Себастьян снова стал думать и пришел к выводу, что, случись ему закопать сеньору Тересу в саду, он бы не знал, что посадить вокруг места ее вечного упокоения, — розы ей не шли категорически. То же самое касалось и старого полковника, и уж тем более юной и прекрасной сеньориты Долорес.
   Когда Себастьян это осознал, он впал в такое глубокое отчаяние, какого не знал с тех времен, когда еще был жив отец… А потом приехал Пабло, и художественно-эстетический тупик стал еще безнадежнее.
   Прошлым летом смуглый и деятельный сын капитана Гарсиа и сеньоры Лусии уже приезжал сюда из Марокко, и воспоминания о нем у Себастьяна остались самые сложные.
   Во-первых, он никак не мог сообразить, на кого похож Пабло. Он совершенно точно знал, что от черенка розы рождается новая роза, а из лещины растет такая же лещина. Но тощий, смуглый и подвижный Пабло не был похож ни на вальяжного пышноусого капитана Гарсиа, ни на худенькую и беленькую сеньору Лусию.
   А во-вторых, Пабло постоянно был нужен партнер, а если точнее, мальчик для битья в его шумных воинственных играх, и поскольку усадьба располагалась достаточно далеко за городом, ему и приходилось привлекать на эту роль того, кто был под рукой, — сына садовника. И, несмотря на занятость, на протяжении двух недель по часу, а то и более каждый день Себастьян исправно исполнял роли то безбожного кровожадного индейца времен конкисты, то каталонского сепаратиста, а то и мятежного марокканца уже из наших времен.
   Для Себастьяна это означало раз двадцать получить деревянной саблей в живот или по шее, периодически, хотя и недолго, быть связанным по рукам и ногам, а потом стоять на коленях и, изображая крайнее раскаяние, целовать распятие, а затем и руку юного сеньора.
   Отцу эти игры никогда не нравились, наверное, потому, что, пока Себастьян исполнял пожелания Пабло, он не работал в саду, но противиться воле маленького сеньора Эсперанса садовник не смел. Сам же Себастьян испытывал очень странные чувства. Делать что-то не для сада и не потому, что так сказал отец, было похоже на щекотку — и странно, и смешно.
   Этим летом Пабло снова приехал, но на этот раз Себастьян ощутил внутри совсем иное и увидел главное: он не знает этого мальчика; он совершенно не понимает, что для него высаживать! А ведь и Пабло обязан был найти свое место в райском саду…
***
   Август стал для Мигеля месяцем относительных удач. Съездив по делам в Сарагосу, он обратился в тамошнее управление полиции и выяснил некоторые любопытные детали.
   Оказалось, что младший сын старого полковника сеньор Сесил Эсперанса задерживался сарагосской полицией уже четырежды — в основном за недостойное или буйное поведение, отчего однажды был почти исключен из Военной академии.
   Мигель повстречался с бывшими сокурсниками Сесила, но те, в лучших традициях военных учебных заведений, ничего «лишнего» любознательному полицейскому не поведали. И только их саркастические усмешки ясно говорили о том, что отпрыск древнего и знатного рода глубокого уважения у товарищей по оружию не вызывал.
   Тогда он отыскал его бывшую подругу, и вот она рассказала все. По ее словам выходило, что отец неоднократно грозился лишить Сесила наследства и вообще выставить за пределы семьи — дабы не позорил честное имя. А после того как Сесил подал рапорт об отчислении, его отец так разъярился, что не захотел с ним разговаривать и даже попытался отнять оставшиеся деньги. И теперь Сесил в срочном порядке учится в местной школе бухгалтеров, чтобы иметь хоть какое-то образование и хоть сколько-нибудь надежный источник дохода.
   Мигель все старательно выслушал, тщательно записал то, что посчитал важным, вернувшись домой, разложил факты по полочкам и сразу увидел, что дело складывается прелюбопытное. В какой-то момент ему даже показалось, что старый полковник о чем-то догадывался; по крайней мере, трактовать его отказ от возбуждения дела о покушении на Ансельмо Эсперанса иначе было сложно.
   И все равно говорить о возбуждении полноценного уголовного дела было рановато. Начальник полиции уже дважды попадал в «молоко» — в случаях с Энрике Гонсалесом и звероватым садовником-женоубийцей. И улики казались неопровержимыми, и подозреваемые — как из книги Ломброзо, а все кончилось пшиком. Проигрывать в третий раз он не хотел.
