Страница:
- Вы едете из Баку? - спросил я, когда он сел на место, где сидела его толстуха-жена.
- Из самого.
- Были свидетелями бакинской резни?
- При мне все и было.
- Из-за чего же вышло дело?
- Из-за того; две нации,-одна слишком умная, другая слишком добрая.
- Кто умный, кто добрый? {148} - Умны больно армяне. Он все знает. Если он человек капитальный, хозяин, то поступает грубо, держит себя на петербургскую точку, так что вроде миллионера. Есть у него пять тысяч, то он непременно скажет пятьдесят.
- Ну, а армяне-рабочие?
- Рабочие тоже много знают. Скажем, у меня в распоряжении десять человек татар или русских. И все будет хорошо. Ну, если хоть два армянина, уже становится плохо...
- Хорошо... Армяне умные. А добрые?
- Конечно, татары. Этот народ любят все. Они спокойные.
- И эти добрые вырезывали умных сотнями?
- Нет, тысячами! Потому что доведены до предела. Да еще не дали им волю. Дали волю только на три дня. Они просили на пять. Говорят,- мы их в пять ден уничтожим...
- Значит, добрые собирались вырезать всех?
- Да ведь и стоит. Что задумали: давай им своего царя, нашего им не надо.
- Откуда это известно?
- Как откуда известно? Да они все ливорицинеры. Забастовки, это все от них...
...Он говорит бойко, пространно, с самодовольством. Собираются слушатели: подсаживается сибирский винокур, потом казанский владелец 2-х баржей, два-три волгаря-хозяйчики, какой-то долговязый человек из Спасского уезда, с белокурыми усами и тупым рыбьим взглядом, по-видимому, помещик, еще какой-то субъект неопределенной профессии. Еще вчера трое из них, владелец баржей и хозяйчики, при разговорах о войне говорили, что дальше так нельзя, что Россия дошла до пределу, что надо переменить порядки и созвать выборных. Все это говорилось степенно и как бы теоретично. {149} И та же среда поддакивала. Теперь эта середка перекачивает свои симпатии на сторону бойкого бакинца. Он развивает чисто фаталистическую теорию: Россия от века серая. Серой ей и оставаться. Всегда в ней воровали, всегда и будут воровать. Это положение вызывает в слушателях очень прочное сочувствие: они-то в числе тех, которым при этом живется недурно. Сыплются примеры: как воруют приказчики, как воруют инженеры, как воруют пароходные капитаны. Все это говорится с захлебыванием. . ...Эта философия благонамеренности и воровства, застоя и злобы... идет грузно, как беляна, которая встречается нам на стрежне, и так самоуверенно, как проповедь истинного патриотизма... ...Пароход свистит, подходя к Богородску. Публика начинает расходиться... Человек из Спасского уезда смотрит на меня наивно-рыбьими глазами, в которых, однако, на сей раз просвечивает злоба. Некоторая подозрительность чувствуется и у других. Во мне они как будто чувствуют нечто родственное тем слишком умным армянам, которые хотят своего царя и которых добрые татары за это избивают..."
Высадившись в Козьмодемьянске, мы пошли лесными дорогами к Светлояру.
Это путешествие вместе с отцом, который был так же добр и спокоен в дороге, в самых неудобных условиях, как и у себя дома, вспоминается очень хорошо. Тревога и смятение окружающей жизни, к которым с таким вниманием и интересом присматривался отец, от нас тогда были далеко. В моем воспоминании сохранились широкие просторы Волги, с ее покоем и близкой, знакомой красотой, долгие дороги лесами, такими густыми, что при взгляде в чащу виден был только мрак, лесные поляны с пестрыми цветами и земляникой. Мы шли на Юрьино, Перевоз, Марьино, Городец, {150} Воскресенское. Во Владимирское пришли около 9 часов вечера. Тотчас же пошли на озеро.
В очерке "Светлояр", рассказывая о своем посещении этих мест, отец пишет:
"Когда в первый проезд мимо Светлояра мой ямщик остановил лошадей на широкой Семеновской дороге, верстах в двух от большого села Владимирского, и указал кнутовищем на озеро, - я был разочарован.
Как? Это и есть Светлояр, над которым витает легенда о "невидимом граде", куда из дальних мест, из-за Перми, порой даже из-за Урала, стекаются люди разной веры, чтобы раскинуть под дубами свои божницы, молиться, слушать таинственные китежские звоны и крепко стоять в спорах за свою веру?.. По рассказам и даже по описанию Мельникова-Печерского я ждал увидеть непроходимые леса, узкие тропинки, места, укрытые и темные, с осторожными шепотами "пустыни".
А тут - видное с большой проезжей дороги, в зеленых берегах, точно в чашке, лежало овальное озерко, окруженное венчиком березок. Взбегая на круглые холмики, деревья становятся выше, роскошнее. На вершинах березы перемешались уже с большими дубами, и сквозь густую зелень проглядывают бревенчатые стены и куполок простой часовни... И только?..
Когда я пришел к озеру во второй раз, мое разочарование прошло. От Светлояра повеяло на меня своеобразным обаянием. В нем была какая-то странно-манящая, почти загадочная простота. Я вспоминал, где я мог видеть нечто подобное раньше. И вспомнил. Такие светленькие озерка, и такие круглые холмики, и такие березки попадаются на старинных иконках нехитрого письма. Инок стоит на коленях посреди круглой полянки. С одной стороны к нему подступила зеленая дубрава, точно прислушиваясь к словам человеческой {151} молитвы; а на втором плане (если есть в этих картинах второй и первый планы) в зеленых берегах, как в чаше, такое же вот озерко. Неумелая рука благочестивого живописца знает только простые, наивно-правильные формы: озеро овально, холмы круглы, деревца расставлены колечком, как дети в хороводе. И над всем веяние "матери-пустыни", то именно, чего и искали эти простодушные молители.
Недалеко, в двух-трех десятках верст, Керженец с его дебрями и разоренными скитами, о которых скитницы поют старыми голосами:
У нас были здесь моленны. Они подобны были раю.
У нас звон был удивленный; удивленный звон подобен грому...
Был недоступный лес, была тишина, отдаленность от мира. Была тайна.
Теперь леса порубили, проложили в чащах дороги, скиты разорили, тайна выдыхается. К "святому озеру" тоже подошли разделанные поля, и по широкой дороге то и дело звенят колокольцы, и в повозках видны фигуры с кокардами. "Тайна" Китежа лежит обнаженная у большой дороги, прижимаясь к противоположному. берегу, прячась в тень к высоким березам и дубам.
