"Третьего дня отправил Вам письмо, в котором, между прочим, просил Вас не откладывать надолго Ваш приезд в Петербург и назначить точно время оного. Теперь вдогонку посылаю вторую и настоятельную просьбу о том же.
   Побуждает меня к сему следующее.
   На 14 ноября назначено в Петербурге некое действо, в котором Вы являетесь необходимым участником и отказаться от коего не имеете никакого права. Еще весною в петербургских литературных кругах решено было чествовать 25-летие Вашей литературной деятельности. Летом провинция нас перехватила и выполнила, по собственному почину и без всякой предварительной организации и подготовки, часть предположенной {100} программы. Но другая часть осталась за Петербургом, н он ее желает осуществить.
   Говорю я по искреннему убеждению, что Вы не имеете права отказываться от чествования,- по двум основаниям. Во 1-х, все такие чествования, как предполагаемое, суть, так сказать, факты общественного характера: чествуется не только то или иное лицо, но вместе с тем подчеркиваются симпатии общества к тому кругу идей, к тому делу, которому служит чествуемый. И это - главное значение всех юбилеев. Сам юбиляр является в известном смысле страдательным лицом и он должен смиренно "претерпеть" - во имя опять-таки общих у него с его почитателями симпатий к одним и тем же, дорогим для них, идеям. Затем специально по отношению к Вашему юбилею есть еще одна особенность, его выдвигающая: организуют его объединенные организации 11 периодических изданий в Петербурге ("Русское богатство", "Мир божий", "Вестник Европы", "Образование", "Журнал для всех", "Право", "Народное хозяйство", "Русская школа", "Вестник самообразования", "Хозяин", "Восход"). Это первый литературный праздник, так устраиваемый. Неужели же Вы, так горячо всегда ратовавший за единение единомысленной по принципиальным вопросам части журналистики,- расстроите один из первых опытов такого единения?..
   Зная Вашу скромность, мы сначала решили было ничего Вам наперед не говорить, а захватить Вас здесь экспромтом,- но затем это найдено было рискованным, и товарищи поручили мне известить Вас о готовящемся на Вас нападении,- что я и делаю. Имейте в виду, что дело идет не о "намерениях" только. Все уже налажено и организовано и расстроить не только не желательно, но и нельзя. Остается претерпеть..." Чествование в Петербурге в назначенный день {101} состоялось. Отец согласился с настойчиво выраженным мнением и присутствовал на торжественном заседании. В архиве его хранятся адреса, телеграммы и письма, полученные им в этот юбилей. Читая их, можно согласиться с аргументацией Анненского: везде говорится о событиях исторического и общественного значения, в которых В. Г. Короленко принимал участие. Ему лично это внимание было тяжело. Адреса заставляли его особенно сильно чувствовать свою ответственность.
   Каждая из групп населения, принося привет и благодарность, только углубляла сознание того, какая стихия ненужных, бесплодных страданий разлита вокруг. И приветы и благодарности, в которых с особенной ясностью подчеркивались темнота и бесправие, становились для отца в юбилейные даты поводом к особенно печальным размышлениям.
   Первое по времени приветствие в 1903 году было получено Короленко в Кишиневе, где он был, собирая сведения о погроме.
   "Сейчас Вы в Кишиневе. Интеллигентное кишиневское общество с чувством особенного удовольствия отмечает факт Вашего пребывания здесь. И сюда Вас привело то же искание правды, то же стремление изучить и осветить один из самых грустных симптомов неведения темной части нашего общества стремление, красной нитью проходящее через всю Вашу литературную и общественную деятельность..."
   Следующие юбилейные даты приносили Короленко грустные приветы, говорившие о темной силе националистической ненависти, о реакции и о слабости боровшихся с ней.
   "Как общественный деятель,-писали ему в 1913 году,- Вы явились своего рода гражданским истцом от имени всей интеллигентной и мыслящей России... Стонал ли голодающий крестьянин, произошли ли холерные {102} бунты, лилась ли еврейская кровь на улицах Кишинева и Гомеля, обвиняли ли мултанских вотяков в человеческом жертвоприношении, томился ли в предсмертной тоске приговоренный к казни, измышляли ли легенду "ритуальности" на гонимый еврейский народ, - во всем этом громко и сильно звучал Ваш голос.
