- Живио Србия!..
   Затем кондуктора пригласили садиться, вся толпа ринулась к маленьким, низким и душным вагонам,- причем несколько человек горячо пожали мне руки,и поезд тихонько пополз по своей узкой колее... На маленькой станции сразу стало тихо.
   Я поздравлял себя с необыкновенной находчивостью в трудных политических обстоятельствах: быть так неожиданно застигнутым нечаянной овацией и выйти с такой честью из щекотливого положения... Я очень гордился своим дипломатическим успехом... Конечно, может быть, если бы "Унгарска" узнала о привете русского "дописника" Сербии после митинга протеста, - то... Но, во 1-х, "Унгарска" не узнает, а во 2-х, я не обязан считаться с мнением несомненных притеснителей великого сербского племени, занявшего придунайские "планины" и горы от Землина на Дунае до Загреба близ Адриатики. Я теперь в гостях у этого племени и обязан был сказать им что-нибудь приятное. С маленькой станции я шел в самом хорошем расположении {211} духа. Только... мой родственник, косвенно устроивший мне эту неожиданность, тонко посмеивался в усы... Он жил здесь уже месяц и, как доктор, приобрел знакомство с докторами и другими интеллигентными славонцами.
   Я поселился в небольшом двухэтажном доме, в котором, кроме нашего небольшого кружка, жили еще три-четыре боснийских [семьи], стал приглядываться к окружающему. Сезон приближался к концу, публики было немного. Курорт помещался, в сущности, в селе, с небольшой католической церковкой, расположенной на небольшом возвышении.
   Против церковки помешалась небольшая мортирка с жерлом, поднятым к небу. Одним утром мы услышали вдруг пальбу: оказалось, что это день именин или рождения Франца-Иосифа, и население выражает пальбой у церкви свою радость.
   Франц-Иосиф - человек необыкновенно, популярный среди местного славянского населения, вернее - не человек, а император, нечто далекое, недосягаемое, великое и благожелательное. Своего рода символ. Он не венгерец, не австриец, не славонец: он просто император, непрестанно думающий о благе всех. И он непременно осуществил бы это благо, но между ним и его народами стоит "Унгарска" и мешает благим намерениям. Это не мешает народу любить эту благожелательную отвлеченность, и около церковки гремели выстрелы и пороховой дым клубами подымался, к небу. Стреляли сами мужики и мужики стояли кругом. И на лицах сошедшихся сюда деревенских жителей виднелась детская радость...
   Впоследствии я имел случай убедиться, что славонское простонародье искренно расположено к австрийскому императору. Кроме того, оно вообще предпочитает Австрию - Унгарской. Еще когда мы ехали из Вены, направляясь на юг - к узловому пункту Теникеш,-я имел случай наблюдать характерный эпизод. В вагон, вместе {212} с кондукторами, вошло несколько человек в штатском платье, в сопровождении жандармов, и стали смотреть билеты. У тех, кто показывал билеты в Загреб или Фиуме,- спрашивали, откуда он едет, не в Америку ли, и какой он нации. Это было связано с усилившимся переселенческим движением. Опросы производил высокий венгерец с красивым, надменным лицом. У одной группы произошли пререкания. На вопрос о национальности человек с очевидно славянским лицом ответил что-то, не понравившееся венгерцу. Кажется, он и назвал себя славянином, а венгерец спрашивал не о племени, а о "подданстве". - Острак,- ответил тот.
   - Из какого города?
   Спрашиваемый назвал славянский город в пределах Венгрии. Взгляд венгерца сверкнул гневом, и он сказал фразу, которую я истолковал так:
   - Ты не австрияк, а венгерец.
   Но пассажир, равнодушно посасывая свою трубочку, ответил с спокойным упрямством:
   - Острак.
   И все, сидевшие с ним и тоже дымившие трубочками, закивали головами и из клубов дыма неслось неприятное венгерцу слово:
   - Остраки.
   Начался горячий спор. Венгерцы сердились, уходили из вагона, опять возвращались, сверкали своими надменными живыми глазами, горячились и доказывали но вся их горячность разбивалась о равнодушное упрямство славян, продолжавших утверждать, что они "остраки"...