И тоже тихо выдыхается.
Познакомившись с чудесным озерком, я после этого не раз приходил к нему с палкой в руках и котомкой за плечами, чтобы, смешавшись с толпой, смотреть, слушать и ловить живую струю народной поэзии среди пестрого мелькания и шума. Вечерняя заря угасала, когда я стоял на холме, близ бревенчатой часовни, в тесной и потной мужицкой толпе, следившей за прениями. И утренняя заря заставала нас всех на том же месте...
Много наивного чувства, мало живой мысли... Град взыскуемый, Великий Китеж - это город прошлого. {152} Старинный град со стенами, башнями и бойницами, - наивные укрепления, которым не устоять против самой плохонькой мирской пушчонки! - с боярскими хоромами, с теремами купцов, с лачугами простого "подлого" народа. Бояре в нем правят и емлют дани, купцы ставят перед иконами воску Ярова свечи и оделяют нищую братию, чернядь смиренно повинуется и приемлет милости с благодарными молитвами.
Многие и из нас, давно покинувших тропы стародавнего Китежа, отошедших и от такой веры и от такой молитвы,- все-таки ищут так же страстно своего "града взыскуемого". И даже порой слышат призывные звоны. И очнувшись, видят себя опять в глухом лесу, а кругом холмы, кочки да болота..." (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 3. M., Гослитиздат, 1954, стр. 128-130, 132.)
"...В этом году на озере, в первый раз, может быть, с сотворения мира, вместо религиозных - политические разговоры. Какой-то студент собрал вокруг себя большую толпу и говорит о непорядках в России и о необходимости представительного образа правления. Толпа слушает с недоумением и, пожалуй, с сочувствием. Невдалеке другой студент говорит то же, стараясь подладиться к религиозным формам мысли. Но это ему не удается. Спор скоро сходит, по-видимому, против его воли, на вопрос о почитании икон. Какой-то седой старик, с умным и приятным лицом, скоро сбивает его на этом пункте, и спор в этой кучке скоро стихает. Но другой оратор держит толпу дольше. Вернее - его уже держит толпа. Урядник, староста и несколько явных черносотенцев, постоянно подстрекаемых этой кучкой, то и дело предлагают вопросы явно провокационные. Студент уже два-три раза пытается уйти, говоря, что ему пора уезжать. В стороне, на дороге, его дожидается {153} почтовая, кажется, пара, и кто-то, кажется, соседний оратор, уже сидит в сиденьи. Но каждый раз какой-то долговязый субъект с возрастающим задором останавливает его, предлагая новый вопрос. Из его объяснений я узнаю о депутации Трубецкого, принятой царем.
Мои девочки стоят невдалеке от урядника и видят, как от кучки спорящих то и дело подбегают к уряднику и еще к каким-то субъектам, с ним стоящим, за инструкциями. Они передают мне об этом, и я вижу, что спор затягивается неспроста. Я решаюсь вмешаться и в первый же раз, как студент останавливается, а его оппонент еще не успел предложить нового вопроса,- я подхватываю слова студента о депутации и начинаю объяснять ее смысл и значение. Мне удается овладеть вниманием толпы... Через некоторое время я с удовольствием слышу звон колокольчика. Оратор уехал. В кучке около меня сочувственное внимание. Какой-то из субъектов урядницкой клики проталкивается ко мне и без церемонии заглядывает мне в лицо. Мои девочки слышали, как он подошел к уряднику и сказал:
- Старичо-о-к.
Они думали, что я тоже "из ихних", т. е. из молодежи. Но я веду свою речь в таком тоне, который понятен толпе и не даст повода придраться и натравить толпу против меня, что могло случиться со студентом.
Я не в первый раз на Святом озере, но еще в первый раз слышал на нем политические речи... Видно, что это уже носится в воздухе. Толпа прислушивается с интересом и видимым вниманием.
Во Владимирском мы переночевали. Наутро там нечто вроде ярмарки. Мы с девочками и Андрюшей бродим между лотками. К Соне и Наташе то и дело подходят женщины и без церемонии щупают их косы, решая-привязанные они или нет.
- Нет, уж, миленькая,-говорит одна бойкая {154} молодица... - Дай-ка я посмотрю получше... Настоящая, слышь,- обращается она к другим, и стайка молодых женщин с удивлением окружает девочек, расспрашивая, чем они мажут волосы. У здешних женщин действительно волосы очень жидки, косицы бедные..."
Обратный путь мы сделали на Шелдеж и Корельское, а затем на Нижний Новгород, с которым у нас с сестрой были связаны наши первые детские воспоминания.
1905 ГОД. ПОГРОМНАЯ ВОЛНА.
КРЕСТЬЯНСКОЕ ДВИЖЕНИЕ
Из путешествия на Светлояр мы вернулись в Полтавскую губернию, в деревню Хатки Миргородского уезда. Здесь к этому времени на высоком берегу реки Псел был построен небольшой дом. В мезонине был кабинет отца, с далеким видом на сорочинские луга, покрытые купами деревьев. Ему здесь хорошо работалось, и он любил эти места, где потом почти в течение пятнадцати лет проводил летние месяцы.
"Манифест 6 августа (или так называемая "булыгинская конституция"), пишет отец в статье "Современные картинки",- застиг меня в одной деревне Полтавской губернии. С ближайшей почты принесли газеты, из которых мы узнали, что у нас будет-таки "Государственная дума" и что "лучшие люди по избранию всего населения" будут призваны к участию в управлении страной...
Я читал в истории, что в других странах при известии о "конституции" люди радостно поздравляли друг друга, и незнакомцы обнимались на улицах... У нас и в городах, сколько мне известно, после 6-го августа никто никого не поздравлял и никто ни с кем не {155} обнимался, а в деревнях и подавно. Не то мы не так порывисты, не то наша конституция не похожа на другие. Как бы то ни было,- и наш поселок, и окружающие села и деревни жили обычной жизнию, как будто ничего важного не произошло в России.
Протекла неделя, другая... Народ все так же уходил на работы и возвращался с них. Кончали жнитво, возили хлеб и с тревогой поглядывали на небо: как бы дождь не помешал уборке. А по вечерам, в лощине, где засела наша деревенька, тихо загорались в окнах огоньки и так же тихо, один за другим, угасали... Очень вероятно, что там, у этих огней, под этими соломенными крышами шли какие-нибудь разговоры о "выборах", и нет также сомнения, что они тотчас же сводились на единый и неизменный вопрос о "земле",- настоящий роковой вопрос сфинкса, говорящего нашему времени: "разреши или погибни" (Короленко В. Г. Современные картинки. - "Русское богатство", 1905, № 11-12, стр. 357.).