   Русское общество никогда не забудет Вашей защиты вотяков в мултанском процессе, никогда не изгладится для истории значение "Бытового явления". С интересом развернет будущий историк русской общественности Ваше письмо к статскому советнику Филонову в защиту избитых казацкой плетью сорочинских крестьян. С волнением прочтет он статьи о военной юстиции. С любопытством и удивлением просмотрит он протест русского общества против кровавого навета на евреев. Во время ужасов недавно пережитой русской реакции, когда все было разбито, подавлено, когда человеческая жизнь была обесценена, Вы одновременно с Львом Толстым нашли в себе достаточно смелости и решимости, чтобы поднять свой голос против смертной казни..."
   В приветствиях, приходивших с разных сторон, из самых отдаленных углов России, от разнообразных групп населения, говорилось о тех сторонах литературной деятельности Короленко, которые были особенно близки их авторам.
   Томские печатники писали 15 июля 1903 года: "Кончая сегодня свой трудовой день, соберемся тесной семьей с тем, чтобы послать свой искренний привет и бесхитростное спасибо пятидесятилетнему труженику всем нам дорогой печати..."
   "В день празднования двадцатипятилетия Вашей литературной деятельности, - писали рабочие, ученики вечерних классов Обуховского завода, - когда отовсюду Вам шлют привет, позвольте и нам, рабочим Обуховского завода... присоединиться и приветствовать Вас. Мы {103} приветствуем Вас, как борца против тьмы, пошлости и злобы. Двадцать пять лет Вы твердо и верно старались обнажать и показывать все недостатки нашей серенькой обыденной жизни; часто Вы указывали и выход из такой жизни. На страницах Ваших произведений Вы призывали видеть в каждом человеке не животное, не машину, но существо с разумной душой. В самых "маленьких" и даже в самых "пропащих" людях Ваше доброе, отзывчивое сердце умеет найти много того, чего нет у их гонителей, хвалящихся своими добродетелями. Этим и многим другим Вы давали понять, как далек род человеческий от своего назначения, как непрочно его жалкое счастье, основанное на самодовольстве. И кто слышал Ваше горячее заступничество за всех преследуемых жизнью, те невольно должны задуматься над такими вопросами, на которые раньше не обращали никакого внимания. Не обращали же потому, что света мало у нас, а в темноте разве много увидишь... На страницах Вашего журнала мы всегда видели ту же борьбу с мещанством, рутиной и невежеством. И не Ваша вина, что еще многие и многие сотни людей, ищущих света и стремящихся к нему, не могут найти его..."
   В юбилей 1903 года было много приветов от далеких читателей,-пришли сотни обращений из сел и деревень от учителей, врачей, крестьян, из уездных городов. Из Луганска правление общества вспоможения частному служебному и профессиональному труду писало:
   "Каждый из нас с нетерпением ожидает появления новых Ваших работ, жадно ловит газетные известия о Вашем житье-бытье и считает праздником для себя тот день, когда получает книжку "Русского богатства" с Вашими повестью, рассказом или встречает в печати проявление Вашего благородного ума и сердца в какой-либо другой форме... Для нас, людей тяжелой борьбы за {104} существование, много значит голос друга-брата,- а Вы именно являетесь для нас таким..."