   На какой-то станции, - Гиекенеши или Барче - они пересели, направляясь к Адриатике, с приятным сознанием, что досадили "Унгарской" и провожаемые сочувственными взглядами публики... {213} В другой раз тихий Липик наполнился необыкновенным шумом и криками. Взглянув в окно, мы увидели, что по улицам двигается большая толпа людей в мундирах военного вида, а по сторонам и сзади с одушевленными и любопытными лицами идут мужики, женщины, мужчины, подростки. И вся эта толпа, с массой форменных мундиров в центре, кидая шапки вверх, кричала:
   - Доле Унгарска! Живио Франц-Иозеф!..
   Могло показаться, что в стране произошла революция против венгерской власти, и я, прикидывая последствия такого происшествия на наши русские нравы,- ждал, что откуда-нибудь из-за угла выскочит отряд кавалерии или, по крайней мере, бригада молодцеватых полицаев, и начнется свалка. Но ничего подобного не вышло. Толпа еще раза два прошла по нашей улице, крики ее то удалялись, то слышались в других улицах, справа, слева, сзади и потом совсем стихли, а на базаре против нас остались торговки с лотками винограда и арбузами.
   Оказалось, что это соседний город, Пакрач, праздновал тысячелетие своего основания и своей тихой, ничем не отмеченной, истории, а люди военного вида - была пожарная дружина из Пакрача и ближайших сел, которые по этому поводу нашли нужным выразить свои антипатии венгерцам. Теперь они пошли обратно, заходя по пути в деревни и села и всюду провозглашая тот же лозунг: "Доле, доле Унгарска"... Очевидно, пожарная организация, как сказали бы у нас,- насквозь проникнута противуправительственным настроением, и она не может быть терпима... Но я уже помнил, что я не у себя, и меня уже не удивляла относительность "венгерского утеснения славян"... Гораздо более удивляло меня то обстоятельство, что среди разных возгласов - "доле" и "живио" я ни разу не услышал того возгласа, которым {214} я ознаменовал свое первое вступление на славонскую почву. Никто не кричал:
   - Живио Србия...
   Этого мало. Посещая библиотеку курорта, в которой было много газет на разных диалектах (но ни одной русской), и кое-как научившись разбирать легчайший из всех видов языка - газетный язык, я с удивлением прочел известие, что в каком-то городке, кажется, в Карловице, близ Землина, происходил концерт по какому-то знаменательному случаю. Собралось очень много народу и... произошла грандиозная свалка. Я не мог сразу понять, кто, с кем и из-за чего дрался, но, наконец, дело уяснилось для меня в том печальном смысле, что дрались хорваты и славонцы с хорватами и славонцами. И поводом для драки служил, во 1-х, tricolor-трехцветные кокардочки на шляпах и в петлицах, а во 2-х... Во-вторых - увы! - тот самый возглас, которым я закончил свою первую и последнюю речь на тему о славянской взаимности. Одни славяне кричали "живио Србия", а другие славяне, - и притом большинство, их за это колотили...
   И потом, по мере того, как сербский диалект газет становился мне понятнее,-то и дело, все чаще и чаще приходилось натыкаться на известия из других городов Хорватии и Славонии с теми же известиями. Казалось, .идет какой-то буйный вихрь, пьянящий местное население, и заставляющий этих славян кидаться друг на друга: каждый митинг, собрание, конференция заканчивались потасовкой, и только по счастливой случайности не закончился тем же финалом тот митинг в Липике конец которого я застал на перроне скромного липикского вокзала..." (ОРБЛ, Кор./II, папка № 16. ед. хр. 909). {215} Во время нашего пребывания в Липике и долго спустя отец продолжал внимательно следить за противоречиями национальных и социальных интересов в Австрии и на Балканах, через семь лет давших первую искру мирового пожара.
   "ИСТОРИЯ МОЕГО СОВРЕМЕННИКА",
   "БЫТОВОЕ ЯВЛЕНИЕ"
   Самым крупным произведением отца, которое он считал одной из своих важнейших литературных работ, является "История моего современника".
   "Прожито полстолетия,- писал он в первоначальном варианте предисловия, - и теперь я (беру образное выражение Гете) оглядываюсь на дымный и туманный путь назади... Сделать это было давней моей мечтой, одной из важнейших литературных задач еще оставшейся мне жизни. Долго я не мог приступить к ней,- мне еще было трудно оторваться от непосредственных ощущений этой жизни, оглянуться на них спокойным взглядом бытописателя, в их взаимной органической связи и в их целом. Удалось ли это мне теперь - не знаю".
