Страница:
«В какой книжке об этом можно прочитать? – спрашивает он, когда Верещагин разочарованно встает и прячет в карман мундштук.- Я бы такую книжку купил».
«Ишь читатель нашелся! – говорит недовольный Верещагин и идет к остановившемуся пустому троллейбусу.- Прощай, парень. До свидания».
«До свидания,- отвечает парень.- С вами разговаривать, много почерпнешь. А с той девушкой вы уже не встречаетесь? Гены не подошли, да?»
«Еще как подошли,- говорит Верещагин и вздыхает – глубоко и искренне. Он уже стоит на подножке троллейбуса.- Только она меня бросила, парень.- Он снова вздыхает, уже менее натурально.- Во как вышло. Здорово, да? Пока».
«Пока,- кивает парень, но не уходит, наоборот, приближается к троллейбусу вплотную, почти влазит в него, глаза у него удивленные – надо же, как близко к сердцу принял верещагинскую речь.- Это почему же – бросила? – спрашивает он.- Ваши, значит, гены к ее подошли, а ее к вашим – нет? Разве так бывает?»
«У матери ее не подошли гены,- объясняет Верещагин. Он уже внутри троллейбуса и разговаривает с парнем высунув наружу голову.- Матерям, знаешь, наплевать на дочкины гены. Им лишь бы порядок был. Зять почему-то всегда интересует их больше, чем внуки».
Он едва успевает убрать голову – гильотина троллейбусных дверей смыкается. Поехали.
Большую муху, которая уцепилась в тамбурное стекло, другой раздавил бы или, по крайней мере, согнал – ни для чего, просто чтоб утвердить свое право сильнейшего на этом участке пространства, а Верещагин – нет. Он смотрит на муху дружески, почти с любовью и несколько вопросительно, как бы ожидая каких-то разъяснений. Но муха не чувствует себя обязанной исповедоваться перед Верещагиным. Она вообще никому и ничем не обязана, и ей никто ничем не обязан – она на редкость свободна. Она даже не вздрагивает крылышками, когда троллейбус трогается, не испытывает ни волнения, ни тревоги, хотя уезжает из родных мест навсегда. На какой-то остановке она вылетит и будет жить вдали от своих братьев и сестер, не замечая их отсутствия, не обнаружив перемены, ностальгия ее не замучит, привязанностей у нее нет, воспоминаний тоже – эх, до чего же свободная муха!
Дружеская симпатия к ней сменяется у Верещагина неприязненным чувством, он уже не любит муху; может быть, отчасти из зависти к ее свободе, даже замахивается – и не убивает, конечно, но все-таки сгоняет,- теперь стекло совершенно свободно от чьего-либо присутствия и сквозь него можно беспрепятственно смотреть,- Верещагин смотрит и видит: тот самый, только что оставленный парень мчится вдогонку за троллейбусом. Он скачет по асфальту, делает Верещагину знаки – то правой, то левой рукой, и не отстает. Троллейбус набирает скорость, парень тоже набирает. Он бежит даже чуть быстрее троллейбуса, он даже приближается, у него даже хватает сил что-то кричать Верещагину – какой здоровый парень! – но что он кричит? Верещагин показывает пальцами на свои уши, отрицательно мотает головой в том смысле, что не слышит, и тогда парень еще прибавляет ходу,- удивительно, сколько у него резервов! «Ну и резервов у тебя!» – говорит Верещагин вслух.
Никто не слышит. Троллейбус пустой.
А водитель, будто заметил, что за ним гонятся, будто испугался – жмет на газ изо всех сил, троллейбус внезапно ускоряет ход так, будто срывается с места, но и парень, недаром Верещагин хвалил его резервы, тоже как бы с места срывается, он, видать, могучей породы, только теперь не кричит, не машет руками, голову наклонил, чтоб лучше рассекать воздух, и – не отстает, не отстает, даже приближается.
Наконец троллейбус сдается, подошел его предел – остановка, Верещагин выскакивает из раскрывшихся дверей, парень уже здесь – тут как тут. «В чем дело? – спрашивает Верещагин.- Ты чего, сумасшедший?»
«Девушка у меня,- говорит парень.- Хочу посоветоваться»,- и на время замолкает: другой пал бы к ногам Верещагина и издох, а парню – здоровущий какой! – только секунд десять надо, чтоб отдышаться. «Я с девушкой встречаюсь,- говорит он через десять секунд совсем ровным голосом.- Она мне по ночам снится, раньше я думал, что это просто придурь, а после разговора с вами засомневался. Как вы считаете, если девушка по ночам снится – это значит, подходят гены и на ней надо жениться, да?»
«Мало ли что кому снится,- уклончиво отвечает Верещагин.- Мне, например, по ночам спрут-шахматист снится. Что ж, мне его в загс вести?»
«Да я не в том смысле – снится! – восклицает парень.- Мне тоже много разной дребедени снится. Но я по этой девушке вообще сохну! Только раньше я думал, что это физиология, а теперь – как мне думать теперь?»
«Нет, парень,- отвечает Верещагин.- Ты меня от этого дела уволь. Такие вещи ты сам должен решать. Сам в себе разберись».
«Точно! – соглашается парень.- Я так и подумал: нужно самому в этом деле разобраться. Тут душой надо почувствовать, а не советчиков искать, правильно?»
«Вот видишь, какой ты умный,- хвалит Верещагин.- А зачем тогда бежал за моим троллейбусом?»
«С вами поговорить – много почерпнешь»,- ответил парень.
Верещагин вскакивает в другой троллейбус,- такой же, не лучше и не хуже, все пустые троллейбусы одинаковы, и муха на стекле,- конечно, не та же, но тоже муха, Верещагин всматривается в нее,- зачем она здесь, куда едет? – ну да, думает он, просто лето, мухи везде, их сезон, им велено жить, а это не так-то просто, жизнь все время норовит иссякнуть, и вот они путешествуют в поисках всего, что продлевает ее и поддерживает,- продуктовых ларьков, вонючих свалок, открытых окон, тухлой рыбьей головы, пролитого на асфальт молока, перепачканных вареньем щек, раздавленных автомобилями кошек, потных лбов, недовысохшей лужицы мочи, распоротых консервных банок, спящих под заборами забулдыг, кастрюль со снятыми крышками, сортиров, которые обработают хлоркой только завтра, слюны целующихся влюбленных, выпавших из младенческих рук «эскимо» – «не смей поднимать! фи! я тебе куплю другое!», выброшенной из окна окровавленной ваты, потерянного носового платка, прокисших щей, домовых кухонь; просвирок, не удержанных трясущимися губами беззубых богомолок; яичных желтков, лошадиных задниц, плевков, конфет, разверстых промежностей загорающих на пляже девушек, блевотины, гниющей сливы из консервированного компота; газетного листа, пропитанного маргарином; голубиного помета, использованных гигиенических пакетов, ссадин, сахара, сопливых носов, свиного сала,- у них своя, полная особых забот жизнь, узкая, как луч света сквозь игольное ушко, и Верещагину в нее не влезть, не понять, не посочувствовать, не пособить, так что бессмысленно это – смотреть на муху вопросительным взглядом, не будет никаких объяснений и невозможно никакое участие – глупо даже ждать, возле института Верещагин выскакивает из троллейбуса и бежит в цех.
