Страница:
Доктор не исключал, что пациент либо принадлежит к членам этой семьи, либо считает себя ее неотъемлемой, возможно, незаслуженно отвергнутой частью, что иногда случается с незаконнорожденными. Причем, по мнению доктора, сломанная орхидея либо означала бессознательный намек на утрату женского начала в семье, либо указывала на бывшее в прошлом насилие над женщиной, скорее, всего, матерью пациента.
Далее доктор Фрейд обратился к факту удушения пострадавших и высказал предположение, что удушение в данном случае символизирует либо перенесенные трудные роды, память о которых каким-то образом сохранилась во внутреннем «Оно» пациента, либо невыносимо тяжелую обстановку в семье, особенно в детские годы.
Конкретно о самих покушениях доктор написал немного, но счел необходимым предположить, что первый пострадавший, приехавший издалека мужчина (сеньор Ансельмо, мысленно отметил Мигель), скорее всего, каким-то образом покусился на равновесие в семье и, возможно, предложил кому-то брак, усыновление или, к примеру, переезд.
А вот удавшееся убийство самого старого и явно доминирующего члена семьи, по мнению Фрейда, не могло бы случиться без самых серьезных оснований. Здесь венский доктор настойчиво рекомендовал вдумчиво изучить все последние дни покойного, — возможно, тот принял какое-то чрезвычайно важное для пациента решение.
Но сильнее всего заинтересовал венского провидца случай с пропажей трупа самой старой женщины семьи. Доктор написал об этом так много и наукообразно, что переводившая письмо преподавательница корпела над ним до поздней ночи и часть специальных терминов так и не осилила. Но зато здесь доктор обратил внимание на каждую, даже самую незначительную, деталь.
Разбитая крышка усыпальницы, по Фрейду, определенно означала протест против смерти и освобождение духа женщины от оков тьмы. Рассыпанные по всему склепу розы — протест против жестокости и смерти, ведь оттого, что их срезали для гроба, количество страданий в мире только увеличилось.
Оставленный в двери склепа ключ означал символический коитус с похищенной женщиной и, возможно, вызов, откровенную демонстрацию намерения вернуться за любым похороненным. А то, что тело мертвой женщины привязали к двум палкам веревками из ее собственного платья, и вовсе привело знаменитого исследователя человеческих душ в бурный восторг. Здесь диагностировалось все: и нереализованные детские сексуальные вожделения, и попытка удержать то, что безвозвратно уходит, и даже намек на какие-то древние, доисторические верования об опасности, исходящей от мертвых, и это означало, что пациент и боялся, и желал похищенного тела одновременно.
В самом конце письма скороговоркой указывалось на то, что, несмотря на использование такого сложного и многозначного культурного символа, как орхидея, пациент не обязательно человек из высшего света; возможно, он вообще малограмотен, как это часто бывает в среде незаконнорожденных. А оба пропавших тела, скорее всего, где-то тщательно и заботливо укрыты, и, вероятно, не слишком далеко. Фрейд настоятельно рекомендовал поискать их в каком-нибудь уединенном, любовно украшенном месте.
Мигель Санчес прочитал это письмо, наверное, раз двадцать. Молодой полицейский был довольно просвещенным человеком, он достаточно хорошо был знаком с трудами своего великого современника. Но впервые мнение венского доктора вызвало в нем столь тягостное чувство.
Во-первых, одних внебрачных детей полковника Эсперанса в окрестных селах были десятки, если не сотни. Как говорили в народе, старый козел не всегда был таким дряхлым и в прежние времена не пропускал ни одной симпатичной мордашки и ни одной пухленькой задницы. И ни замордованные батраки, ни вечно озабоченные возвращением долгов арендаторы воспрепятствовать ему в этом не смели.
Чаще всего и дети, и их формальные отцы прекрасно знали, кто чей. И уж наверное, кое-кто, не имея возможности отомстить непосредственному виновнику своего позора, с удовольствием отыгрывался на отродье этого старого козла.
Впрочем, даже если не брать во внимание внебрачных потомков Эсперанса, под указанные доктором признаки в этом городе подпадала чуть ли не треть населения. У большинства горожан было нелегкое, наполненное насилием детство и масса подавленных страстей, и по Фрейду выходило, что достаточно сработать невидимому пусковому механизму, и каждый из них теоретически может превратиться в монстра, готового убивать родственников и соседей, а потом делать с трупами такое, за что в иных странах сажают на кол.
Мигель брезгливо поморщился. Кабинетный ученый, этот старый книжный червь, похоже, совсем потерял представление о реальности, если позволял себе подобные предположения. По крайней мере, в отношении испанцев. Впрочем, его лично это как бы уже и не касалось. Разумеется, Мигель сожалел, что дело это закончилось для него так бесславно, но, с другой стороны, ему — двадцать шесть лет, молодой Республике — и того меньше, всего-то полтора года, а значит, у них все еще впереди.
Часть III
Всю зиму Себастьян вносил в саду незначительные поправки и готовился к весне. Целыми днями он бродил по мокрому, черному от постоянных дождей саду, осматривая каждую свободную площадку и каждый островок деревьев с нескольких позиций, и вскоре с удивлением понял, что впечатление очень зависит от того, с какой точки смотреть на то или другое место. Одно и то же место могло выглядеть печально-меланхолическим или же оставлять ощущение непреклонной стойкости — откуда посмотреть.
Это заставляло его нервничать. Райский сад обязан быть совершенным, что, в свою очередь, предполагало абсолютную завершенность, законченность творения, в то время как его сад постоянно менялся — не только в зависимости от сезона, но, как оказалось, даже от такой мелочи, как два-три шага в сторону.
Он понимал, что сад в целом и не должен устраивать каждого своего будущего постояльца: счастье у каждого свое. Бог наверняка просто выделит каждому свой кусок, на котором тот и будет наслаждаться вечным покоем и совершенной гармонией сада и своей души. Но выстроить даже один-единственный такой кусочек вечного счастья оказалось крайне трудной задачей, а Себастьяну нужно было создать целых восемь таких участков — для каждого из Эсперанса, живого или мертвого.
