Страница:
Окликнуть его? Я не решился. Тяжелее всего была бы эта последняя ошибка: увидеть, как улыбнется и уйдет, а с ним исчезнет последнее пятно света, последняя надежда.
А оно и в самом деле улыбнулось и исчезло, это лицо. Угас свет.
Неожиданно очнулась Сташка.
— Здесь кто-то был? — спросила она диким, словно после беспамятного сна, голосом. — Был здесь кто-нибудь или нет?
— Нет, — сказал я безжизненно. — Никого здесь не было. Сиди тихо. Вздремни еще. Сыростью тянет от камней… Нет, я не ожидал такого. Мой калейдоскоп рассыпался. В него попало лишнее стеклышко… Не мешало бы поинтересоваться, откуда оно появилось и каким образом испортило рисунок?
— Ты что? Заговариваешься? Темное, непонятное говоришь. — В ее голосе теперь слышалось нервное возбуждение и напряженность.
— Тихо. Тихо ты.
И тут я услышал вначале легкое царапанье, как будто мыши где-то скреблись, затем скрежет. Потом этот скрежет усилился, переходя в пронзительный визг.
В неописуемом удивлении — потому что до сего времени я слышал о подобном только в сказках, а видел лишь в кино — я не спускал глаз с вертикальной линии в стене. Она становилась все шире под этот визг, и я таращил глаза на то, как эта линия стала щелью, которая ширилась и ширилась, а затем превратилась в темную, широкую расщелину, в которую мог пройти человек.
Отъезжал узкий прямоугольный кусок стены. Глазам открывались полукруглые желоба. Видимо, такой желоб был и в стене, и она отходила, откатывалась на каменных шарах (похожий механизм я видел когда-то в тайном ходе одного из старинных замков крестоносцев. Как любят теперь говорить, — взаимообогащение. Не по этому ли принципу действуют наши подшипники).
А вообще, не горожу ли я вздор? Так все путается в голове после этих нескольких часов в подземелье.
Я осторожно взял Стасю под мышки и поднялся.
К нашим ногам уже катились из темноты щели две маленькие фигурки, Стасика Мультана и Василько Шубайло.
— Дядя Антось! Вы тут?! Тетя Стася! И вы?
У меня сжало горло, в нем стоял твердый ком. Возможно, я закричал бы. Но сдержался.
Потому что за мальчишками из мрака выступала фигура ксендза. Черная тень и два пергаментных пятна: рука со свечой, вся облепленная маленькими сталактитами воска, и лицо, на котором застыла все та же вопросительно-безразличная усмешка, которая словно издевалась и испытывала.
— Вы живы? — шевельнулись губы.
Во мне как бы еще сильнее укрепилось подозрение.
— Благодарение пану богу, — сказал он. — Идемте.
…Мы вышли «коридором» в небольшую камеру. Ксендз толкнул стену, и она с прежним рокотом и визгом покатилась на свое место.
Мы повернули за угол и очутились в длинном и низком коридоре-катакомбе.
— Здесь недалеко, — сказал Жихович, — и слава богу, что здесь есть ход.
— Слава богу, что они не знали о нем и о втором подземелье.
— О том, в котором вы были? О нем не знал и я, — сказал ксендз. И добавил, помолчав: — Спасибо вот им. Они столько кричали о подземельях, когда вы исчезли, что я пошел с ними, лишь бы отвязаться. Остальные ушли на поиски какого-то неизвестного «городища» и «курганного могильника» с час назад… Нехорошо, идя на встречу с возможной опасностью, направлять людей на ложный след. Из небольшой лжи иногда рождается непоправимое. Как из лжеучения — смерть духа, а из нарочитой фальши — смерть.
Он мог бы и сам являть пример воплощения фальши, если бы не горький сарказм в тоне его слов.
— Достаточно уже смертей на этом несчастном уголке земли. Просто какой-то Бермудский треугольник: Кладно — Ольшаны — Темный Бор. Гибнут надежды, без следа исчезают люди, их мечты и надежды.
— А кто в этом виновен? — Я все еще не мог избавиться от подозрительности.
— Не знаю. Наверное, предки и потомки, недавние и сегодняшние. И я виновен. В том, что живу, когда все друзья… и подруги давно погибли.
Он шел по коридору, как живое привидение. Воистину так.
— Было бы ужасно, если бы погибли еще и вы. На пороге какого-то открытия, — он многозначительно покосился на меня, — или на пороге поражения, которое только и определяет, мужественный человек или нет.
Мне стало немного стыдно. Ведь если принимать во внимание его прошлое, то он был выше подозрений.
— Послушайте, — сказал я, возможно слишком резко, не в силах забыть ту усмешку в отверстии, — возможен ли стопроцентный христианин первых лет христианства? В наши дни, с нашим прошлым? Не лги даже в мелочах, не прелюбодействуй даже оком? Нет, вы, кажется, такой или хотите быть таким. Объясните мне, как это?
— Да ну вас.
— А я не верю. Не верю, потому что у большинства людей двойное дно.
— Не слушайте его, — тихо промолвила Сташка, — просто у него был стресс, и он никак не может очухаться.
— Двойное дно. Возможно, и тех замуровали, как в моем сне. Моему калейдоскопу недостает лишь одного стеклышка.
— Какого?
— Что означали те слова из кошмара: «два стража неотпетые и один некрещеный»? Кто они были, эти трое?
— Послушайте, — сказал ксендз, — у вас в самом деле нервная неуравновешенность.
Мы вышли на свет. Зеленела трава. Низкое уже солнце бросало апельсиновые отсветы на листву. Из-за ворот, с пыльной деревенской улицы, долетал спокойный и мирный хорал вечернего стада: мычание коров, жалостно-гнусоватое блеяние овец.
Я взял Сташку за руку, и тут меня затрясло. Так, что я боялся произнести даже слово, чтобы оно не прорвалось рыданиями облегчения. Не за себя, можете мне поверить.
— Ты не сожалеешь о сегодняшнем дне? — шепотом спросила она.