   В позднейшей редакции предисловия задача, поставленная в "Истории моего современника", характеризуется так: "В этой книге я пытаюсь вызвать в памяти и оживить ряд картин прошлого полустолетия, как они отражались в душе сначала ребенка, потом юноши, потом взрослого человека. Раннее детство и первые годы моей юности совпали со временем освобождения. Середина жизни протекла в период темной, сначала правительственной, а потом и общественной реакции и среди первых движений борьбы. Теперь я вижу многое из того, о чем мечтало и за что боролось мое поколение, {216} врывающимся на арену жизни тревожно и бурно. Думаю, что многие эпизоды из времен моих ссыльных скитаний, события, встречи, мысли и чувства людей того времени и той среды не потеряли и теперь интереса самой живой действительности. Мне хочется думать, что они сохранят еще свое значение и для будущего. Наша жизнь колеблется и вздрагивает от острых столкновении новых начал с отжившими, и я надеюсь хоть отчасти осветить некоторые элементы этой борьбы.
   Но ранее мне хотелось привлечь внимание читателей к первым движениям зарождающегося и растущего сознания. Я понимал, что мне будет трудно {217} сосредоточиться на этих далеких воспоминаниях под грохот настоящего, в котором слышатся раскаты надвигающейся грозы, но я не представлял себе, до какой степени это будет трудно".
   Задачей отца было дать в этом произведении очерк всего пережитого и передуманного им, изобразить "то, о чем мечтало и за что боролось его поколение". Для выполнения этой задачи нужно было окинуть взглядом всю жизнь. Но чтобы оглянуться на прошлое, он должен был бы оборвать свою деятельную роль в жизни. Этого не случилось до конца, и потому "История моего современника" пишется только урывками, во время передышек от непосредственной литературной борьбы и общественной деятельности. В такие моменты, оглядываясь назад, он с наслаждением отдается воспоминаниям, охватывая мыслью широкие периоды политической и общественной жизни, рисуя свое прошлое, слитое с историей поколения.
   Первые замыслы этой работы относятся к 1902-1903 годам, когда, переехав в Полтаву, отец мог уйти от суеты столичной жизни. Помню, часто по вечерам они втроем с бабушкой и жившей у нас теткой отца Елизаветой Иосифовной Скуревич вспоминали малейшие подробности житья семьи в Ровно, Житомире и Харалуге, имена и характеры людей, события и факты.
   Писать "Историю моего современника" отец начал летом 1905 года. "Живу в атмосфере детства,-сообщал он жене 15 сентября,-первых детских впечатлений, страхов, первых проблесков веры. Писать становится все легче. И как-то ничто пока не выбивает... Во время самого писания вспоминаются вдруг подробности, которые лежали где-то на дне памяти в течение целых годов. Мать и отец вспоминаются как живые и - много в этом печали... Не знаю что бы дал, чтобы мамаша прочитала это еще при своей жизни... {218} [...] Как только работа моя определится настолько, что совершенно исчезнут опасения перерыва и того, что с января нельзя будет печатать, то я вернусь к вопросам "общей политики", в которую теперь совсем не могу войти с полнотой внимания и настроения..." (ОРБЛ, Kop./II, папка № 4, ед. хр. 7.).
   Однако, приступив к работе, отец смог сделать только первоначальный набросок нескольких глав, и затем последовал долгий перерыв. Работа возобновилась в конце января 1906 года. Уехав из Полтавы после сорочинской трагедии и убийства Филонова, отец поселился в Финляндии, на тихой даче в занесенных снегом Мустамяках, и здесь нашел подходящие условия для работы. Из писем этого времени видно, с каким огромным наслаждением он отдался воспоминаниям. В конце января 1906 года в "Современных записках", вышедших вместо закрытого в декабре "Русского богатства", появились первые пять глав "Истории моего современника". И затем, в марте, в "Современности", заменившей "Современные записки", - следующие четыре главы. В предисловии к этим главам отец пишет:
   "...К трудности привлечь внимание читателей, оглушаемых бурным грохотом современности, к интимным движениям растущей и развивающейся юной души теперь прибавляется новая: автор похож на человека, который начал в известных обстоятельствах длинное повествование, и вдруг видит себя подхваченным неожиданной волной и перенесенным в другое, в третье место... Он оглядывается с недоумением и тревогой; где его недавняя аудитория? Все ли слушатели, которых, быть может, заинтересовали первые очерки, - захотят найти в другом месте их продолжение? Все ли новые члены аудитории знали и интересовались началом?