***
   Против обыкновения, в сентябре внуки полковника — и Пабло, и Долорес — не уехали, а пошли в местную школу, а Себастьян — также против обыкновения — стал появляться на господской террасе, причем каждую среду.
   Именно в среду во второй половине дня падре Теодоро был относительно свободен, а потому мог рассказать сироте очередную притчу из Библии. И именно в среду сеньора Тереса выходила с мольбертом на ту же террасу, старательно делала вид, что рисует, а на самом деле нетерпеливо ждала, когда падре Теодоро поговорит с Себастьяном и сможет потратить свое драгоценное время на рассуждения о путях искусства и человека.
   Это занятие их обоих настолько увлекало, что порой Себастьяну даже не читали проповеди, а сразу же совали кисть и палитру, и сын садовника часами стоял за мольбертом, пытаясь изобразить нечто хоть отдаленно похожее на ту красоту, что он видел в своем саду, а сеньора Тереса подсаживалась поближе к падре Теодоро, и начинался долгий жаркий спор о связи эмоций и цветов, бога и человека и даже мужчины и женщины. А потом, когда падре уходил, а сеньора Тереса, мечтательно закатив глаза и безвольно опустив изящные руки вниз, замирала в своем кресле, Себастьян тихонько складывал палитру и кисть на столик и бесшумно исчезал — он уже понимал, когда это пора сделать.
   А потом вступила в свои права осень, и, подчиняясь законам природы, сад покрылся лихорадочными желтыми и багровыми пятнами. Теперь Себастьян мог часами стоять у мольберта возле сеньоры Тересы и падре Теодоро, встречавшихся теперь чуть ли не через день.
   Их жаркие споры о судьбах искусства и человека давно прекратились, и теперь они просто сидели рядом, поглядывая один на другого, а как-то однажды исчезли в огромном осеннем саду, чтобы появиться спустя два или три часа красными от возбуждения и с хорошо читаемым в глазах чувством вины.
   Сеньора Тереса сразу же подошла к мольберту, что-то похвалила, что-то подправила дрожащей рукой, призвала в советники замершего в кресле падре Теодоро, и на Себастьяна обрушился такой шквал указаний и поправок, что он совершенно растерялся. С тех пор почти каждый день все повторялось с точностью до деталей, вплоть до того часа, когда детей привозили из школы. Приходил падре, и они вместе с сеньорой Тересой шли гулять в сад, а когда возвращались, то обступали Себастьяна с двух сторон, наперебой объясняя законы композиции и порядок разложения белого цвета на разные цвета.
   Себастьян понимал разве что каждое пятое слово, но одно усвоил точно. Здесь, как и в его саду, должна присутствовать идеальная соразмерность, а за каждым штрихом или мазком должен стоять свой собственный, порой скрытый от наблюдателя смысл, пробуждающий движение человеческого сердца.
   Он уже делал это там, на клумбе покойной сеньоры Долорес, которая давно набрала силу и по праву заняла центральное место не только в душе Себастьяна, но и во всем саду. Странная, сюрреалистическая красота клумбы, невзирая на очевидную геометрическую неправильность посадки, уже притягивала к себе взгляд каждого проходящего мимо, заставляя человека остановиться и замереть… Но здесь, на холсте, все было куда сложнее.
   Иногда на террасу, шаркая ногами, выходил сеньор Эсперанса или заглядывала уставшая заниматься рукоделием сеньора Лусия, и тогда лекции приобретали особенный накал, и Себастьян вдруг начинал остро прозревать, что в происходящем вокруг него есть что-то такое же тайное, как вторые похороны сеньоры Долорес Эсперанса.
   Он видел и краснеющее возбужденное лицо сеньоры Тересы, и желтую усталость старого полковника, и стальную окаменелость спрятанной в сутане мощной, пульсирующей силой и страстью фигуры падре Теодоро, и пронзительно золотистую жизнерадостную любознательность сеньоры Лусии. Словно кто-то смешал на палитре жизни самые разные краски и теперь прямо здесь, на террасе, быстро и талантливо создавал из ярких, маслянистых и пряных на вкус человеческих страстей невиданную по красоте и гармонии клумбу, а то и целый сад…
   А потом наступил день, когда он вдруг осознал, что уже чувствует… понимает, что следует делать.