Он стал наблюдать за господской семьей еще пристальней и с ужасом заметил, что они тоже бывают разные, — все зависит от настроения!
Это открытие выбило его из рабочего состояния чуть ли не на месяц, и лишь к февралю Себастьян понял, что все дело в тропинках. Себастьян давно знал, что, за исключением Пабло, господа никогда не уклоняются от однажды проложенной и ставшей привычной тропы. Но оценил все значение этого факта лишь теперь.
В самом деле, пусти такую тропу кольцом, и они наверняка станут проходить только через строго продуманные и выверенные, созданные специально для них участки сада, в точности отвечающие возможным переменам в их настроении.
Когда Себастьян это осознал, просто на уровне общей идеи, он ощутил себя огромным, как гора Хоробадо.
Да, оставалась возможность отклонения от выверенного маршрута, но он уже понимал, как ее решить. Немного ежевики, и сеньора Тереса никогда не пересечет этой достаточно условной границы; чуть-чуть нежной ночной фиалки, и отважный капитан Гарсиа Эсперанса брезгливо отвернется и продолжит путь вдоль аккуратной, по-армейски идеально подстриженной благородной лавровой аллеи.
К сожалению, немедленному осуществлению замысла мешали появившиеся в последнее время мелкие осложнения. С тех пор как осенью в доме впервые появились чужие люди, садовнику перестали давать деньги не только на семена, но и на личные нужды, а на кухне почти не стало мясных остатков — господа съедали все. Ему приходилось выкручиваться самому и тратить большую часть времени на поиски еды и непокупного посадочного материала.
С едой было несложно. Зимой он с легкостью добывал жирных, сладковатых на вкус полевых мышей, а к весне начал брать птицу — прямо из гнезд, руками. А вот с посадочным материалом все оказалось гораздо сложнее.
Конечно же, он умел и собирать цветочные семена, и готовить отводки для последующего отделения; он в совершенстве владел техникой прививки и мог подготовить себе столько саженцев, сколько надо, но все это отнимало время и означало оттяжку завершения сада минимум на три-четыре года. А Страшный суд мог грянуть в любую секунду.
Когда Себастьян осознал это в полной мере, он стал ходить в храм через день, жестами умоляя Всевышнего отложить «сбор урожая» в свои бескрайние житницы хотя бы на несколько лет. Но понять божью волю так и не сумел, а потому стал еще более собранным и настойчивым. Нет, теперь Себастьян уже не надрывался так, как на том поле, когда он спал по три-четыре раза в сутки и не более трех часов. Просто каждое его движение стало точным и осмысленным, а цели — ясными и определенными. Ставки были слишком высоки, чтобы продолжать суетиться.
Мигель понимал и тех и других. Администрация не могла в полной мере выполнить эти требования просто ввиду сезонного характера производства. А рабочие порядком устали от хронического безденежья и полного отсутствия перспектив.
Возможно, рабочие не воспринимали бы свою жизнь так трагично, если бы не марксисты, но идеи были посеяны, и теперь каждый работяга знал: во всем виноват капитализм, а хозяева ездят по воскресеньям в мадридскую оперу лишь потому, что грабительски присвоили прибавочную стоимость.
Поначалу Мигель автоматически принимал сторону администрации, убеждая своих подопечных в том, что с прибыли берут налоги, а те, в свою очередь, возвращаются рабочим в виде бесплатных государственных школ, дорог и мостов. Но прошла зима, ему выдали расчет, и он, оказавшись на улице до самой осени, впервые подумал, что, может быть, и господин Маркс в чем-то прав.
Все лето он перебивался мелкими подработками. Помогал в автомастерских, разбирая карбюраторы, промывая поршни и латая пробитые шины. Около двух месяцев проработал табельщиком на строительстве участка дороги из Сарагосы в Барселону. А потом с работой стало так худо, что он согласился даже на поденный труд и до самого июля пребывал в ипостаси сельскохозяйственного рабочего. И лишь когда наступила осень и его снова приняли на маслозавод, Мигель снова почувствовал себя человеком.
Это ощущение было таким острым, что Мигель даже испугался. Радоваться такой работе после того, как он более двух лет был в первой десятке главных людей города, — в этом виделось что-то неправильное и даже противоестественное. Но маленький городишко ничего иного предложить и не мог, и к ноябрю 1933 года у Мигеля вызрело решение этой же зимой, сразу, как только на заводе кончатся запасы маслин, перебраться в Мадрид или Барселону.
Конечно, с деньгами было туговато, а «волчий билет», полученный благодаря полицейской комиссии, не оставлял надежды получить работу по специальности. Но здесь ему было совсем худо.
Да, с ним по-прежнему здоровались и алькальд, и судья, и прокурор; его помнили в Сарагосе; ему по-прежнему улыбался и по всей форме козырял капрал Альварес, и это как бы оставляло надежду на возвращение. Но однажды Мигель поймал себя на том, что охотно принимает заигрывания промасленной с ног до головы, полуграмотной простушки из соседней смены, и осознал, что внутренне уже согласился со своим новым положением вечного сменного мастера на провинциальном маслозаводе.
Это означало одно: дальше тянуть нельзя, и 21 ноября, как раз через день после муниципальных выборов, он подал на увольнение, четыре дня ждал расчета, а 25 ноября 1933 года за Мигелем пришли.
— Мигель Санчес? — вежливо спросил капрал Альварес, словно не знал, как звать человека, под началом которого он проработал два года.
— Да… — оторвался от табеля Мигель, и сердце его замерло.
— Вам следует пройти в участок.
— Следует пройти? — заглянул в глаза капралу Мигель. Он что-то не помнил такой формулировки в уставе.
— Так точно, господин лейтенант, — еле заметно улыбнулся Альварес.
Мигель трясущимися руками по возможности аккуратно сложил документы в стол и вышел во двор.
— Что там, Альварес? — уже без свидетелей спросил он.