— Нет. Кто-то сказал: «Я не знал, как выглядит мой родной дом, пока не вышел за его стены. Я не знал, что такое счастье, пока не прошел безднами беды…» Я не сожалею о сегодняшнем дне.
И, однако, мне довелось под конец пожалеть о нем.
Возле дома навстречу мне бросился Мультан.
— Слава богу, живы. Слава богу, хоть вы живы. Потому что троих в один день…
У меня сжалось сердце.
— Кто?
— Вечерка сегодня вытаскивал шнур возле Дубовой Чепы[170] (черт его знает, чего он всегда его среди этих пней ставит) и вытащил…
— Лопотуха?
— Он. Милиция увезла уже. Наверное, упал в темноте с крутого обрыва. Виском о пень или о мореный дуб — вон сколько их там торчит у берега. И готов!
Я вспомнил достойного жалости, безобидного человека-страдальца, его беззащитное «мальчик, не надо» и как он пытался напугать меня, чтобы не шлялся у замка, не посягал на «его дом». Вспомнил свои подозрения и представил последнее стеклышко из калейдоскопа: тело утопленника.
И тут я понял, что я — осел.
Мы сидели с Хилинским на берегу заводи, там, где впадала в нее Ольшанка. Очень широкая в этом месте заводь исходила паром, над ней стояли маленькие и редкие столбы тумана, чуть подсвеченные новорожденным солнцем.
Рыбачили. Вернее, удил один он, изредка подсекая то плотвичку, то небольшого голавля. Уже десятка два рыбок плавали в его ведерке, временами начиная беспричинно, как по команде, громко всплескивать.
— Все ясно, — сказал он, выслушав меня. — Ясно, что Лопотуха должен был погибнуть после врачебного заключения Лыгановского. Кто-то испугался, что к нему вернется психическое равновесие.
— Из тех, кто присутствовал тогда?
— Почему? Каждый из них мог рассказать об этом кому-либо из родных или знакомых.
— Лыгановский таки уехал.
— Да. Он сказал: «Если каждое мое слово в этом чудесном и высокоморальном крае будет приводить к таким результатам, то мне лучше исчезнуть. И пусть они здесь живут согласно своим обычаям и нравам. Мне до них теперь, что Кутузову до Англии».
— А что было Кутузову до Англии?
— Ну, когда мы слишком уж носились да цацкались с новой союзницей, так он сказал «пфуй» и императору и такой политике, добавил что-то в смысле: «А по мне так хоть сейчас же провались этот остров — я бы и не охнул».
— Д-да-а, а гуманностью тут фельдмаршал не отличился.
— И все же я никого из присутствовавших тогда не могу заподозрить, не вижу также, кого связывало бы прошлое с этим несчастным.
— Мы еще очень мало знаем. И потому не можем предвидеть и предотвратить поступки этого или этих. И ты прав: могли кому-то и рассказать.
— «Предотвратить». А тут из-за нашего незнания гибнут и гибнут люди. Вы не погибли вчера только чудом.
— Думаешь, искусственный, подстроенный обвал?
— А то как же. Обвалился кусок стены там, где ломали. И тут же к сотрясению добавилась сила, приложенная к плитам.
Подсек. На этот раз вытащил окунька.
— Брось, — неожиданно попросил он. — Не твое это дело. Это начинает становиться очень опасным. В следующий раз все может закончиться не так удачно. А тут еще твое нервное состояние. Всякий может сказать, что делом занимался псих. Не будет доверия.
— И пускай не будет. — Во мне вдруг проснулся юмор висельника, чего я от себя никак не ожидал. — Здесь столько умных, что обязательно нужен хотя бы один ненормальный. Если не Лопотуха, то пускай уж буду я.
— Ну-ну. Сумасшедшие иногда должны высказывать парадоксы и еретические суждения. Даже замахиваться на авторитеты. Особенно если прежде грешили передовыми взглядами.
— Ну, конечно. Сверхъестественное презрение к ругани и восхвалениям… И куда же это я попал? И куда могут завести человека передовые взгляды? А ведь многие считают свои взгляды передовыми. А у кого совесть атрофирована — те все себя передовыми считают. Изобретают газы, атом, дыбу, шовинизм, исторические поступки, эшафоты. И учат этой морали, если знают, что на нее махнули рукой… Открывают, открывают то, до чего никому нет дела. А вот обыкновенное средство от зубной боли или от радикулита, когда у человека зад болит… Человечество от этого воем воет, а им изобрести слабо. Они копаются в глаголицах…
— Ну, ты даешь. Просто пуританский… — И вдруг уставился на меня. — Ты что, морского змея увидел?
Он, видимо, даже испугался, увидев, что я застыл, уставившись в одну точку, словно одеревенел.
Моя удочка успешно сплыла бы на середину заводи, если бы он не перехватил ее.
— Ну вот. Ну вот и у тебя что-то попалось. Ты гляди, как повел осторожно… А, черт! Да что, наконец, с тобой?
Но тут я начал трястись от смеха. Поначалу тихого, а потом совсем уже нестерпимо безудержного.
— Да что с тобой, хлопче? Ты в самом деле свихнулся, что ли?
— Идиот! Идиот!
— Согласен, но почему?
— Я сказал… ой… про глаголицу…
— Не ты первый.
— И только тут мне стукнуло в голову… Мы искали под третьей башней.
— Правильно.
— третья буква, что в кириллице, что в глаголице.
— Да. И в глаголическом… ах-ха-ха!
первая буква и имеет под титлом значение один.
— имеет значение два, а
— имеет значение три… Ой, держите меня! И нас чуть не засыпало и не убило под третьей башней.
— Та-ак. Не вижу ничего смешного. Своеобразный юмор.
— Дело в том, что
— действительно один, два и три. Так в глаголице. Но в кириллице
— не имеет числового значения. И никогда не имела, как
, как дервь
, как Ш, Щ, Ю и другие. Не имела.
— Как-как?
— А вот так. И значит
стоп вниз, это означает 6, а не 8 стоп вниз. Б и Ж не имели в древней Белоруссии числового значения.
— первая башня,
никакая, понимаешь, никакая.