   Представители полтавской общественной библиотеки писали от лица своих читателей:
   "...Вы, Владимир Галактионович, получили счастливую способность силою своего дарования расширять пределы возможного общения между людьми, И этот дар, врученный Вам судьбою, Вы обратили на служение ближним. Вашу живую веру в настоятельность и возможность воплощения в жизни света и правды. Ваше искреннее настроение деятельной борьбы за их существование Вы вылили в Ваших произведениях и таким образом передали их читателям. Звучит ли в этих произведениях голос резкого протеста против произвола и грубости, рисуется ли картина мирного трогательного благожелательства, тихая ли грусть о непорядках жизни, или же возмущающие образы ненужного зла, причиняемого человеку человеком,- все это будит в настроении читателя лучшие чувства, дает ему возможность пережить вместе с Вами минуты духовного подъема. И робкие порывы, слабые силы заброшенного в глушь унылого интеллигента... получают сознательную силу и яркость. В художественных образах Вы раскрываете читателю значение того, что для него является особенно дорогим в жизни... И он уже не чувствует себя одиноким, заброшенным, перестает смотреть на свои мечты, как на что-то выдуманное, нереальное. Нет, то, о чем он болеет, чем он волнуется, - не химера, оно неискоренимо живет в душах людей и широким потоком течет в человеческой жизни. И вера в лучшее будущее крепнет, силы прибывают. Вы помогаете таким образом читателю увереннее смотреть вперед, находить в себе более сил для борьбы за свет и правду и укрепляете в нем сознание, что борьба со вскрытыми Вами силами не напрасна и не безнадежна..." {105} Учитель С. Рыжков писал 15 июля 1903 года из далекой деревни:
   "Много Вы, высокоуважаемый Владимир Галактионович, получите нынче адресов, писем... Много Ваших читателей и почитателей пожелают поделиться с Вами нынче словом... Несоизмеримо больше Ваших читателей не могут Вас приветствовать, закинутые в глушь, одинокие, не имеющие возможности получать вовремя ни журнала, ни газеты, а очень часто не имеющие возможности и выписывать их... К числу таких Ваших друзей-читателей принадлежит и народный учитель... Вы не даете русскому человеку утонуть в море "нестрашной" житейской мелочи, Вы с неподражаемым искусством показываете ему, как "нестрашное" может сделаться "страшным"... По странной иронии, вероятно, народный учитель, лишенный прав, призван бороться с "нестрашным"... Трудно ему: читает он виноват, зачем читает. Верно, революционер. Не читает - виноват: зачем не читает,- невежда. Сидит одиноким - худо ему: верно, социалист. Ведет компанию с коллегами - опять беда: о чем могут говорить народные учителя? нужно последить, и следят. Следят по-деревенски, так что тошно ему бедному становится... Запьет с горя - конец ему: какой пример подаст пьяница? гнать его. И гонят... И не знает он, как ему быть и как поступать. Только такие примеры, как Ваш, дают ему силу тянуть свою горькую долю и верить, что не все же будут удивляться его странному бескорыстию. Вот почему народному учителю особенно дороги Ваши высокие примеры, Ваши вызовы всему ложному, грубому..."
   Особая черта близости и товарищеской связи сказывалась в приветах, которые шли из ссылок и тюрем. В 1911 году ссыльные г. Балаганска и села Малышевки в Сибири писали:
   "В период полного равнодушия русского общества к {106} судьбе политических заключенных Вы чутко прислушивались к отголоскам неравной борьбы, ведущейся за стенами казематов, и возвысили свой негодующий голос, чтобы разоблачить позор тюремных насилий...
   ...Нам, политическим ссыльным и их родным, делящим с ними ссылку, Вы близки и дороги не только как писатель, являющийся символом борьбы за лучшие идеалы человечества, но и как деятель, разделивший нашу судьбу, прошедший через невзгоды ссыльной жизни и личным примером осветивший путь, лежащий перед нами..."
   В том же году ссыльные колонии Верхне-Имбатской Туруханского края писали:
   "Особенности туруханской ссылки не позволили прислать Вам, дорогой Владимир Галактионович, ко дню Вашего юбилея выражение наших лучших пожеланий. Примите же запоздалый привет..."
   К годовщине двадцатипятилетия возвращения из ссылки в 1911 году шли приветы "из далекой Сибири", "из медвежьих углов". 24 января 1911 года ему писали:
   "...Вспоминая, что исполнилось четверть столетия с той поры, как Вы покинули сибирские сугробы, собрание единогласно выразило свое сочувствие и тем, которые против воли еще остаются за Уралом. Приветствуя Вас и параллельно упоминая о тысячах других людей, имеющих право на сочувствие, оно держалось мнения, что не совершает какой-либо бестактности, потому что все присутствующие очень хорошо помнили ту трогательную искренность, с которой Вы всегда превращали дело страждущих в собственное дело..."
   "Мне приходилось бывать часто в тюрьме,- писал 13 июля 1913 года П. Рысс,- оттуда Вам шлют привет Ваши читатели, справляющие Ваш юбилей по-своему, об этом просят сказать Вам..." {107} Среди этого огромного материала, приуроченного к юбилейным датам, хранятся не только приветствия, здесь есть напоминания о тех сторонах жизни и о тех группах, на нужды которых отец никак не отозвался, и просьбы вспомнить их. В 1911 году группа белорусов писала:
   "...Мы надеемся, что Вы, уважаемый Владимир Галактионович, не преминете поднять свой голос и о судьбе нашего убогого Белорусского края..."
   Есть упреки украинцев, считавших, что Короленко изменил своему народу, отдавая силы служению великорусской культуре. Есть и письма, полные ненависти, порой грубой брани.
   "...Вы негодяй, вы вор, вы убийца,- писали ему.- Вы защитник жидов, если Вы защищаете вора, то Вы сами вор, если Вы отвергаете смертную казнь, то становитесь сами убийцей..."
   "...Вы отлично знали, что никакой борьбы за свободу, равенство и братство не было, а была одна ложь, преступление против родины и своего народа в угоду японцам, немцам, евреям, туркам, всем, кому угодно, только не нам... русским рабочим..."
   По большей части такие письма были анонимны, и на них он ответить не мог.
   Было и еще одно свойство юбилейных дат, превращавшее их в настоящее мучение для отца,- они приносили множество просительных писем. Отзывчивость его, действительно огромная, была широко известна. Полтавское общество взаимного вспоможения трудящихся женщин в 1918 году писало:
   "Там, где нужна была рука помощи, Вы сердечно и великодушно ее протягивали. Всякий обращавшийся к Вам всегда встречал самое теплое, сердечное участие и чуткое отношение к своим нуждам, мудрый совет и {108} нравственную поддержку, а если чувствовалась в этом необходимость, то и материальную помощь..."
   В письме к юбилею 1913 года канцелярский чиновник просил выслать ему 50 рублей. На вопрос своих дочерей: "Папа, а кто же такой Короленко, что о нем пишут и что все его благодарят?", он хотел бы ответить им, что Короленко тот человек, который поможет дать им образование.
   В письмо вложен черновик ответного письма отца от 17 августа 1913 года.
   "Мне кажется, - писал он, - что Вы не вполне правильно объяснили вашим дочерям значение писателя, как человека, который имеет возможность внести плату за всех девочек, желающих учиться. Было бы правильнее сказать: писатель от других людей отличается тем, что всем людям принято в день рождения подносить подарки. Относительно же писателя дело это поставлено как раз наоборот и потому, например, в 60-ю годовщину рождения бедняге от такого извращенного обычая приходится очень трудно.
   На днях Вы получите из Петербурга 50 р. Это не значит, однако, что я в состоянии взять на себя и дальнейшие взносы..."
   Отвечая на такую же просьбу о материальной помощи К. В. Шмаковой, 12 сентября 1913 года он писал:
   "Я совершенно понимаю чувства, которые диктовали Ваше письмо, и то участие, которое Вы проявляете к симпатичной Вам семье. Но, может быть, и Вы захотите войти в мое положение.
   Вот Вы обратились ко мне с просьбой только на том основании, что знаете меня, как писателя. Но ведь и другие знают меня, как писателя, и другим приходит в голову то же, что и Вам. В результате я постоянно получаю такие письма и такие просьбы то от лиц мне более или менее известных, то от совершенно незнакомых. {109} И последних, конечно, гораздо больше. А теперь, когда газеты упоминают мое имя по поводу шестидесятилетия, - каждая почта приносит мне одну, две, а то и больше просьб, начиная с десятков рублей и кончая тысячами. А ведь я только писатель, и мне чрезвычайно трудно даже отвечать на все такие просьбы, несмотря на их убедительность. В результате авторы этих писем "по поводу юбилея" и мне совершенно истерзали душу, возлагая на меня ответственность за последствия отказа в посылке денег, и сами испытывают разочарование, - так как быть писателем не значит иметь возможность посылать не только тысячи и сотни, но даже десятки рублей, в таком количестве, по требованию незнакомых лиц.
   Вот и Ваше письмо. Я не могу оставить его без ответа, так как оно производит на меня впечатление искренности и сердечного участия к другим. Но и таких очень много, и я могу принять в этом деле участие лишь в ничтожных размерах. На днях вышлю Вам 25 рублей, и это все, что я могу сделать. Вы уж сами передайте по принадлежности, не упоминая моего имени".
   Так сложно и трудно для Короленко отмечались годовщины его жизни, принося требования и упреки, любовь и ненависть, подводя итоги пройденного пути и заставляя среди этих разнообразных вызванных ими чувств и желаний строже проверять свой путь в дальнейшем.
   НАЧАЛО ЯПОНСКОЙ ВОЙНЫ.
   СМЕРТЬ Н. К. МИХАЙЛОВСКОГО
   В дневнике Короленко 27 января 1904 года записано: "Вечером на темных улицах Полтавы мальчишки носили газетные телеграммы [...] "Около полуночи с 26 на 27 января японские миноносцы произвели внезапную {110} атаку на эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артура".
   Утром следующего дня пришла телеграмма от Иванчина-Писарева:
   "Сегодня ночью внезапно скончался Михайловский". Короленко выехал в Петербург. 30 января он записал: {111} "Приехал утром в П[етер]бург и, едва переодевшись, отправился в квартиру Михайловского (Спасская, 6). У подъезда стояла уже густая толпа. В комнате, тесно уставленной цветами, стоял стол, на котором лежал Н[иколай] Константинович], бледный и спокойный. Шла панихида, молодой священник кадил кругом, и синий дым наполнял комнату, в которой никогда не было образа. Стены заставлены полками с рядами книг. С одной стороны смотрит скорбное лицо Гл[еба] Ивановича] Успенского. У другой наверху книжного шкафа - бюст Шелгунова, у третьей - Елисеева...
   Толпа за гробом была огромная. Во время отпевания в Спасской церкви подошел целый отряд полиции. Ник[олай] Федорович] Анненский уговорил пристава увести полицию. Тот послушался, и это устранило поводы к волнению, которое уже было заметно среди молодежи...
   На кладбище было тесно и холодно. За оградой проходили маневрирующие паровозы, примешивая свои свистки к пению хора и заглушая речи... Я стоял у могилы Павленкова и смотрел, как ветер сметает снежную пыль с крыш какого-то мавзолея. Речей было немного... Ник[олай] Федорович] Анненский и я (наших речей ждали) не говорили ничего. Анненскому сделалось дурно. Я увел его и усадил на извозчика. Говорили, что после этого молодежь еще шумела над могилой. Кто-то крикнул: "Да здравствует царь!.." Зашикали... Смеялись... "Младая жизнь" начинала играть над могилой.
   Я возвращался пешком и подошел к вокзалу (Николаевскому) уже почти в сумерки. Слышались крики "Ура" и пение "Спаси Господи"... Это валила "патриотическая демонстрация..."" (Неизданные дневники В. Г. Короленко.). {112} Последние годы Михайловский хворал, но его друзья и родные не ждали катастрофы.
   "В последний месяц своей жизни Николай Константинович чувствовал себя лучше, чем когда бы то ни было в этот год, и его оживленный, бодрый вид и светлое настроение совершенно усыпили обычную тревогу. Книга вышла, надо было готовить другую... Николай Константинович наметил уже и очередную тему... Французский журнал "La Revue" предпринял, в конце истекшего года, анкету по вопросу о "патриотизме" [...] журнал ставит вопрос: не отжило ли свой век самое чувство, называемое патриотизмом, которое фактически так часто становится антагонистом общечеловеческой солидарности?.. Или, наоборот, ему предстоит еще значительная деятельная роль в дальнейших судьбах человечества?
   [...] Нужно сказать, что предмет этот, затрагивавший одну из самых глубоких проблем современной общественности и совпадавший с самой болящей злобой нашего дня, - был темой Михайловского по преимуществу. На Дальнем Востоке, как туча, подымались уже первые раскаты неизбежной войны, и в русской прессе раздавались крикливые, далеко не всегда разумные отголоски... И в это же время во французском журнале обсуждается вопрос "о любви к отечеству и народной гордости" в его теоретических основаниях[...] Понятно, с каким интересом Михайловский встретил эти "протоколы" литературного "парламента мнений", обсуждавшего на Западе теории, практика которых на Дальнем Востоке уже гремела раскатами первых выстрелов и готова была окраситься потоками крови...