— Я точно не знаю, господин лейтенант, — развел руками Альварес. — Приехал какой-то майор из Сарагосы, поговорил с начальником и сказал, чтобы я вас привел.
— И все?
— И все, — кивнул Альварес. — Но мне кажется, ничего плохого не случится.
— Почему?
— Потому что он свою машину дал, чтобы вас привезти.
Мигель бросил взгляд на стоящую перед зданием конторы новенькую, лишь слегка забрызганную ноябрьской грязью «Испано-суизу» и невольно расплылся в улыбке.
— В первую очередь, господин лейтенант, позвольте вас поблагодарить за отличную работу…
Мигель замер и превратился в слух. Пахло крупными переменами.
— И теперь, — поднял указательный палец майор, — теперь, когда здоровые патриотические силы в Испании наконец-то восторжествовали, все пойдет по-другому!
— Подождите, господин майор, я что-то не пойму, — откинулся на спинку стула Мигель. — Мне что, предлагают вернуться в полицию?
— Совершенно верно, — решительно кивнул майор и взял из рук Альвареса чашечку кофе. — На прежнюю должность.
— А что будет с… прежним начальником?
— А это уже не ваша забота… — майор отпил кофе и широко улыбнулся. — Главное, чтобы вы согласились, — работы предстоит о-очень много.
Это походило на сказку. Все, буквально все случилось именно так, как это бывает в книжных, немного слюнявых историях: неправедное изгнание, труды и лишения и в конце концов полное и окончательное торжество добра над злом.
Как объяснил ему майор Монтанья, даже тогда, еще при левом правительстве, у многих в Сарагосе были серьезные сомнения в необходимости отстранять лейтенанта Санчеса от должности, но все испортила его собственная настырность, с которой он добивался освобождения Тересы Эсперанса из женской тюрьмы.
Зато теперь, после выборов, когда к власти почти по всей стране с ощутимым перевесом в голосах пришли патриотические силы, былое заступничество за аристократку из промонархической семьи дало ему чуть ли не славу мученика за правое дело. Соответственно, все, кто в те времена поверил радикальным левым лозунгам, теперь также по всей стране сгонялись с насиженных кресел и уходили в жесткую, глухую оппозицию.
Нельзя сказать, чтобы новый политический расклад так уж радовал Мигеля. Что правые, что левые, на его взгляд, одинаково перегибали палку, не умея прислушиваться к оппоненту. Но вернуться к любимой работе… это стоило многого. Он был по-настоящему счастлив.
Мигель бегло просмотрел предоставленные ими бумаги и был вынужден признать, что так оно и есть, — чуть ли не треть реквизиций оформлена с нарушениями буквы закона.
Отчасти такое положение сложилось из-за спешки, с которой левое правительство два года назад доказывало свою лояльность простым избирателям, отчасти — из-за недостаточной грамотности, а может, и продажности чиновников муниципалитета, но факт оставался фактом. С точки зрения закона реформы обернулись банальным самозахватом, пусть и санкционированным прежней властью.
Мигель съездил в ближайшую деревню и встретился с членами сельского комитета. Проговорил около часа и с ужасом осознал, насколько все изменилось. Бывшие арендаторы вцепились в захваченную землю с отчаянием приговоренных к виселице, и, пока Мигель ссылался на конституцию и взывал к совести и гражданскому самосознанию, столпившиеся вокруг крестьяне молчали настолько красноречиво, что Мигель всерьез опасался удара вилами в спину.
Тем же вечером он встретился с прокурором, и тот сразу же подтвердил все самые худшие опасения начальника полиции. Бывшие землевладельцы настаивали на полной ревизии всех решений кортесов прежнего созыва, крестьяне упирались, и в воздухе уже вовсю витал запах крупного скандала.
— Вы, Мигель, в эти дела лучше не суйтесь, — от души посоветовал прокурор. — А землевладельцев отправляйте в суд. В суде землю отнимали, в суде пусть и возвращают.
— Так ведь мне же и придется решения суда обеспечивать, — возразил Мигель.
— А вы знаете, что стало с сеньором Эскобаром? — поинтересовался прокурор.
Мигель пожал плечами. Эту фамилию он слышал; был такой землевладелец — достаточно скандальный человечишка.
— Он думал порядок на своих землях навести, ну и поехал один, без охраны…
— И что? — уже предчувствуя ответ, замер Мигель.
— Живот разрезали, кишки выпустили и все этой самой землей доверху нашпиговали… Вот так-то, господин начальник полиции… Распустили мы эту мразь, распустили… сами виноваты.
Мигель криво улыбнулся, но к совету прислушался и с этого дня отправлял жалобщиков прямиком в суд, а в деревнях без конвоя не появлялся. Но требования пересмотреть итоги реформ звучали все чаше, напряжение — что в провинции, что в стране — все нарастало, и было очевидно, что без крови уже не обойдется.
Так оно и вышло. В декабре анархисты призвали нацию к вооруженному восстанию, и весь Арагон умылся кровью. По Сарагосе прокатилась всеобщая пятидесятидневная забастовка. А газеты все сообщали и сообщали об очередных ответных акциях жандармов — там, вместе с детьми и женами, заживо сожгли взбунтовавшихся сезонных рабочих, а там расстреляли 14 человек…
Маленький городок трясло вместе со всей страной. Хозяева резко сократили заработную плату, прошла череда увольнений, а десятки арендаторов были извещены о полуторном и более увеличении оплаты за аренду. И вскоре появились первые трупы.
В основном это были профсоюзные активисты, и убивали их нагло, почти демонстративно. Мигель, видя, что убийства принимают хронический характер, напрягал все силы. Отослал на дактилоскопическую экспертизу в Сарагосу полтора десятка орудий убийства, допросил порядка двух сотен свидетелей и не довел до суда ровным счетом никого.
Нет, поначалу свидетели говорили и даже называли конкретные имена, объединенные одним общим признаком — принадлежностью к «Испанской фаланге», но в суде все, как один, принимались утверждать, что обознались, а то и прямо обвиняли начальника полиции в недопустимом давлении. В то время как из отосланных им на экспертизу улик обратно в город не вернулась ни одна.
