Окликнуть его? Я не решился. Тяжелее всего была бы эта последняя ошибка: увидеть, как улыбнется и уйдет, а с ним исчезнет последнее пятно света, последняя надежда.
   А оно и в самом деле улыбнулось и исчезло, это лицо. Угас свет.
   Неожиданно очнулась Сташка.
   — Здесь кто-то был? — спросила она диким, словно после беспамятного сна, голосом. — Был здесь кто-нибудь или нет?
   — Нет, — сказал я безжизненно. — Никого здесь не было. Сиди тихо. Вздремни еще. Сыростью тянет от камней… Нет, я не ожидал такого. Мой калейдоскоп рассыпался. В него попало лишнее стеклышко… Не мешало бы поинтересоваться, откуда оно появилось и каким образом испортило рисунок?
   — Ты что? Заговариваешься? Темное, непонятное говоришь. — В ее голосе теперь слышалось нервное возбуждение и напряженность.
   — Тихо. Тихо ты.
   И тут я услышал вначале легкое царапанье, как будто мыши где-то скреблись, затем скрежет. Потом этот скрежет усилился, переходя в пронзительный визг.
   В неописуемом удивлении — потому что до сего времени я слышал о подобном только в сказках, а видел лишь в кино — я не спускал глаз с вертикальной линии в стене. Она становилась все шире под этот визг, и я таращил глаза на то, как эта линия стала щелью, которая ширилась и ширилась, а затем превратилась в темную, широкую расщелину, в которую мог пройти человек.
   Отъезжал узкий прямоугольный кусок стены. Глазам открывались полукруглые желоба. Видимо, такой желоб был и в стене, и она отходила, откатывалась на каменных шарах (похожий механизм я видел когда-то в тайном ходе одного из старинных замков крестоносцев. Как любят теперь говорить, — взаимообогащение. Не по этому ли принципу действуют наши подшипники).
   А вообще, не горожу ли я вздор? Так все путается в голове после этих нескольких часов в подземелье.
   Я осторожно взял Стасю под мышки и поднялся.
   К нашим ногам уже катились из темноты щели две маленькие фигурки, Стасика Мультана и Василько Шубайло.
   — Дядя Антось! Вы тут?! Тетя Стася! И вы?
   У меня сжало горло, в нем стоял твердый ком. Возможно, я закричал бы. Но сдержался.
   Потому что за мальчишками из мрака выступала фигура ксендза. Черная тень и два пергаментных пятна: рука со свечой, вся облепленная маленькими сталактитами воска, и лицо, на котором застыла все та же вопросительно-безразличная усмешка, которая словно издевалась и испытывала.
   — Вы живы? — шевельнулись губы.
   Во мне как бы еще сильнее укрепилось подозрение.
   — Благодарение пану богу, — сказал он. — Идемте.
   …Мы вышли «коридором» в небольшую камеру. Ксендз толкнул стену, и она с прежним рокотом и визгом покатилась на свое место.
   Мы повернули за угол и очутились в длинном и низком коридоре-катакомбе.
   — Здесь недалеко, — сказал Жихович, — и слава богу, что здесь есть ход.
   — Слава богу, что они не знали о нем и о втором подземелье.
   — О том, в котором вы были? О нем не знал и я, — сказал ксендз. И добавил, помолчав: — Спасибо вот им. Они столько кричали о подземельях, когда вы исчезли, что я пошел с ними, лишь бы отвязаться. Остальные ушли на поиски какого-то неизвестного «городища» и «курганного могильника» с час назад… Нехорошо, идя на встречу с возможной опасностью, направлять людей на ложный след. Из небольшой лжи иногда рождается непоправимое. Как из лжеучения — смерть духа, а из нарочитой фальши — смерть.
   Он мог бы и сам являть пример воплощения фальши, если бы не горький сарказм в тоне его слов.
   — Достаточно уже смертей на этом несчастном уголке земли. Просто какой-то Бермудский треугольник: Кладно — Ольшаны — Темный Бор. Гибнут надежды, без следа исчезают люди, их мечты и надежды.
   — А кто в этом виновен? — Я все еще не мог избавиться от подозрительности.
   — Не знаю. Наверное, предки и потомки, недавние и сегодняшние. И я виновен. В том, что живу, когда все друзья… и подруги давно погибли.
   Он шел по коридору, как живое привидение. Воистину так.
   — Было бы ужасно, если бы погибли еще и вы. На пороге какого-то открытия, — он многозначительно покосился на меня, — или на пороге поражения, которое только и определяет, мужественный человек или нет.
   Мне стало немного стыдно. Ведь если принимать во внимание его прошлое, то он был выше подозрений.
   — Послушайте, — сказал я, возможно слишком резко, не в силах забыть ту усмешку в отверстии, — возможен ли стопроцентный христианин первых лет христианства? В наши дни, с нашим прошлым? Не лги даже в мелочах, не прелюбодействуй даже оком? Нет, вы, кажется, такой или хотите быть таким. Объясните мне, как это?
   — Да ну вас.
   — А я не верю. Не верю, потому что у большинства людей двойное дно.
   — Не слушайте его, — тихо промолвила Сташка, — просто у него был стресс, и он никак не может очухаться.
   — Двойное дно. Возможно, и тех замуровали, как в моем сне. Моему калейдоскопу недостает лишь одного стеклышка.
   — Какого?
   — Что означали те слова из кошмара: «два стража неотпетые и один некрещеный»? Кто они были, эти трое?
   — Послушайте, — сказал ксендз, — у вас в самом деле нервная неуравновешенность.
   Мы вышли на свет. Зеленела трава. Низкое уже солнце бросало апельсиновые отсветы на листву. Из-за ворот, с пыльной деревенской улицы, долетал спокойный и мирный хорал вечернего стада: мычание коров, жалостно-гнусоватое блеяние овец.
   Я взял Сташку за руку, и тут меня затрясло. Так, что я боялся произнести даже слово, чтобы оно не прорвалось рыданиями облегчения. Не за себя, можете мне поверить.
   — Ты не сожалеешь о сегодняшнем дне? — шепотом спросила она.
   — Нет. Кто-то сказал: «Я не знал, как выглядит мой родной дом, пока не вышел за его стены. Я не знал, что такое счастье, пока не прошел безднами беды…» Я не сожалею о сегодняшнем дне.
   И, однако, мне довелось под конец пожалеть о нем.
   Возле дома навстречу мне бросился Мультан.
   — Слава богу, живы. Слава богу, хоть вы живы. Потому что троих в один день…
   У меня сжалось сердце.
   — Кто?
   — Вечерка сегодня вытаскивал шнур возле Дубовой Чепы[170] (черт его знает, чего он всегда его среди этих пней ставит) и вытащил…
   — Лопотуха?
   — Он. Милиция увезла уже. Наверное, упал в темноте с крутого обрыва. Виском о пень или о мореный дуб — вон сколько их там торчит у берега. И готов!
   Я вспомнил достойного жалости, безобидного человека-страдальца, его беззащитное «мальчик, не надо» и как он пытался напугать меня, чтобы не шлялся у замка, не посягал на «его дом». Вспомнил свои подозрения и представил последнее стеклышко из калейдоскопа: тело утопленника.
   И тут я понял, что я — осел.


ГЛАВА VII. О жизненной необходимости основательного изучения старославянской грамматики и алфавита, о без пяти минут докторах наук, которые тоже бывают ослами, и одной помощи, пришедшей непоправимо поздно



 
   Мы сидели с Хилинским на берегу заводи, там, где впадала в нее Ольшанка. Очень широкая в этом месте заводь исходила паром, над ней стояли маленькие и редкие столбы тумана, чуть подсвеченные новорожденным солнцем.
   Рыбачили. Вернее, удил один он, изредка подсекая то плотвичку, то небольшого голавля. Уже десятка два рыбок плавали в его ведерке, временами начиная беспричинно, как по команде, громко всплескивать.
   — Все ясно, — сказал он, выслушав меня. — Ясно, что Лопотуха должен был погибнуть после врачебного заключения Лыгановского. Кто-то испугался, что к нему вернется психическое равновесие.
   — Из тех, кто присутствовал тогда?
   — Почему? Каждый из них мог рассказать об этом кому-либо из родных или знакомых.
   — Лыгановский таки уехал.
   — Да. Он сказал: «Если каждое мое слово в этом чудесном и высокоморальном крае будет приводить к таким результатам, то мне лучше исчезнуть. И пусть они здесь живут согласно своим обычаям и нравам. Мне до них теперь, что Кутузову до Англии».
   — А что было Кутузову до Англии?
   — Ну, когда мы слишком уж носились да цацкались с новой союзницей, так он сказал «пфуй» и императору и такой политике, добавил что-то в смысле: «А по мне так хоть сейчас же провались этот остров — я бы и не охнул».
   — Д-да-а, а гуманностью тут фельдмаршал не отличился.
   — И все же я никого из присутствовавших тогда не могу заподозрить, не вижу также, кого связывало бы прошлое с этим несчастным.
   — Мы еще очень мало знаем. И потому не можем предвидеть и предотвратить поступки этого или этих. И ты прав: могли кому-то и рассказать.
   — «Предотвратить». А тут из-за нашего незнания гибнут и гибнут люди. Вы не погибли вчера только чудом.
   — Думаешь, искусственный, подстроенный обвал?
   — А то как же. Обвалился кусок стены там, где ломали. И тут же к сотрясению добавилась сила, приложенная к плитам.
   Подсек. На этот раз вытащил окунька.
   — Брось, — неожиданно попросил он. — Не твое это дело. Это начинает становиться очень опасным. В следующий раз все может закончиться не так удачно. А тут еще твое нервное состояние. Всякий может сказать, что делом занимался псих. Не будет доверия.
   — И пускай не будет. — Во мне вдруг проснулся юмор висельника, чего я от себя никак не ожидал. — Здесь столько умных, что обязательно нужен хотя бы один ненормальный. Если не Лопотуха, то пускай уж буду я.
   — Ну-ну. Сумасшедшие иногда должны высказывать парадоксы и еретические суждения. Даже замахиваться на авторитеты. Особенно если прежде грешили передовыми взглядами.
   — Ну, конечно. Сверхъестественное презрение к ругани и восхвалениям… И куда же это я попал? И куда могут завести человека передовые взгляды? А ведь многие считают свои взгляды передовыми. А у кого совесть атрофирована — те все себя передовыми считают. Изобретают газы, атом, дыбу, шовинизм, исторические поступки, эшафоты. И учат этой морали, если знают, что на нее махнули рукой… Открывают, открывают то, до чего никому нет дела. А вот обыкновенное средство от зубной боли или от радикулита, когда у человека зад болит… Человечество от этого воем воет, а им изобрести слабо. Они копаются в глаголицах…
   — Ну, ты даешь. Просто пуританский… — И вдруг уставился на меня. — Ты что, морского змея увидел?
   Он, видимо, даже испугался, увидев, что я застыл, уставившись в одну точку, словно одеревенел.
   Моя удочка успешно сплыла бы на середину заводи, если бы он не перехватил ее.
   — Ну вот. Ну вот и у тебя что-то попалось. Ты гляди, как повел осторожно… А, черт! Да что, наконец, с тобой?
   Но тут я начал трястись от смеха. Поначалу тихого, а потом совсем уже нестерпимо безудержного.
   — Да что с тобой, хлопче? Ты в самом деле свихнулся, что ли?
   — Идиот! Идиот!
   — Согласен, но почему?
   — Я сказал… ой… про глаголицу…
   — Не ты первый.
   — И только тут мне стукнуло в голову… Мы искали под третьей башней.
   — Правильно.
   — третья буква, что в кириллице, что в глаголице.
   — Да. И в глаголическом… ах-ха-ха!
   первая буква и имеет под титлом значение один.
   — имеет значение два, а
   — имеет значение три… Ой, держите меня! И нас чуть не засыпало и не убило под третьей башней.
   — Та-ак. Не вижу ничего смешного. Своеобразный юмор.
   — Дело в том, что
   — действительно один, два и три. Так в глаголице. Но в кириллице
   — не имеет числового значения. И никогда не имела, как
   , как дервь
   , как Ш, Щ, Ю и другие. Не имела.
   — Как-как?
   — А вот так. И значит
   стоп вниз, это означает 6, а не 8 стоп вниз. Б и Ж не имели в древней Белоруссии числового значения.
   — первая башня,
   никакая, понимаешь, никакая.
   — это вторая башня от угловой. Значит, ошиблись не только мы, но те, кто хотел нас засыпать… Они ничего не знали, они только следили за нами. А все, что мы…
   Я изнемог от смеха, совершенно обессилел:
   — Господи! Олух! Олух! Осел ременные уши.
   — Ничего, осел на четырех ногах и то спотыкается.
   — Ну, хватит. Я больше не позволю этому ослу спотыкаться. Мулом мне стать, если это будет не так.
   С этого момента я твердо решил, что никто, ничто и никогда в ослы меня не запишет. История когда-нибудь докажет, так это или не так.
   Пока мы дошли до места, где нам нужно было расходиться, я поведал Хилинскому все свои соображения по этому делу. Пускай передает дальше кому хочет. Я больше не желал рисковать. Мало ли что могло случиться со мной в этом идиотском уголке?
   Он слушал внимательно, а потом, ничего не комментируя, произнес каким-то безразличным голосом:
   — Похоже на то. — И после паузы добавил: — И еще тебе пища для размышлений: «БТ» никогда, с самого основания ларька, киоскеру не отпускали.
   Что мне было до «БТ» и до этого бедняги Пахольчика? Меня удивило другое.
   — Так, значит, поиски идут? Их не оставили?
   — А-а, — отмахнулся он, — я ничего не знаю. Щука как-то обмолвился.
   …Через день наше тихое пристанище превратилось в столпотворение вавилонское. Сновали между Ольшанами и Ольшанкой разные машины и разные люди. Приезжали даже из Кладненского и столичного музеев.
   Меня это не касалось. Я сделал свое и, на этот раз, надеялся, что без ошибки. Я просто делал то же, что и прежде. Вместе с хлопцами, вместе с археологами (где прибыль, там помощников гибель) выносил мусор и щебень. На этот раз из второй башни. И все эти дни я, словно предчувствуя недоброе, пребывал в самом дрянном настроении.
   Приходили и уходили местные жители. Иногда на холме люди собирались даже в маленькие группки, где оживленные, а где и мрачные.
   — Ну что, наклевывается что-нибудь? — спросил Ничипор Ольшанский.
   Он стоял поодаль вместе с Вечеркой, Высоцким и Гончаренком.
   И хотя, отгребя новую порцию разной трухи, на глубине шести стоп от «материка» мы действительно только что нашли изображенный на камне контур корабля, я ответил уклончиво:
   — А черт его знает. Тут такая головоломка, что нельзя быть уверенному ни в чем… Возможно… что-то найдется, а скорее всего — нет.
   Я не хотел рассыпать почти завершенного узора в калейдоскопе.
   До вечера мы расчистили почти всю площадку. Я уже приблизительно видел, где пол сделай из меньших плит. Там можно было предположить существование замурованного лаза. Поэтому я специально не позволил ребятам делать раскопку до конца.
   — На сегодня достаточно. Завтра с утра займемся снова.
   Они ворчали: азарт есть азарт.
   — Ничего, ничего. Оставьте немного приятного ожидания и на завтра.
   — Приятного, — с порядочной долей издевки сказала Сташка. — Ничего там приятного не будет.
   Я помрачнел:
   — Если я даже прав, то один день ничего уже не даст и ничего не изменит. Даже если догадки правильные. Потому что люди — мы в этом случае — опоздали с помощью. На добрых три с половиной столетия.


ГЛАВА VIII. Два призрака в лощине нечисти и дама с черным монахом, или паршивый белорусский реализм


   …Мы умылись в реке, и я пошел проводить Сташку и ее команду до лагеря. Там уже весело плясало пламя костра и шипел котел с супом, судя по запаху, куриным, а возле него колдовала худенькая Валя Волот. Все расселись вокруг костра.
   — Что это вы так поздно? — спросила Валя.
   — Свинья полудня не знает, — ответил Седун. — Да и не только мы виноваты. Петух ведь еще не сварился.
   Я чувствовал, что Генка снова что-то готовит.
   — А все она, — сказал Генка, кивая в сторону девушки. — Не надо было ей смотреть, как петуха резали. У нее глаз живит.
   И вздохнул с фальшивой печалью:
   — Так долго мучился петух.
   И тут Валя удивила меня. Видимо, Генкины глупости даже у нее в горле сидели.
   — Э-эх, — воскликнула она, — не человек, а засуха. Да еще такая засуха, что и сорняки в поле сохнут.
   — Сам он сорняк, — сказала вдруг Тереза.
   — А моя ж ты дорогая, а моя ж ты лапочка брильянтовая. А я ведь на тебе жениться хотел.
   — На которой по счету? — спросила Тереза. — Женись, только не на мне.
   — Женись, чтоб дурни не перевелись, — добавила Валя.
   Генка притих, понимая, что уже все хотят прижать ему хвост. После еды он даже вежливо сказал «спасибо», но Волот и после этого осталась непреклонной.
   — Спасибо за обед, что поел дармоед.
   — Милосер-рдия! — взмолился Генка.
   Девчатам и самим уже не хотелось добивать «дармоеда». На компанию опустился тихий ангел.
   Я не знаю ничего лучше костра. Он пленяет всегда. Но особенно в таком вот мире, залитом оливково-золотистым светом полной луны. Повсюду мягкая однотонность, повсюду что-то такое, что влечет неизвестно куда. К в этой слегка даже серебристой лунной мгле — теплый и живой багряный мазок.
   Художники понимают это. Хорошие художники.
   — Мне пора, — со вздохом сказал я и поднялся.
   — Пожалуй, я провожу вас до края городища.
   Прохлада ночного воздуха на лице. Особенно ласкового после жара костра. Мы шли в этой мгле. Костер отдалялся и превратился уже в пятнышко, в живую искру. Слегка прогнутой чашей, оливково-серебристой под луной, перед нами лежало городище, обособленное от остального мира тенью от валов.
   — Лунный кратер.
   — Станислава, ты не передумала?
   — О чем?
   — Не раскаиваешься?
   — В чем?
   — В том, что сказала вчера.
   — Нет, — тихо сказала она. — И думаю, что не буду раскаиваться. До самого конца.
   — И я. До самого конца. Все равно, скоро он наступит или нет. Только я не знаю, чем заслужил такое от бога.
   — А этого ничем не заслуживают.
   — Ни внешностью, ни молодостью, ни поступками, ни даже великими делами?
   — Иногда. Если такое уже и без того возникло. А оно приходит просто так.
   Я взял ее руки в свои. Потом в моих пальцах очутились ее локотки, потом плечи.
   Я прижал ее к груди, и так мы стояли, слегка покачиваясь, будто плыли в нереальном лунном зареве.
   Потом, спустя неисчислимые годы, я отпустил ее, хотя этот мир луны был свидетелем того, как мне не хотелось этого делать.
   — Прощай, — сказал я. — До завтра.
   — До завтра.
   — Что бы ни случилось?
   — Что бы ни случилось с нами в жизни — всегда до завтра.
   — Боюсь, — сказал я. — А вдруг что-нибудь непоправимое?
   — Все равно — до завтра. Нет ничего такого, чтобы отнять у нас вечное «завтра».
   Ноги сами несли меня по склону. Я способен был взбрыкивать, как жеребенок после зимней конюшни. Все нутро словно захлебывалось, до краев переполненное радостью.
   Была, впрочем, в этой радости одна холодная и рассудительная жилка уверенности. Уверенности и знания, которые росли бы и росли, дай я им волю. Однако я им этой воли не давал, сверх меры переполненный только что происшедшим и новорожденным чувством безмерного ликования.
   И я не давал воли внезапному озарению, которое пришло и не отпускало меня, став уверенностью и знанием. В этом была моя ошибка.
   Но я просто не мог, чтобы в моем новом ощущении единства со всем этим безграничным, добрым и мудрым миром жили подозрения, ненависть и зло.
   Я вступил в небольшую лощину, лучше даже сказать, широкое русло высохшего ручья. Слева и справа были довольно крутые косогоры, тропинка вилась по дну и выходила в неширокий проем, за которым, не мигая, висела большая неподвижная звезда.
   Туманно и таинственно стояли в котловине в каком-то никому не ведомом порядке большие и меньшие валуны. Это было место, в котором старая народная фантазия охотно поместила бы площадку для совещаний разной вредной языческой нечисти. Она вымирает, но все равно в такие вот лунные ночи, когда вокруг светло и только здесь царит полумрак, сюда слетаются на ночное судилище Водяницы[171], Болотные Женщины[172], феи-Мятлушки[173], Вогники[174] с болот, Карчи[175], Лесовики[176], Хохолы[177] и Хохлики[178] и другие полузабытые кумиры, божки и боги. Вспоминают, плачут по былому, творят свою ворожбу, предсказания, суд.

 
   Дыхание трав увядающих тает,
   Сочится туман над стальною водой.
   В низине, где замок почиет седой,
   Последняя фея сейчас умирает.

 
   Эта лощина — последний уголок их когда-то безграничного царства. Эти еле видные, тускло мерцающие камни — их поверженные троны. Троны в лощине, в которой густо настоялась их тревога, бездомность и обреченность. Их последняя безнадежность в мертвой пустоте бездуховности. И единственное живое — живое ли? — существо в этом мире заброшенности и хмурой Печаля.
   Нет, я не был здесь единственным живым существом. Передо мной как раз на том месте, где тропинка ныряла в узкую расселину, чтобы метров через десять вырваться на простор, возвышалась очень высокая тень человека.
   Эта тень подняла руку и медленно опустила ее. Все это творилось в полном молчании, которое обещало очень недоброе.
   Я оглянулся — еще одна тень блокировала второй выход, тот, через который я забрел в эту ловушку.
   А я ведь все уже понял, я знал и мог предвидеть это. Но я, ослепленный своим счастьем, смирил, заглушил, удушил свои предчувствия, не дал им воли.
   И теперь расплачивался.
   — Вы кто? — прикидываясь вполне безмятежным, спросил я.
   Он молчал. И вдруг на темном пятне лица возникла тусклая белая подкова — неизвестный улыбался.
   — Впрочем, можете и молчать. Я знаю и так.
   Их позы красноречивее всех слов говорили о том, что этому моему знанию я и обязан этой ночной встречей и что она не может окончиться для меня добром. Потому что моего молчания о том, что я знал, нельзя было купить, но его можно было добыть, повстречав вот так на узкой стежке, перекрыв все пути. Они и повстречали. И это была не первая их попытка добыть молчание такой ценой.
   — Здорово, Гончаренок, — сказал я, покосившись на того, что подходил сзади. — И ты здорово живешь, Высоцкий. Что, покой очертенел любителю «тихой жизни»?
   — Ну, здорово, — это процедил наконец первые слова Высоцкий. — Доброй ночи, Космич.
   — Вряд ли она будет добрая.
   — И здесь ты не ошибаешься, — с ленивым спокойствием сказал он.
   — Напрасно вы задумали, хлопцы. Напрасно начали. Мое молчание уже ничего не стоит. Я нарушил его. И если со мной что-то случится — те люди сделают свои выводы. И на этот раз они колебаться себе не позволят. Медлить не будут.
   — А нам и не надо. Это не купля молчания, — отозвался Гончаренок. — И даже не месть. Просто итоги подбиваем. Ты свое дело сделал, привел нас до тобой же открытого тайника. А уж вскрыть его — тут нам целиком хватит твоего молчания до утра. Это для нас оно будет — до утра. Для тебя оно будет — на неопределенное время. Даже если рассчитывать на трубу архангела.
   — Для вас она тоже затрубит, — ответил я. — Даже быстрее, чем надеетесь.
   — Это мы, как говорят, еще поживем-увидим, — сказал Игнась.
   — Ну так что, — предложил я, — присядем да поговорим.
   — Тянешь? — спросил Гончаренок. — Выторговываешь пару минут? Не поможет.
   — Нет, не тяну. Просто постараемся утолить ваше и мое любопытство. Взаимно. Ведь интересно ж, правда, как работали наши головы?
   — Твоя скоро работать не будет, — сказал Гончаренок.
   — Брось, — прервал его Высоцкий, — и в самом деле любопытно. А времени у нас хватит, даже многовато будет. Нужное нам можно легко и перепрятать. Остальное нехай хоть сгорит.
   — А то, что нужно не тебе и не мне?
   — Может, и найдется. А может и сгореть, хрен с ним. В самом деле, давайте присядем да тихо-мирно поговорим.
   И он указал мне на высокий валун около стежки.
   Сами они сели на два пониже, чтобы иметь большую, чем я, свободу движений. Ночное судилище нечисти началось.