«Там что-то случилось! – кричит Альвина. Почему-то она здесь, хотя дежурят Ия и Геннадий; впрочем, и они здесь.- Там что-то случилось! Что-то случилось!»
«Стрелка почему-то упала на нуль»,- объясняет Геннадий.
«Это хорошо или плохо?» – спрашивает Ия.
«Это значит, никакого давления уже нет и мы не взорвемся»,- говорит Юрасик. Почему-то и он здесь.
«Почему вы все здесь?»- спрашивает Верещагин. Он хочет прислушаться к себе – такой момент! – но не может прислушаться. Он на людях не умеет, никогда не умел, они мешают, выгнать бы их всех.
Он не сердит, не грозен, не хмурит бровей, когда спрашивает: «Почему вы все здесь?»
Он спрашивает об этом таким тоном, будто в далекой заморской стране на него наехал прекрасный автомобиль: удар, боль – он испуганно открывает глаза и вдруг видит склонившихся над ним близких людей, которых оставил за морем – откуда они тут взялись?
«Почему вы здесь? – спрашивает он.- Откуда?»
Должен быть только он и прекрасный автомобиль.
Такой замечательный автомобиль с обрубленными крыльями!
Он не знает, что пролежал без сознания долгие-предолгие месяцы, они для него как единое мгновение, он открывает глаза, думая, что увидит все тот же наезжающий прекрасный автомобиль, а картина, оказывается, совсем другая: низко склонившиеся различные родственники и приятели.
«Где прекрасный автомобиль?»- спрашивает он с недоумением и беспокойством.
Нет, совершенно не безразлично человеку, под какими колесами он заканчивает жизнь!
Автор этих строк в далекой своей юности был однажды сбит с ног детским велосипедом, мчавшимся на огромной скорости,- он ободрал в кровь локти и колени, но над ним смеялись, никто не сочувствовал.
Как исказилось его лицо!
Есть такое животное – тарбаган… Вот вы поезжайте в Среднюю Азию, найдите его нору, затаитесь в кустах, дождитесь, когда тарбаган выйдет погулять, тихонько подкрадитесь к его пустой норе, сядьте перед нею и свистните, засунув в рот два пальца. Или закричите, если не умеете свистеть, принесите с собой рожок, саксофон, флейту и дуньте в нее, или пальните в воздух из ружья, – знаете, что будет?
Конечно, тарбаган испугается. Вы думаете, он побежит от вас прочь?
Нет, он помчится прямо на вас. За короткую пробежку он разовьет такую скорость, что, если вы не отпрыгнете со своей флейтой в сторону, он продырявит вас собой насквозь. Он продырявит вас или не продырявит, если вы, бросив саксофон, отпрыгнете – в любом случае он юркнет в свою нору.
Когда тарбаган напуган, он бежит в свою нору. И если на прямом пути к ней стоит тот, что его напугал, он пронзит его своим телом, убьет и, хотя после этого ему некого уже бояться, скроется в норе, где с взволнованным сердцем будет ждать, не заиграете ли вы, пронзенный, снова на своем дурацком рожке.
Он даже не поймет, что вас убил. Он, поверьте, не хотел вам зла. Он просто стремился попасть в нору кратчайшим путем. Он очень пуглив, тарбаган, но не труслив – это совсем не одно и то же; впрочем, к чему весь этот разговор?
«Вон!» – произнес Верещагин и показал рукой на дверь. Очень театрально это у него получилось.
Может быть, из-за этой театральности никто и не пошевелился. Альвина закатила глаза, Геннадий возмечтал о букете алых роз, Ия восхищенно улыбнулась, Юрасик покраснел – каждый сделал свое дело.
Наверно, им показалось, что это актер на сцене произнес «Вон!» и выбросил в сторону двери белую взволнованную руку, и вот: Альвина закатила глаза, Геннадий держит в уме букет алых роз, Ия улыбается, восхищенная мастерством актера, а Юрасик краснеет, подумав о толстеньких женщинах: кому из нас во время хорошего спектакля не приходили в голову посторонние мысли?
«Во-он!» – заорал Верещагин, и, хотя на этот раз не указал рукой на дверь, все помчались именно к ней, на мгновенье в дверях возникла маленькая пробка, которая тут же рассосалась.
Верещагин остался один. Он подошел к печи номер семь и нажал сначала на никелированный рычаг. Внутри печи что-то щелкнуло. Тогда Верещагин дотронулся до оранжевой кнопки на панели, и в печи опять щелкнуло. Он еще много всяких действий производил, и каждый раз в печи что-то щелкало.
Наконец Верещагин снова взялся за никелированный рычаг и вернул его в прежнее положение. И тогда верх печи раскрылся и изнутри выдвинулся белый керамический сосуд.
Он был холодный. Верещагин не стал даже проверять, холодный ли он, хотя любой другой человек подумал бы, что он горячий, потому что еще совсем недавно печь с импортным обогревателем раскаляла этот сосуд до неисчислимых тысяч градусов, но Верещагин знал, что к чему.
Он смело взял керамический сосуд в руки и развинтил его.
И тотчас Джинн выплыл из сосуда. «Спасибо, что ты меня создал»,- сказал он Верещагину.
Обычно Джинны говорят: «Спасибо, что ты меня освободил».
«Открываем заключительное заседание Межгалактического Конгресса,- сказал председатель цивилизации Пхра-Нтру.- Сегодня председательствовать поручено мне. Рассаживайтесь поживее».
Все занимают свои места организованно и без суетливости. Правда, между представителями эн-херамической культуры и планеты Эйлейвмирвой возник маленький конфликт, оба утверждали, что накануне сидели на двенадцатом кресле четвертого ряда, и, пытаясь занять это место, немножко подталкивали друг друга, однако благодаря вмешательству соседей дело быстро уладилось, соперники пошли на компромисс и заняли спорное кресло вдвоем: представитель планеты Эйлейвмирвой разместил на нем свою левую ромбовидную ягодицу, выполнявшую также роль инверсионного желудка, а эн-херамист устроился на спиралевидном волоске восемьдесят четвертой фаланги автономного уха эйлейвмирвойца.
В зале воцарилась тишина.
«Я что-то не вижу представителя Земли,- сказал председательствующий пхра-нтруец, зорко всматриваясь.- Где Верещагин?»
«Он совсем перестал спать!» – выкрикнул с места автомат-телепат, делегированный на Конгресс сообществом тугоплавких Железяк-Сверхтекучек, владеющих южным полушарием ядра коллапсирующей нейтронной звезды Бюстгальтгейзер.- Он по горло в делах и как раз сегодня пытается создать Праматерный Кристалл».