Манифест о булыгинской думе был дан под влиянием огромной нарастающей революционной волны.
"Во многих местах России крестьянство глухо волновалось, а в Саратовской губернии движение приняло формы той самой "грабижки", которая три года назад происходила в Харьковской и Полтавской губерниях... Нападали на помещичьи усадьбы, грабили, жгли, кое-где убивали. Правительство, видимо, терялось..." (Короленко В, Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, № 2,. стр. 135.).
Указ 6 августа о булыгинской думе не внес успокоения.
"Это была жалкая полумера, - пишет отец, - представители призывались только с совещательным голосом. Они могли советовать, царь и министры могли не {156} слушать советов. Это была явная уловка погибающего строя, имевшего целью выиграть время и собраться с силами, чтобы подавить движение. Все слои русского общества отнеслись совершенно отрицательно к этому манифесту, и движение продолжало расти" (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего". 1922, №2, стр. 135).
"Война только въявь показала непригодность существовавшего строя. До сих пор нас уверяли и мы (хотя и не все) верили, что при всех внутренних непорядках мы, по крайней мере, еще сильны и грозны во внешних сношениях с великими державами...
Оказалось, что и это был самообман...
Когда-нибудь будет рассказано обстоятельно и подробно, как шла борьба с этим мертвящим всю русскую жизнь приказным строем, а пока перед нами последнее действие этой борьбы - охватившие страну забастовки.
Они начались уже давно в разных отраслях нашей жизни. Бастовали одни из первых студенты, доказывая, что наука должна быть правдива, свободна от чиновничьего гнета, чтобы служить истине и народу. Бастовали учителя, бастовали рабочие на фабриках, не находя исхода своим нуждам, которые не признавались официальной Россией, бастовали мелкие служащие в разных учреждениях, бастовали земские врачи, требуя возможности лечить по указаниям науки, а не по указке чиновников... Мы можем также привести примеры забастовок крестьян, добивавшихся таким образом более справедливых условий труда, а теперь мы слышим даже о забастовках мелких чиновников, которые, стоя ближе к жизни общества и народа, чем их счастливые начальники, - тоже понимают общее неустройство и беспорядки в тех учреждениях, которые, наоборот должны наиболее поддерживать закон и порядок. {157} [...]И вот к прежним забастовкам присоединилась огромная, грозная забастовка железных дорог... Все движение в России прекратилось, поезда всюду стали, с ними остановились почты, во многих местах смолк телеграф, и каждый город, село, деревня очутились как бы отрезанными от всего мира...
[...]Смысл всей этой сети забастовок, охватившей со страшной силой все отрасли жизни, ясен. Страна отделялась от старого строя. На одной стороне оставалось чиновничество с своими силами - войском и полицией, на другой вся Россия.
И Россия говорила чиновничьему самовластию:
"Да, вы можете еще подавить наши требования, вы сумеете отвечать на все наши заявления выстрелами, арестами, тюрьмами, ссылками... Вы можете не слушать нашего голоса, гнать и арестовывать наших выборных...
Но штыками вы не вспашете наших необозримых полей, не пустите в ход сотни тысяч заводов, не вылечите миллионов больных, не выучите детей необходимым наукам, не восстановите железнодорожного движения на пространстве великой страны от одного моря до другого, от Балтики до Тихого океана...
Вы можете задержать и уничтожить что угодно, но создать ничего не можете без нас, без вольного труда всего народа".
И над всей страной водворился застой и тяжкая неподвижность. Таков внутренний смысл этого огромного явления. Забастовки бывали и в других странах, но такой всеобщей и огромной забастовки еще не видел мир. И это потому, что мир не видел также такого гнета над великим и уже значительно созревшим для свободы народом" (Короленко В. Г. Что у нас было и что должно быть.- "Полтавщина", 1905, 30 октября, 1 ноября.). {158} Манифест 17 октября был уступкой царя и актом победы революционных сил.
"...Многие губернаторы были до такой степени ошеломлены объявлением конституции, что не решились сразу опубликовать указ. Так было и в Полтаве. Опубликование манифеста запоздало дня на три..." (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 135.).
Эти дни тесно связали жизнь Короленко с жизнью Полтавы. Порой в вопросах политической практики он оставался совершенно одиноким, но и во времена реакции, и во времена революционного подъема не переставал руководствоваться чувством любви к человеку.
Эта любовь рождала его сильнейший гнев против условий, вызывающих страдание, гибель и вымирание людей, - были ли это погромные призывы черносотенной прессы, преследования иноверцев церковью, или смертная казнь, как орудие политической борьбы. Справедливость по отношению к человеку, к какой бы группе и классу он ни принадлежал, Короленко считал обязательной, и с этой точки зрения 1905 год, который он встретил в полном расцвете сил, и последние годы его жизни - 1917-1921 -проникнуты одними и теми же взглядами.
Когда вслед за манифестом 17 октября по стране прокатилась волна погромов и, нарастая, грозила затопить и Полтаву, отец все силы отдал борьбе с нею.
В адресе, присланном Короленко в последний год его жизни, одна из полтавских еврейских организаций писала: "Большинство чествующих нашего юбиляра обязано своей жизнью ему..." Это, конечно, преувеличение, но вполне искреннее. Многие горожане считали факт, что в Полтаве не было погрома, связанным с именем Короленко. {159} Отец рассказал о событиях этих дней в письме к Н. Ф. Анненскому 4 ноября 1905 года:
"Я теперь так же чуток к вопросам высшей политики и ее разветвлений, как может быть чуток к отголоскам симфоний человек, стоящий среди грохочущего по мостовой обоза. С самого "манифеста" мне приходится здесь заниматься азбукой, состоящей из нескольких букв. "Не надо погрома, убийств, грабежей".
"Свобода - дело необходимое и полезное". Вот что мне приходится долбить и долбить на собраниях и печатно. В первый же день после манифеста кучка молодежи ворвалась в открытые уже (для выпуска политических) ворота тюрьмы. Произошло побоище, начинался погром. Я потребовал у губернатора, чтобы меня впустили в тюрьму, где, как говорили, много убитых и раненых. Меня впустили, я обошел всюду, раненых нашел только одного и, выйдя, ходил по площади и рассказывал, что видел. На площади избито и ранено несколько десятков... Затем начались митинги около театра (по несколько] тысяч). Так как главный контингент слушателей были отлично, хотя и наскоро, сорганизованные соц[иал]-демократами ж[елезно]дор[ожные] рабочие,- то все ораторы чувствовали себя в своей тарелке. Тут были и крики "долой царя", и "царская псарня", и предложение многотысячной толпе разграбить оружейные магазины и т. д., и т. д. Все это слушали горожане,- и темная масса приходила в бешенство. Выступили на сцену хулиганы.