   Себастьян аккуратно положил на столик палитру и кисть и осторожно, боясь потерять это невероятное, дивное ощущение понимания, спустился по лестнице в сад и прошел к своей любимой клумбе. И здесь все, что он когда-либо слышал или видел, неожиданно встало на свои места, и понимание стало ясным, как летнее небо, и прочным, как земля под ногами.
   Как все великое, это было на удивление просто. Чтобы создать Эдем для каждого из семьи Эсперанса, нужно было понять и выразить в цветах и деревьях саму их внутреннюю суть. Так, чтобы потом, когда они все умрут, а сад станет райским, каждый из них, смотря на сад, словно смотрелся бы в зеркало своей души и все глубже и глубже понимал бы самого себя. Потому что только это человек может делать бесконечно.
***
   Примерно в то же время старый, но далеко еще не выживший из ума сеньор Эсперанса тоже начал кое-что понимать. Но принять однозначное решение он долго не мог. Во-первых, потому, что мог и ошибиться насчет намерений святого отца, а в таком щекотливом вопросе это было недопустимо. Во-вторых, потому, что богоугодное дело эстетического воспитания ущербного мальчишки позволяло парочке сохранять более или менее приличное реноме. И в-третьих, в последние полгода старый полковник чувствовал себя так, словно внутри у него что-то сломалось, и, некогда решительный и нетерпимый, он уже вовсе не ощущал в себе готовности подняться на второй этаж и просто снять со стены свое надежное, многократно проверенное в деле ружье.
   И когда вернувшийся из школы до срока Пабло пришел к нему в кабинет и доложил, что у тетушки Тересы пропали краски, сеньор Хуан увидел в этом божие знамение. С трудом спустившись по лестнице на террасу, он прямо при падре устроил Тересе форменный допрос и мгновенно подтвердил все свои опасения. Да, дорогие английские краски были здесь, на террасе, на столике, но, когда они с падре вернулись из сада после беседы о немощных и сирых, чтобы продолжить эстетическое воспитание сына садовника, ни красок, ни Себастьяна на месте уже не оказалось.
   — Я не допущу воровства в моем доме, — наливаясь благородной яростью, медленно проговорил сеньор Хуан. — Хватит с нас одного каторжника.
   — Я знаю, где он все прячет! — подвернулся под руку Пабло.
   — Показывай.
   Тереса побледнела. Она уже предвидела все далеко идущие последствия происшедшего, но ничего поделать не могла. Ведомый услужливым Пабло и сопровождаемый дочерью и в качестве независимого и неподкупного свидетеля падре Теодоро, сеньор Хуан проследовал к дому садовника, дождался, когда Пабло залезет на крышу, сунет руку под карниз и гордо продемонстрирует обитый тисненой кожей плоский ящичек.
   — А что я говорил?!
   Сеньор Эсперанса медленно повернулся к дочери.
   — Вот они, плоды просвещения, Тереса, не так ли?
   Тереса стояла, опустив голову и заливаясь краской гнева и стыда.
   — А вы, падре, — усмехнулся старый сеньор, — могли бы и почаще напоминать своей пастве о недопустимости нарушений заповедей божиих.
   — Да, конечно, — прикусив губу, наклонил голову падре.
   Они так и стояли, все четверо: Пабло на крыше с красками в руках, багровая Тереса, окаменевший святой отец и старый сеньор Хуан, и каждый понимал, что происходит на самом деле.
***
   Себастьяна нашли на кухне. Он как раз забирал заранее накопленную для него Хуанитой и Кармен яичную скорлупу, которую собирался перетереть и рассыпать по земле в нижней, всегда подтопленной ручьем части сада. Он не знал, для чего это делает, но так всегда поступал его отец, а значит, так должен был делать и он.
   — Себастьян!
   Он обернулся. Прямо у входа стоял сеньор полковник.
   Себастьян показал ему корзинку со скорлупой, но уже видел: произошло что-то жуткое. Попытался понять, что именно, и не сумел.
   — За мной! — скомандовал полковник и, прихрамывая, вышел.
   Почуявшие неладное кухарки притихли.
   — Иди, Себастьян, — подтолкнула его в спину Кармен. — А то еще хуже будет.
   Он и сам это понимал. Прижал корзину к груди и медленно тронулся следом за полковником, повернул направо и вышел к конюшне. Здесь уже стояли Пабло с красками в руках, падре и утирающая слезы сеньора Тереса. Сеньор Хуан подал знак, и падре Теодоро выступил вперед.
   — Ты понимаешь, в чем тебя обвиняют? — спросил он.
   Себастьян на секунду задумался и замотал головой. Он вообще не понимал, что происходит.
   — Покажи, Пабло, — повернулся падре.
   Пабло улыбнулся, шагнул вперед и не без удовольствия постучал по крышке ящика с красками.
   — Это краски, которые ты украл.
   Себастьян растерялся и вдруг вспомнил Энрике, которого послали на каторгу за то, что он подобрал ожерелье сеньоры Долорес, но он точно помнил, что ничего в саду не подбирал! Да краски и не могли оказаться в саду; они оставались на террасе!
   — Ну и что мне теперь с тобой делать? — ядовито поинтересовался полковник. — В исправительную колонию отправить?
   — Он там не выживет… сеньор Эсперанса… — осипшим голосом произнес падре. — Он же немой… заклюют…
   Полковник поморщился; он и сам знал, что это правда.
   — Тогда, может, просто вышвырнуть прочь?
   — Вы не можете, папа, — всхлипнула Тереса. — Себастьян на моем попечении…
   — А мне плевать, на чьем он попечении! — разъярился старик. — Я только вижу, что за то время, пока он толокся у нас на террасе, он совершенно разучился отличать свое от хозяйского!
   Падре Теодоро и Тереса опустили головы. Оба понимали, что, усомнись они в том, что сын садовника — вор, это означало бы, что они обвиняют маленького Пабло Эсперанса во лжи. Для падре это было немыслимо в принципе, а сеньора Тереса на конфликт с отцом пошла бы только в одном-единственном случае — если бы чувствовала глубоко правой саму себя. А вот этой-то внутренней правоты у нее как раз и не было.
   — Что ж, — прихрамывая, прошелся вдоль конюшни старый полковник, — я знаю, что я сделаю…
   Падре Теодоро и сеньора Тереса насторожились.
   — Раз уж у него так много времени, что хватает не только на сад, но и на так называемое искусство, я дам ему еще одно занятие.
   — Какое? — мгновенно осипшим голосом поинтересовалась Тереса.
   — Он еще ребенок… — явно тревожась, напомнил падре Теодоро, — и ваше задание не должно быть чересчур суровым…
   — Как раз по его обязанностям, — ядовито скривился полковник.
***
   Тем же вечером Себастьяна подвели к краю огромного сада и показали на спускающуюся к реке выжженную солнцем равнину.
   — Каждый день три ямы для посадки олив, — мстительно улыбаясь, распорядился полковник и, видя, что его не понимают, выставил перед собой три пальца. — Вот столько. Понял?
   Себастьян кивнул.
   — Каждая яма — твой рост в глубину, и чтобы ровно, как по линеечке! Завтра тебе все разметят. Когда все закончишь — прощу.
***
   С этой минуты вся жизнь Себастьяна снова изменилась. Как и сказал полковник, на следующий день на равнину пришли два батрака и, исполняя приказание сеньора Эсперанса, весь день бегали по огромному полю, отмеряя равные промежутки и колышками отмечая места для посадки. Но дожидаться, когда они завершат разметку, Себастьян не мог. Уже этим вечером он обязан был, не в ущерб уходу за господским садом, выкопать три глубокие ямы.
   Он принялся копать, но уже через полметра в плотном суглинке стали попадаться камни, а когда к обеду он встал в яме по грудь, камней было больше, чем глины. И хотя Себастьян был вполне привычен к тяжелому труду, он едва успел выкопать до заката одну-единственную яму.
   Он был в отчаянии. Конец света мог наступить в любую минуту; райский сад был совершенно не готов, а такими темпами он мог застрять здесь на год, а то и больше.
   Но Себастьян не сдавался. Он вернулся к террасе, кинул в специально поставленную полковником корзинку один камешек — по числу выкопанных ям, пошатываясь, прошел домой, достал шкатулку и вытащил одну из двух последних оставшихся от отца купюр по сто песет. Ему нужен был хороший инструмент. И на следующее утро, с трудом поднявшись еще до рассвета, он, как мог быстро, полил клумбы и апельсиновые деревья и с новой, купленной у дорожных строителей киркой, на подгибающихся ногах, побежал исполнять назначенное полковником задание. Время теперь обрело особый смысл.