«О! – сказал председательствующий.- Если ему это удастся, мы сможем поставить на Совете вопрос о переводе земной цивилизации в класс «ню» с предоставлением почетного права бесполого размножения».
Один художник сидел перед холстом и рисовал картину. В правой руке он держал кисть, в левой – палитру с разными красками: синей, зеленой, желтой, голубой, черной, фиолетовой, коричневой, белой, оранжевой и красной.
И тут к нему в мастерскую вошла одна знакомая дамочка и спросила: «Что вы сегодня рисуете?»
«Я рисую негра»,- ответил художник и обмакнул кисть в голубую краску.
Эта дамочка часто приходила к художнику, главным образом по вечерам, и, ожидая, когда он кончит рисовать, чтоб заняться ею, задавала ему различные вопросы, касающиеся искусства.
«Но зачем вам столько разных красок, если вы рисуете негра?» – спросила она на этот раз.
«Как просто было бы рисовать негра, если б вся задача заключалась только в том, чтоб сделать его черным»,- ответил художник знакомой дамочке и мазнул ей по роже кистью, чтоб она не задавала дурацких вопросов. «Ха-ха-ха!»- захохотала дамочка. Она обрадовалась, что художник отвлекся от картины и занимается уже ею.
Он выплывает из керамического сосуда и, сразу же приобретя форму шара, висит в воздухе, слегка пульсируя.
Он вздрагивает от верещагинского вздоха и пытается отплыть в сторону, Верещагин ладонью преграждает ему путь, ласково возвращает на прежнее место, он чуть тепловат на ощупь, почти невесом, упруг и податлив, но разорвать его невозможно, он пульсирует, как сердце, но прозрачен и бесцветен, он похож на медузу, висящую посреди океанской глубины, но прозрачнее медузы, он имеет форму шара, но это когда его не трогают, от прикосновения он меняет форму, становится мячом для регби, диском, веретеном, но разорвать его невозможно.
Он так прозрачен, что почти невидим, и если кто-нибудь вошел бы в цех, то обязательно бы спросил: «С кем это ты здесь разговариваешь, Верещагин?»
Потому что Верещагин разговаривает с кристаллом.
«Какой же это кристалл? – может усомниться кто-нибудь.- Кристалл имеет строгие четкие грани, а эта: штука медузоподобна, кристалл тверд и хрупок, а эта штука податлива».
Ну и что же? Не всем кристаллам быть одинаковыми. Вы видели твердые и хрупкие? А Верещагин создал совсем другой. Зачем же так сразу и кричать: «Не кристалл это!» Если вам попалось горячее молоко, совсем не обязательно дуть потом на все жидкости подряд. И если вас напугали, не следует шарахаться от каждого куста на дороге. Маленький сын одной моей знакомой, возившей его отдыхать к морю, вернувшись, говорил: «Теперь я знаю, что такое курорт. Это когда песок, и на нем лежит моя голая мама». Чем беднее опыт наблюдений, тем легче случайные признаки принимаются за главные: теперь этому мальчику трудно будет поверить в существование курортов без песка и без мамы. Вы похожи на него, на этого самоуверенного младенца, если говорите: «Кристалл – обязательно твердый, с гранями и хрупкий». Любовь к преждевременным обобщениям, на малом количестве фактов – это от вашей ограниченности. Увидев англичанина, ковыряющего в носу, вы станете утверждать что ковыряние в носу – национальная английская привычка? Боюсь, что станете. Но это от вашей недалекости. Мало ли какие кристаллы вы видели. Это особый кристалл. Кристалл кристаллов. Если алмаз – королевский кристалл, то этот – божественный. Богу совсем не нужно, чтоб его кристалл был тверд и сверкающ, он не собирается отдавать его ювелиру для огранки, не думает вставлять его в перстень.
Это божественный кристалл, и даже Верещагин его не увидел бы, если бы не знал, что он есть. Что он здесь. Тут.
Все божественное невидимо, если не знать, что оно есть.
Он отвинтил бы у сосуда крышку и сказал бы: «А сосуд-то пустой!»
Так любой сказал бы, если б ему дали в руки этот сосуд и предложили: «Ну-ка, отвинти крышку».
То есть если бы ему заранее не описали бы подробно всю верещагинскую жизнь – как он еще в детстве устраивал взрывы, как защищал диплом-диссертацию, долбил зуб, плакал от женской лжи, какие видел сны и терпел унижения, как низко свисала его голова по сравнению с вздымающимся задом, как спас Пете шевелюру, как сидьмя сидел на Межгалактическом Конгрессе рядом с излучающим инфракрасную вонь представителем цивилизации Ге, как ударялся лбом о стенку, бегал с воем по лестнице, и прочее, прочее – если б какому-нибудь человеку не объяснили всего этого, а просто дали в руки сосуд и сказали: «Развинти-ка», то он, развинтив, конечно, произнес бы разочарованным голосом любителя крепких напитков: «Да в нем же пусто».
Верещагин видит Кристалл. Мало того, он гладит рукой его бесцветное тепловатое тело, движения его спокойны и обессиленны, как у женщины, только что разрешившейся от бремени долгожданным ребенком, он разговаривает с ним, Кристаллом, как с ребенком,- «Вот и ты! – говорит он ласково и тихо.- Сколько лет я ждал тебя! Думаешь, я собираюсь ругать тебя, что ты заставил так долго ждать? Ничуть. Я не испытывал нетерпения. Все, что было до тебя,- это как до моего рождения. Разве еще не рожденный испытывает нетерпение родиться?»
«Можно уже войти?» – голос звучит сзади, Верещагин вздрагивает, будто его этим голосом ударили промеж лопаток. «Нет! – кричит он.- Еще нельзя!»- и придерживает кристалл ладонью, чтоб он не отпрянул от крика. У входа все: Альвина, Юрасик, Ия, Геннадий – они испуганно отступают за порог, но дверь держат приоткрытой и видят, как Верещагин гладит воздух и что-то говорит, слов они расслышать не могут, потому что кристалл у самого лица Верещагина, зачем ему кричать. «Понимаешь,- почти шепчет он,- я знал, что ты будешь прозрачный и невесомый. Но почему ты тепловатый? Я не знал этого. Я думал, у тебя не будет собственной температуры. Я тебя так представлял: на морозе ты холодный, а в тепле теплый. А ты теплей окружающего воздуха, потому что ты живешь, а никакая жизнь не бывает без трудностей, а трудности не преодолеваются без расхода энергии, и какая-то часть обязательно переходит в тепловую, это очень старый закон, можешь не беспокоиться, не думай, что я тебя не понимаю. Я собирался дать тебе имя, но теперь решил: не надо, зачем? Имя дают тем, кого много, чтоб не перепутать их и отличить. Мне бы тоже можно было не давать имени, но когда я родился, то думали, что я – из многих, и ошиблись, нас с тобой только двое, и можно было бы обойтись без имени, потому что мы отличаемся по форме, вот ты, а вот – я, нас никто не спутает, а на других мы не похожи».