Мигель съездил в Сарагосу, и оказалось, что улики не только не прошли экспертизу, но даже не были отмечены в журнале регистрации. Отосланные им орудия убийства словно и не были никогда в управлении криминальной полиции!
Такого потрясения Мигель не испытывал давно. Не зная, как поступить, он тут же вернулся, вышел на алькальда и, рассчитывая на совет, выложил ему все, до капли. Но мудрый, четырежды выбиравшийся на пост главы города сеньор Рохо только болезненно поморщился.
— Не требуйте от меня невозможного, Мигель! Вы хоть знаете, кто стоит во главе «Фаланги»? Сынок самого Примо де Риверы! И чего вы от меня хотите? Чтобы я прикрыл самую мощную молодежно-патриотическую организацию Испании? Так я сразу скажу, не будет этого — ни здесь, ни в Мадриде, нигде! Даже если б я и хотел…
А потом, в мае 1934 года, прошел слух об амнистии генералу Санхурхо, всего-то чуть более года назад пытавшегося восстановить в стране монархию, и стало ясно, что режим окончательно сменился.
Сначала Мигель этим бредням не верил, но когда на городском рынке появился худой, изможденный, только что выпущенный из образцовой мадридской тюрьмы Карсель Модело капитан Гарсиа Эсперанса, пришлось поверить.
— Санчес! Лейтенант! — первым окликнул его Гарсиа, стремительно подошел и протянул руку: — Спасибо за сестру.
Мигель неуверенно пожал плечами. Он уже начал забывать это старое дело о маньяке из дома Эсперанса. Господи! Каким же оно тогда казалось важным!
— Это моя работа, сеньор Эсперанса.
— Бросьте, Санчес, — совсем уж как-то по-свойски хлопнул его по плечу Гарсиа. — Мне уже все рассказали. И как вы Сесила сажать не стали, и как за Тересу глотки всем рвали… В общем, спасибо, лейтенант… и, кстати, будьте осторожны, кое-кто спит и видит, как бы вас землицей засыпать.
Гарсиа печально улыбнулся, все еще по-военному четко развернулся на месте и исчез в базарной толпе. А Мигель вдруг осознал, что, кроме капрала Альвареса, за весь минувший год это был первый человек, говоривший с ним без страха или угрозы.
И все равно за прошедшие два года он успел многое. Разумеется, некоторые сложности еще оставались. Сад в целом все еще был «сырым». Огромное количество саженцев, должных стать краеугольными камнями будущего Эдема, еще не вошли в полную силу, а кое-где сочетание цветов и красок до сих пор не стало идеальным. Но «финишная прямая» уже проглядывалась.
Первой обнаружила «свой» уголок сада сеньора Тереса. Каждое утро с рассветом она выходила на проложенную специально для нее тропу и два-три часа гуляла по строго просчитанному для нее маршруту, не отклоняясь ни на шаг. И только после этого находила в себе силы тащить на себе домашнее хозяйство, ссориться с чиновниками и спорить с немногими оставшимися арендаторами.
Затем отыскала свой уголок и сеньора Лусия. Ей хватало для прогулки и получаса, и Себастьян потратил чуть ли не полгода своей жизни на то, чтобы эта прогулка возросла хотя бы еще на четверть часа. Не вечность, но все же.
В конце концов стала откликаться на попытки создать для нее свой райский уголок и юная сеньорита Долорес. Ей уже нравился маленький садик в полусотне метров от флигеля, с маленьким говорливым ручейком, сбегающим тремя искусно выведенными каскадами, небольшой запрудой и веселенькой, прыгающей вслед за ручьем с каскада на каскад многоцветной фиалковой россыпью.
Несколько мешало Себастьяну то, что вкусы сеньориты Долорес постоянно менялись, но, поразмыслив, он решил, что это пройдет. Растение тоже ведь не сразу созревает и приобретает свой окончательный вид.
Эта же мысль помогала Себастьяну терпеть необъяснимое равнодушие к саду подросшего и заматеревшего Пабло. Сын сеньоры Лусии и недавно вернувшегося из тюрьмы капитана Гарсиа повесил на нижнюю ветку старинного дуба боксерскую грушу и устроил на английской лужайке подобие футбольного поля, но сами по себе растения Пабло не интересовали. Вообще.
Даже отец Пабло, лишь однажды пройдя по приготовленной для него Себастьяном лавровой аллее и обнаружив уложенный набок обрезок бревна в окружении живописно разбросанных вокруг поляны молодых миндальных деревьев, сразу же сел, достал сигареты и просидел так до поздней ночи. Но не Пабло.
Кроме этого мальчишки, только один член семьи не ходил в сад — Сесил Эсперанса. Нет, он прекрасно укладывался в общий гармонический строй будущего Эдема, но в сад не ходил. Вечно с папкой под мышкой, в красивых круглых очках, он стремительно пробегал в дом вечерами и также стремительно выбегал по утрам. И все.
И только двое — сеньора Долорес Эсперанса и ее супруг сеньор Хуан Диего Эсперанса — были довольны всем. Может, потому, что старухе всегда нравились розы, а полковник наконец-то вернул себе былую значительность, едва встал во главе целого войска закопанных под молодыми оливами овечек. Себастьян чувствовал их покой и внутреннюю созвучность саду всей кожей и твердо знал, что с этими двумя ему удалось все.
Далее доктор Фрейд обратился к факту удушения пострадавших и высказал предположение, что удушение в данном случае символизирует либо перенесенные трудные роды, память о которых каким-то образом сохранилась во внутреннем «Оно» пациента, либо невыносимо тяжелую обстановку в семье, особенно в детские годы.
Конкретно о самих покушениях доктор написал немного, но счел необходимым предположить, что первый пострадавший, приехавший издалека мужчина (сеньор Ансельмо, мысленно отметил Мигель), скорее всего, каким-то образом покусился на равновесие в семье и, возможно, предложил кому-то брак, усыновление или, к примеру, переезд.
