении в ее естестве.
Глава десятая
НА ЗОВ
«Именем ее королевского величества объявляется, что по истечении седмицы… – Колокольная площадь, что перед большим собором, казалось, вся гудела от ликующего голоса герольда. Небо было синим, повсюду пестрели яркие одежды – лето, по обычаю, было временем обнов. – … по истечении седмицы в своих владениях будут преданы казни недостойные и презренные Лээлин и Элас, урожденные Аргаред, за то, что запятнали себя ужасающими преступлениями против ее величества. Во искупление оных преступлений будут они сожжены на медленном огне в виду замка Аргаред, а соумышленники их повешены на плотах и также на деревьях леса Аргаред. Сам же лес будет предан огню, равно как и замок, дабы земля не носила следов этого мерзостного рода».Родери, Раин кисло улыбался одной стороной рта, стоя у раскрытого окна в своем доме. Окно как раз выходило на Колокольную площадь.
Дела Раина при дворе шли неважно. Королева окончательно предпочла всем Ниссагля, нигде без него не появлялась и была с ним на людях прямо-таки до неприличия нежна. Это уже не бесило, как прежде, лишь усиливало ненависть, которая копилась неумолимо и должна была когда-нибудь выплеснуться. Вероятно, именно ненависть внушила Родери престранную мысль, которая целиком сейчас им владела.
Душу его не отягощала толком ни одна вера. Он презирал Бога простаков за всепрощенчество, а Силу не принимал из неприязни к Этарет – это учение оставалось для него малопонятным и чуждым. Зато он с большим уважением относился ко всяческого рода суевериям, верил в приметы, ведовство и колдовство, в черную магию, и даже сам иногда упражнялся во всем этом, когда желал подшутить над кем-нибудь.
Именно такую шутку, правда на сей раз довольно-таки злую, он готовился сыграть с Аргаредом: он собирался пронизать мыслью расстояние и таким способом известить врага о беде с его детьми. Если бы это удалось сделать, Аргаред успел бы появиться в Хааре до начала казни. То, что Аргаред и ему приходится отцом, Родери не особенно трогало. Затея казалась занимательной игрой.
Вспоминая то, что он знал о колдовстве, Раин сразу отверг сложные обряды ведьм из простонародья, от которых было много шума и мало толка. Смутные представления об этаретских магических церемониях тоже не давали подсказки – он слишком мало знал. Даже если в конфискованных книгах и можно было бы найти подходящие заклинания, Этарон он все равно не понимал.
Здравое чутье подсказывало ему, что не надо ничего усложнять. Были бы только желание, сознание и воля. Правда, требовался и какой-нибудь усилитель – талисман, шар или зеркало. Талисман и шар казались наиболее недоступными – подобные вещи пришлось бы выискивать в темных норах лавчонок Нового Города, пререкаясь с крючконосыми торговками и рискуя потерять все, что может потерять дворянин. – от кошелька до чести и жизни. Оставалось зеркало, и этот вынужденный выбор тешил Раина тем, что посредством домашнего, да к тому же женского предмета обихода можно совершить то, на что другие тратят множество воска, слов, а то и крови, например Шарэлит, всемогущий идол которых за исполнение желаний не берет иной платы, и чем важнее дело, тем больше крови ему надобно.
Посмеиваясь над собой, но и наполовину уверившись в серьезности предстоящего предприятия. Раин отыскал в доме пустую и тесную комнатенку, Бог весть для чего устроенную строителями. В ней было узкое окно под сводчатым потолком, голые неровные стены и холодный пол. Он перенес туда высокое серебряное зеркало, кресло, затворил двери и уставился в глаза своему отражению.
Он не загадывал специально кого-нибудь увидеть, он сам толком не понял, как возникло из мерцающей сизой пустоты строгое красивое лицо с лучистыми глазами, густые завитки пепельных волос над сияющей белизной лба, как бы облитые блестящим атласом плечи, сложенные на груди руки.
Окер встал перед ним во весь рост – так ясно, что Раин боялся шевельнуться.
Очень медленно, очень осторожно, по капле он начал переливать в сознание жертвы свои мысли. Это были изощренные намеки, подсказки, двусмысленные насмешки – Раин испускал их из себя, чувствуя, как что-то горячо щекочет лоб изнутри, и это ощущение уже едва возможно было терпеть.
Комната с неподвижным отражением в зеркале уже давно бессмысленно отпечаталась в его опустевших, словно повернутых внутрь глазах. Раин поймал себя на том, что дышит тяжело, словно после совокупления, и вдруг вспомнил, что это зеркало пришло к нему из аргаредского дома – по чеканной раме бежали сухопарые волкоподобные звери – какие-то давние жители легендарного Этара, выложенные из матово-белого перламутра. У него слегка закружилась голова при мысли об этом совпадении. Что оно может означать? За дверями слышались голоса – вернулась из собора мать, дама Руфина, и искала его. Снова сядет за вышивку, будет молчать и смотреть укоряюще. Но он ничего не может сделать. Власти не стало.