«Подожди,- говорит он Кристаллу,- я тебя спрячу. А то какой-нибудь дурак с именем чихнет или засмеется, и ты исчезнешь, тебя унесет. Я ждал тебя без нетерпения, но теперь, когда ты есть, когда ты возник, я без тебя не смогу. Я тебя спрячу».
Верещагин прижимает Кристалл рукой к груди и медленно идет через зал в свой кабинетик, свободной рукой вынимает из кармана ключ, отпирает сейф и – раз! – все алмазы, сапфиры, изумруды, хризолиты, аметисты, все «Глаза Достоевского», «Ногти развратника», «Соловьиные гнездышки», «Толоконные лбы» и даже «Воспаленная гортань Аэлиты» – все летит на пол, сейф свободен и пуст, Верещагин подталкивает в него Кристалл – внутрь, осторожно – оборачиваясь, он громко кричит: «Входите. Теперь можно! Что же вы не входите?»
Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия входят – на цыпочках, осторожно, по одному, сначала в цех, потом в кабинетик, они смотрят на разбросанные по полу драгоценности и с ужасом спрашивают: «Что вы сделали?» – «К черту! – отвечает им Верещагин.- Кому теперь все это нужно? – он делает широкий жест в сторону сейфа и говорит: – Он там,- имея в виду Кристалл.- А был здесь». Ии, Альвине, Геннадию и Юрасику становится страшно, потому что Верещагин, распрямив ладонь, начинает водить ею перед их лицами поочередно, делает эдакие пассы, восторженно улыбаясь при этом. Они, конечно, надеялись увидеть сам Кристалл, у них на это все права, ведь кто помогал Верещагину? кто рисковал жизнью и хранил его тайну? – однако прямо сказать: «Покажите нам Кристалл, а не пустую ладонь, в котором он был»,- ни у кого не набирается смелости, все старательно рассматривают верещагинскую руку, с преувеличенным вниманием, со слишком большим интересом, с избыточным усердием, с подозрительной пристальностью – у них не хватает мужества смотреть в глаза Верещагину, поэтому они смотрят на его ладонь.
«Юрасик,- говорит Верещагин.- Нет, Геннадий, лучше ты…- взгляды операторов остаются без спасательного круга и беспомощно барахтаются: Верещагин убрал ладонь.- Лучше ты, Геннадий,- говорит он,- сходишь».- «Куда я схожу? – спрашивает Геннадий. Сначала он откашливается, а потом произносит эти слова: – «Куда я схожу?» – «На почту,- объясняет Верещагин.- Ты пошлешь телеграмму, причем немедленно, как это говорится… ага! чтоб одна нога была там, другая здесь. Или наоборот? Одним словом, ты помчишься на почту во весь дух… Что же ты стоишь?» – «Какую телеграмму?»- спрашивает Геннадий, в глазах у него растерянность, а в голосе – хрипота того рода, какая бывает у людей, когда они напуганы, смущены, не уверены в себе или лгут,- впрочем, все это одно и то же. «Ах, да! Я забыл дать тебе текст,- говорит Верещагин и смеется – заливисто, хотя и очень тихо, редчайшее сочетание, мало кому из людей приходилось слышать, чтоб кто-то смеялся так заливисто и вместе с тем так тихо,- этим операторам, можно сказать, повезло в жизни.- Я забыл дать тебе текст»,- повторяет Верещагин, отсмеявшись.
И лезет в карман – все понимают: за авторучкой, за чем же еще? – ведь дело срочное, отлагательства не терпит, нужно побыстрее составить текст телеграммы,- одна нога здесь, другая там… – но вместо авторучки Верещагин вынимает из кармана мундштук и, что удивительно, ужасно рад тому, что это мундштук, а не авторучка, хотя, ясное дело, хотел достать авторучку; он радуется мундштуку, как подарку судьбы, и снова смеется редко слышимым тихим заливистым смехом, после чего решительно лезет в другой карман – тут уж все готовы отдать свои головы на отсечение, что теперь-то будет вынута авторучка; все думают так: он вспомнил, где у него лежит авторучка, и поэтому сунул вторую руку в карман так решительно. Но Верещагин вынимает пачку папирос,- от неожиданности у всех дух захватывает, как в цирке на выступлении ловкого иллюзиониста, талантливого мастера своего дела, тем более что, оказывается, Верещагин и не думал искать авторучку, у него на лице написано, что ему на эту авторучку плевать с высочайшей в мире колокольни, например с колокольни храма святого Петра в Риме, которая, кстати, и есть высочайшая, он ловко вставляет в мундштук папиросу, а сам мундштук – в рот, снова лезет в карман – теперь уж сомнений нет ни у кого, дело ясное: он полез за спичками, однако Верещагин извлекает из кармана авторучку, оскаленно озираясь – в зубах мундштук! – он грозно спрашивает: «Куда подевалась бумага?» На столе перед ним высокая пачка чистых листов,- уж коль он так быстро мундштук и папиросы с авторучкой отыскал, то мог бы, конечно, и бумагу обнаружить самостоятельно, увидеть ее на столе такому ловкому человеку- простой пустяк, но он спрашивает, ощерясь: «Куда подевалась бумага?»- и листок ему дают; кажется, Ия дает.
«Так,- говорит Верещагин и садится за стол.- Значит, текст телеграммы будет такой…» После этих слов он вскакивает и начинает снова рыться в карманах, теперь все догадываются, что текст телеграммы у Верещагина набросан заранее и он ищет бумажку с этим текстом, все карманы перерыл, никак не находится бумажка, Верещагин приходит в злое возбуждение и громко кричит- но не о бумажке, а: «Где спички?» Никто ему их не подает и даже не ищет, потому что на всех от такого поворота дела нападает столбняк и оцепенение.
Первой приходит в себя Альвина. «Дай спички, у тебя же есть»,- говорит она Юрасику и смотрит на него сердитым, совсем не любящим взглядом: разве она может любить мужчину, когда вокруг такое творится?
Но у Юрасика, с трудом выходящего из столбняка и оцепенения, такие замедленные движения, что, когда он наконец достает спички и протягивает их Верещагину, тот даже не замечает этого – он сидит за столом, в зубах мундштук с незажженной папиросой, и пишет текст телеграммы печатными буквами.
«Вот! – говорит он спустя минуту.- Я написал печатными буквами,- и зачитывает текст телеграммы вслух: – «Срочно вылетай институт чрезвычайные события создан кристалл значение переоценить трудно да что там невозможно Верещагин». Здесь и адрес написан,- объясняет он Геннадию и опускает руку в карман, бормоча: – Сейчас дам деньги на телеграмму – срочную, обязательно срочную! – но вынимает коробку спичек и, прикурив, с наслаждением разваливается на стуле.- А? – говорит он.- А?»