Сорганизована "манифестация", и к концу дня, в сумерках, почти на моих глазах, кинулись "бить жидов"... Город спасен жел[езно]дорожной рабочей охраной, которая вела себя замечательно. На другой день с утра я и несколько гласных провели неск[олько] часов на базаре. Одно время (часа два) я был почти один, если не считать несколько малоизвестных людей: гласные ушли на экст[ренное] заседание, {160} рабочие на свое собрание с приезжими делегатами. Этих 2-3 часов я никогда не забуду. Вначале мне, с одним еще гласным, удалось прекратить попытку избить юношу-еврея,- под конец я чувствовал, что скоро изобьют меня. Вечером многотысячная опять толпа собралась у театра, причем на балконе, откуда недавно говорилось о республике, теперь рядом со мной и двумя товарищами стояли черносотенцы, а снизу по нашему адресу несся рев и возражения. К счастию (на этот раз) один из черносотенных ораторов диким возгласом вызвал панику, началась давка, крики...Мне и товарищам удалось это успокоить, и наше влияние возросло.
Но главный мотив успокоения - было заявление, что манифест не отменяет монархию, а только на место монархии чиновничьей вводит монархию народоправную. Кончилось благополучно. Между хулиганством и темной массой образовалась трещина, которую мы теперь стараемся всячески углубить и расширить. Несколько дней я и кружок деятельных людей из гласных и частных лиц метались между базарами и губернатором (последний, после некоторого инстинктивного сопротивления,- пошел все-таки навстречу нашим требованиям) . Теперь город успокаивается" (ОРБЛ, Кор./II, папка № 1, ед. хр. 13.).
Помню настроение паники, охватившее город в ожидании надвигавшихся событий. Когда по вечерам, полная впечатлений, полученных на улицах и в знакомых еврейских семьях, я возвращалась домой, меня всегда удивляла царившая у нас атмосфера покоя. Еврейские погромы в этот период соединялись с погромами интеллигенции, и, конечно, общая опасность грозила отцу в первую очередь. После дня, проведенного на площадях, среди черносотенцев, когда требовалось отчаянное напряжение чтобы справляться с поднимавшимся {161} погромным настроением, он приходил домой, и мы видели его за книгой или пасьянсом спокойного и даже веселого. Но раз вечером на мой тревожный вопрос он ответил:
- Если завтрашний день пройдет спокойно, то погрома не будет.
На другой день он с утра ушел на базар. Здесь кипели темные слухи и толки. Говорили об убийствах христиан, то пропадал без вести казак, то мальчик, сообщалось о ритуальных убийствах. Отец боролся с этими слухами в печати, выпуская листки от своего имени, которые, несмотря на забастовку, согласились набирать типографские рабочие. Кроме того, на площадях и базарах, смешавшись с толпой, он старался и словом противодействовать черносотенной агитации.
В день наибольшего напряжения мы с сестрой видели его в гуще кричащей толпы. Казалось, еще миг - И он будет растерзан. С отцом была группа гласных. Один из них подошел к нам и просил уйти, сказав:
- Мы Владимира Галактионовича защитим!
Он был так же безоружен, как и отец, и, конечно, все они погибли бы вместе. Издали мы видели бледное, взволнованное лицо Короленко и слышали голос, который вносил успокоение в шум базарной толпы. Его прозвали "сивая шапка", и потом, на митингах перед театром, нередко раздавалось требование, чтобы он говорил в бурные моменты столкновений.
Газета "Полтавщина", с 15 октября 1905 года приобретенная кружком, близким отцу, играла большую роль в октябрьские дни. Она получила широкое распространение и в тысячах экземпляров публиковала статьи и обращения Короленко.
"Однажды в редакцию,- пишет отец,- явилась группа крестьян с просьбой напечатать постановление одного сельского схода, в котором излагались взгляды крестьян на земельный вопрос. {162} Тут говорилось о необходимости распределить между малоземельными крестьянами земли удельные, казенные, монастырские и помещичьи...
"Полтавщина" была, кажется, еще первая легальная газета, в которой полностью были напечатаны такие постановления крестьян. Земельный вопрос уже обсуждался на партийных съездах, кадеты уже разрабатывали программу в этом смысле. Не было, конечно, никакой причины не дать место этому голосу крестьянства, которое скоро должно послать депутатов в Думу.
Появление в газете первого такого постановления произвело на многих впечатление какой-то бомбы. Движение, уже назревшее в массе, выходило наружу. Постановление горячо обсуждалось на других сходах, и вскоре в редакцию стали поступать приговоры других крестьянских обществ. Ко мне на квартиру стали приходить селяне как в 1902 году. Один раз пришли двое уполномоченных одного крестьянского общества с просьбой; они были не вполне довольны редакцией напечатанного постановления, но не знали, как выразить то, что им было нужно. В моей столовой собралось в этот день 15 или 20 крестьян из разных мест, и все сообща стали обсуждать постановление пункт за пунктом. Я считал, что это именно и требуется. Пусть то, что уже пустило глубокие корни в умах крестьян, найдет свое гласное выражение. Пусть обсуждается на местах и крестьянами, и другими компетентными людьми. Это может принести только пользу. Вот уже первый напечатанный наказ вызывает критику в другом сельском обществе. Мысль начинает работать.
Помню, между прочим, как горячо обсуждался вопрос о воспрещении наемного труда, подсказанный, вероятно, кем-нибудь из эс-эров. Земля будет отдана только тем, кто сам на ней трудится. Поэтому наемный труд должен быть воспрещен. {163} Один из присутствующих крестьян стал горячо возражать. Он вот уже третий год служит в городе в кучерах именно за тем, чтобы поддержать падающее хозяйство. Он только и мечтает вернуться опять в деревню, где у него пока хозяйничает жена с наемными рабочими. Если этого нельзя, то как же ему быть? Нужно просить особого разрешения? А если нанять приходится ненадолго? Если хозяин внезапно заболел или отлучился? Если брат помогает брату или товарищ товарищу? Если своя работа сделана, а время остается и хочется приработать? Просить каждый раз разрешения? Если у меня на земле работает чужой, то будут у него спрашивать бумагу?..