Маленькая Лээлин в бархатном платьице цвета весенней травы сидела возле костра и тихо чем-то играла. Золотистое нежаркое пламя мягко стелилось в непроглядной чернильной ночи. До самого горизонта не видать было ни огонька под низким черным небом. Это была не земля, а один из миров, судя по плотности мрака – нисходящий. Пламя высвечивало только близкое – платье и личико Лээлин, да еще расшитый край его столы. Как они с Лээлин здесь оказались и зачем? Он этого не знал.
Лээлин играла. Он пристально следил за ней. Что-то в ее игре было страшное, но оно ускользало от понимания. Пламя нежно тянулось к ручкам Лээлин, извиваясь нежаркими искристыми языками.
В середине ночи Окер Аргаред с диким криком вскочил на постели, задыхаясь и смахивая с лица ледяной пот.
В углу завозился и заворочался оруженосец, подошел, стал что-то спрашивать… Он не слышал.
Костер… От отрывала… Отрывала, свои пальчики, точно лепестки ромашки, и бросала их в костер. И пламя тянулось к ним…
В мозг ворвалось предчувствие такой жуткой беды, что у него застыло сердце, а уши наполнились звоном. Сила! С его детьми что-то случилось!
Ему кричали в ухо, с лица отирали пот, его трясли за плечи – он расширенными глазами всматривался в темноту, тщась, в пучине нарастающего предчувствия угадать нужный ответ.
Какой омерзительный и ясный сон – каждое движение до сих пор сидит в мозгу!
Пока он возился тут с ландскнехтами, считал деньги, предвкушал победу, как мальчишка, с его детьми произошло что-то ужасное! Мысленно он разразился изощренными и бессильными проклятиями, но они не могли заглушить предчувствие беды, ставшее уже невыносимым.
Аргаред оттолкнул оруженосца и в полной темноте закружился по горнице. Зачем-то распахнул окно. В зеленеющее ночное небо вздымались близкие горы. Он обвел исполненным отчаяния взглядом крутые изломы их уступов, бросился в кресло, чувствуя, что не доживет до утра.
«Сила, Сила. Сила, помоги! Я безумец… мне нужно скорее туда, скорее!»
Окер торопливо запалил свечку и стал собираться. Одежда цеплялась невесть за что, портупея, лязгая, выскальзывала из трясущихся рук, ему не давало покоя это предчувствие, до того острое и явственное, что никаких сил не было оставаться на месте.
Оруженосец ошалело следил за ним из угла, не задавая никаких вопросов, – он тоже был Этарет и понял, что произошло.
На конюшне пахнуло в лицо теплым навозом. Из маленького в кирпич размером, окошечка улыбалась узкая луна. Копыта приглушенно простучали по дощатому настилу.
Он несся в горы, нахлестывая испуганную лошадь, едва различая среди мрачных холмов узкую дорогу. Над отрогами блестела луна. Предчувствие доводило его до умопомрачения, до дурноты, оно наполняло весь ночной мир.
Лошадь неслась по камням почти вслепую, оступаясь, шарахаясь от внезапно разверзающихся провалов. В одном месте она встала на дыбы, хрипя и косясь. Узкая тропка обрывалась перед мглистой, полной тумана пропастью.
Аргаред огляделся. Прислушался – и услышал лишь устрашающее молчание гор, обступивших его со всех сторон. Луна сияла меж двух косых скал – и он с беспокойством ощутил ее пристальный взгляд. Он осторожно спешился и постарался взять себя в руки. Предчувствие не оставляло его, томило по-прежнему, но ожило и задавленное было паническим страхом сознание.
Сон. Сон, о котором особенно жутко вспоминать в черной тишине каменных громад. Надо попытаться понять, что же он все-таки означает.
Окер уже давно заметил, что кое-какие способности, которые он проявлял в детстве, уже притупились и продолжают притупляться и слабеть, чем больше кренится в пропасть этот сумасшедший мир. Исчезло внутреннее зрение, мысли не передавались тем, кому он их посылал, и от других он не улавливал ответов, как бывало прежде. Он потерял способность видеть на расстоянии точные картины отдаленных мест и происходившие там события – все то, чем без нужды наслаждался в раннем отрочестве и что так нужно было ему сейчас. Ясновидение давно превратилось в игру воображения, в бессильные воспоминания. Он даже не мог прикоснуться сознанием к сознанию Лээлин или Эласа, хотя Посвященным мысленное общение всегда давалось гораздо легче, чем остальным Этарет. Расстояние стояло перед ним непроницаемой стеной мертвого воздуха. И можно было сколь угодно оправдываться, мол, от волнения ему трудно сосредоточиться, – он знал, что дело не в этом. Более того, он знал, в чем дело. Окер сел на тропинку, в тоске обняв руками колени, и постарался просто думать. Только думать. Да, детям грозит опасность. Ужасная, немыслимая, невыносимая. Сон. Там был огонь. Что значит огонь? Мысль опять беспомощно билась о преграду, сознание корчилось в муках, лишенное дара прозрения. Ну, ну, ну! Сила, Сила, Сила!! Что было с Лээлин, или что с ней будет, если ее страх передался ему, преодолев мертвый воздух, которым даже дышать трудно? Надо ехать. Он встал, осторожно взял лошадь за повод и повел ее через опасное место под непрерывный шорох камешков из-под копыт.