«Ишь читатель нашелся! – говорит недовольный Верещагин и идет к остановившемуся пустому троллейбусу.- Прощай, парень. До свидания».
«До свидания,- отвечает парень.- С вами разговаривать, много почерпнешь. А с той девушкой вы уже не встречаетесь? Гены не подошли, да?»
«Еще как подошли,- говорит Верещагин и вздыхает – глубоко и искренне. Он уже стоит на подножке троллейбуса.- Только она меня бросила, парень.- Он снова вздыхает, уже менее натурально.- Во как вышло. Здорово, да? Пока».
«Пока,- кивает парень, но не уходит, наоборот, приближается к троллейбусу вплотную, почти влазит в него, глаза у него удивленные – надо же, как близко к сердцу принял верещагинскую речь.- Это почему же – бросила? – спрашивает он.- Ваши, значит, гены к ее подошли, а ее к вашим – нет? Разве так бывает?»
«У матери ее не подошли гены,- объясняет Верещагин. Он уже внутри троллейбуса и разговаривает с парнем высунув наружу голову.- Матерям, знаешь, наплевать на дочкины гены. Им лишь бы порядок был. Зять почему-то всегда интересует их больше, чем внуки».
Он едва успевает убрать голову – гильотина троллейбусных дверей смыкается. Поехали.
Большую муху, которая уцепилась в тамбурное стекло, другой раздавил бы или, по крайней мере, согнал – ни для чего, просто чтоб утвердить свое право сильнейшего на этом участке пространства, а Верещагин – нет. Он смотрит на муху дружески, почти с любовью и несколько вопросительно, как бы ожидая каких-то разъяснений. Но муха не чувствует себя обязанной исповедоваться перед Верещагиным. Она вообще никому и ничем не обязана, и ей никто ничем не обязан – она на редкость свободна. Она даже не вздрагивает крылышками, когда троллейбус трогается, не испытывает ни волнения, ни тревоги, хотя уезжает из родных мест навсегда. На какой-то остановке она вылетит и будет жить вдали от своих братьев и сестер, не замечая их отсутствия, не обнаружив перемены, ностальгия ее не замучит, привязанностей у нее нет, воспоминаний тоже – эх, до чего же свободная муха!
Дружеская симпатия к ней сменяется у Верещагина неприязненным чувством, он уже не любит муху; может быть, отчасти из зависти к ее свободе, даже замахивается – и не убивает, конечно, но все-таки сгоняет,- теперь стекло совершенно свободно от чьего-либо присутствия и сквозь него можно беспрепятственно смотреть,- Верещагин смотрит и видит: тот самый, только что оставленный парень мчится вдогонку за троллейбусом. Он скачет по асфальту, делает Верещагину знаки – то правой, то левой рукой, и не отстает. Троллейбус набирает скорость, парень тоже набирает. Он бежит даже чуть быстрее троллейбуса, он даже приближается, у него даже хватает сил что-то кричать Верещагину – какой здоровый парень! – но что он кричит? Верещагин показывает пальцами на свои уши, отрицательно мотает головой в том смысле, что не слышит, и тогда парень еще прибавляет ходу,- удивительно, сколько у него резервов! «Ну и резервов у тебя!» – говорит Верещагин вслух.
Никто не слышит. Троллейбус пустой.
А водитель, будто заметил, что за ним гонятся, будто испугался – жмет на газ изо всех сил, троллейбус внезапно ускоряет ход так, будто срывается с места, но и парень, недаром Верещагин хвалил его резервы, тоже как бы с места срывается, он, видать, могучей породы, только теперь не кричит, не машет руками, голову наклонил, чтоб лучше рассекать воздух, и – не отстает, не отстает, даже приближается.
Наконец троллейбус сдается, подошел его предел – остановка, Верещагин выскакивает из раскрывшихся дверей, парень уже здесь – тут как тут. «В чем дело? – спрашивает Верещагин.- Ты чего, сумасшедший?»
«Девушка у меня,- говорит парень.- Хочу посоветоваться»,- и на время замолкает: другой пал бы к ногам Верещагина и издох, а парню – здоровущий какой! – только секунд десять надо, чтоб отдышаться. «Я с девушкой встречаюсь,- говорит он через десять секунд совсем ровным голосом.- Она мне по ночам снится, раньше я думал, что это просто придурь, а после разговора с вами засомневался. Как вы считаете, если девушка по ночам снится – это значит, подходят гены и на ней надо жениться, да?»
«Мало ли что кому снится,- уклончиво отвечает Верещагин.- Мне, например, по ночам спрут-шахматист снится. Что ж, мне его в загс вести?»
«Да я не в том смысле – снится! – восклицает парень.- Мне тоже много разной дребедени снится. Но я по этой девушке вообще сохну! Только раньше я думал, что это физиология, а теперь – как мне думать теперь?»
«Нет, парень,- отвечает Верещагин.- Ты меня от этого дела уволь. Такие вещи ты сам должен решать. Сам в себе разберись».
«Точно! – соглашается парень.- Я так и подумал: нужно самому в этом деле разобраться. Тут душой надо почувствовать, а не советчиков искать, правильно?»
«Вот видишь, какой ты умный,- хвалит Верещагин.- А зачем тогда бежал за моим троллейбусом?»
«С вами поговорить – много почерпнешь»,- ответил парень.
179
Верещагин вскакивает в другой троллейбус,- такой же, не лучше и не хуже, все пустые троллейбусы одинаковы, и муха на стекле,- конечно, не та же, но тоже муха, Верещагин всматривается в нее,- зачем она здесь, куда едет? – ну да, думает он, просто лето, мухи везде, их сезон, им велено жить, а это не так-то просто, жизнь все время норовит иссякнуть, и вот они путешествуют в поисках всего, что продлевает ее и поддерживает,- продуктовых ларьков, вонючих свалок, открытых окон, тухлой рыбьей головы, пролитого на асфальт молока, перепачканных вареньем щек, раздавленных автомобилями кошек, потных лбов, недовысохшей лужицы мочи, распоротых консервных банок, спящих под заборами забулдыг, кастрюль со снятыми крышками, сортиров, которые обработают хлоркой только завтра, слюны целующихся влюбленных, выпавших из младенческих рук «эскимо» – «не смей поднимать! фи! я тебе куплю другое!», выброшенной из окна окровавленной ваты, потерянного носового платка, прокисших щей, домовых кухонь; просвирок, не удержанных трясущимися губами беззубых богомолок; яичных желтков, лошадиных задниц, плевков, конфет, разверстых промежностей загорающих на пляже девушек, блевотины, гниющей сливы из консервированного компота; газетного листа, пропитанного маргарином; голубиного помета, использованных гигиенических пакетов, ссадин, сахара, сопливых носов, свиного сала,- у них своя, полная особых забот жизнь, узкая, как луч света сквозь игольное ушко, и Верещагину в нее не влезть, не понять, не посочувствовать, не пособить, так что бессмысленно это – смотреть на муху вопросительным взглядом, не будет никаких объяснений и невозможно никакое участие – глупо даже ждать, возле института Верещагин выскакивает из троллейбуса и бежит в цех.