— это вторая башня от угловой. Значит, ошиблись не только мы, но те, кто хотел нас засыпать… Они ничего не знали, они только следили за нами. А все, что мы…
Я изнемог от смеха, совершенно обессилел:
— Господи! Олух! Олух! Осел ременные уши.
— Ничего, осел на четырех ногах и то спотыкается.
— Ну, хватит. Я больше не позволю этому ослу спотыкаться. Мулом мне стать, если это будет не так.
С этого момента я твердо решил, что никто, ничто и никогда в ослы меня не запишет. История когда-нибудь докажет, так это или не так.
Пока мы дошли до места, где нам нужно было расходиться, я поведал Хилинскому все свои соображения по этому делу. Пускай передает дальше кому хочет. Я больше не желал рисковать. Мало ли что могло случиться со мной в этом идиотском уголке?
Он слушал внимательно, а потом, ничего не комментируя, произнес каким-то безразличным голосом:
— Похоже на то. — И после паузы добавил: — И еще тебе пища для размышлений: «БТ» никогда, с самого основания ларька, киоскеру не отпускали.
Что мне было до «БТ» и до этого бедняги Пахольчика? Меня удивило другое.
— Так, значит, поиски идут? Их не оставили?
— А-а, — отмахнулся он, — я ничего не знаю. Щука как-то обмолвился.
…Через день наше тихое пристанище превратилось в столпотворение вавилонское. Сновали между Ольшанами и Ольшанкой разные машины и разные люди. Приезжали даже из Кладненского и столичного музеев.
Меня это не касалось. Я сделал свое и, на этот раз, надеялся, что без ошибки. Я просто делал то же, что и прежде. Вместе с хлопцами, вместе с археологами (где прибыль, там помощников гибель) выносил мусор и щебень. На этот раз из второй башни. И все эти дни я, словно предчувствуя недоброе, пребывал в самом дрянном настроении.
Приходили и уходили местные жители. Иногда на холме люди собирались даже в маленькие группки, где оживленные, а где и мрачные.
— Ну что, наклевывается что-нибудь? — спросил Ничипор Ольшанский.
Он стоял поодаль вместе с Вечеркой, Высоцким и Гончаренком.
И хотя, отгребя новую порцию разной трухи, на глубине шести стоп от «материка» мы действительно только что нашли изображенный на камне контур корабля, я ответил уклончиво:
— А черт его знает. Тут такая головоломка, что нельзя быть уверенному ни в чем… Возможно… что-то найдется, а скорее всего — нет.
Я не хотел рассыпать почти завершенного узора в калейдоскопе.
До вечера мы расчистили почти всю площадку. Я уже приблизительно видел, где пол сделай из меньших плит. Там можно было предположить существование замурованного лаза. Поэтому я специально не позволил ребятам делать раскопку до конца.
— На сегодня достаточно. Завтра с утра займемся снова.
Они ворчали: азарт есть азарт.
— Ничего, ничего. Оставьте немного приятного ожидания и на завтра.
— Приятного, — с порядочной долей издевки сказала Сташка. — Ничего там приятного не будет.
Я помрачнел:
— Если я даже прав, то один день ничего уже не даст и ничего не изменит. Даже если догадки правильные. Потому что люди — мы в этом случае — опоздали с помощью. На добрых три с половиной столетия.
А оно и в самом деле улыбнулось и исчезло, это лицо. Угас свет.
Неожиданно очнулась Сташка.
— Здесь кто-то был? — спросила она диким, словно после беспамятного сна, голосом. — Был здесь кто-нибудь или нет?
— Нет, — сказал я безжизненно. — Никого здесь не было. Сиди тихо. Вздремни еще. Сыростью тянет от камней… Нет, я не ожидал такого. Мой калейдоскоп рассыпался. В него попало лишнее стеклышко… Не мешало бы поинтересоваться, откуда оно появилось и каким образом испортило рисунок?
— Ты что? Заговариваешься? Темное, непонятное говоришь. — В ее голосе теперь слышалось нервное возбуждение и напряженность.
— Тихо. Тихо ты.
И тут я услышал вначале легкое царапанье, как будто мыши где-то скреблись, затем скрежет. Потом этот скрежет усилился, переходя в пронзительный визг.
В неописуемом удивлении — потому что до сего времени я слышал о подобном только в сказках, а видел лишь в кино — я не спускал глаз с вертикальной линии в стене. Она становилась все шире под этот визг, и я таращил глаза на то, как эта линия стала щелью, которая ширилась и ширилась, а затем превратилась в темную, широкую расщелину, в которую мог пройти человек.
Отъезжал узкий прямоугольный кусок стены. Глазам открывались полукруглые желоба. Видимо, такой желоб был и в стене, и она отходила, откатывалась на каменных шарах (похожий механизм я видел когда-то в тайном ходе одного из старинных замков крестоносцев. Как любят теперь говорить, — взаимообогащение. Не по этому ли принципу действуют наши подшипники).
А вообще, не горожу ли я вздор? Так все путается в голове после этих нескольких часов в подземелье.
Я осторожно взял Стасю под мышки и поднялся.
К нашим ногам уже катились из темноты щели две маленькие фигурки, Стасика Мультана и Василько Шубайло.
— Дядя Антось! Вы тут?! Тетя Стася! И вы?
У меня сжало горло, в нем стоял твердый ком. Возможно, я закричал бы. Но сдержался.
Потому что за мальчишками из мрака выступала фигура ксендза. Черная тень и два пергаментных пятна: рука со свечой, вся облепленная маленькими сталактитами воска, и лицо, на котором застыла все та же вопросительно-безразличная усмешка, которая словно издевалась и испытывала.
— Вы живы? — шевельнулись губы.
Во мне как бы еще сильнее укрепилось подозрение.
— Благодарение пану богу, — сказал он. — Идемте.
…Мы вышли «коридором» в небольшую камеру. Ксендз толкнул стену, и она с прежним рокотом и визгом покатилась на свое место.
Мы повернули за угол и очутились в длинном и низком коридоре-катакомбе.
— Здесь недалеко, — сказал Жихович, — и слава богу, что здесь есть ход.
— Слава богу, что они не знали о нем и о втором подземелье.