- Из самого.
- Были свидетелями бакинской резни?
- При мне все и было.
- Из-за чего же вышло дело?
- Из-за того; две нации,-одна слишком умная, другая слишком добрая.
- Кто умный, кто добрый? {148} - Умны больно армяне. Он все знает. Если он человек капитальный, хозяин, то поступает грубо, держит себя на петербургскую точку, так что вроде миллионера. Есть у него пять тысяч, то он непременно скажет пятьдесят.
- Ну, а армяне-рабочие?
- Рабочие тоже много знают. Скажем, у меня в распоряжении десять человек татар или русских. И все будет хорошо. Ну, если хоть два армянина, уже становится плохо...
- Хорошо... Армяне умные. А добрые?
- Конечно, татары. Этот народ любят все. Они спокойные.
- И эти добрые вырезывали умных сотнями?
- Нет, тысячами! Потому что доведены до предела. Да еще не дали им волю. Дали волю только на три дня. Они просили на пять. Говорят,- мы их в пять ден уничтожим...
- Значит, добрые собирались вырезать всех?
- Да ведь и стоит. Что задумали: давай им своего царя, нашего им не надо.
- Откуда это известно?
- Как откуда известно? Да они все ливорицинеры. Забастовки, это все от них...
...Он говорит бойко, пространно, с самодовольством. Собираются слушатели: подсаживается сибирский винокур, потом казанский владелец 2-х баржей, два-три волгаря-хозяйчики, какой-то долговязый человек из Спасского уезда, с белокурыми усами и тупым рыбьим взглядом, по-видимому, помещик, еще какой-то субъект неопределенной профессии. Еще вчера трое из них, владелец баржей и хозяйчики, при разговорах о войне говорили, что дальше так нельзя, что Россия дошла до пределу, что надо переменить порядки и созвать выборных. Все это говорилось степенно и как бы теоретично. {149} И та же среда поддакивала. Теперь эта середка перекачивает свои симпатии на сторону бойкого бакинца. Он развивает чисто фаталистическую теорию: Россия от века серая. Серой ей и оставаться. Всегда в ней воровали, всегда и будут воровать. Это положение вызывает в слушателях очень прочное сочувствие: они-то в числе тех, которым при этом живется недурно. Сыплются примеры: как воруют приказчики, как воруют инженеры, как воруют пароходные капитаны. Все это говорится с захлебыванием. . ...Эта философия благонамеренности и воровства, застоя и злобы... идет грузно, как беляна, которая встречается нам на стрежне, и так самоуверенно, как проповедь истинного патриотизма... ...Пароход свистит, подходя к Богородску. Публика начинает расходиться... Человек из Спасского уезда смотрит на меня наивно-рыбьими глазами, в которых, однако, на сей раз просвечивает злоба. Некоторая подозрительность чувствуется и у других. Во мне они как будто чувствуют нечто родственное тем слишком умным армянам, которые хотят своего царя и которых добрые татары за это избивают..."
Высадившись в Козьмодемьянске, мы пошли лесными дорогами к Светлояру.
Это путешествие вместе с отцом, который был так же добр и спокоен в дороге, в самых неудобных условиях, как и у себя дома, вспоминается очень хорошо. Тревога и смятение окружающей жизни, к которым с таким вниманием и интересом присматривался отец, от нас тогда были далеко. В моем воспоминании сохранились широкие просторы Волги, с ее покоем и близкой, знакомой красотой, долгие дороги лесами, такими густыми, что при взгляде в чащу виден был только мрак, лесные поляны с пестрыми цветами и земляникой. Мы шли на Юрьино, Перевоз, Марьино, Городец, {150} Воскресенское. Во Владимирское пришли около 9 часов вечера. Тотчас же пошли на озеро.
В очерке "Светлояр", рассказывая о своем посещении этих мест, отец пишет:
"Когда в первый проезд мимо Светлояра мой ямщик остановил лошадей на широкой Семеновской дороге, верстах в двух от большого села Владимирского, и указал кнутовищем на озеро, - я был разочарован.
Как? Это и есть Светлояр, над которым витает легенда о "невидимом граде", куда из дальних мест, из-за Перми, порой даже из-за Урала, стекаются люди разной веры, чтобы раскинуть под дубами свои божницы, молиться, слушать таинственные китежские звоны и крепко стоять в спорах за свою веру?.. По рассказам и даже по описанию Мельникова-Печерского я ждал увидеть непроходимые леса, узкие тропинки, места, укрытые и темные, с осторожными шепотами "пустыни".
А тут - видное с большой проезжей дороги, в зеленых берегах, точно в чашке, лежало овальное озерко, окруженное венчиком березок. Взбегая на круглые холмики, деревья становятся выше, роскошнее. На вершинах березы перемешались уже с большими дубами, и сквозь густую зелень проглядывают бревенчатые стены и куполок простой часовни... И только?..
Когда я пришел к озеру во второй раз, мое разочарование прошло. От Светлояра повеяло на меня своеобразным обаянием. В нем была какая-то странно-манящая, почти загадочная простота. Я вспоминал, где я мог видеть нечто подобное раньше. И вспомнил. Такие светленькие озерка, и такие круглые холмики, и такие березки попадаются на старинных иконках нехитрого письма. Инок стоит на коленях посреди круглой полянки. С одной стороны к нему подступила зеленая дубрава, точно прислушиваясь к словам человеческой {151} молитвы; а на втором плане (если есть в этих картинах второй и первый планы) в зеленых берегах, как в чаше, такое же вот озерко. Неумелая рука благочестивого живописца знает только простые, наивно-правильные формы: озеро овально, холмы круглы, деревца расставлены колечком, как дети в хороводе. И над всем веяние "матери-пустыни", то именно, чего и искали эти простодушные молители.
Недалеко, в двух-трех десятках верст, Керженец с его дебрями и разоренными скитами, о которых скитницы поют старыми голосами:
У нас были здесь моленны. Они подобны были раю.
У нас звон был удивленный; удивленный звон подобен грому...
Был недоступный лес, была тишина, отдаленность от мира. Была тайна.
Теперь леса порубили, проложили в чащах дороги, скиты разорили, тайна выдыхается. К "святому озеру" тоже подошли разделанные поля, и по широкой дороге то и дело звенят колокольцы, и в повозках видны фигуры с кокардами. "Тайна" Китежа лежит обнаженная у большой дороги, прижимаясь к противоположному. берегу, прячась в тень к высоким березам и дубам.