   Какая еще новая волна прорвет продолжаемый рассказ и в каком {219} месте застигнет и автора и слушателей его окончание?
   Кто может теперь ответить на эти вопросы? В неблагоприятное время пустился "Мой современник" в свое плаванье, но, раз начав, он хочет доплыть до желанного берега не взирая на крушение... Итак - мы будем продолжать свои очерки, среди скрипа снастей и плеска бури. В начале очерков было сказано, что, начавшись тихими движениями детской мысли, они должны перейти к событиям и мотивам, тесно и неразрывно связанным с самыми болящими мотивамисовременности... Судьбе угодно было, хотя и внешним образом, иллюстрировать эту связь: очерки еще не дошли до "современности", но сама современность уже вторглась в судьбу. очерков..."
   1908 год вновь дал отцу возможность отдаться воспоминаниям, и в октябре была закончена первая часть "Истории моего современника". Еще- сложнее история второго тома. После первых глав, напечатанных в "Русском богатстве" в 1910 году в номерах первом и втором, работа над вторым томом заканчивается только в 1918 году. 1910 и 1911 годы отданы, главным образом, статьям о смертной казни ("Бытовое явление" и "Черты военного правосудия").
   В письме к Т. А. Богданович от 24 июня 1911 года есть строки, объясняющие тот факт, что "История моего современника", писавшаяся с 1905 года до последних дней жизни отца, обрывается на моменте его возвращения из ссылки:
   "Крепко засел за работу, лихорадочно стараясь наверстать, покончить с "Чертами" и взяться за "Современника"... Я жадно думал о том, когда поставлю точку, отошлю в набор и возьмусь за работу "из головы"; без всех этих вырезок, справок, проверочной переписки с адвокатами, но,... теперь все это перевернулось. Одна из газет принесла известие о реформе полиции. {220} Реформа, конечно, в смысле усиления полицейского всемогущества посредством "жандармского элемента". А у меня за десять лет собран ужасающий материал об истязаниях по застенкам, которых реформа, по-видимому, и не предполагала коснуться. Глупо это, конечно, но с каждым новым известием я чувствую все более и более, что ничего другого я теперь работать не буду, пока не выгружу этого материала. Сначала я даже возмутился и решил, что сажусь за "Современника" и пишу о том-то.
   А в то же самое время в голове идет свое: статью надо назвать "Страна пыток" и начать с указа Александра I. Несколько дней у меня шла эта смешная избирательная драма. Я стал нервничать и кончил тем, что... сначала "Страна пыток", которую я думал писать после, а после "Современник", который я думал писать сначала. Глупо это, но... все будет думаться, если не сделаю своевременно эту работу, то... может быть, дескать, если бы все-таки кинуть этот ужасный материал в надлежащий момент, то это могло бы хоть отчасти уменьшить эти растущие, как эпидемия, повседневные мучительства... Решил, и начинаю успокаиваться..."
   Здесь отец рисует ту, по его терминологии, "избирательную драму", которая отодвинула работу над "Историей моего современника" надолго.
   С 1906 года страна находилась под действием исключительных положений. В наступившем затем периоде ликвидации революционного движения администрация пользовалась военными судами, как орудием террора. Они становились привычным явлением русской жизни, и раздававшиеся с трибуны Государственной думы и со страниц некоторых газет протесты против смертной казни перестали производить впечатление.
   Отец поставил себе задачу выступить с рядом статей по этому вопросу. В письме к М. А. Лузиньяну от 7 марта 1910 года он пишет: {221} "Теперь я работаю как раз над статьей "Смертная казнь, как бытовое явление". Работой этой очень недоволен; боялся ее начинать, ожидая полного настроения; но такое полное настроение не приходит. Нужно сделать хоть так, как это сделать в состоянии. Я хотел бы сделать это началом ряда статей и заметок по этому вопросу, своих и чужих, чтобы напоминать и тревожить общественное внимание и совесть".