А вот удавшееся убийство самого старого и явно доминирующего члена семьи, по мнению Фрейда, не могло бы случиться без самых серьезных оснований. Здесь венский доктор настойчиво рекомендовал вдумчиво изучить все последние дни покойного, — возможно, тот принял какое-то чрезвычайно важное для пациента решение.
Но сильнее всего заинтересовал венского провидца случай с пропажей трупа самой старой женщины семьи. Доктор написал об этом так много и наукообразно, что переводившая письмо преподавательница корпела над ним до поздней ночи и часть специальных терминов так и не осилила. Но зато здесь доктор обратил внимание на каждую, даже самую незначительную, деталь.
Разбитая крышка усыпальницы, по Фрейду, определенно означала протест против смерти и освобождение духа женщины от оков тьмы. Рассыпанные по всему склепу розы — протест против жестокости и смерти, ведь оттого, что их срезали для гроба, количество страданий в мире только увеличилось.
Оставленный в двери склепа ключ означал символический коитус с похищенной женщиной и, возможно, вызов, откровенную демонстрацию намерения вернуться за любым похороненным. А то, что тело мертвой женщины привязали к двум палкам веревками из ее собственного платья, и вовсе привело знаменитого исследователя человеческих душ в бурный восторг. Здесь диагностировалось все: и нереализованные детские сексуальные вожделения, и попытка удержать то, что безвозвратно уходит, и даже намек на какие-то древние, доисторические верования об опасности, исходящей от мертвых, и это означало, что пациент и боялся, и желал похищенного тела одновременно.
В самом конце письма скороговоркой указывалось на то, что, несмотря на использование такого сложного и многозначного культурного символа, как орхидея, пациент не обязательно человек из высшего света; возможно, он вообще малограмотен, как это часто бывает в среде незаконнорожденных. А оба пропавших тела, скорее всего, где-то тщательно и заботливо укрыты, и, вероятно, не слишком далеко. Фрейд настоятельно рекомендовал поискать их в каком-нибудь уединенном, любовно украшенном месте.
Мигель Санчес прочитал это письмо, наверное, раз двадцать. Молодой полицейский был довольно просвещенным человеком, он достаточно хорошо был знаком с трудами своего великого современника. Но впервые мнение венского доктора вызвало в нем столь тягостное чувство.
Во-первых, одних внебрачных детей полковника Эсперанса в окрестных селах были десятки, если не сотни. Как говорили в народе, старый козел не всегда был таким дряхлым и в прежние времена не пропускал ни одной симпатичной мордашки и ни одной пухленькой задницы. И ни замордованные батраки, ни вечно озабоченные возвращением долгов арендаторы воспрепятствовать ему в этом не смели.
Чаще всего и дети, и их формальные отцы прекрасно знали, кто чей. И уж наверное, кое-кто, не имея возможности отомстить непосредственному виновнику своего позора, с удовольствием отыгрывался на отродье этого старого козла.
Впрочем, даже если не брать во внимание внебрачных потомков Эсперанса, под указанные доктором признаки в этом городе подпадала чуть ли не треть населения. У большинства горожан было нелегкое, наполненное насилием детство и масса подавленных страстей, и по Фрейду выходило, что достаточно сработать невидимому пусковому механизму, и каждый из них теоретически может превратиться в монстра, готового убивать родственников и соседей, а потом делать с трупами такое, за что в иных странах сажают на кол.
Мигель брезгливо поморщился. Кабинетный ученый, этот старый книжный червь, похоже, совсем потерял представление о реальности, если позволял себе подобные предположения. По крайней мере, в отношении испанцев. Впрочем, его лично это как бы уже и не касалось. Разумеется, Мигель сожалел, что дело это закончилось для него так бесславно, но, с другой стороны, ему — двадцать шесть лет, молодой Республике — и того меньше, всего-то полтора года, а значит, у них все еще впереди.
Часть III
Всю зиму Себастьян вносил в саду незначительные поправки и готовился к весне. Целыми днями он бродил по мокрому, черному от постоянных дождей саду, осматривая каждую свободную площадку и каждый островок деревьев с нескольких позиций, и вскоре с удивлением понял, что впечатление очень зависит от того, с какой точки смотреть на то или другое место. Одно и то же место могло выглядеть печально-меланхолическим или же оставлять ощущение непреклонной стойкости — откуда посмотреть.
Это заставляло его нервничать. Райский сад обязан быть совершенным, что, в свою очередь, предполагало абсолютную завершенность, законченность творения, в то время как его сад постоянно менялся — не только в зависимости от сезона, но, как оказалось, даже от такой мелочи, как два-три шага в сторону.
Он понимал, что сад в целом и не должен устраивать каждого своего будущего постояльца: счастье у каждого свое. Бог наверняка просто выделит каждому свой кусок, на котором тот и будет наслаждаться вечным покоем и совершенной гармонией сада и своей души. Но выстроить даже один-единственный такой кусочек вечного счастья оказалось крайне трудной задачей, а Себастьяну нужно было создать целых восемь таких участков — для каждого из Эсперанса, живого или мертвого.
Он стал наблюдать за господской семьей еще пристальней и с ужасом заметил, что они тоже бывают разные, — все зависит от настроения!
Это открытие выбило его из рабочего состояния чуть ли не на месяц, и лишь к февралю Себастьян понял, что все дело в тропинках. Себастьян давно знал, что, за исключением Пабло, господа никогда не уклоняются от однажды проложенной и ставшей привычной тропы. Но оценил все значение этого факта лишь теперь.
В самом деле, пусти такую тропу кольцом, и они наверняка станут проходить только через строго продуманные и выверенные, созданные специально для них участки сада, в точности отвечающие возможным переменам в их настроении.
Когда Себастьян это осознал, просто на уровне общей идеи, он ощутил себя огромным, как гора Хоробадо.
Да, оставалась возможность отклонения от выверенного маршрута, но он уже понимал, как ее решить. Немного ежевики, и сеньора Тереса никогда не пересечет этой достаточно условной границы; чуть-чуть нежной ночной фиалки, и отважный капитан Гарсиа Эсперанса брезгливо отвернется и продолжит путь вдоль аккуратной, по-армейски идеально подстриженной благородной лавровой аллеи.