И тоже тихо выдыхается.
Познакомившись с чудесным озерком, я после этого не раз приходил к нему с палкой в руках и котомкой за плечами, чтобы, смешавшись с толпой, смотреть, слушать и ловить живую струю народной поэзии среди пестрого мелькания и шума. Вечерняя заря угасала, когда я стоял на холме, близ бревенчатой часовни, в тесной и потной мужицкой толпе, следившей за прениями. И утренняя заря заставала нас всех на том же месте...
Много наивного чувства, мало живой мысли... Град взыскуемый, Великий Китеж - это город прошлого. {152} Старинный град со стенами, башнями и бойницами, - наивные укрепления, которым не устоять против самой плохонькой мирской пушчонки! - с боярскими хоромами, с теремами купцов, с лачугами простого "подлого" народа. Бояре в нем правят и емлют дани, купцы ставят перед иконами воску Ярова свечи и оделяют нищую братию, чернядь смиренно повинуется и приемлет милости с благодарными молитвами.
Многие и из нас, давно покинувших тропы стародавнего Китежа, отошедших и от такой веры и от такой молитвы,- все-таки ищут так же страстно своего "града взыскуемого". И даже порой слышат призывные звоны. И очнувшись, видят себя опять в глухом лесу, а кругом холмы, кочки да болота..." (Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 3. M., Гослитиздат, 1954, стр. 128-130, 132.)
"...В этом году на озере, в первый раз, может быть, с сотворения мира, вместо религиозных - политические разговоры. Какой-то студент собрал вокруг себя большую толпу и говорит о непорядках в России и о необходимости представительного образа правления. Толпа слушает с недоумением и, пожалуй, с сочувствием. Невдалеке другой студент говорит то же, стараясь подладиться к религиозным формам мысли. Но это ему не удается. Спор скоро сходит, по-видимому, против его воли, на вопрос о почитании икон. Какой-то седой старик, с умным и приятным лицом, скоро сбивает его на этом пункте, и спор в этой кучке скоро стихает. Но другой оратор держит толпу дольше. Вернее - его уже держит толпа. Урядник, староста и несколько явных черносотенцев, постоянно подстрекаемых этой кучкой, то и дело предлагают вопросы явно провокационные. Студент уже два-три раза пытается уйти, говоря, что ему пора уезжать. В стороне, на дороге, его дожидается {153} почтовая, кажется, пара, и кто-то, кажется, соседний оратор, уже сидит в сиденьи. Но каждый раз какой-то долговязый субъект с возрастающим задором останавливает его, предлагая новый вопрос. Из его объяснений я узнаю о депутации Трубецкого, принятой царем.
Мои девочки стоят невдалеке от урядника и видят, как от кучки спорящих то и дело подбегают к уряднику и еще к каким-то субъектам, с ним стоящим, за инструкциями. Они передают мне об этом, и я вижу, что спор затягивается неспроста. Я решаюсь вмешаться и в первый же раз, как студент останавливается, а его оппонент еще не успел предложить нового вопроса,- я подхватываю слова студента о депутации и начинаю объяснять ее смысл и значение. Мне удается овладеть вниманием толпы... Через некоторое время я с удовольствием слышу звон колокольчика. Оратор уехал. В кучке около меня сочувственное внимание. Какой-то из субъектов урядницкой клики проталкивается ко мне и без церемонии заглядывает мне в лицо. Мои девочки слышали, как он подошел к уряднику и сказал:
- Старичо-о-к.
Они думали, что я тоже "из ихних", т. е. из молодежи. Но я веду свою речь в таком тоне, который понятен толпе и не даст повода придраться и натравить толпу против меня, что могло случиться со студентом.
Я не в первый раз на Святом озере, но еще в первый раз слышал на нем политические речи... Видно, что это уже носится в воздухе. Толпа прислушивается с интересом и видимым вниманием.
Во Владимирском мы переночевали. Наутро там нечто вроде ярмарки. Мы с девочками и Андрюшей бродим между лотками. К Соне и Наташе то и дело подходят женщины и без церемонии щупают их косы, решая-привязанные они или нет.
- Нет, уж, миленькая,-говорит одна бойкая {154} молодица... - Дай-ка я посмотрю получше... Настоящая, слышь,- обращается она к другим, и стайка молодых женщин с удивлением окружает девочек, расспрашивая, чем они мажут волосы. У здешних женщин действительно волосы очень жидки, косицы бедные..."
Обратный путь мы сделали на Шелдеж и Корельское, а затем на Нижний Новгород, с которым у нас с сестрой были связаны наши первые детские воспоминания.
1905 ГОД. ПОГРОМНАЯ ВОЛНА.
КРЕСТЬЯНСКОЕ ДВИЖЕНИЕ
Из путешествия на Светлояр мы вернулись в Полтавскую губернию, в деревню Хатки Миргородского уезда. Здесь к этому времени на высоком берегу реки Псел был построен небольшой дом. В мезонине был кабинет отца, с далеким видом на сорочинские луга, покрытые купами деревьев. Ему здесь хорошо работалось, и он любил эти места, где потом почти в течение пятнадцати лет проводил летние месяцы.
"Манифест 6 августа (или так называемая "булыгинская конституция"), пишет отец в статье "Современные картинки",- застиг меня в одной деревне Полтавской губернии. С ближайшей почты принесли газеты, из которых мы узнали, что у нас будет-таки "Государственная дума" и что "лучшие люди по избранию всего населения" будут призваны к участию в управлении страной...
Я читал в истории, что в других странах при известии о "конституции" люди радостно поздравляли друг друга, и незнакомцы обнимались на улицах... У нас и в городах, сколько мне известно, после 6-го августа никто никого не поздравлял и никто ни с кем не {155} обнимался, а в деревнях и подавно. Не то мы не так порывисты, не то наша конституция не похожа на другие. Как бы то ни было,- и наш поселок, и окружающие села и деревни жили обычной жизнию, как будто ничего важного не произошло в России.
Протекла неделя, другая... Народ все так же уходил на работы и возвращался с них. Кончали жнитво, возили хлеб и с тревогой поглядывали на небо: как бы дождь не помешал уборке. А по вечерам, в лощине, где засела наша деревенька, тихо загорались в окнах огоньки и так же тихо, один за другим, угасали... Очень вероятно, что там, у этих огней, под этими соломенными крышами шли какие-нибудь разговоры о "выборах", и нет также сомнения, что они тотчас же сводились на единый и неизменный вопрос о "земле",- настоящий роковой вопрос сфинкса, говорящего нашему времени: "разреши или погибни" (Короленко В. Г. Современные картинки. - "Русское богатство", 1905, № 11-12, стр. 357.).