Уже третья или четвертая загнанная им лошадь, вся в скользкой пене, с выкатившимися глазами, издыхала на обочине тракта вблизи вольного городка Навригр, местечка столь гнусного, что никто во всем Эманде не выразил намерения взять его под свою руку. Гор отсюда видно уже не было, по краям дороги тянулись болотистые низины с худосочными осиновыми рощицами. Кое-где паслись стада мелких пестрых коров.
Лошадь издыхала. Аргаред не оглядываясь шел скорым шагом к приземистым стенам Навригра с широкими зубцами. У низких ворот, украшенных массивным деревянным изображением барсука, не было никакого оживления. Начинающаяся сразу за ними улица, унизанная то тут, то там красноречивыми вывесками кабаков, казалась сильно разъезженной, хотя и была почти пуста. Почерневшие соломенные кровли и сизые от сырости стены придавали домам угрюмый и неприютный вид, точно в них жили не по доброй воле, а по большой обязанности.
Несколько раз вильнув, улочка вывела к незамощенной площади с колодцем, ратушей и церковью. Над ратушей развевался флаг с барсуком. Ее ступенчатый фронтон обсели галки, так же как конек крыши колодца и черепичную кровлю церковной башенки. На площади торговали утварью, едой и конями, неспешно прохаживаясь и вяло препираясь. И торговцы, и покупатели по большей части были не местные – купчишки средней руки из Рингена, Элеранса и Сардана. Аргаред метался от одного к другому, пытаясь, не выдавая себя, выяснить хоть что-нибудь, но получал отовсюду равнодушное «не знаю».
Потом площадь косо пересекли двое черных рейтаров из местного отделения Тайной Канцелярии, и, некоторое время крадучись следуя за ними, он алчно ловил обрывки их фраз, но они говорили о женщинах, обсуждая какую-то Гриту и малютку Ильвинк, которая пыталась отравиться волчьей ягодой, но ее, дескать, выкупил из блудилища и выходил влюбленный в нее медик, и потом на ней женился, и еще о том, что Тимер Цабес хорошо платит за девушек, не то что некоторые вроде Ирсо Лавиза, готового удавиться за ломаный грош. Окер с трудом подавил искушение подойти и спросить прямо, не слышали ли они что-либо о детях знаменитого Аргареда, а потом долго провожал их взглядом. Навригр был самый законопослушный город, рейтары тут явно скучали.
Барышник продал ему коня, темно-гнедого, покладистого, с маленькими глазами беспородного умницы. До Хаара оставались полных два дня пути, – при мысли об этом замирало сердце. Вскоре Навригр пропал за травянистыми взгорками. Конь шел плавным галопом, низкие плотные тучи летели над холмами. То тут, то там теперь маячили замки, иные с вымпелами, чаще маленькие, порою и большие, с двойными, одна другой выше, светло-серыми стенами. Над зубчатыми стенами зеленели острые верхушки елей. На башнях цветным гранитом были выложены гербы: медведи, лоси, соболи, неясыти, косули или же символические деревья, крона которых, украшенная позолоченными светилами, повторяла форму их листа. Дворянство здесь жило боязливое, покорное, поэтому многие сохранили жизнь и имущество.
На дороге попадалось все больше и больше народу, приходилось обгонять длинные обозы с задиристыми верховыми охранниками, фуры бродячих акробатов с пестрыми тряпичными навесами, просевшие возки, набитые девками. Колеса у них всегда виляли, обок обретался щегольски разодетый «милый дружок» на кургузой плебейской лошади.
На обочинах торчали массивные каменные столбы с чашами для огня, через каждые несколько миль стоял заезжий двор, где обычно бывало полно стражников.
Здесь уже могли знать новости, народ был нагловатый и разговорчивый, но Аргаред начинал бояться спрашивать, боялся даже слушать, оправдываясь сам перед собой тем, что его могут опознать и выдать, скрывая истинный страх перед новостями. Он все неуютнее чувствовал себя на этом тракте, точно попал в чужую страну с диковатыми законами.
Стараясь меньше думать, потому что всякая мысль бередила его опасения и предчувствия, в наступающих сумерках он гнал коня по пустеющей дороге, а навстречу ему со станций ехали в одноколках факельщики, неспешно зажигая придорожные огни, пока весь тракт не стал походить на ожерелье кровавых рубинов.
После Навригра дорога повернула не раз. Он мчался навстречу новому дню, понукая уставшего коня, машинально считая проносившиеся мимо огненные колтуны факелов, где горела поднятая из колодцев черная кровь Нуат, которую не могла залить вода.
К рассвету конь стал выдыхаться. Люди так запрудили путь, что пришлось скакать по обочине. Скрип и стук поднялись над дорогой, стало заметно, что в город вместе с вилланами и торгашами стремится множество нарядного праздного люда – женщины в высоких чепцах и с золочеными фермелями, мужчи кистями и камзолах с дуты кают и спешат, словно на праздник.
Он не мог вспомнить, какой выпадал на этот день.