К сожалению, немедленному осуществлению замысла мешали появившиеся в последнее время мелкие осложнения. С тех пор как осенью в доме впервые появились чужие люди, садовнику перестали давать деньги не только на семена, но и на личные нужды, а на кухне почти не стало мясных остатков — господа съедали все. Ему приходилось выкручиваться самому и тратить большую часть времени на поиски еды и непокупного посадочного материала.
С едой было несложно. Зимой он с легкостью добывал жирных, сладковатых на вкус полевых мышей, а к весне начал брать птицу — прямо из гнезд, руками. А вот с посадочным материалом все оказалось гораздо сложнее.
Конечно же, он умел и собирать цветочные семена, и готовить отводки для последующего отделения; он в совершенстве владел техникой прививки и мог подготовить себе столько саженцев, сколько надо, но все это отнимало время и означало оттяжку завершения сада минимум на три-четыре года. А Страшный суд мог грянуть в любую секунду.
Когда Себастьян осознал это в полной мере, он стал ходить в храм через день, жестами умоляя Всевышнего отложить «сбор урожая» в свои бескрайние житницы хотя бы на несколько лет. Но понять божью волю так и не сумел, а потому стал еще более собранным и настойчивым. Нет, теперь Себастьян уже не надрывался так, как на том поле, когда он спал по три-четыре раза в сутки и не более трех часов. Просто каждое его движение стало точным и осмысленным, а цели — ясными и определенными. Ставки были слишком высоки, чтобы продолжать суетиться.
***
Уже к Рождеству Мигель окончательно убедился, что сменил работу не в самое подходящее время. Рабочие все чаще говорили о восьмичасовом рабочем дне и полной занятости в течение всего года, а мастера невольно становились буфером между ними и администрацией.Мигель понимал и тех и других. Администрация не могла в полной мере выполнить эти требования просто ввиду сезонного характера производства. А рабочие порядком устали от хронического безденежья и полного отсутствия перспектив.
Возможно, рабочие не воспринимали бы свою жизнь так трагично, если бы не марксисты, но идеи были посеяны, и теперь каждый работяга знал: во всем виноват капитализм, а хозяева ездят по воскресеньям в мадридскую оперу лишь потому, что грабительски присвоили прибавочную стоимость.
Поначалу Мигель автоматически принимал сторону администрации, убеждая своих подопечных в том, что с прибыли берут налоги, а те, в свою очередь, возвращаются рабочим в виде бесплатных государственных школ, дорог и мостов. Но прошла зима, ему выдали расчет, и он, оказавшись на улице до самой осени, впервые подумал, что, может быть, и господин Маркс в чем-то прав.
Все лето он перебивался мелкими подработками. Помогал в автомастерских, разбирая карбюраторы, промывая поршни и латая пробитые шины. Около двух месяцев проработал табельщиком на строительстве участка дороги из Сарагосы в Барселону. А потом с работой стало так худо, что он согласился даже на поденный труд и до самого июля пребывал в ипостаси сельскохозяйственного рабочего. И лишь когда наступила осень и его снова приняли на маслозавод, Мигель снова почувствовал себя человеком.
Это ощущение было таким острым, что Мигель даже испугался. Радоваться такой работе после того, как он более двух лет был в первой десятке главных людей города, — в этом виделось что-то неправильное и даже противоестественное. Но маленький городишко ничего иного предложить и не мог, и к ноябрю 1933 года у Мигеля вызрело решение этой же зимой, сразу, как только на заводе кончатся запасы маслин, перебраться в Мадрид или Барселону.
Конечно, с деньгами было туговато, а «волчий билет», полученный благодаря полицейской комиссии, не оставлял надежды получить работу по специальности. Но здесь ему было совсем худо.
Да, с ним по-прежнему здоровались и алькальд, и судья, и прокурор; его помнили в Сарагосе; ему по-прежнему улыбался и по всей форме козырял капрал Альварес, и это как бы оставляло надежду на возвращение. Но однажды Мигель поймал себя на том, что охотно принимает заигрывания промасленной с ног до головы, полуграмотной простушки из соседней смены, и осознал, что внутренне уже согласился со своим новым положением вечного сменного мастера на провинциальном маслозаводе.
Это означало одно: дальше тянуть нельзя, и 21 ноября, как раз через день после муниципальных выборов, он подал на увольнение, четыре дня ждал расчета, а 25 ноября 1933 года за Мигелем пришли.
***
Наряд полиции явился за ним прямо на работу.— Мигель Санчес? — вежливо спросил капрал Альварес, словно не знал, как звать человека, под началом которого он проработал два года.
— Да… — оторвался от табеля Мигель, и сердце его замерло.
— Вам следует пройти в участок.
— Следует пройти? — заглянул в глаза капралу Мигель. Он что-то не помнил такой формулировки в уставе.
— Так точно, господин лейтенант, — еле заметно улыбнулся Альварес.
Мигель трясущимися руками по возможности аккуратно сложил документы в стол и вышел во двор.
— Что там, Альварес? — уже без свидетелей спросил он.
— Я точно не знаю, господин лейтенант, — развел руками Альварес. — Приехал какой-то майор из Сарагосы, поговорил с начальником и сказал, чтобы я вас привел.
— И все?
— И все, — кивнул Альварес. — Но мне кажется, ничего плохого не случится.
— Почему?
— Потому что он свою машину дал, чтобы вас привезти.
Мигель бросил взгляд на стоящую перед зданием конторы новенькую, лишь слегка забрызганную ноябрьской грязью «Испано-суизу» и невольно расплылся в улыбке.
***
Приехавший майор оказался заместителем начальника всего управления. Он с чувством пожал Мигелю руку, представился Луисом Монтанья, предложил сесть, отправил Альвареса варить кофе, сел за стол сам и проникновенно заглянул бывшему начальнику городской полиции в глаза.— В первую очередь, господин лейтенант, позвольте вас поблагодарить за отличную работу…
Мигель замер и превратился в слух. Пахло крупными переменами.