   Материал для этих статей отец собирал в течение ряда лет систематически и полно. Еще в 1899 году ему впервые пришлось столкнуться с вопросом о смертной казни в деле чеченца Юнусова. С этого времени среди газетных вырезок, которые он делал, следя ежедневно за несколькими газетами, появляется рубрика "Смертная казнь". Кроме того, отец получал сведения, переписываясь с адвокатами, родными и администрацией по поводу смертников; он собрал много писем, написанных приговоренными к казни, в подлинниках и копиях. В архиве хранится рукопись В. Г. Архангельского, непосредственные наблюдения которого часто приводит отец в статье "Бытовое явление".
   Первые шесть глав этой статьи появились в "Русском богатстве" в марте 1910 года.
   Собрав огромный материал, Короленко рисует живых людей, рассказывая, каких судят, приговаривают и казнят. Он разбирает деятельность аппарата военно-судной юстиции, указывая на ряд вопиющих ошибок суда и неизбежность их при отсутствии элементарных гарантий правосудия. На основании писем самих смертников и их товарищей по камерам он рассказывает об ужасе ожидания смерти. Страшный механизм военно-судной юстиции, приговор и смертная казнь нарисованы со всеми подробностями, со всеми деталями, характерными для того исторического момента. Но из этих частностей встает вопрос о смертной казни вообще. Беззакония и {222} преступления военно-судной юстиции выглядят как преступления царской власти, с помощью казней боровшейся против народа.
   "Не достаточно ли, не слишком ли много трупов положено уже в -основание "обновляющейся" России? - пишет отец в статье "Бытовое явление". - Есть бездны в общественных движениях, как есть они в океане. Русское государство стояло уже раз перед грозным шквалом, поднявшимся так неожиданно в стране, прославленной вековечным смирением. Его удалось заворожить обещаниями, но "кто знает, кто проник в загадку" приливов, и отливов таинственного человеческого океана? Кто поручится, что вал не поднимется опять так же неожиданно и еще более грозно? Нужно ли, чтобы в своем возвратном течении он принес и швырнул среди стихийного грохота эти тысячи трупов, задавленных в период "успокоения"?.. Чтобы к историческим счетам прибавились еще слезы, стоны и крики мести отцов, матерей, сестер и братьев, продолжающих накоплять в "годы успокоения" свои страшные иски?
   Нужно ли?.." (Короленко В. Г. Собрание сочинений, В 10 т. Т. 9. М., Госиздат, 1955, стр. 526).
   Чувство негодования и. сознание бессмысленности смертной казни всегда сопутствовали Короленко. Борьбе со смертной казнью он отдал последние годы своей жизни.
   Статьи, отца на эту тему обратили на себя внимание и нашли широкий отклик и в России и в Западной Европе.
   Л. Н. Толстой 27 марта 1910 года написал отцу:
   "Владимир Галактионович. Сейчас прослушал Вашу статью о смертной, казни и всячески во время чтения {225} старался, но не мог удержать не слезы, а рыдания. Не нахожу слов, чтобы выразить Вам мою благодарность и любовь за эту и по выражению, и по мысли, и, главное, по чувству - превосходную статью.
   Ее надо перепечатать и распространять в миллионах экземпляров. Никакие думские речи, никакие трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной того благотворного действия, какое должна произвести эта статья.
   Она должна произвести это действие потому, что вызывает такое чувство сострадания к тому, что, переживали и переживают эти жертвы людского безумия, что невольно прощаешь им, какие бы ни были их дела, и никак не можешь, как ни хочется этого, простить виновников этих ужасов. Рядом с этим чувством вызывает Ваша статья еще и недоумение, перед самоуверенной слепотой людей, совершающих эти ужасные дела, перед бесцельностью их, так как явно, что все эти глупо-жестокие дела производят, как Вы прекрасно показываете это, обратное предполагаемой цели действие; кроме всех этих чувств, статья Ваша не может не вызвать и еще другого чувства, которое я испытываю, в высшей степени, - чувства жалости не к одним убитым, а еще и к тем обманутым, простым, развращаемым людям: сторожам, тюремщикам, палачам, солдатам, которые совершают эти ужасы, не понимая того, что делают.
   Радует одно то, что такая статья, как Ваша, объединяет многих и многих, живых, не развращенных людей одним общим всем идеалом-добра и правды, который, что бы ни делали враги его, разгорается все ярче и ярче.
   Лев Толстой" (Короленко В. Г. Избранные письма., в 3т. Т. 2. М., 1932, стр. 265-266.). {224} Отец в это время жил в Алупке с заболевшей сестрой, работая над продолжением очерков. Ему переслали туда письмо Толстого из Петербурга, и 7 апреля 1910 года он ответил так:
   "Дорогой Лев Николаевич!