— О том, в котором вы были? О нем не знал и я, — сказал ксендз. И добавил, помолчав: — Спасибо вот им. Они столько кричали о подземельях, когда вы исчезли, что я пошел с ними, лишь бы отвязаться. Остальные ушли на поиски какого-то неизвестного «городища» и «курганного могильника» с час назад… Нехорошо, идя на встречу с возможной опасностью, направлять людей на ложный след. Из небольшой лжи иногда рождается непоправимое. Как из лжеучения — смерть духа, а из нарочитой фальши — смерть.
Он мог бы и сам являть пример воплощения фальши, если бы не горький сарказм в тоне его слов.
— Достаточно уже смертей на этом несчастном уголке земли. Просто какой-то Бермудский треугольник: Кладно — Ольшаны — Темный Бор. Гибнут надежды, без следа исчезают люди, их мечты и надежды.
— А кто в этом виновен? — Я все еще не мог избавиться от подозрительности.
— Не знаю. Наверное, предки и потомки, недавние и сегодняшние. И я виновен. В том, что живу, когда все друзья… и подруги давно погибли.
Он шел по коридору, как живое привидение. Воистину так.
— Было бы ужасно, если бы погибли еще и вы. На пороге какого-то открытия, — он многозначительно покосился на меня, — или на пороге поражения, которое только и определяет, мужественный человек или нет.
Мне стало немного стыдно. Ведь если принимать во внимание его прошлое, то он был выше подозрений.
— Послушайте, — сказал я, возможно слишком резко, не в силах забыть ту усмешку в отверстии, — возможен ли стопроцентный христианин первых лет христианства? В наши дни, с нашим прошлым? Не лги даже в мелочах, не прелюбодействуй даже оком? Нет, вы, кажется, такой или хотите быть таким. Объясните мне, как это?
— Да ну вас.
— А я не верю. Не верю, потому что у большинства людей двойное дно.
— Не слушайте его, — тихо промолвила Сташка, — просто у него был стресс, и он никак не может очухаться.
— Двойное дно. Возможно, и тех замуровали, как в моем сне. Моему калейдоскопу недостает лишь одного стеклышка.
— Какого?
— Что означали те слова из кошмара: «два стража неотпетые и один некрещеный»? Кто они были, эти трое?
— Послушайте, — сказал ксендз, — у вас в самом деле нервная неуравновешенность.
Мы вышли на свет. Зеленела трава. Низкое уже солнце бросало апельсиновые отсветы на листву. Из-за ворот, с пыльной деревенской улицы, долетал спокойный и мирный хорал вечернего стада: мычание коров, жалостно-гнусоватое блеяние овец.
Я взял Сташку за руку, и тут меня затрясло. Так, что я боялся произнести даже слово, чтобы оно не прорвалось рыданиями облегчения. Не за себя, можете мне поверить.
— Ты не сожалеешь о сегодняшнем дне? — шепотом спросила она.
— Нет. Кто-то сказал: «Я не знал, как выглядит мой родной дом, пока не вышел за его стены. Я не знал, что такое счастье, пока не прошел безднами беды…» Я не сожалею о сегодняшнем дне.
И, однако, мне довелось под конец пожалеть о нем.
Возле дома навстречу мне бросился Мультан.
— Слава богу, живы. Слава богу, хоть вы живы. Потому что троих в один день…
У меня сжалось сердце.
— Кто?
— Вечерка сегодня вытаскивал шнур возле Дубовой Чепы[170] (черт его знает, чего он всегда его среди этих пней ставит) и вытащил…
— Лопотуха?
— Он. Милиция увезла уже. Наверное, упал в темноте с крутого обрыва. Виском о пень или о мореный дуб — вон сколько их там торчит у берега. И готов!
Я вспомнил достойного жалости, безобидного человека-страдальца, его беззащитное «мальчик, не надо» и как он пытался напугать меня, чтобы не шлялся у замка, не посягал на «его дом». Вспомнил свои подозрения и представил последнее стеклышко из калейдоскопа: тело утопленника.
И тут я понял, что я — осел.
ГЛАВА VII. О жизненной необходимости основательного изучения старославянской грамматики и алфавита, о без пяти минут докторах наук, которые тоже бывают ослами, и одной помощи, пришедшей непоправимо поздно
Мы сидели с Хилинским на берегу заводи, там, где впадала в нее Ольшанка. Очень широкая в этом месте заводь исходила паром, над ней стояли маленькие и редкие столбы тумана, чуть подсвеченные новорожденным солнцем.
Рыбачили. Вернее, удил один он, изредка подсекая то плотвичку, то небольшого голавля. Уже десятка два рыбок плавали в его ведерке, временами начиная беспричинно, как по команде, громко всплескивать.
— Все ясно, — сказал он, выслушав меня. — Ясно, что Лопотуха должен был погибнуть после врачебного заключения Лыгановского. Кто-то испугался, что к нему вернется психическое равновесие.
— Из тех, кто присутствовал тогда?
— Почему? Каждый из них мог рассказать об этом кому-либо из родных или знакомых.
— Лыгановский таки уехал.
— Да. Он сказал: «Если каждое мое слово в этом чудесном и высокоморальном крае будет приводить к таким результатам, то мне лучше исчезнуть. И пусть они здесь живут согласно своим обычаям и нравам. Мне до них теперь, что Кутузову до Англии».
— А что было Кутузову до Англии?
— Ну, когда мы слишком уж носились да цацкались с новой союзницей, так он сказал «пфуй» и императору и такой политике, добавил что-то в смысле: «А по мне так хоть сейчас же провались этот остров — я бы и не охнул».
— Д-да-а, а гуманностью тут фельдмаршал не отличился.
— И все же я никого из присутствовавших тогда не могу заподозрить, не вижу также, кого связывало бы прошлое с этим несчастным.
— Мы еще очень мало знаем. И потому не можем предвидеть и предотвратить поступки этого или этих. И ты прав: могли кому-то и рассказать.
— «Предотвратить». А тут из-за нашего незнания гибнут и гибнут люди. Вы не погибли вчера только чудом.