***
   В новый режим он входил всю осень. И первые три недели Себастьяну казалось, что он не выдержит, — так яростно и нещадно палило солнце, раскалывалась поясница и болели мышцы ног, рук и спины. А задолженность по ямам все накапливалась.
   К счастью, в конце сентября прошло несколько коротких дождей, солнце стало терять свою силу, а Себастьян начал втягиваться и усваивать специфические тонкости. И однажды наступил день, когда он сумел выкопать четыре ямы, и счет пошел в обратную сторону. В октябре он копал по четыре с половиной ямы в день, в ноябре — пять, а в декабре, когда пошли дожди, а земля набухла и стала мягче, довел число ям до стабильных шести.
   Разумеется, ему помогали. Конюх Фернандо принес ему старую теплую куртку и лом, чтобы поддевать и выворачивать из земли особо крупные камни, а Кармен и Хуанита стали отдавать Себастьяну почти все мясо, какое только оставалось от господского стола. Смилостивился и господь. По мере спуска в долину камни стали встречаться намного реже, а земля стала еще мягче. И уже в январе, когда внезапно выпал снег, окрепший садовник с легкостью копал по семь ям в день, и у него еще оставались силы, чтобы обойти свой оставленный без присмотра сад.
   Работы здесь по зимнему времени было немного, но он уже мечтал о том времени, когда вернется и довершит начатое, и после недолгого размышления Себастьян принял новое решение.
   Чтобы не тратить времени на бесконечные переходы домой и обратно, он выкопал под глинистым обрывом у реки землянку. Перетащил туда соломенный отцовский матрас и подаренное Хуанитой настоящее ватное одеяло и соорудил дощатую лежанку и очаг. И с этого дня копал уже по восемь ям ежедневно.
   Он научился прислушиваться к своему телу и перешел на двухразовый, а затем трехразовый, но очень короткий сон. Он стал забирать с кухни объедки не два, а один раз в сутки, и, хотя работать по ночам было сложнее, а еда порой слегка подкисала, он выиграл столько времени, что наступил день, когда он выкопал целых девять ям.
   И тогда к нему стала приходить покойная сеньора Долорес.
   Она могла прийти когда угодно, даже в минуты короткого отдыха, когда он, мокрый от снега и дождя и до колен покрытый вязкой, липкой и холодной глиной, ненадолго замирал, упершись лбом в деревянный черенок лопаты. А уж когда он заползал в землянку и, надрываясь от постоянного простудного кашля, проваливался в сон, сеньора Долорес царствовала безраздельно.
   Она приходила такой, какой он видел ее в последний день, — в белом нижнем белье без кружев, с растрепанными волосами и обрывками черных шелковых сплетенных из платья косичек на запястьях. Что-то говорила, что-то показывала, и хотя он не сумел бы выразить словами то, что узнавал от нее, с каждым новым днем мир вокруг него становился понятнее и проще.
   Себастьян вдруг понял, что человек возрождается к новой духовной жизни лишь после того, как попадет в могилу и утратит прежнюю плоть, — точно так же, как семечко прорастает новым побегом лишь после того, как набухнет, а затем бесследно растает в теплой и влажной весенней земле. Таким же семечком чувствовал себя и Себастьян. Только так, благодаря долгой мокрой и холодной зиме, он и может накопить соки, чтобы весной выбросить побег и зацвести. И никто его уже не остановит.
***
   Этой зимой падре Теодоро стало окончательно ясно, что сатанинские силы в Испании уже не остановит никто. Реформы прокатились по католической стране, как дорожный каток.
   Едва с помощью божией падре удалось к началу декабря 1931 года завершить восстановление храма, как 9-го числа грянула новая беда. Кортесы приняли конституцию страны, и по ней выходило, что католическая церковь отныне не имеет прав ни на что.
   Нет, не на всех конституция легла похоронным камнем; в ней смело гарантировались основные права и свободы и равенство граждан перед законом, но что касалось традиционного положения церкви, то здесь дьявол поработал от души. Новые власти отделили католическую церковь от государства, запретили орден иезуитов и предоставили свободу всем культам без разбора, уравняв испанскую Церковь Христову и с мусульманами, и с протестантами, и даже с язычниками.
   Хуже того, новоявленные богоборцы, явно не понимая, на что они обрекают свои бессмертные души, громогласно, на весь христианский мир объявили об экспроприации церковных земель и о запрете для церкви приобретать имущество и даже вести простейшие торговые операции.
   Но и это было еще не все. Падре Теодоро затруднялся сказать, чем они там в кортесах думали, но по конституции выходило так, что отныне церковь не имеет права заниматься даже образованием! В данном конкретном городе с единственной католической школой на всех это означало, что дети должны просто остаться без образования.
   Понятно, что все здоровые католические силы это лишь сплотило, и даже обещанное социалистами перераспределение земель не могло замазать истинного лица новой власти. Нет, конечно же, она пыталась выглядеть прилично и даже уволила генерала Санхурхо, расстрелявшего мирную демонстрацию в Арнедо из артиллерийских орудий, но каждый новый день все больше и больше испанцев искренне просили господа о падении богопротивного режима и восстановлении в Испании благочестия и порядка. Но бог словно отвернулся от испанцев, и, как ни горестно было это осознавать, падре Теодоро чувствовал в этом и свою вину и мог сказать только одно: «Меа culpa» — «Мой грех».
   Да, после этого жуткого происшествия с красками их с Тересой встречи в парке прекратились, но падре Теодоро и сам понимал: сути происходящего между ними это не меняет. Он любил ее, любил страстно, нежно, всем своим, увы, все еще мужским существом и сам же понимал, что ничем — ни ежесуточной службой в новом храме, ни трудами в католической школе — этот грех перед господом не загладить и связь надо рвать. А вот порвать отношения с Тересой сил-то как раз и не хватало. Едва падре Теодоро увидел Тересу на открытии нового храма, он с ужасом осознал, что не в состоянии отвести от нее глаз.
   Он вытерпел месяц, а после Рождества Христова, как бы только для того, чтобы навестить сына садовника, снова появился в доме Эсперанса. Тереса вышла к нему, спустилась по ступенькам, заглянула в глаза, и внутри у падре все оборвалось.
   — Пойдемте, святой отец, — скромно опустила глаза Тереса, — я покажу вам, где он работает.
   Они взялись за руки, и с замирающими сердцами двинулись через парк, и вскоре вышли на огромную, раскисшую от вечного зимнего дождя равнину.
   Далеко впереди, насколько хватало глаз, на оранжевой от выброшенной наверх мокрой глины равнине тянулись идеально ровные ряды круглых ям. А там, у самой реки, еле виднелась маленькая фигурка юного ни в чем не повинного садовника.
   — Боже, какой ужас… — тихо произнес падре Теодоро. — Я немедленно иду к полковнику.
   — Я уже была, — вытерла Тереса набежавшую слезу. — Но вы же знаете папу. Если он сказал, значит, все.
***
   В конце марта Себастьян работу закончил, и поначалу старый полковник, уже с октября не заглядывавший в корзину и на все мольбы о снисхождении лишь раздраженно фыркавший, ему не поверил. Не видевший проворовавшегося сироту с осени, он даже не сразу понял, кто этот немой, оборванный, грязный парень и зачем он стоит у лестницы на террасу. Но потом пригляделся и вздрогнул.
   — Что тебе?
   Себастьян показал рукой в сторону невидимого отсюда изрытого ямами огромного поля и развел руками.
   — Что, не справляешься? Пощады запросил?.. — язвительно улыбнулся сеньор Эсперанса.
   — Ус-со, — с натугой процедил сквозь губы Себастьян.
   — Все? — полковник был озадачен. — Что значит все? Сколько уже вырыл?
   Себастьян вразвалку побежал за корзиной, принес и протянул полковнику. Тот осторожно заглянул внутрь, и его брови недоуменно поползли вверх.
   — Ты хочешь сказать, что столько уже сделал?
   Себастьян кивнул.
   Полковник сжал губы и сурово покачал головой.
   — Ладно. Хочешь, чтобы я тебя не только красть, но и врать отучил? Так я отучу!
   Шаркая по полу и подволакивая ногу, он побрел в дом за плащом, и Себастьян с болью осознал, как сильно сдал за эту зиму его господин. Он дождался возвращения сеньора Эсперанса, повел его хорошо протоптанной тропой через сад и вскоре показал рукой на внезапно открывшееся пространство.
   Полковник Эсперанса замер. Более всего некогда гладкая равнина напоминала район боевых действий. И если бы не идеальная симметричность идущих до самого горизонта рядов, можно было бы подумать, что здесь окапывался пехотный корпус.