   Товарищи из "Русского богатства" переслали мне в Алупку, где я нахожусь в настоящее время, Ваше доброе письмо. Не стану распространяться о том, какое чувство оно во мне возбудило и с какой благодарностью к Вам я его читал. К этой теме я приступал со страхом: столько уже писано. И что, в сущности, можно прибавить к ужасу этих ежедневных газетных известий, а к ним так привыкли. Ваше письмо говорит мне, что кое-что нужное сказано и тема не профанирована. Главная тут заслуга - того безвестного человека, который в тюремной каморке собирал этот материал. Я старался только не закрыть своими чувствами того внутреннего ужаса, который заключен в явлении и отразился в непосредственных записях. Ваше письмо говорит мне, что это в известной мере достигнуто, и это дает мне тем больше удовлетворения, что (поверьте - это не условная фраза) во время работы я часто думал о Вас и решил послать Вам ее в оттисках по окончании. Вторая статья появится в апреле. Собираю материал для третьей. На непосредственный практический результат этого ряда статей, т. е. на восприимчивость "хозяев жизни", - я не надеюсь (или скажу точнее: почти совсем не надеюсь). Вскоре после Вашего письма я получил письмо от какого-то военного судьи. Он ухитрился вычитать у меня восхваление преступников, возведение разбойников "на пьедестал борцов за свободу". Меня это письмо отчасти обрадовало: значит, все-таки задело и его. Но как легко этот человек (кажется, даже не злой, хотя он и пишет: "мы присуждаем"), как легко он отмахнулся от самой сущности вопроса.
   Ну, а высшие или совсем не прочтут, {225} или отмахнутся еще легче. Но мне кажется, - надо бороться все-таки с той "привычностью", которая отравляет людские совести. А там что будет...
   Еще раз от всего сердца благодарю Вас, дорогой Лев Николаевич, за Ваш душевный отклик. Желаю Вам здоровья и продолжения той бодрости, с которой Вы следите за жизнью и воздействуете на нее. Присоединяю также душевный привет Софье Андреевне и Вашей семье.
   Искренно Вам благодарный
   Вл. Короленко" (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3- т. Т. 2. М., 1932, стр. 264.).
   Письмо Толстого было опубликовано в газете "Речь" 18 апреля 1910 года; газета была конфискована. В письме Ю. О. Якубовскому 23 мая 1910 года отец писал:
   "Письмо (помимо меня) попало в печать, как попадает всякое слово Толстого. Я ему был глубоко благодарен за эту нравственную поддержку..."
   О том же он пишет Толстому 9 мая 1910 года:
   "Вы, конечно, уже знаете, что письмо Ваше ко мне появилось в газетах. Я не позволил бы себе распорядиться таким образом и во всяком случае не решился бы сделать это без предварительного Вашего согласия. Но... каждая Ваша строчка становится общественным достоянием как-то стихийно. Я еще не успел ответить на запросы редакций, как письмо появилось уже в "Речи". Нечего и говорить о том, какую услугу оно оказало этому делу и в какой мере усилило внимание печати и общества к ужасному "бытовому явлению", о котором Вы заговорили еще раз после "Не могу молчать"..."
   Раньше, чем в России, отдельной книжкой "Бытовое явление" появилось на русском языке за границей в берлинском издании Ладыжникова, с письмом Л. Н. Толстого вместо предисловия. {226} Во Франции в течение нескольких лет в прессе и парламенте дебатировался вопрос об отмене смертной казни. Борьба эта окончилась в 1909 году победой сторонников гильотины. Отец с живым интересом следил за тем, как его книга становилась известной за границей и переводилась на многие языки. 24 августа 1910 года он писал С. Д. Протопопову:
   "Во многих газетах появились обширные статьи о книге. Страшно это меня радует. Это не беллетристика, не выдумка, и никакими официозными или официальными опровержениями этого не опровергнуть. Сделано, кажется, прочно..." (Короленко В. Г. Избранные письма. В 3 т. Т. 2. М., стр. 271.).
   Продолжению этих очерков, озаглавленных "Черты военного правосудия", он отдавал все время, свободное от текущей редакционной работы. 26 июля 1910 года он известил мать: