- Есть еще крестьянин и студент.
   - Крестьянин уже отпущен. Что касается студента, то это очень вредный большевик, который сам повинен в гибели многих. Его отпустить невозможно, его будут судить...
   Я чувствовал себя очень плохо. Задыхался от волнения и как-то потерял энергию...
   Только уж дома я вдруг вспомнил: Машенжинов остался, и при разговоре о нем и Римский-Корсаков и Литвиненко ничего не обещали... Я почувствовал, что и я уже огрубел и так легко примирился с предстоящей, может быть, казнью неведомого человека... Я решил тотчас же пойти опять в Grand-Hotel. Мне опять указали номер... Я извинился и изложил причину, почему явился.
   - Что же, я освободил Чижевскую по просьбе вашей и приходившей до вас старой женщины... Больше ничего сделать не могу.
   - А Машенжинов?
   - Вы его знаете?
   - Не знаю... Знаю только, что он может погибнуть...
   - Его будут судить.
   - Когда?
   - Завтра вечером.
   - Значит, сегодня ему не грозит расстрел?
   - Сегодня нет. Но завтра почти наверное.
   - Но ведь вы говорите; еще суда не было?
   - Но у нас есть против него страшные улики... {324} Я стал говорить этому человеку о том, что озверение, растущее с обеих сторон, необходимо прекратить, и настоящим победителем будет та сторона, которая начнет это ранее. Увлекшись, я схватил его за руку...
   - Я обещаю вам только одно: мы вам дадим знать о времени суда.
   - И допустите меня защитником?
   - В военно-полевом суде защиты не полагается.
   - В таком случае разрешите мне свидание с ним.
   - Зачем?
   - Может быть, он скажет что-нибудь мне, что послужит в его пользу, я передам вам... Может быть, мне удастся найти свидетелей.
   - Этого нельзя, но я обещаю, что вы будете знать.
   Было очевидно, что от этого странного человека с запорожским "оселедцем"... с аристократическим бесстрастным лицом ничего больше не добьешься. Я поблагодарил его и за это обещание, которое говорило мне, что на сегодня жизнь Машенжинова еще обеспечена, и вышел... Пришел домой совершенно разбитый... Потом... узнал, что Балбачан... приказал военному суду допустить меня в качестве защитника",
   "Я знаю, что сказать им, и не теряю надежды,- пишет Короленко 2 (15) января 1919 года в дневнике.- Я хочу сказать им, что пора обеим сторонам подумать, что зверства с обеих сторон достаточно, что можно быть противником, можно даже стоять друг против друга в открытом бою, но не душить и не стрелять уже обезоруженного противника". А раньше он то же самое говорил гетманцам. "Мужество в бою и великодушие к побежденному противнику, лозунг не всепрощения, а борьбы", - повторяет он каждой из борющихся сторон. "Вся страна устала от озверения. Мне хотелось бы иметь больше силы, чтобы сделать, что только {325} возможно, в этом направлении..." - строки из письма И. П. Белоконскому от 9 апреля 1919 года.
   В середине января началось наступление Красной Армии на Полтаву и эвакуация петлюровцев. Над городом нависла тревога. Помню, 18 января с утра приходили к отцу с тревожными известиями. Сообщали о расстреле Машенжинова, сообщали, что есть еще арестованные, которым в связи с эвакуацией грозит расстрел. Обещали отцу сообщить, где заключенные, к кому обратиться.
   Неизвестно было, есть ли еще штаб и где он помещается. День прошел в большом напряжении. Когда в городе на улицах замерла всякая жизнь, к нашему дому подъехал автомобиль с вооруженными людьми. Оказалось, что это дружинники из городской самообороны. Они взволнованно сообщили, что из тюрьмы экстренно перевели в Grand-Hotel четырех политических. Смысл этого перевода был ясен. Отец с К. И. Ляховичем решили ехать в штаб. Я присоединилась к ним.
   "Город имеет необычайный вид,- записал отец в дневнике. - Всюду движение петлюровских войск, суетливое и беспорядочное. По некоторым улицам движение прекращено. Петлюровцы спешно эвакуируются на Южный вокзал. Мы едем точно по полю битвы. Самооборонники, по большей части молодежь, студенты, евреи и рабочие, - стоят на приступках впереди и с ружьями наизготовку. Подъезжаем к Grand-Hotel'ю. Тут всюду в коридорах и у лестницы полно казаков с черными верхами шапок. Легко проходим наверх. Римский-Корсаков не принимает, но выходит Литвиненко и молодой офицер; называет себя Черняев..."
   Я осталась с охраной на автомобиле. Сначала ждали спокойно, но когда прошли полчаса, час, полтора, тревога начала расти. Я знала несдержанность Кости, {326} отец тоже очень волновался, а эти стены видели много расстрелов. Наконец, из дверей появилась вооруженная фигура. Офицер спросил: "Здесь дочь Владимира Галактионовича?" Я отозвалась. "Отец просил передать вам, чтобы вы не беспокоились, он скоро выйдет". Я поблагодарила, и мы продолжали еще долго ждать, пока появилась группа офицеров с отцом и К. И. Ляховичем. Попрощались, сели и двинулись опять через притаившийся город. Отец и Костя рассказали, что разговор, происходивший среди вооруженного враждебного лагеря, с людьми, которые с похвальбой рассказывали о десятках лично расстрелянных, требовал огромного напряжения. Но в призыве и просьбе отца была такая сила, что люди, возражавшие и спорившие сначала, потом смолкли, и один из них с волнением обещал отцу выполнить его просьбу.
   "Я попросил, - пишет отец в дневнике, - чтобы меня допустили в номер, где они содержатся. Меня привели туда. Я объявил заключенным, что их сейчас переведут в тюрьму. Они стали просить, чтобы им гарантировали, что их не расстреляют дорогой и не изобьют. Один из них, еврей Куц, страшно избит и производит ужасное впечатление. Мы опять вышли и я взял с Черняева (Офицер, похвалявшийся тем, что собственноручно застрелил 62 человека, на убитом он оставлял свою визитную карточку.) слово, что он даст надежную охрану для препровождения. Он дал слово...
   В эту ночь произошло нападение на город повстанческих отрядов. Петлюровцы отступили к Южному вокзалу. Слово относительно четырех арестованных исполнили: было уже некогда препровождать в тюрьму. Они их просто оставили в том же номере, и повстанцы их освободили..."
   {327}
   Приход Красной Армии
   19 января 1919 года Полтава была взята советскими войсками.
   "Последние дни петлюровщины у нас ждали большевиков, - писал отец X. Г. Раковскому 5 (18) июня 1919 года, - чувствовалось, что идет сила, сознающая себя и более спокойная. Значит, не будет погромов, убийств и жестокостей. И хотя позади у нас стояли уже другие примеры, т. е. тоже жестокостей ненужных и бесцельных, но это как-то затушевывалось (теперь прошлое затягивается быстро)". И после прихода большевиков "все отмечали отсутствие казней и смену свирепостей всякого рода порядком и сравнительным спокойствием".
   "Я больше чем когда-нибудь тяготею теперь к общим идеям,-сообщал отец 13 марта 1919 года А. Г. Горнфельду.- По-моему, только их уяснение и только их воздействие теперь могут вывести нас из кризиса. Никакие добровольцы или союзники тут нам не помогут. Суровые уроки действительности теперь будут говорить такими трубными гласами, что глупые иллюзии и утопии начнут спадать одни за другими. Но этот кризис надо пережить органически, а не при помощи хирургических операций..."
   Однако период "сравнительного спокойствия" для Короленко продолжался недолго. Уже в конце января он начал хождение в Чрезвычайную Комиссию и другие учреждения с хлопотами об арестованных. Отец пишет и телеграфирует председателю Совнаркома Украины X. Г. Раковскому, Г. И. Петровскому. Его здоровье значительно ухудшилось, вернулись бессонница и тяжелая одышка.
   Он сообщал А. Г. Горнфельду в письме 12 февраля 1919 года: "Для работы атмосфера плохая: целый день {328} у меня толчея, - приходят, жалуются, плачут, просят посредничества по поводу арестов и угроз расстрелами".
   "Я не могу представить себе такого положения, где я мог бы оставаться зрителем таких происшествий и не сделать попытки вмешаться. Теперь писать для печати мне негде. Приходится поневоле говорить о частных случаях, превратиться в ходатая. Но отказаться от вмешательства в окружающую жизнь, хотя бы в ее частностях, не могу, где бы я ни находился..." - писал он X. Г. Раковскому 21 апреля (4 мая) 1919 года.
   Подходили деникинцы. Нарастала тревога. 28 июня 1919 года началась частичная эвакуация советских учреждений.
   Незадолго до этого "Лига спасения детей" соединилась в работе с "Советом защиты детей" при исполкоме для помощи в перевозке детей из Москвы на Украину. То и дело в Полтаву приходили эшелоны с детьми. Их размещали по уездам, в помещичьих усадьбах. Крестьяне не очень охотно принимали этих "кацапско-советских" детей. Теперь, когда эвакуация уже была решена и шли к ней приготовления, отдел социального обеспечения предложил "Лиге спасения детей" принять на себя в дальнейшем заботы о присланных детях.
   "Ответственность большая, но мы не можем отказаться стать посредником между колониями и новой властью,- записал отец в дневнике.- Моя Соня уходит сегодня на всю ночь в Совет. Повестками ответственным служащим они приглашаются во все отделы, где должны пробыть до конца... Совет защиты передает нам продукты не менее чем на неделю и 2 миллиона денег... В ночь с 28 на 29 молодая девушка Дитятева, очень симпатичная большевичка, отправилась в казначейство и, взяв чемоданчик с 2-мя миллионами, {329} принесла их в "Совзадет" (часа в 2 ночи). Их передали моей Соне, которая и принесла их к нам на квартиру.
   Я находил все это чрезвычайно опасным![...] Мы берем на себя страшную ответственность за огромную сумму, за возможность существования тысяч детей. А ведь мы беззащитны против налета. Соня с молодой беспечностью нашла мои опасения преувеличенными. Притом положение колоний было действительно критическим, - русских детей в Полтавщине теперь 6600, колонии рассеяны по разным уездам, Лига приняла на себя также заботы о местных детских учреждениях и приютах. Итак, решено в возможном времени разделить эту сумму, у нас оставить часть, другие части разнести в верные руки...
   Но мои опасения сбылись. За нашей квартирой уже следили. Перед вечером все мы заметили какие-то две фигуры, которые бродили около наших ворот. Встретив одного из них. Соня спросила:
   - Вам нужно к Короленко? (Ко мне теперь в тревоге является много лиц.)
   - Нет, мне к Короленко не нужно, - ответил тот довольно резко.
   И опять его фигура прилипла у ворот на улице, видная с нашего балкона.
   Часов около 11-ти (по официальному времени), т. е. около 8 по меридиану, - еще засветло, все мы были на балконе или в галерее, к нам постучали с улицы. Эти дни мы были осторожны. Наташа спросила: кто там? Женский голос ответил: мы к Софье Владимировне. Она открыла дверь, и вошли две барышни из приюта... За ними вошли два субъекта странного вида с револьверами у пояса. Оба были выпивши и принялись толковать что-то невразумительное. Им нужно меня, но пусть все остальные войдут в комнаты. Я сказал, что я их {330} выслушаю здесь, пусть говорят. Но в это время, чтобы оставить меня наедине с "просителями", все вошли в переднюю; один из субъектов вошел за ними. Другой, молодой брюнет цыганского типа с курчавыми волосами, стал мне шептать что-то... Я с досадой сказал:
   - Говорите, что вам нужно, но громче, если хотите, чтобы я вас слушал.
   Он положил мне руки на плечи и, наклонив лицо и глядя мне в глаза, сказал:
   - Вы получили два миллиона. Мы - деникинские дружинники. Отдайте их нам.
   Я сразу сообразил, в чем дело. По какому-то инстинкту мой собеседник показался мне менее опасным. Я сказал ему твердо:
   - Обождите здесь,- отстранил его рукой... и бросился в переднюю. Здесь мне сразу бросилась в глаза фигура другого бандита... В руке у него был... браунинг. Я сразу от двери кинулся к нему и крепко схватил левой рукой его руку с револьвером. Между нами началась борьба, в которой тотчас же приняла участие Авдотья Семеновна, а через некоторое время Наташа. Последняя подумала, что это посланцы от ЧК, пришли арестовать живущего у нас Сподина (которого я взял на поруки и для безопасности переселил к себе), и она стала выпроваживать его. Он выбежал через мой кабинет. Бандит выстрелил в ту комнату за несколько секунд до того, как я ворвался в переднюю. Он успел перешагнуть назад в переднюю, когда я крепко схватил его за руку. Должно быть, я сжал ее очень сильно; даже теперь, когда я пишу эти строки, спустя почти два дня, - у меня сильно болит мускул левой руки. Затем отчетливо помню, что бандит старался повернуть револьвер ко мне, а мне удавалось мешать этому. Раздался еще выстрел, который он направил на меня, но {331} который попал в противоположную сторону в дверь... Отчетливо помню, что у меня не было страха, а был только сильный гнев. Если бы у меня был в руке револьвер, я бы застрелил его.
   Другой бандит в это время возился со своим револьвером, который как будто застрял у него в кобуре или кармане. Если бы он сразу принял участие в борьбе, - нам пришлось бы плохо: мы теперь вчетвером (считая и бандита) сбились в кучу, и он мог бы стрелять в любого. Но у меня все время было какое-то ощущение, что опасность только в том разбойнике, которого я держал в руках, и в его револьвере, который он все время стремился повернуть в мою сторону.
   Вдруг он рванулся у меня из рук и бросился к дверям. Авдотья Семеновна видела, как другой дернул его за руку, что надо уходить. Действительно, дальнейшая борьба была бесцельна: они могли убить кого-нибудь из нас, но у них не оставалось бы времени, чтобы разыскать деньги: после выстрелов могли явиться люди, тем более, что их мог бы привести выбежавший наш жилец. Движение бандита к двери было так неожиданно и быстро, что я не удержал его, и оба быстро побежали к выходу. Я кинулся за ними. У меня было теперь одно желание: гнаться за негодяями, схватить того, который стрелял, смять его... Авдотья Семеновна и Наташа заперли передо мной двери. Я бросился в кабинет, схватил свой почти игрушечный револьверчик н опять побежал к двери, требуя, чтобы они меня выпустили. Во мне проснулась отцовская вспыльчивость, и я, вероятно, стрелял бы в них на улице. Но Авдотья Семеновна и Наташа меня не пустили.
   А во время всей кутерьмы Соня схватила чемоданчик с деньгами, выскочила с ним в окно на улицу, прибежала к Кривинским (почти рядом), крикнула, что {332} "отца убили", и побежала обратно. Прибежала, когда все уже было кончено...
   Весь налет совершен, очевидно, неопытными в этих делах новичками: все было сделано глупо. Они, очевидно, рассчитывали на чисто овечью панику, которая обыкновенно охватывает обывателя в таких случаях. В моей семье они этого не нашли. Когда бандит крикнул:
   - Руки вверх! - Наташа, вообще большая спорщица, - ответила:
   - Зачем мы станем подымать руки? У нас ничего нет.
   Все произошло для них не так стройно и гладко, как они предполагали. А тут я кидаюсь с голыми руками, начинается возня... Один, который разговаривал со мной, кроме того, по-видимому, боялся и не желал убийства. Как это ни странно, в его тоне мне слышалось даже некоторое почтение, которое я замечаю у иных просителей по отношению к "писателю Короленко". Вообще я теперь не жалею, что у меня в ту минуту не было револьвера (а я уже хотел взять его в карман ввиду тяжелых обстоятельств).
   Убегая, один из бандитов потерял фуражку. Я называю ее теперь своей военной добычей. Вообще могу гордиться поведением всей моей семьи. Наташа сплавила человека, который был нашим гостем и которому, по ее мнению, грозила опасность. Соня унесла деньги, от которых зависит жизнь порученных нам детей. Без Авдотьи Семеновны мне трудно было бы справиться с разбойником, который выказал довольно определенные намерения.
   Теперь деньги помещены уже в возможно безопасном месте..."
   На другой день об этом нападении на Короленко {333} сообщила местная газета, была и попытка его расследования.
   28 июля 1919 года в Полтаву вступили деникинцы.
   Добровольцы
   "Я проснулся рано и открыл окно... Тихо. Мимо едет повозка. В ней люди в шапках вроде папах. Везут какие-то вещи. Открываю дверь и выхожу на улицу. Подходит высокий еврей и еврейка. Их уже ограбили. В повозке, оказывается, тоже везли награбленное. Грабеж, по-видимому, без убийств, идет в разных местах, по всему городу..."
   Это были первые впечатления от прихода "новых властителей", занесенные отцом в дневник 16 (29) июля 1919 года. В статьях, относящихся к этому времени, Короленко набрасывает ряд картин и мыслей, связанных со всем происходившим.
   "В истории нашего города, пережившего так много переворотов, открывается новая страница, - писал отец в статье "Новая страница", оставшейся ненапечатанной. - Начало ее нерадостно. Когда я, на второе утро после занятия города, писал эти строки, - кругом шел сплошной погром и грабеж.
   Врывались в квартиры, населенные евреями, обирали семьи даже последних бедняков, уходили одни, приходили другие, забирали, что оставалось от прежних посетителей, и уходили... А на смену шли опять новые. В совещании, которое происходило в думе на второй день, было заявлено, что в некоторых семьях грабеж повторялся по семи и более раз. Сегодня (на третий день) вести опять нерадостные: сплошной грабеж продолжается на некоторых улицах. Впрочем, появился приказ, воспрещающий грабежи и {334} грозящий расстрелами грабителей на месте. Два случая таких расстрелов уже имели место на третий день.
   Перед уходом большевиков они отпустили из тюрем 150 красноармейцев, конечно, сидевших за более или менее тяжкие уголовные преступления. Потом пришла какая-то загадочная повстанческая банда, разгромила тюрьму и арестантские роты и выпустила всех заключенных с самым мрачным прошлым. При этих условиях жители ждали скорейшего занятия города, надеясь на защиту войск. Надежда не оправдалась: военные отряды дают тон, а худшие элементы города идут навстречу погромному течению. Вещи, выкидываемые из еврейских жилищ, подхватываются "штатскими", даже подростками, которые водят казаков от двора к двору, указывая евреев... Это много обещает для нравственности этой молодежи на ближайшее будущее...
   Грабят только евреев... И при этом никого не убивают... Это правда, но какое это жалкое оправдание, напоминающее худшие времена того прошлого, к которому нет и не должно быть возврата... Да, нерадостно началась новая страница местной истории..."
   Грабеж продолжался три дня. Казалось, пришедшие войска считали его своим правом. В первые дни произошли бессудные расстрелы.
   На Познанской гребле долго лежал труп Ямпольского, учителя гимназии. С ним кто-то, очевидно, свел свои счеты. На кладбище расстреляли полтавского жителя Левина...
   Отец с К. Ляховичем отправились в контрразведку. "... Мы идем с Константином Ивановичем в это "осиное гнездо", - пишет отец в дневнике 18 (31) июля 1919 года, - у дверей стоит кто-то вроде жандармского офицера и говорит нам, что коменданта видеть нельзя. Но откуда-то со стороны я слышу голос: "Это писатель {335} Короленко", и нас пропускают. Мы входим во второй этаж, спрашиваем коменданта. Его нет, нам указывают комнату, где есть его заместитель. Здесь нас встречают с шумной приветливостью. Прежде всего кидается ко мне М-в, одетый в штатском. Он был арестован при большевиках. Я, а главным образом Константин Иванович, выручили его и его товарища. Он приходил к нам с благодарностями. Теперь он шумно приветствует нас обоих. Подходят еще два-три офицера с такими же заявлениями.
   Тон, господствующий здесь, преимущественно юдофобский и проникнутый мстительностью к большевикам. "Мстить, расстреливать, подавлять, устрашать"[...]
   Когда мы сообщаем, что на улице до самого вечера лежал труп Ямпольского, расстрелянного по очевидному недоразумению, то некоторые изумлены.
   - Как?.. Да ведь он был сегодня здесь?.. Я его знал. Безобиднейший человек.
   - И я!.. И я!.. Многие искренно возмущены. Среди других смущение... Эта искупительная жертва меняет настроение большинства. Они прислушиваются к тому, что мы говорим... Заведующий контрразведкой дает слово, что больше бессудных расстрелов не будет и чтобы успокоить в этом отношении арестованных... Мы проходим мимо полуоткрытой двери, сквозь которую видим арестованных, тесно набитых в комнате. Тут вместе и женщины и мужчины...
   Разнесся слух, что последний (большевистский) эшелон не уехал... Началась канонада, и машинист сбежал. Все бросились с поезда врассыпную. Говорят также, что где-то под Яреськами или Сагайдаком перехвачен поезд с исполнительным комитетом. Алексеев и Дробнис будто бы повешены... У меня сжимается {336} сердце... В числе последних, стремившихся на вокзал, когда мы оттуда уезжали, - я увидел Дитятеву. Эта молодая девушка, искренно убежденная большевичка, прекрасная натура, детски чистая и преданная. Это она несла ночью два миллиона из казначейства для детских колоний. Она совершенно забывала о себе, думая только о других и о деле... Что-то теперь с нею?.. Какая судьба постигла этого полуребенка, созданного из того психического материала, из которого создавались святые, и кинутого теперь в эту дикую свалку?.."
   "Через несколько дней по занятии Полтавы Добровольческой армией я вместе с П. С. Ивановской, товарищем председателя Политического Красного Креста, отправились в контрразведку. Политический Красный Крест, учреждение, нелегальное при самодержавии, - у нас в Полтаве легализировался еще до большевиков и часто служил посредником между населением и разными "чрезвычайными" учреждениями. Большевики в Полтаве признали это посредничество, и хотя Чрезвычайная Комиссия косилась порой и выражала нетерпение на "неуместное вмешательство", но П. С. Ивановской и мне лично удавалось все-таки поддерживать посредническую роль...
   На меня лично уже давно легла своего рода тяжелая повинность. Еще при самодержавии, каждый раз, когда в городе или в губернии случались те или иные эксцессы властей (вроде сорочинской трагедии), ко мне шли и требовали вмешательства печати. Это создало привычку, и теперь ко мне то и дело обращались с такими же жалобами и требованиями.
   [...] С приходом каждой новой власти нам предстояло, в сущности, делать то же дело. Страсти поворачивались теперь в другую сторону, объекты стали Другие, но страсти оставались теми же страстями, часто {337} слепыми и жестокими. Вопрос для нас состоял в том - пожелают ли эти новые власти прислушиваться к голосу "со стороны", уже доказавшему свое беспристрастие и спокойное стремление к справедливости и смягчению жестокости? Труп учителя Ямпольского, весь день лежавший на улице, и, несомненно, расстрелянного "сгоряча", "неизвестно кем",- трагически красноречиво напоминал о необходимости такого нейтрального вмешательства. И мы с П. С. Ивановской пошли в контрразведочное бюро, чтобы определить новое положение Политического Красного Креста и знать, как нам отвечать на обращения местных людей, которых ураган междоусобия ударял теперь с другой стороны.
   Нас принял начальник контрразведки, полковник Щ[учкин],-человек с видимой жандармской выправкой. Я не стану воспроизводить всего разговора, происшедшего между нами, укажу только на одну черту, на мой взгляд, очень характерную. Едва я упомянул о роли Политического Красного Креста "при смене разных властей", - как полковник, подняв голос, сказал:
   - Позвольте вам заметить, что вы напрасно говорите о смене властей. Власти до сих пор не было... Были лишь шайки разбойников...
   Я тоже "позволил себе заметить" строгому полковнику, что знаю употребление русских слов и знаю, что когда та или другая группа приобретает возможность издавать декреты, признаваемые на огромном пространстве отечества, когда она на этом пространстве устанавливает свои учреждения, свои суды, приговаривает и приводит приговоры в исполнение, то я называю такую группу властью и думаю, что я прав... Так было при гетмане, так было при Петлюре, так было и при большевиках" (Из неопубликованной статьи В. Г. Короленко "Власть или шайка. Письма из Полтавы".). {338} "Итак, - начал я опять, - при смене разных властей нам пришлось выполнять такую же роль посредников между этой властью и населением. Прежние власти признали эту нашу роль, прислушиваясь в известной степени к нашему голосу, и потому теперь вновь многие обращаются к нам. Мы хотим выяснить, в какой степени возможно это теперь.
   Сухо и довольно грубо он несколькими репликами дал понять, что пример большевиков ему не указ... Они наладили уже весь аппарат, который действует вполне беспристрастно и ничего больше ему не надо", - запись в дневнике 20 июля (2 августа) 1919 года.
   "Я ушел с чувством, что через этого человека действительно ничего не сделаешь для смягчения дикого произвола.
   А вечером я получил письмо: почему вы не пишете, не кричите, "не выпускаете воззваний"?.. Да и правда, - у нас есть свобода печати, есть газета... Но редакция этой газеты не смеет представить моих статей даже в цензуру..."-записано в дневнике 22 июля (4 августа).
   23 июля отец отмечает факты, иллюстрирующие проведение в жизнь взглядов Щучкина: "Были только разбойники, а не власть. Кто помогал разбойникам, хотя бы в мирных и необходимых функциях, должен быть схвачен... Поэтому все должностные лица, бывшие при господстве разбойников, "сами разбойники". На этом основании арестована целая группа земских служащих... начальник уголовного разведочного отделения. И это в такое время, когда в городе действует шайка отпущенных из тюрьмы грабителей..."
   "Когда-то давно, еще в 90-х годах прошлого столетия, когда я жил в Нижнем Новгороде, у меня был произведен обыск. Никакого резонного повода для него, очевидно, не было, и я к этому давно привык. Но {339} все-таки обыск в квартире, произведенный в присутствии понятых и привлекший внимание соседей, казалось мне, должен иметь какое-нибудь более или менее резонное объяснение. Я пошел объясниться с жандармским генералом Познанским.