— Думаешь, искусственный, подстроенный обвал?
— А то как же. Обвалился кусок стены там, где ломали. И тут же к сотрясению добавилась сила, приложенная к плитам.
Подсек. На этот раз вытащил окунька.
— Брось, — неожиданно попросил он. — Не твое это дело. Это начинает становиться очень опасным. В следующий раз все может закончиться не так удачно. А тут еще твое нервное состояние. Всякий может сказать, что делом занимался псих. Не будет доверия.
— И пускай не будет. — Во мне вдруг проснулся юмор висельника, чего я от себя никак не ожидал. — Здесь столько умных, что обязательно нужен хотя бы один ненормальный. Если не Лопотуха, то пускай уж буду я.
— Ну-ну. Сумасшедшие иногда должны высказывать парадоксы и еретические суждения. Даже замахиваться на авторитеты. Особенно если прежде грешили передовыми взглядами.
— Ну, конечно. Сверхъестественное презрение к ругани и восхвалениям… И куда же это я попал? И куда могут завести человека передовые взгляды? А ведь многие считают свои взгляды передовыми. А у кого совесть атрофирована — те все себя передовыми считают. Изобретают газы, атом, дыбу, шовинизм, исторические поступки, эшафоты. И учат этой морали, если знают, что на нее махнули рукой… Открывают, открывают то, до чего никому нет дела. А вот обыкновенное средство от зубной боли или от радикулита, когда у человека зад болит… Человечество от этого воем воет, а им изобрести слабо. Они копаются в глаголицах…
— Ну, ты даешь. Просто пуританский… — И вдруг уставился на меня. — Ты что, морского змея увидел?
Он, видимо, даже испугался, увидев, что я застыл, уставившись в одну точку, словно одеревенел.
Моя удочка успешно сплыла бы на середину заводи, если бы он не перехватил ее.
— Ну вот. Ну вот и у тебя что-то попалось. Ты гляди, как повел осторожно… А, черт! Да что, наконец, с тобой?
Но тут я начал трястись от смеха. Поначалу тихого, а потом совсем уже нестерпимо безудержного.
— Да что с тобой, хлопче? Ты в самом деле свихнулся, что ли?
— Идиот! Идиот!
— Согласен, но почему?
— Я сказал… ой… про глаголицу…
— Не ты первый.
— И только тут мне стукнуло в голову… Мы искали под третьей башней.
— Правильно.
— третья буква, что в кириллице, что в глаголице.
— Да. И в глаголическом… ах-ха-ха!
первая буква и имеет под титлом значение один.
— имеет значение два, а
— имеет значение три… Ой, держите меня! И нас чуть не засыпало и не убило под третьей башней.
— Та-ак. Не вижу ничего смешного. Своеобразный юмор.
— Дело в том, что
— действительно один, два и три. Так в глаголице. Но в кириллице
— не имеет числового значения. И никогда не имела, как
, как дервь
, как Ш, Щ, Ю и другие. Не имела.
— Как-как?
— А вот так. И значит
стоп вниз, это означает 6, а не 8 стоп вниз. Б и Ж не имели в древней Белоруссии числового значения.
— первая башня,
никакая, понимаешь, никакая.
— это вторая башня от угловой. Значит, ошиблись не только мы, но те, кто хотел нас засыпать… Они ничего не знали, они только следили за нами. А все, что мы…
Я изнемог от смеха, совершенно обессилел:
— Господи! Олух! Олух! Осел ременные уши.
— Ничего, осел на четырех ногах и то спотыкается.
— Ну, хватит. Я больше не позволю этому ослу спотыкаться. Мулом мне стать, если это будет не так.
С этого момента я твердо решил, что никто, ничто и никогда в ослы меня не запишет. История когда-нибудь докажет, так это или не так.
Пока мы дошли до места, где нам нужно было расходиться, я поведал Хилинскому все свои соображения по этому делу. Пускай передает дальше кому хочет. Я больше не желал рисковать. Мало ли что могло случиться со мной в этом идиотском уголке?
Он слушал внимательно, а потом, ничего не комментируя, произнес каким-то безразличным голосом:
— Похоже на то. — И после паузы добавил: — И еще тебе пища для размышлений: «БТ» никогда, с самого основания ларька, киоскеру не отпускали.
Что мне было до «БТ» и до этого бедняги Пахольчика? Меня удивило другое.
— Так, значит, поиски идут? Их не оставили?
— А-а, — отмахнулся он, — я ничего не знаю. Щука как-то обмолвился.
…Через день наше тихое пристанище превратилось в столпотворение вавилонское. Сновали между Ольшанами и Ольшанкой разные машины и разные люди. Приезжали даже из Кладненского и столичного музеев.
Меня это не касалось. Я сделал свое и, на этот раз, надеялся, что без ошибки. Я просто делал то же, что и прежде. Вместе с хлопцами, вместе с археологами (где прибыль, там помощников гибель) выносил мусор и щебень. На этот раз из второй башни. И все эти дни я, словно предчувствуя недоброе, пребывал в самом дрянном настроении.
Приходили и уходили местные жители. Иногда на холме люди собирались даже в маленькие группки, где оживленные, а где и мрачные.
— Ну что, наклевывается что-нибудь? — спросил Ничипор Ольшанский.
Он стоял поодаль вместе с Вечеркой, Высоцким и Гончаренком.
И хотя, отгребя новую порцию разной трухи, на глубине шести стоп от «материка» мы действительно только что нашли изображенный на камне контур корабля, я ответил уклончиво:
— А черт его знает. Тут такая головоломка, что нельзя быть уверенному ни в чем… Возможно… что-то найдется, а скорее всего — нет.
Я не хотел рассыпать почти завершенного узора в калейдоскопе.
До вечера мы расчистили почти всю площадку. Я уже приблизительно видел, где пол сделай из меньших плит. Там можно было предположить существование замурованного лаза. Поэтому я специально не позволил ребятам делать раскопку до конца.
— На сегодня достаточно. Завтра с утра займемся снова.
Они ворчали: азарт есть азарт.
— Ничего, ничего. Оставьте немного приятного ожидания и на завтра.
— Приятного, — с порядочной долей издевки сказала Сташка. — Ничего там приятного не будет.
Я помрачнел:
— Если я даже прав, то один день ничего уже не даст и ничего не изменит. Даже если догадки правильные. Потому что люди — мы в этом случае — опоздали с помощью. На добрых три с половиной столетия.
ГЛАВА VIII. Два призрака в лощине нечисти и дама с черным монахом, или паршивый белорусский реализм
…Мы умылись в реке, и я пошел проводить Сташку и ее команду до лагеря. Там уже весело плясало пламя костра и шипел котел с супом, судя по запаху, куриным, а возле него колдовала худенькая Валя Волот. Все расселись вокруг костра.
— Что это вы так поздно? — спросила Валя.
— Свинья полудня не знает, — ответил Седун. — Да и не только мы виноваты. Петух ведь еще не сварился.
Я чувствовал, что Генка снова что-то готовит.
— А все она, — сказал Генка, кивая в сторону девушки. — Не надо было ей смотреть, как петуха резали. У нее глаз живит.
И вздохнул с фальшивой печалью:
— Так долго мучился петух.
И тут Валя удивила меня. Видимо, Генкины глупости даже у нее в горле сидели.
— Э-эх, — воскликнула она, — не человек, а засуха. Да еще такая засуха, что и сорняки в поле сохнут.
— Сам он сорняк, — сказала вдруг Тереза.
— А моя ж ты дорогая, а моя ж ты лапочка брильянтовая. А я ведь на тебе жениться хотел.
— На которой по счету? — спросила Тереза. — Женись, только не на мне.
— Женись, чтоб дурни не перевелись, — добавила Валя.
Генка притих, понимая, что уже все хотят прижать ему хвост. После еды он даже вежливо сказал «спасибо», но Волот и после этого осталась непреклонной.
— Спасибо за обед, что поел дармоед.
— Милосер-рдия! — взмолился Генка.
Девчатам и самим уже не хотелось добивать «дармоеда». На компанию опустился тихий ангел.
Я не знаю ничего лучше костра. Он пленяет всегда. Но особенно в таком вот мире, залитом оливково-золотистым светом полной луны. Повсюду мягкая однотонность, повсюду что-то такое, что влечет неизвестно куда. К в этой слегка даже серебристой лунной мгле — теплый и живой багряный мазок.
Художники понимают это. Хорошие художники.
— Мне пора, — со вздохом сказал я и поднялся.
— Пожалуй, я провожу вас до края городища.
Прохлада ночного воздуха на лице. Особенно ласкового после жара костра. Мы шли в этой мгле. Костер отдалялся и превратился уже в пятнышко, в живую искру. Слегка прогнутой чашей, оливково-серебристой под луной, перед нами лежало городище, обособленное от остального мира тенью от валов.
— Лунный кратер.
— Станислава, ты не передумала?
— О чем?
— Не раскаиваешься?
— В чем?
— В том, что сказала вчера.
— Нет, — тихо сказала она. — И думаю, что не буду раскаиваться. До самого конца.
— И я. До самого конца. Все равно, скоро он наступит или нет. Только я не знаю, чем заслужил такое от бога.
— А этого ничем не заслуживают.
— Ни внешностью, ни молодостью, ни поступками, ни даже великими делами?
— Иногда. Если такое уже и без того возникло. А оно приходит просто так.
Я взял ее руки в свои. Потом в моих пальцах очутились ее локотки, потом плечи.
Я прижал ее к груди, и так мы стояли, слегка покачиваясь, будто плыли в нереальном лунном зареве.
Потом, спустя неисчислимые годы, я отпустил ее, хотя этот мир луны был свидетелем того, как мне не хотелось этого делать.
— Прощай, — сказал я. — До завтра.
— До завтра.
— Что бы ни случилось?
— Что бы ни случилось с нами в жизни — всегда до завтра.
— Боюсь, — сказал я. — А вдруг что-нибудь непоправимое?
— Все равно — до завтра. Нет ничего такого, чтобы отнять у нас вечное «завтра».
Ноги сами несли меня по склону. Я способен был взбрыкивать, как жеребенок после зимней конюшни. Все нутро словно захлебывалось, до краев переполненное радостью.
Была, впрочем, в этой радости одна холодная и рассудительная жилка уверенности. Уверенности и знания, которые росли бы и росли, дай я им волю. Однако я им этой воли не давал, сверх меры переполненный только что происшедшим и новорожденным чувством безмерного ликования.
И я не давал воли внезапному озарению, которое пришло и не отпускало меня, став уверенностью и знанием. В этом была моя ошибка.
Но я просто не мог, чтобы в моем новом ощущении единства со всем этим безграничным, добрым и мудрым миром жили подозрения, ненависть и зло.
Я вступил в небольшую лощину, лучше даже сказать, широкое русло высохшего ручья. Слева и справа были довольно крутые косогоры, тропинка вилась по дну и выходила в неширокий проем, за которым, не мигая, висела большая неподвижная звезда.
Туманно и таинственно стояли в котловине в каком-то никому не ведомом порядке большие и меньшие валуны. Это было место, в котором старая народная фантазия охотно поместила бы площадку для совещаний разной вредной языческой нечисти. Она вымирает, но все равно в такие вот лунные ночи, когда вокруг светло и только здесь царит полумрак, сюда слетаются на ночное судилище Водяницы[171], Болотные Женщины[172], феи-Мятлушки[173], Вогники[174] с болот, Карчи[175], Лесовики[176], Хохолы[177] и Хохлики[178] и другие полузабытые кумиры, божки и боги. Вспоминают, плачут по былому, творят свою ворожбу, предсказания, суд.
Дыхание трав увядающих тает,
Сочится туман над стальною водой.
В низине, где замок почиет седой,
Последняя фея сейчас умирает.
Эта лощина — последний уголок их когда-то безграничного царства. Эти еле видные, тускло мерцающие камни — их поверженные троны. Троны в лощине, в которой густо настоялась их тревога, бездомность и обреченность. Их последняя безнадежность в мертвой пустоте бездуховности. И единственное живое — живое ли? — существо в этом мире заброшенности и хмурой Печаля.
Нет, я не был здесь единственным живым существом. Передо мной как раз на том месте, где тропинка ныряла в узкую расселину, чтобы метров через десять вырваться на простор, возвышалась очень высокая тень человека.
Эта тень подняла руку и медленно опустила ее. Все это творилось в полном молчании, которое обещало очень недоброе.
Я оглянулся — еще одна тень блокировала второй выход, тот, через который я забрел в эту ловушку.
А я ведь все уже понял, я знал и мог предвидеть это. Но я, ослепленный своим счастьем, смирил, заглушил, удушил свои предчувствия, не дал им воли.
И теперь расплачивался.
— Вы кто? — прикидываясь вполне безмятежным, спросил я.
Он молчал. И вдруг на темном пятне лица возникла тусклая белая подкова — неизвестный улыбался.
— Впрочем, можете и молчать. Я знаю и так.
Их позы красноречивее всех слов говорили о том, что этому моему знанию я и обязан этой ночной встречей и что она не может окончиться для меня добром. Потому что моего молчания о том, что я знал, нельзя было купить, но его можно было добыть, повстречав вот так на узкой стежке, перекрыв все пути. Они и повстречали. И это была не первая их попытка добыть молчание такой ценой.
— Здорово, Гончаренок, — сказал я, покосившись на того, что подходил сзади. — И ты здорово живешь, Высоцкий. Что, покой очертенел любителю «тихой жизни»?
— Ну, здорово, — это процедил наконец первые слова Высоцкий. — Доброй ночи, Космич.
— Вряд ли она будет добрая.
— И здесь ты не ошибаешься, — с ленивым спокойствием сказал он.
— Напрасно вы задумали, хлопцы. Напрасно начали. Мое молчание уже ничего не стоит. Я нарушил его. И если со мной что-то случится — те люди сделают свои выводы. И на этот раз они колебаться себе не позволят. Медлить не будут.
— А нам и не надо. Это не купля молчания, — отозвался Гончаренок. — И даже не месть. Просто итоги подбиваем. Ты свое дело сделал, привел нас до тобой же открытого тайника. А уж вскрыть его — тут нам целиком хватит твоего молчания до утра. Это для нас оно будет — до утра. Для тебя оно будет — на неопределенное время. Даже если рассчитывать на трубу архангела.
— Для вас она тоже затрубит, — ответил я. — Даже быстрее, чем надеетесь.
— Это мы, как говорят, еще поживем-увидим, — сказал Игнась.
— Ну так что, — предложил я, — присядем да поговорим.
— Тянешь? — спросил Гончаренок. — Выторговываешь пару минут? Не поможет.
— Нет, не тяну. Просто постараемся утолить ваше и мое любопытство. Взаимно. Ведь интересно ж, правда, как работали наши головы?
— Твоя скоро работать не будет, — сказал Гончаренок.
— Брось, — прервал его Высоцкий, — и в самом деле любопытно. А времени у нас хватит, даже многовато будет. Нужное нам можно легко и перепрятать. Остальное нехай хоть сгорит.
— А то, что нужно не тебе и не мне?
— Может, и найдется. А может и сгореть, хрен с ним. В самом деле, давайте присядем да тихо-мирно поговорим.
И он указал мне на высокий валун около стежки.
Сами они сели на два пониже, чтобы иметь большую, чем я, свободу движений. Ночное судилище нечисти началось.
— Что это вы так поздно? — спросила Валя.
— Свинья полудня не знает, — ответил Седун. — Да и не только мы виноваты. Петух ведь еще не сварился.
Я чувствовал, что Генка снова что-то готовит.
— А все она, — сказал Генка, кивая в сторону девушки. — Не надо было ей смотреть, как петуха резали. У нее глаз живит.
И вздохнул с фальшивой печалью:
— Так долго мучился петух.
И тут Валя удивила меня. Видимо, Генкины глупости даже у нее в горле сидели.
— Э-эх, — воскликнула она, — не человек, а засуха. Да еще такая засуха, что и сорняки в поле сохнут.
— Сам он сорняк, — сказала вдруг Тереза.
— А моя ж ты дорогая, а моя ж ты лапочка брильянтовая. А я ведь на тебе жениться хотел.
— На которой по счету? — спросила Тереза. — Женись, только не на мне.
— Женись, чтоб дурни не перевелись, — добавила Валя.
Генка притих, понимая, что уже все хотят прижать ему хвост. После еды он даже вежливо сказал «спасибо», но Волот и после этого осталась непреклонной.
— Спасибо за обед, что поел дармоед.
— Милосер-рдия! — взмолился Генка.
Девчатам и самим уже не хотелось добивать «дармоеда». На компанию опустился тихий ангел.
Я не знаю ничего лучше костра. Он пленяет всегда. Но особенно в таком вот мире, залитом оливково-золотистым светом полной луны. Повсюду мягкая однотонность, повсюду что-то такое, что влечет неизвестно куда. К в этой слегка даже серебристой лунной мгле — теплый и живой багряный мазок.
Художники понимают это. Хорошие художники.
— Мне пора, — со вздохом сказал я и поднялся.
— Пожалуй, я провожу вас до края городища.
Прохлада ночного воздуха на лице. Особенно ласкового после жара костра. Мы шли в этой мгле. Костер отдалялся и превратился уже в пятнышко, в живую искру. Слегка прогнутой чашей, оливково-серебристой под луной, перед нами лежало городище, обособленное от остального мира тенью от валов.
— Лунный кратер.
— Станислава, ты не передумала?
— О чем?
— Не раскаиваешься?
— В чем?
— В том, что сказала вчера.
— Нет, — тихо сказала она. — И думаю, что не буду раскаиваться. До самого конца.
— И я. До самого конца. Все равно, скоро он наступит или нет. Только я не знаю, чем заслужил такое от бога.
— А этого ничем не заслуживают.
— Ни внешностью, ни молодостью, ни поступками, ни даже великими делами?
— Иногда. Если такое уже и без того возникло. А оно приходит просто так.
Я взял ее руки в свои. Потом в моих пальцах очутились ее локотки, потом плечи.