— И теперь, — поднял указательный палец майор, — теперь, когда здоровые патриотические силы в Испании наконец-то восторжествовали, все пойдет по-другому!
— Подождите, господин майор, я что-то не пойму, — откинулся на спинку стула Мигель. — Мне что, предлагают вернуться в полицию?
— Совершенно верно, — решительно кивнул майор и взял из рук Альвареса чашечку кофе. — На прежнюю должность.
— А что будет с… прежним начальником?
— А это уже не ваша забота… — майор отпил кофе и широко улыбнулся. — Главное, чтобы вы согласились, — работы предстоит о-очень много.
***
Мигель согласился без раздумий. В течение дня он принял у донельзя подавленного предыдущего начальника полиции дела, расписался в получении оружия, патронов и новенькой, явно только сошедшей с конвейера формы, и остался один на один со своим собственным кабинетом.Это походило на сказку. Все, буквально все случилось именно так, как это бывает в книжных, немного слюнявых историях: неправедное изгнание, труды и лишения и в конце концов полное и окончательное торжество добра над злом.
Как объяснил ему майор Монтанья, даже тогда, еще при левом правительстве, у многих в Сарагосе были серьезные сомнения в необходимости отстранять лейтенанта Санчеса от должности, но все испортила его собственная настырность, с которой он добивался освобождения Тересы Эсперанса из женской тюрьмы.
Зато теперь, после выборов, когда к власти почти по всей стране с ощутимым перевесом в голосах пришли патриотические силы, былое заступничество за аристократку из промонархической семьи дало ему чуть ли не славу мученика за правое дело. Соответственно, все, кто в те времена поверил радикальным левым лозунгам, теперь также по всей стране сгонялись с насиженных кресел и уходили в жесткую, глухую оппозицию.
Нельзя сказать, чтобы новый политический расклад так уж радовал Мигеля. Что правые, что левые, на его взгляд, одинаково перегибали палку, не умея прислушиваться к оппоненту. Но вернуться к любимой работе… это стоило многого. Он был по-настоящему счастлив.
***
Уже на следующий день Мигель понял, что не все так просто и приятно, а времена изменились. Прослышав, что прежнего, прореспубликанского начальника полиции выгнали, к нему буквально толпами повалили бывшие землевладельцы с жалобами на незаконные захваты и реквизиции.Мигель бегло просмотрел предоставленные ими бумаги и был вынужден признать, что так оно и есть, — чуть ли не треть реквизиций оформлена с нарушениями буквы закона.
Отчасти такое положение сложилось из-за спешки, с которой левое правительство два года назад доказывало свою лояльность простым избирателям, отчасти — из-за недостаточной грамотности, а может, и продажности чиновников муниципалитета, но факт оставался фактом. С точки зрения закона реформы обернулись банальным самозахватом, пусть и санкционированным прежней властью.
Мигель съездил в ближайшую деревню и встретился с членами сельского комитета. Проговорил около часа и с ужасом осознал, насколько все изменилось. Бывшие арендаторы вцепились в захваченную землю с отчаянием приговоренных к виселице, и, пока Мигель ссылался на конституцию и взывал к совести и гражданскому самосознанию, столпившиеся вокруг крестьяне молчали настолько красноречиво, что Мигель всерьез опасался удара вилами в спину.
Тем же вечером он встретился с прокурором, и тот сразу же подтвердил все самые худшие опасения начальника полиции. Бывшие землевладельцы настаивали на полной ревизии всех решений кортесов прежнего созыва, крестьяне упирались, и в воздухе уже вовсю витал запах крупного скандала.
— Вы, Мигель, в эти дела лучше не суйтесь, — от души посоветовал прокурор. — А землевладельцев отправляйте в суд. В суде землю отнимали, в суде пусть и возвращают.
— Так ведь мне же и придется решения суда обеспечивать, — возразил Мигель.
— А вы знаете, что стало с сеньором Эскобаром? — поинтересовался прокурор.
Мигель пожал плечами. Эту фамилию он слышал; был такой землевладелец — достаточно скандальный человечишка.
— Он думал порядок на своих землях навести, ну и поехал один, без охраны…
— И что? — уже предчувствуя ответ, замер Мигель.
— Живот разрезали, кишки выпустили и все этой самой землей доверху нашпиговали… Вот так-то, господин начальник полиции… Распустили мы эту мразь, распустили… сами виноваты.
Мигель криво улыбнулся, но к совету прислушался и с этого дня отправлял жалобщиков прямиком в суд, а в деревнях без конвоя не появлялся. Но требования пересмотреть итоги реформ звучали все чаше, напряжение — что в провинции, что в стране — все нарастало, и было очевидно, что без крови уже не обойдется.
Так оно и вышло. В декабре анархисты призвали нацию к вооруженному восстанию, и весь Арагон умылся кровью. По Сарагосе прокатилась всеобщая пятидесятидневная забастовка. А газеты все сообщали и сообщали об очередных ответных акциях жандармов — там, вместе с детьми и женами, заживо сожгли взбунтовавшихся сезонных рабочих, а там расстреляли 14 человек…
Маленький городок трясло вместе со всей страной. Хозяева резко сократили заработную плату, прошла череда увольнений, а десятки арендаторов были извещены о полуторном и более увеличении оплаты за аренду. И вскоре появились первые трупы.
В основном это были профсоюзные активисты, и убивали их нагло, почти демонстративно. Мигель, видя, что убийства принимают хронический характер, напрягал все силы. Отослал на дактилоскопическую экспертизу в Сарагосу полтора десятка орудий убийства, допросил порядка двух сотен свидетелей и не довел до суда ровным счетом никого.
Нет, поначалу свидетели говорили и даже называли конкретные имена, объединенные одним общим признаком — принадлежностью к «Испанской фаланге», но в суде все, как один, принимались утверждать, что обознались, а то и прямо обвиняли начальника полиции в недопустимом давлении. В то время как из отосланных им на экспертизу улик обратно в город не вернулась ни одна.