Манифест о булыгинской думе был дан под влиянием огромной нарастающей революционной волны.
"Во многих местах России крестьянство глухо волновалось, а в Саратовской губернии движение приняло формы той самой "грабижки", которая три года назад происходила в Харьковской и Полтавской губерниях... Нападали на помещичьи усадьбы, грабили, жгли, кое-где убивали. Правительство, видимо, терялось..." (Короленко В, Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, № 2,. стр. 135.).
Указ 6 августа о булыгинской думе не внес успокоения.
"Это была жалкая полумера, - пишет отец, - представители призывались только с совещательным голосом. Они могли советовать, царь и министры могли не {156} слушать советов. Это была явная уловка погибающего строя, имевшего целью выиграть время и собраться с силами, чтобы подавить движение. Все слои русского общества отнеслись совершенно отрицательно к этому манифесту, и движение продолжало расти" (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего". 1922, №2, стр. 135).
"Война только въявь показала непригодность существовавшего строя. До сих пор нас уверяли и мы (хотя и не все) верили, что при всех внутренних непорядках мы, по крайней мере, еще сильны и грозны во внешних сношениях с великими державами...
Оказалось, что и это был самообман...
Когда-нибудь будет рассказано обстоятельно и подробно, как шла борьба с этим мертвящим всю русскую жизнь приказным строем, а пока перед нами последнее действие этой борьбы - охватившие страну забастовки.
Они начались уже давно в разных отраслях нашей жизни. Бастовали одни из первых студенты, доказывая, что наука должна быть правдива, свободна от чиновничьего гнета, чтобы служить истине и народу. Бастовали учителя, бастовали рабочие на фабриках, не находя исхода своим нуждам, которые не признавались официальной Россией, бастовали мелкие служащие в разных учреждениях, бастовали земские врачи, требуя возможности лечить по указаниям науки, а не по указке чиновников... Мы можем также привести примеры забастовок крестьян, добивавшихся таким образом более справедливых условий труда, а теперь мы слышим даже о забастовках мелких чиновников, которые, стоя ближе к жизни общества и народа, чем их счастливые начальники, - тоже понимают общее неустройство и беспорядки в тех учреждениях, которые, наоборот должны наиболее поддерживать закон и порядок. {157} [...]И вот к прежним забастовкам присоединилась огромная, грозная забастовка железных дорог... Все движение в России прекратилось, поезда всюду стали, с ними остановились почты, во многих местах смолк телеграф, и каждый город, село, деревня очутились как бы отрезанными от всего мира...
[...]Смысл всей этой сети забастовок, охватившей со страшной силой все отрасли жизни, ясен. Страна отделялась от старого строя. На одной стороне оставалось чиновничество с своими силами - войском и полицией, на другой вся Россия.
И Россия говорила чиновничьему самовластию:
"Да, вы можете еще подавить наши требования, вы сумеете отвечать на все наши заявления выстрелами, арестами, тюрьмами, ссылками... Вы можете не слушать нашего голоса, гнать и арестовывать наших выборных...
Но штыками вы не вспашете наших необозримых полей, не пустите в ход сотни тысяч заводов, не вылечите миллионов больных, не выучите детей необходимым наукам, не восстановите железнодорожного движения на пространстве великой страны от одного моря до другого, от Балтики до Тихого океана...
Вы можете задержать и уничтожить что угодно, но создать ничего не можете без нас, без вольного труда всего народа".
И над всей страной водворился застой и тяжкая неподвижность. Таков внутренний смысл этого огромного явления. Забастовки бывали и в других странах, но такой всеобщей и огромной забастовки еще не видел мир. И это потому, что мир не видел также такого гнета над великим и уже значительно созревшим для свободы народом" (Короленко В. Г. Что у нас было и что должно быть.- "Полтавщина", 1905, 30 октября, 1 ноября.). {158} Манифест 17 октября был уступкой царя и актом победы революционных сил.
"...Многие губернаторы были до такой степени ошеломлены объявлением конституции, что не решились сразу опубликовать указ. Так было и в Полтаве. Опубликование манифеста запоздало дня на три..." (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 135.).
Эти дни тесно связали жизнь Короленко с жизнью Полтавы. Порой в вопросах политической практики он оставался совершенно одиноким, но и во времена реакции, и во времена революционного подъема не переставал руководствоваться чувством любви к человеку.
Эта любовь рождала его сильнейший гнев против условий, вызывающих страдание, гибель и вымирание людей, - были ли это погромные призывы черносотенной прессы, преследования иноверцев церковью, или смертная казнь, как орудие политической борьбы. Справедливость по отношению к человеку, к какой бы группе и классу он ни принадлежал, Короленко считал обязательной, и с этой точки зрения 1905 год, который он встретил в полном расцвете сил, и последние годы его жизни - 1917-1921 -проникнуты одними и теми же взглядами.
Когда вслед за манифестом 17 октября по стране прокатилась волна погромов и, нарастая, грозила затопить и Полтаву, отец все силы отдал борьбе с нею.
В адресе, присланном Короленко в последний год его жизни, одна из полтавских еврейских организаций писала: "Большинство чествующих нашего юбиляра обязано своей жизнью ему..." Это, конечно, преувеличение, но вполне искреннее. Многие горожане считали факт, что в Полтаве не было погрома, связанным с именем Короленко. {159} Отец рассказал о событиях этих дней в письме к Н. Ф. Анненскому 4 ноября 1905 года:
"Я теперь так же чуток к вопросам высшей политики и ее разветвлений, как может быть чуток к отголоскам симфоний человек, стоящий среди грохочущего по мостовой обоза. С самого "манифеста" мне приходится здесь заниматься азбукой, состоящей из нескольких букв. "Не надо погрома, убийств, грабежей".
"Свобода - дело необходимое и полезное". Вот что мне приходится долбить и долбить на собраниях и печатно. В первый же день после манифеста кучка молодежи ворвалась в открытые уже (для выпуска политических) ворота тюрьмы. Произошло побоище, начинался погром. Я потребовал у губернатора, чтобы меня впустили в тюрьму, где, как говорили, много убитых и раненых. Меня впустили, я обошел всюду, раненых нашел только одного и, выйдя, ходил по площади и рассказывал, что видел. На площади избито и ранено несколько десятков... Затем начались митинги около театра (по несколько] тысяч). Так как главный контингент слушателей были отлично, хотя и наскоро, сорганизованные соц[иал]-демократами ж[елезно]дор[ожные] рабочие,- то все ораторы чувствовали себя в своей тарелке. Тут были и крики "долой царя", и "царская псарня", и предложение многотысячной толпе разграбить оружейные магазины и т. д., и т. д. Все это слушали горожане,- и темная масса приходила в бешенство. Выступили на сцену хулиганы.