180
«Там что-то случилось! – кричит Альвина. Почему-то она здесь, хотя дежурят Ия и Геннадий; впрочем, и они здесь.- Там что-то случилось! Что-то случилось!»
«Стрелка почему-то упала на нуль»,- объясняет Геннадий.
«Это хорошо или плохо?» – спрашивает Ия.
«Это значит, никакого давления уже нет и мы не взорвемся»,- говорит Юрасик. Почему-то и он здесь.
«Почему вы все здесь?»- спрашивает Верещагин. Он хочет прислушаться к себе – такой момент! – но не может прислушаться. Он на людях не умеет, никогда не умел, они мешают, выгнать бы их всех.
Он не сердит, не грозен, не хмурит бровей, когда спрашивает: «Почему вы все здесь?»
Он спрашивает об этом таким тоном, будто в далекой заморской стране на него наехал прекрасный автомобиль: удар, боль – он испуганно открывает глаза и вдруг видит склонившихся над ним близких людей, которых оставил за морем – откуда они тут взялись?
«Почему вы здесь? – спрашивает он.- Откуда?»
Должен быть только он и прекрасный автомобиль.
Такой замечательный автомобиль с обрубленными крыльями!
Он не знает, что пролежал без сознания долгие-предолгие месяцы, они для него как единое мгновение, он открывает глаза, думая, что увидит все тот же наезжающий прекрасный автомобиль, а картина, оказывается, совсем другая: низко склонившиеся различные родственники и приятели.
«Где прекрасный автомобиль?»- спрашивает он с недоумением и беспокойством.
Нет, совершенно не безразлично человеку, под какими колесами он заканчивает жизнь!
Автор этих строк в далекой своей юности был однажды сбит с ног детским велосипедом, мчавшимся на огромной скорости,- он ободрал в кровь локти и колени, но над ним смеялись, никто не сочувствовал.
Как исказилось его лицо!
Есть такое животное – тарбаган… Вот вы поезжайте в Среднюю Азию, найдите его нору, затаитесь в кустах, дождитесь, когда тарбаган выйдет погулять, тихонько подкрадитесь к его пустой норе, сядьте перед нею и свистните, засунув в рот два пальца. Или закричите, если не умеете свистеть, принесите с собой рожок, саксофон, флейту и дуньте в нее, или пальните в воздух из ружья, – знаете, что будет?
Конечно, тарбаган испугается. Вы думаете, он побежит от вас прочь?
Нет, он помчится прямо на вас. За короткую пробежку он разовьет такую скорость, что, если вы не отпрыгнете со своей флейтой в сторону, он продырявит вас собой насквозь. Он продырявит вас или не продырявит, если вы, бросив саксофон, отпрыгнете – в любом случае он юркнет в свою нору.
Когда тарбаган напуган, он бежит в свою нору. И если на прямом пути к ней стоит тот, что его напугал, он пронзит его своим телом, убьет и, хотя после этого ему некого уже бояться, скроется в норе, где с взволнованным сердцем будет ждать, не заиграете ли вы, пронзенный, снова на своем дурацком рожке.
Он даже не поймет, что вас убил. Он, поверьте, не хотел вам зла. Он просто стремился попасть в нору кратчайшим путем. Он очень пуглив, тарбаган, но не труслив – это совсем не одно и то же; впрочем, к чему весь этот разговор?
«Вон!» – произнес Верещагин и показал рукой на дверь. Очень театрально это у него получилось.
Может быть, из-за этой театральности никто и не пошевелился. Альвина закатила глаза, Геннадий возмечтал о букете алых роз, Ия восхищенно улыбнулась, Юрасик покраснел – каждый сделал свое дело.
Наверно, им показалось, что это актер на сцене произнес «Вон!» и выбросил в сторону двери белую взволнованную руку, и вот: Альвина закатила глаза, Геннадий держит в уме букет алых роз, Ия улыбается, восхищенная мастерством актера, а Юрасик краснеет, подумав о толстеньких женщинах: кому из нас во время хорошего спектакля не приходили в голову посторонние мысли?
«Во-он!» – заорал Верещагин, и, хотя на этот раз не указал рукой на дверь, все помчались именно к ней, на мгновенье в дверях возникла маленькая пробка, которая тут же рассосалась.
Верещагин остался один. Он подошел к печи номер семь и нажал сначала на никелированный рычаг. Внутри печи что-то щелкнуло. Тогда Верещагин дотронулся до оранжевой кнопки на панели, и в печи опять щелкнуло. Он еще много всяких действий производил, и каждый раз в печи что-то щелкало.
Наконец Верещагин снова взялся за никелированный рычаг и вернул его в прежнее положение. И тогда верх печи раскрылся и изнутри выдвинулся белый керамический сосуд.
Он был холодный. Верещагин не стал даже проверять, холодный ли он, хотя любой другой человек подумал бы, что он горячий, потому что еще совсем недавно печь с импортным обогревателем раскаляла этот сосуд до неисчислимых тысяч градусов, но Верещагин знал, что к чему.
Он смело взял керамический сосуд в руки и развинтил его.
И тотчас Джинн выплыл из сосуда. «Спасибо, что ты меня создал»,- сказал он Верещагину.
Обычно Джинны говорят: «Спасибо, что ты меня освободил».
«Открываем заключительное заседание Межгалактического Конгресса,- сказал председатель цивилизации Пхра-Нтру.- Сегодня председательствовать поручено мне. Рассаживайтесь поживее».
Все занимают свои места организованно и без суетливости. Правда, между представителями эн-херамической культуры и планеты Эйлейвмирвой возник маленький конфликт, оба утверждали, что накануне сидели на двенадцатом кресле четвертого ряда, и, пытаясь занять это место, немножко подталкивали друг друга, однако благодаря вмешательству соседей дело быстро уладилось, соперники пошли на компромисс и заняли спорное кресло вдвоем: представитель планеты Эйлейвмирвой разместил на нем свою левую ромбовидную ягодицу, выполнявшую также роль инверсионного желудка, а эн-херамист устроился на спиралевидном волоске восемьдесят четвертой фаланги автономного уха эйлейвмирвойца.
В зале воцарилась тишина.
«Я что-то не вижу представителя Земли,- сказал председательствующий пхра-нтруец, зорко всматриваясь.- Где Верещагин?»
«Он совсем перестал спать!» – выкрикнул с места автомат-телепат, делегированный на Конгресс сообществом тугоплавких Железяк-Сверхтекучек, владеющих южным полушарием ядра коллапсирующей нейтронной звезды Бюстгальтгейзер.- Он по горло в делах и как раз сегодня пытается создать Праматерный Кристалл».