Мигель съездил в Сарагосу, и оказалось, что улики не только не прошли экспертизу, но даже не были отмечены в журнале регистрации. Отосланные им орудия убийства словно и не были никогда в управлении криминальной полиции!
Такого потрясения Мигель не испытывал давно. Не зная, как поступить, он тут же вернулся, вышел на алькальда и, рассчитывая на совет, выложил ему все, до капли. Но мудрый, четырежды выбиравшийся на пост главы города сеньор Рохо только болезненно поморщился.
— Не требуйте от меня невозможного, Мигель! Вы хоть знаете, кто стоит во главе «Фаланги»? Сынок самого Примо де Риверы! И чего вы от меня хотите? Чтобы я прикрыл самую мощную молодежно-патриотическую организацию Испании? Так я сразу скажу, не будет этого — ни здесь, ни в Мадриде, нигде! Даже если б я и хотел…
А потом, в мае 1934 года, прошел слух об амнистии генералу Санхурхо, всего-то чуть более года назад пытавшегося восстановить в стране монархию, и стало ясно, что режим окончательно сменился.
Сначала Мигель этим бредням не верил, но когда на городском рынке появился худой, изможденный, только что выпущенный из образцовой мадридской тюрьмы Карсель Модело капитан Гарсиа Эсперанса, пришлось поверить.
— Санчес! Лейтенант! — первым окликнул его Гарсиа, стремительно подошел и протянул руку: — Спасибо за сестру.
Мигель неуверенно пожал плечами. Он уже начал забывать это старое дело о маньяке из дома Эсперанса. Господи! Каким же оно тогда казалось важным!
— Это моя работа, сеньор Эсперанса.
— Бросьте, Санчес, — совсем уж как-то по-свойски хлопнул его по плечу Гарсиа. — Мне уже все рассказали. И как вы Сесила сажать не стали, и как за Тересу глотки всем рвали… В общем, спасибо, лейтенант… и, кстати, будьте осторожны, кое-кто спит и видит, как бы вас землицей засыпать.
Гарсиа печально улыбнулся, все еще по-военному четко развернулся на месте и исчез в базарной толпе. А Мигель вдруг осознал, что, кроме капрала Альвареса, за весь минувший год это был первый человек, говоривший с ним без страха или угрозы.
***
Летом 1934 года Себастьяну исполнилось четырнадцать лет. Благодаря неустанному трехмесячному труду сеньоры Тересы он знал, что надо делать, когда тебя спрашивают о числах в пределах двадцати, и с легкостью сгибал и разгибал нужное количество пальцев. Но практического значения числа для него не имели. Как художник не высчитывает количество мазков, он не высчитывал количество посадочного материала, полагаясь исключительно на свое эстетическое чутье, с той разницей, что в отличие от художника Себастьян не мог позволить себе такой роскоши, как многократное переписывание холста. Ибо каждый, даже самый быстрый «мазок» проявлял свою суть только спустя два, три, а то и целых четыре года.И все равно за прошедшие два года он успел многое. Разумеется, некоторые сложности еще оставались. Сад в целом все еще был «сырым». Огромное количество саженцев, должных стать краеугольными камнями будущего Эдема, еще не вошли в полную силу, а кое-где сочетание цветов и красок до сих пор не стало идеальным. Но «финишная прямая» уже проглядывалась.
Первой обнаружила «свой» уголок сада сеньора Тереса. Каждое утро с рассветом она выходила на проложенную специально для нее тропу и два-три часа гуляла по строго просчитанному для нее маршруту, не отклоняясь ни на шаг. И только после этого находила в себе силы тащить на себе домашнее хозяйство, ссориться с чиновниками и спорить с немногими оставшимися арендаторами.
Затем отыскала свой уголок и сеньора Лусия. Ей хватало для прогулки и получаса, и Себастьян потратил чуть ли не полгода своей жизни на то, чтобы эта прогулка возросла хотя бы еще на четверть часа. Не вечность, но все же.
В конце концов стала откликаться на попытки создать для нее свой райский уголок и юная сеньорита Долорес. Ей уже нравился маленький садик в полусотне метров от флигеля, с маленьким говорливым ручейком, сбегающим тремя искусно выведенными каскадами, небольшой запрудой и веселенькой, прыгающей вслед за ручьем с каскада на каскад многоцветной фиалковой россыпью.
Несколько мешало Себастьяну то, что вкусы сеньориты Долорес постоянно менялись, но, поразмыслив, он решил, что это пройдет. Растение тоже ведь не сразу созревает и приобретает свой окончательный вид.
Эта же мысль помогала Себастьяну терпеть необъяснимое равнодушие к саду подросшего и заматеревшего Пабло. Сын сеньоры Лусии и недавно вернувшегося из тюрьмы капитана Гарсиа повесил на нижнюю ветку старинного дуба боксерскую грушу и устроил на английской лужайке подобие футбольного поля, но сами по себе растения Пабло не интересовали. Вообще.
Даже отец Пабло, лишь однажды пройдя по приготовленной для него Себастьяном лавровой аллее и обнаружив уложенный набок обрезок бревна в окружении живописно разбросанных вокруг поляны молодых миндальных деревьев, сразу же сел, достал сигареты и просидел так до поздней ночи. Но не Пабло.
Кроме этого мальчишки, только один член семьи не ходил в сад — Сесил Эсперанса. Нет, он прекрасно укладывался в общий гармонический строй будущего Эдема, но в сад не ходил. Вечно с папкой под мышкой, в красивых круглых очках, он стремительно пробегал в дом вечерами и также стремительно выбегал по утрам. И все.
И только двое — сеньора Долорес Эсперанса и ее супруг сеньор Хуан Диего Эсперанса — были довольны всем. Может, потому, что старухе всегда нравились розы, а полковник наконец-то вернул себе былую значительность, едва встал во главе целого войска закопанных под молодыми оливами овечек. Себастьян чувствовал их покой и внутреннюю созвучность саду всей кожей и твердо знал, что с этими двумя ему удалось все.