Сорганизована "манифестация", и к концу дня, в сумерках, почти на моих глазах, кинулись "бить жидов"... Город спасен жел[езно]дорожной рабочей охраной, которая вела себя замечательно. На другой день с утра я и несколько гласных провели неск[олько] часов на базаре. Одно время (часа два) я был почти один, если не считать несколько малоизвестных людей: гласные ушли на экст[ренное] заседание, {160} рабочие на свое собрание с приезжими делегатами. Этих 2-3 часов я никогда не забуду. Вначале мне, с одним еще гласным, удалось прекратить попытку избить юношу-еврея,- под конец я чувствовал, что скоро изобьют меня. Вечером многотысячная опять толпа собралась у театра, причем на балконе, откуда недавно говорилось о республике, теперь рядом со мной и двумя товарищами стояли черносотенцы, а снизу по нашему адресу несся рев и возражения. К счастию (на этот раз) один из черносотенных ораторов диким возгласом вызвал панику, началась давка, крики...Мне и товарищам удалось это успокоить, и наше влияние возросло.
Но главный мотив успокоения - было заявление, что манифест не отменяет монархию, а только на место монархии чиновничьей вводит монархию народоправную. Кончилось благополучно. Между хулиганством и темной массой образовалась трещина, которую мы теперь стараемся всячески углубить и расширить. Несколько дней я и кружок деятельных людей из гласных и частных лиц метались между базарами и губернатором (последний, после некоторого инстинктивного сопротивления,- пошел все-таки навстречу нашим требованиям) . Теперь город успокаивается" (ОРБЛ, Кор./II, папка № 1, ед. хр. 13.).
Помню настроение паники, охватившее город в ожидании надвигавшихся событий. Когда по вечерам, полная впечатлений, полученных на улицах и в знакомых еврейских семьях, я возвращалась домой, меня всегда удивляла царившая у нас атмосфера покоя. Еврейские погромы в этот период соединялись с погромами интеллигенции, и, конечно, общая опасность грозила отцу в первую очередь. После дня, проведенного на площадях, среди черносотенцев, когда требовалось отчаянное напряжение чтобы справляться с поднимавшимся {161} погромным настроением, он приходил домой, и мы видели его за книгой или пасьянсом спокойного и даже веселого. Но раз вечером на мой тревожный вопрос он ответил:
- Если завтрашний день пройдет спокойно, то погрома не будет.
На другой день он с утра ушел на базар. Здесь кипели темные слухи и толки. Говорили об убийствах христиан, то пропадал без вести казак, то мальчик, сообщалось о ритуальных убийствах. Отец боролся с этими слухами в печати, выпуская листки от своего имени, которые, несмотря на забастовку, согласились набирать типографские рабочие. Кроме того, на площадях и базарах, смешавшись с толпой, он старался и словом противодействовать черносотенной агитации.
В день наибольшего напряжения мы с сестрой видели его в гуще кричащей толпы. Казалось, еще миг - И он будет растерзан. С отцом была группа гласных. Один из них подошел к нам и просил уйти, сказав:
- Мы Владимира Галактионовича защитим!
Он был так же безоружен, как и отец, и, конечно, все они погибли бы вместе. Издали мы видели бледное, взволнованное лицо Короленко и слышали голос, который вносил успокоение в шум базарной толпы. Его прозвали "сивая шапка", и потом, на митингах перед театром, нередко раздавалось требование, чтобы он говорил в бурные моменты столкновений.
Газета "Полтавщина", с 15 октября 1905 года приобретенная кружком, близким отцу, играла большую роль в октябрьские дни. Она получила широкое распространение и в тысячах экземпляров публиковала статьи и обращения Короленко.
"Однажды в редакцию,- пишет отец,- явилась группа крестьян с просьбой напечатать постановление одного сельского схода, в котором излагались взгляды крестьян на земельный вопрос. {162} Тут говорилось о необходимости распределить между малоземельными крестьянами земли удельные, казенные, монастырские и помещичьи...
"Полтавщина" была, кажется, еще первая легальная газета, в которой полностью были напечатаны такие постановления крестьян. Земельный вопрос уже обсуждался на партийных съездах, кадеты уже разрабатывали программу в этом смысле. Не было, конечно, никакой причины не дать место этому голосу крестьянства, которое скоро должно послать депутатов в Думу.
Появление в газете первого такого постановления произвело на многих впечатление какой-то бомбы. Движение, уже назревшее в массе, выходило наружу. Постановление горячо обсуждалось на других сходах, и вскоре в редакцию стали поступать приговоры других крестьянских обществ. Ко мне на квартиру стали приходить селяне как в 1902 году. Один раз пришли двое уполномоченных одного крестьянского общества с просьбой; они были не вполне довольны редакцией напечатанного постановления, но не знали, как выразить то, что им было нужно. В моей столовой собралось в этот день 15 или 20 крестьян из разных мест, и все сообща стали обсуждать постановление пункт за пунктом. Я считал, что это именно и требуется. Пусть то, что уже пустило глубокие корни в умах крестьян, найдет свое гласное выражение. Пусть обсуждается на местах и крестьянами, и другими компетентными людьми. Это может принести только пользу. Вот уже первый напечатанный наказ вызывает критику в другом сельском обществе. Мысль начинает работать.
Помню, между прочим, как горячо обсуждался вопрос о воспрещении наемного труда, подсказанный, вероятно, кем-нибудь из эс-эров. Земля будет отдана только тем, кто сам на ней трудится. Поэтому наемный труд должен быть воспрещен. {163} Один из присутствующих крестьян стал горячо возражать. Он вот уже третий год служит в городе в кучерах именно за тем, чтобы поддержать падающее хозяйство. Он только и мечтает вернуться опять в деревню, где у него пока хозяйничает жена с наемными рабочими. Если этого нельзя, то как же ему быть? Нужно просить особого разрешения? А если нанять приходится ненадолго? Если хозяин внезапно заболел или отлучился? Если брат помогает брату или товарищ товарищу? Если своя работа сделана, а время остается и хочется приработать? Просить каждый раз разрешения? Если у меня на земле работает чужой, то будут у него спрашивать бумагу?..