«О! – сказал председательствующий.- Если ему это удастся, мы сможем поставить на Совете вопрос о переводе земной цивилизации в класс «ню» с предоставлением почетного права бесполого размножения».
181
Один художник сидел перед холстом и рисовал картину. В правой руке он держал кисть, в левой – палитру с разными красками: синей, зеленой, желтой, голубой, черной, фиолетовой, коричневой, белой, оранжевой и красной.
И тут к нему в мастерскую вошла одна знакомая дамочка и спросила: «Что вы сегодня рисуете?»
«Я рисую негра»,- ответил художник и обмакнул кисть в голубую краску.
Эта дамочка часто приходила к художнику, главным образом по вечерам, и, ожидая, когда он кончит рисовать, чтоб заняться ею, задавала ему различные вопросы, касающиеся искусства.
«Но зачем вам столько разных красок, если вы рисуете негра?» – спросила она на этот раз.
«Как просто было бы рисовать негра, если б вся задача заключалась только в том, чтоб сделать его черным»,- ответил художник знакомой дамочке и мазнул ей по роже кистью, чтоб она не задавала дурацких вопросов. «Ха-ха-ха!»- захохотала дамочка. Она обрадовалась, что художник отвлекся от картины и занимается уже ею.
182
Он выплывает из керамического сосуда и, сразу же приобретя форму шара, висит в воздухе, слегка пульсируя.
Он вздрагивает от верещагинского вздоха и пытается отплыть в сторону, Верещагин ладонью преграждает ему путь, ласково возвращает на прежнее место, он чуть тепловат на ощупь, почти невесом, упруг и податлив, но разорвать его невозможно, он пульсирует, как сердце, но прозрачен и бесцветен, он похож на медузу, висящую посреди океанской глубины, но прозрачнее медузы, он имеет форму шара, но это когда его не трогают, от прикосновения он меняет форму, становится мячом для регби, диском, веретеном, но разорвать его невозможно.
Он так прозрачен, что почти невидим, и если кто-нибудь вошел бы в цех, то обязательно бы спросил: «С кем это ты здесь разговариваешь, Верещагин?»
Потому что Верещагин разговаривает с кристаллом.
«Какой же это кристалл? – может усомниться кто-нибудь.- Кристалл имеет строгие четкие грани, а эта: штука медузоподобна, кристалл тверд и хрупок, а эта штука податлива».
Ну и что же? Не всем кристаллам быть одинаковыми. Вы видели твердые и хрупкие? А Верещагин создал совсем другой. Зачем же так сразу и кричать: «Не кристалл это!» Если вам попалось горячее молоко, совсем не обязательно дуть потом на все жидкости подряд. И если вас напугали, не следует шарахаться от каждого куста на дороге. Маленький сын одной моей знакомой, возившей его отдыхать к морю, вернувшись, говорил: «Теперь я знаю, что такое курорт. Это когда песок, и на нем лежит моя голая мама». Чем беднее опыт наблюдений, тем легче случайные признаки принимаются за главные: теперь этому мальчику трудно будет поверить в существование курортов без песка и без мамы. Вы похожи на него, на этого самоуверенного младенца, если говорите: «Кристалл – обязательно твердый, с гранями и хрупкий». Любовь к преждевременным обобщениям, на малом количестве фактов – это от вашей ограниченности. Увидев англичанина, ковыряющего в носу, вы станете утверждать что ковыряние в носу – национальная английская привычка? Боюсь, что станете. Но это от вашей недалекости. Мало ли какие кристаллы вы видели. Это особый кристалл. Кристалл кристаллов. Если алмаз – королевский кристалл, то этот – божественный. Богу совсем не нужно, чтоб его кристалл был тверд и сверкающ, он не собирается отдавать его ювелиру для огранки, не думает вставлять его в перстень.
Это божественный кристалл, и даже Верещагин его не увидел бы, если бы не знал, что он есть. Что он здесь. Тут.
Все божественное невидимо, если не знать, что оно есть.
Он отвинтил бы у сосуда крышку и сказал бы: «А сосуд-то пустой!»
Так любой сказал бы, если б ему дали в руки этот сосуд и предложили: «Ну-ка, отвинти крышку».
То есть если бы ему заранее не описали бы подробно всю верещагинскую жизнь – как он еще в детстве устраивал взрывы, как защищал диплом-диссертацию, долбил зуб, плакал от женской лжи, какие видел сны и терпел унижения, как низко свисала его голова по сравнению с вздымающимся задом, как спас Пете шевелюру, как сидьмя сидел на Межгалактическом Конгрессе рядом с излучающим инфракрасную вонь представителем цивилизации Ге, как ударялся лбом о стенку, бегал с воем по лестнице, и прочее, прочее – если б какому-нибудь человеку не объяснили всего этого, а просто дали в руки сосуд и сказали: «Развинти-ка», то он, развинтив, конечно, произнес бы разочарованным голосом любителя крепких напитков: «Да в нем же пусто».
Верещагин видит Кристалл. Мало того, он гладит рукой его бесцветное тепловатое тело, движения его спокойны и обессиленны, как у женщины, только что разрешившейся от бремени долгожданным ребенком, он разговаривает с ним, Кристаллом, как с ребенком,- «Вот и ты! – говорит он ласково и тихо.- Сколько лет я ждал тебя! Думаешь, я собираюсь ругать тебя, что ты заставил так долго ждать? Ничуть. Я не испытывал нетерпения. Все, что было до тебя,- это как до моего рождения. Разве еще не рожденный испытывает нетерпение родиться?»
«Можно уже войти?» – голос звучит сзади, Верещагин вздрагивает, будто его этим голосом ударили промеж лопаток. «Нет! – кричит он.- Еще нельзя!»- и придерживает кристалл ладонью, чтоб он не отпрянул от крика. У входа все: Альвина, Юрасик, Ия, Геннадий – они испуганно отступают за порог, но дверь держат приоткрытой и видят, как Верещагин гладит воздух и что-то говорит, слов они расслышать не могут, потому что кристалл у самого лица Верещагина, зачем ему кричать. «Понимаешь,- почти шепчет он,- я знал, что ты будешь прозрачный и невесомый. Но почему ты тепловатый? Я не знал этого. Я думал, у тебя не будет собственной температуры. Я тебя так представлял: на морозе ты холодный, а в тепле теплый. А ты теплей окружающего воздуха, потому что ты живешь, а никакая жизнь не бывает без трудностей, а трудности не преодолеваются без расхода энергии, и какая-то часть обязательно переходит в тепловую, это очень старый закон, можешь не беспокоиться, не думай, что я тебя не понимаю. Я собирался дать тебе имя, но теперь решил: не надо, зачем? Имя дают тем, кого много, чтоб не перепутать их и отличить. Мне бы тоже можно было не давать имени, но когда я родился, то думали, что я – из многих, и ошиблись, нас с тобой только двое, и можно было бы обойтись без имени, потому что мы отличаемся по форме, вот ты, а вот – я, нас никто не спутает, а на других мы не похожи».