Я прижал ее к груди, и так мы стояли, слегка покачиваясь, будто плыли в нереальном лунном зареве.
Потом, спустя неисчислимые годы, я отпустил ее, хотя этот мир луны был свидетелем того, как мне не хотелось этого делать.
— Прощай, — сказал я. — До завтра.
— До завтра.
— Что бы ни случилось?
— Что бы ни случилось с нами в жизни — всегда до завтра.
— Боюсь, — сказал я. — А вдруг что-нибудь непоправимое?
— Все равно — до завтра. Нет ничего такого, чтобы отнять у нас вечное «завтра».
Ноги сами несли меня по склону. Я способен был взбрыкивать, как жеребенок после зимней конюшни. Все нутро словно захлебывалось, до краев переполненное радостью.
Была, впрочем, в этой радости одна холодная и рассудительная жилка уверенности. Уверенности и знания, которые росли бы и росли, дай я им волю. Однако я им этой воли не давал, сверх меры переполненный только что происшедшим и новорожденным чувством безмерного ликования.
И я не давал воли внезапному озарению, которое пришло и не отпускало меня, став уверенностью и знанием. В этом была моя ошибка.
Но я просто не мог, чтобы в моем новом ощущении единства со всем этим безграничным, добрым и мудрым миром жили подозрения, ненависть и зло.
Я вступил в небольшую лощину, лучше даже сказать, широкое русло высохшего ручья. Слева и справа были довольно крутые косогоры, тропинка вилась по дну и выходила в неширокий проем, за которым, не мигая, висела большая неподвижная звезда.
Туманно и таинственно стояли в котловине в каком-то никому не ведомом порядке большие и меньшие валуны. Это было место, в котором старая народная фантазия охотно поместила бы площадку для совещаний разной вредной языческой нечисти. Она вымирает, но все равно в такие вот лунные ночи, когда вокруг светло и только здесь царит полумрак, сюда слетаются на ночное судилище Водяницы[171], Болотные Женщины[172], феи-Мятлушки[173], Вогники[174] с болот, Карчи[175], Лесовики[176], Хохолы[177] и Хохлики[178] и другие полузабытые кумиры, божки и боги. Вспоминают, плачут по былому, творят свою ворожбу, предсказания, суд.
Дыхание трав увядающих тает,
Сочится туман над стальною водой.
В низине, где замок почиет седой,
Последняя фея сейчас умирает.
Эта лощина — последний уголок их когда-то безграничного царства. Эти еле видные, тускло мерцающие камни — их поверженные троны. Троны в лощине, в которой густо настоялась их тревога, бездомность и обреченность. Их последняя безнадежность в мертвой пустоте бездуховности. И единственное живое — живое ли? — существо в этом мире заброшенности и хмурой Печаля.
Нет, я не был здесь единственным живым существом. Передо мной как раз на том месте, где тропинка ныряла в узкую расселину, чтобы метров через десять вырваться на простор, возвышалась очень высокая тень человека.
Эта тень подняла руку и медленно опустила ее. Все это творилось в полном молчании, которое обещало очень недоброе.
Я оглянулся — еще одна тень блокировала второй выход, тот, через который я забрел в эту ловушку.
А я ведь все уже понял, я знал и мог предвидеть это. Но я, ослепленный своим счастьем, смирил, заглушил, удушил свои предчувствия, не дал им воли.
И теперь расплачивался.
— Вы кто? — прикидываясь вполне безмятежным, спросил я.
Он молчал. И вдруг на темном пятне лица возникла тусклая белая подкова — неизвестный улыбался.
— Впрочем, можете и молчать. Я знаю и так.
Их позы красноречивее всех слов говорили о том, что этому моему знанию я и обязан этой ночной встречей и что она не может окончиться для меня добром. Потому что моего молчания о том, что я знал, нельзя было купить, но его можно было добыть, повстречав вот так на узкой стежке, перекрыв все пути. Они и повстречали. И это была не первая их попытка добыть молчание такой ценой.
— Здорово, Гончаренок, — сказал я, покосившись на того, что подходил сзади. — И ты здорово живешь, Высоцкий. Что, покой очертенел любителю «тихой жизни»?
— Ну, здорово, — это процедил наконец первые слова Высоцкий. — Доброй ночи, Космич.
— Вряд ли она будет добрая.
— И здесь ты не ошибаешься, — с ленивым спокойствием сказал он.
— Напрасно вы задумали, хлопцы. Напрасно начали. Мое молчание уже ничего не стоит. Я нарушил его. И если со мной что-то случится — те люди сделают свои выводы. И на этот раз они колебаться себе не позволят. Медлить не будут.
— А нам и не надо. Это не купля молчания, — отозвался Гончаренок. — И даже не месть. Просто итоги подбиваем. Ты свое дело сделал, привел нас до тобой же открытого тайника. А уж вскрыть его — тут нам целиком хватит твоего молчания до утра. Это для нас оно будет — до утра. Для тебя оно будет — на неопределенное время. Даже если рассчитывать на трубу архангела.
— Для вас она тоже затрубит, — ответил я. — Даже быстрее, чем надеетесь.
— Это мы, как говорят, еще поживем-увидим, — сказал Игнась.
— Ну так что, — предложил я, — присядем да поговорим.
— Тянешь? — спросил Гончаренок. — Выторговываешь пару минут? Не поможет.
— Нет, не тяну. Просто постараемся утолить ваше и мое любопытство. Взаимно. Ведь интересно ж, правда, как работали наши головы?
— Твоя скоро работать не будет, — сказал Гончаренок.
— Брось, — прервал его Высоцкий, — и в самом деле любопытно. А времени у нас хватит, даже многовато будет. Нужное нам можно легко и перепрятать. Остальное нехай хоть сгорит.
— А то, что нужно не тебе и не мне?
— Может, и найдется. А может и сгореть, хрен с ним. В самом деле, давайте присядем да тихо-мирно поговорим.
И он указал мне на высокий валун около стежки.
Сами они сели на два пониже, чтобы иметь большую, чем я, свободу движений. Ночное судилище нечисти началось.