   Ответ Михайловского, изложенный в виде коротенькой заметки, появился в февральской книжке французского журнала, которая была получена в Петербурге еще при жизни писателя. По его мнению, "патриотизм может {113} состоять в стремлении доставить в своем отечестве торжество идеалам человечности" [...] "Естественному патриотизму угнетенных национальностей, ратующих за освобождение",- он противопоставляет "стремление некоторых государств, мечтающих о расширении своих владений и в то же время угнетающих свободу народностей, им уже подвластных"... Очевидно, однако, что рамки коротенькой заметки не удовлетворяли Михайловского, и он задумал более широкую работу на эту же тему для "Русского богатства"" (Короленко В. Г. Николай Константинович Михайловский.-"русское богатство", 1904, № 2, стр. VIII-IX.).
   Первые листы этой работы остались на столе после смерти Николая Константиновича.
   Эта смерть за работой до последней минуты и последние строки, оставшиеся на рабочем столе Михайловского, особенно волновали отца. Вопросы войны, размышления о ее цели наполняют его дневники и записные книжки, относящиеся к этому времени.
   Японская война уже наметила и поставила те же проблемы, которые с такой остротой возникли во время мировой войны 1914 года. И хотя отношение к роли России во время этих двух войн у отца было различно, его понимание патриотизма, значения и роли отечества в идее всечеловеческого единства было в основном неизменным. Во время японской войны отец считал, что победа России будет служить усилению реакции на родине и тем самым усилению реакции в Европе. Отрицательно относясь к целям войны, он не желал победы России. Я помню, у нас в доме было то настроение, которое тогда называлось "пораженческим". Оно для отца, конечно, очень осложнялось, но тем не менее он не верил в победу реакционной России и не хотел ее.
   Отвечая на запрос газеты "Биржевые ведомости", Короленко писал 8 июля 1904 года:
   {114} "Вы желаете знать, какое впечатление производит на меня настоящая война. Вопрос имеет огромное значение, и я не вижу причины для уклонения от ответа, тем более, что впечатление мое, как, думаю, и многих еще русских людей разных профессий и положений, совершенно определенное: настоящая война есть огромное несчастье и огромная ошибка. Приобретение Порт-Артура и Манчжурии я считаю ненужным и тягостным для нашего отечества. Таким образом, даже прямой успех в этой войне лишь закрепит за нами то, что нам не нужно, что только усилит и без того вредную экстенсивность наших государственных отправлений и повлечет новое напряжение и без того истощенных средств страны на долгое, на неопределенное время. Итак - страшная, кровопролитная и разорительная борьба из-за нестоющей цели... Историческая ошибка, уже поглотившая и продолжающая поглощать тысячи человеческих жизней, - вот что такое настоящая война, на мой взгляд. А так как для меня истинный престиж, т. е. достоинство народа, не исчерпывается победами на поле сражений, но включает в себя просвещенность, разумность, справедливость, осмотрительность и заботу об общем благе, - то я, не пытаясь даже гадать об исходе, желаю прекращения этой ненужной войны и скорого мира для внутреннего сосредоточения на том, что составляет истинное достоинство великого народа..." ("Биржевые ведомости" этого ответа Короленко не напечатали. ).
   Короленко из-за цензурных соображений не мог выразить свои мысли исчерпывающе. Русско-японская война - неизбежное следствие самодержавного порядка - и победа России, приводящая к укреплению этого порядка, еще сильнее, по мнению отца, сдавила бы живое тело страны. {115} В архиве сохранилась черновая рукопись, на полях которой сделана пометка рукой отца: "Осталась неотосланной". Это - ответ на анкету французского журнала "Revue des Revues".
   "Я принадлежу,- пишет Короленко, - к числу людей, которые полагают, что прогресс человечества и его улучшение проявляются наиболее ярко в расширении человеческой солидарности. Те группы, в пределах которых замыкалось прежде чувство солидарности,- как семья, род, античный город,- которые присваивали исключительно себе все лучшие побуждения человека, вплоть до готовности жертвовать за них жизнию, - постепенно охватывались группами более широкими, частью их поглощавшими, частью же только подчинявшими их высшей идее. Так поглощается постепенно и без остатка чувство родовой исключительности, и так претворяется семья, которая не исчезла, но стала "патриотической".