«Подожди,- говорит он Кристаллу,- я тебя спрячу. А то какой-нибудь дурак с именем чихнет или засмеется, и ты исчезнешь, тебя унесет. Я ждал тебя без нетерпения, но теперь, когда ты есть, когда ты возник, я без тебя не смогу. Я тебя спрячу».
Верещагин прижимает Кристалл рукой к груди и медленно идет через зал в свой кабинетик, свободной рукой вынимает из кармана ключ, отпирает сейф и – раз! – все алмазы, сапфиры, изумруды, хризолиты, аметисты, все «Глаза Достоевского», «Ногти развратника», «Соловьиные гнездышки», «Толоконные лбы» и даже «Воспаленная гортань Аэлиты» – все летит на пол, сейф свободен и пуст, Верещагин подталкивает в него Кристалл – внутрь, осторожно – оборачиваясь, он громко кричит: «Входите. Теперь можно! Что же вы не входите?»
Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия входят – на цыпочках, осторожно, по одному, сначала в цех, потом в кабинетик, они смотрят на разбросанные по полу драгоценности и с ужасом спрашивают: «Что вы сделали?» – «К черту! – отвечает им Верещагин.- Кому теперь все это нужно? – он делает широкий жест в сторону сейфа и говорит: – Он там,- имея в виду Кристалл.- А был здесь». Ии, Альвине, Геннадию и Юрасику становится страшно, потому что Верещагин, распрямив ладонь, начинает водить ею перед их лицами поочередно, делает эдакие пассы, восторженно улыбаясь при этом. Они, конечно, надеялись увидеть сам Кристалл, у них на это все права, ведь кто помогал Верещагину? кто рисковал жизнью и хранил его тайну? – однако прямо сказать: «Покажите нам Кристалл, а не пустую ладонь, в котором он был»,- ни у кого не набирается смелости, все старательно рассматривают верещагинскую руку, с преувеличенным вниманием, со слишком большим интересом, с избыточным усердием, с подозрительной пристальностью – у них не хватает мужества смотреть в глаза Верещагину, поэтому они смотрят на его ладонь.
«Юрасик,- говорит Верещагин.- Нет, Геннадий, лучше ты…- взгляды операторов остаются без спасательного круга и беспомощно барахтаются: Верещагин убрал ладонь.- Лучше ты, Геннадий,- говорит он,- сходишь».- «Куда я схожу? – спрашивает Геннадий. Сначала он откашливается, а потом произносит эти слова: – «Куда я схожу?» – «На почту,- объясняет Верещагин.- Ты пошлешь телеграмму, причем немедленно, как это говорится… ага! чтоб одна нога была там, другая здесь. Или наоборот? Одним словом, ты помчишься на почту во весь дух… Что же ты стоишь?» – «Какую телеграмму?»- спрашивает Геннадий, в глазах у него растерянность, а в голосе – хрипота того рода, какая бывает у людей, когда они напуганы, смущены, не уверены в себе или лгут,- впрочем, все это одно и то же. «Ах, да! Я забыл дать тебе текст,- говорит Верещагин и смеется – заливисто, хотя и очень тихо, редчайшее сочетание, мало кому из людей приходилось слышать, чтоб кто-то смеялся так заливисто и вместе с тем так тихо,- этим операторам, можно сказать, повезло в жизни.- Я забыл дать тебе текст»,- повторяет Верещагин, отсмеявшись.
И лезет в карман – все понимают: за авторучкой, за чем же еще? – ведь дело срочное, отлагательства не терпит, нужно побыстрее составить текст телеграммы,- одна нога здесь, другая там… – но вместо авторучки Верещагин вынимает из кармана мундштук и, что удивительно, ужасно рад тому, что это мундштук, а не авторучка, хотя, ясное дело, хотел достать авторучку; он радуется мундштуку, как подарку судьбы, и снова смеется редко слышимым тихим заливистым смехом, после чего решительно лезет в другой карман – тут уж все готовы отдать свои головы на отсечение, что теперь-то будет вынута авторучка; все думают так: он вспомнил, где у него лежит авторучка, и поэтому сунул вторую руку в карман так решительно. Но Верещагин вынимает пачку папирос,- от неожиданности у всех дух захватывает, как в цирке на выступлении ловкого иллюзиониста, талантливого мастера своего дела, тем более что, оказывается, Верещагин и не думал искать авторучку, у него на лице написано, что ему на эту авторучку плевать с высочайшей в мире колокольни, например с колокольни храма святого Петра в Риме, которая, кстати, и есть высочайшая, он ловко вставляет в мундштук папиросу, а сам мундштук – в рот, снова лезет в карман – теперь уж сомнений нет ни у кого, дело ясное: он полез за спичками, однако Верещагин извлекает из кармана авторучку, оскаленно озираясь – в зубах мундштук! – он грозно спрашивает: «Куда подевалась бумага?» На столе перед ним высокая пачка чистых листов,- уж коль он так быстро мундштук и папиросы с авторучкой отыскал, то мог бы, конечно, и бумагу обнаружить самостоятельно, увидеть ее на столе такому ловкому человеку- простой пустяк, но он спрашивает, ощерясь: «Куда подевалась бумага?»- и листок ему дают; кажется, Ия дает.
«Так,- говорит Верещагин и садится за стол.- Значит, текст телеграммы будет такой…» После этих слов он вскакивает и начинает снова рыться в карманах, теперь все догадываются, что текст телеграммы у Верещагина набросан заранее и он ищет бумажку с этим текстом, все карманы перерыл, никак не находится бумажка, Верещагин приходит в злое возбуждение и громко кричит- но не о бумажке, а: «Где спички?» Никто ему их не подает и даже не ищет, потому что на всех от такого поворота дела нападает столбняк и оцепенение.
Первой приходит в себя Альвина. «Дай спички, у тебя же есть»,- говорит она Юрасику и смотрит на него сердитым, совсем не любящим взглядом: разве она может любить мужчину, когда вокруг такое творится?
Но у Юрасика, с трудом выходящего из столбняка и оцепенения, такие замедленные движения, что, когда он наконец достает спички и протягивает их Верещагину, тот даже не замечает этого – он сидит за столом, в зубах мундштук с незажженной папиросой, и пишет текст телеграммы печатными буквами.
«Вот! – говорит он спустя минуту.- Я написал печатными буквами,- и зачитывает текст телеграммы вслух: – «Срочно вылетай институт чрезвычайные события создан кристалл значение переоценить трудно да что там невозможно Верещагин». Здесь и адрес написан,- объясняет он Геннадию и опускает руку в карман, бормоча: – Сейчас дам деньги на телеграмму – срочную, обязательно срочную! – но вынимает коробку спичек и, прикурив, с наслаждением разваливается на стуле.- А? – говорит он.- А?»