Страница:
Но потом оказалось, что все наоборот. Ведь где это видано, чтоб некрасивая брала с собой на свидание красивую подругу.
Всегда наоборот. Веками проверено, что всегда наоборот.
Тем временем поезд увозил Тину. Дядя Валя увозил Тину поездом.
Вообще-то дальнейшее существование Тины не играет большой роли в развитии последующих событий, и поэтому автор поколебался, прежде чем написать слова о том, что поезд ее увозил. Вопрос здесь возникает такой: стоит ли возиться с человеком, если он больше не нужен? Автор ответил себе на этот вопрос так: может, и не стоит, а надо. Непорядочно бросать на полдороге человека, к тому же девушку, да еще в такой тяжелый для нее момент. Уж коль автор создал душу живую, то обязан нести полную моральную ответственность за ее судьбу, даже если она ему уже без надобности. В личной жизни автор никогда не отказывал бывшим друзьям и подругам в участии, хотя пользы от них было как от козла молока. Поэтому он и Тину не бросит, а расскажет читателю о том, что было с нею дальше. Пока Верещагин ждет возвращения директора – испуганного и с телеграммой в руках, скоротаем время за интерлюдией о Тине.
Вечер уже поздний, колеса стучат громче, чем днем, за окном полное отсутствие света, но Тина уставилась в черное стекло и смотрит. Что там видит – неизвестно. Скорее всего – ничего. Из упрямства смотрит. Когда человек упрямится, он делается неразумным – ему все равно: в черное ли стекло смотреть, о бетонную ли стенку головой биться.
Так думает дядя Валя. Он смотрит на Тину и думает, что это совершенно правильный поступок – увезти племянницу от греха подальше. Может, кто сильно умный и засмеется: мол, что это вы совсем сбесились, совсем нечеловеческие, можно сказать, аракчеевские методы применяете, просто домострой какой-то; дескать, в двадцатом веке такая педагогика, основанная на пренебрежении к нравственной свободе, да еще с подавлением нежных сердечных чувств совсем еще юной девушки – такая, мол, педагогика преступна, ненаучна и смехотворна.
Пусть посмеется, кто хочет. Пусть возмутится даже. Рассуждения подобных критиканов очень даже неправильные. Это в прежние как раз времена можно было еще деликатничать с девушками, потому что у них больше стыда и страху в душе было, они сами себя от греха ограждали. А теперешние девчонки – страшное дело.
Такие ранние, что глаз да глаз нужен. Они в грех идут смело, потому что, во-первых, образованные, а во-вторых, сытые.
Сытые они, вот в чем беда. Поэтому все, чему у женщины положено быть, у них рано появляется. И требует своего.
Хватит того, что мать у нее матерью-одиночкой всю жизнь живет. С дипломом, а несчастная. Пресечь бы вовремя, счастливая была бы.
Известно, с чего начинается: «Ах, как с ним интересно разговаривать! Ах, от него так много почерпнешь!»
Почерпнула из подобных разговоров сестра дочку, да всю в себя: та же история наклевывается,- та, да не та, не даст ей дядя Валя воли, умудрен опытом, не проморгает, пресечет на первом же «ах!».
«Ах, какой он умный, как интересно рассказывает!»
Ни один человек не рассказывает интересно без выгоды для себя.
А что до возражений: мол, тот сорокалетний с японским магнитофоном, может, он без обмана в постель племянницу тянет, может, он честно жениться на ней хочет, то дядю Валю такой простой уловкой не проведешь. Что такое регистрация в загсе? В наше время она – тьфу. Сегодня зарегистрировался, завтра разрегистрировался, никаких препон нету. Единственная препона – в душе человека. У молодых она худо-бедно, а имеется. Хоть и легкомысленные теперь парни, а препона в душе есть. Для них загс все ж святое дело, потому что никогда не разводились. А для сорокалетнего? Да он, чтоб ночь переспать с девочкой, согласится в этот загс бегом сбегать. Он же понимает: женюсь – разведусь, делов-то. Уже бывало, разводился – нет у него святыни. Хоженая дорожка. Как девственность у девушки – согрешить первый раз боязно. А второй или третий там – ничего уже не убавится. В грязи только сначала пачкаются, а дальше – уже грязными лезут, уже, глядишь, саму грязь испачкать могут.
Так думает дядя Валя, сидя в мчащемся сквозь ночь поезде. Думает и чаек попивает, который проводница принесла. Он ей сказал: «Принеси, дочка, четыре стакана»,- рассчитывал, два выпьет сам, а два – Тина. Но племянница от чаю отказалась, вот дядя Валя четыре стакана – не торопясь, вприкуску – и выпил.
Во рту распаренно, сладко, хочется дяде Вале поговорить, он вообще любит вести разговоры с молодыми. Потому что они еще неопытные, их можно кое-чему научить.
Даром разговаривать дядя Валя не любил.
Некоторые, например, имеют обыкновение беседовать с ровесниками. Сядут два зрелых мужика и – ну молоть языками: о погоде, о политике, будет ли война, то-се, спорят, факты выкрикивают… А толку? Люди взрослые, у каждого свой фундамент, что уже построено – попробуй, сдвинь. Изведут время и расходятся. Каждый свое мнение с собой уносит, впереди себя несет. Какое принес, такое и унес.
Никакого толку и целесообразности от подобных разговоров нету.
С молодыми – другое дело. В молодого вкладываешь. Он иной раз и ершится, и противится, а ты свое – спокойно вкладываешь. Как хирург – больной тоже благим матом орет, а хирург делает свое дело и не торопится. Не для себя старается.
Тина не ершится, не спорит, дядя Валя вкладывает в нее беспрепятственно.
Он сначала долго дышит жарким ртом на ладонь, а потом говорит: «Я с тобой о твоей прошлой любви рассуждать не буду – была и нету. Любовь, она – особенно у женского пола – очень переменчива. Это как я со своей женой, твоей теткой Нюрой, когда помоложе была, приеду в город, в универмаг зайду, так беда одна. Увидит Нюрка, к примеру, какую кофточку, так прямо задрожит вся: покупаю! А я денег не даю. «Погоди, говорю, посмотрим, что дальше продается». И, выходит, правильно делаю, потому что через два шага опять на нее трясучка нападает: какая, ах, шаль, или юбка, например. У каждого прилавка трясется, все ей кажется, что самую лучшую в своей жизни вещь нашла… Вот так весь универмаг пройдем, а тогда я и говорю: «Вот тебе тридцатка, покупай, что понравилось». И она берет то, что ей надо, уже спокойно решает, какая вещь и вправду нужна, а какая понравилась оттого, что другой рядом не видела. А дал бы деньги сразу, что было бы? Купила бы барахлящую безделушку, а потом за голову хваталась бы: ах, мол, что наделала, на что деньги истратила!.. И с любовью так же, полное совпадение. Я хоть и мужчина, но уже в годах, а ты девчонка молодая, так что не стесняйся меня слушать, я тебе главное скажу: ты свой девичий капитал первому встречному отдать не торопись. Любовь эту все хвалят, даже газеты о ней положительно пишут, но закон жизни показывает, что она – мероприятие вредное, потому что от нее у людей мозги затуманиваются, а человек без мозгов хуже скотины, потому что от скотины хоть польза».
Дальше дядя Валя хотел рассказать, как сам лично женился,- не под действием затуманенных мозгов, а поскольку увидел скромную хорошую девушку, о том, как долго поначалу к ней приглядывался, прежде чем сказать какие-либо ласковые слова, но тут дверь с шумом откатилась и в купе вошли попутчики – муж с женой: они в вагон-ресторан ужинать ходили и вот – вернулись.
Дядя Валя взял пустые стаканы и понес их проводнице.
А Верещагин, проводив самую красивую девушку, стоит посреди ночи, посреди города, посреди улицы и смотрит в небо – запрокинув голову. И видит, что одна звезда ближе, другая дальше, а третьей – вообще нет, только свет от нее. И многое другое видит Верещагин в небе – такого, о чем словами и не сказать. Например, он видит… ну, как это объяснить? – словом, такое, от чего поджимает под себя одну ногу: кажется ему, что двум ногам на такой маленькой планетке не поместиться.
Он оглядывается вокруг себя, видит улицу – длинную-предлинную, видит дома – огромные-преогромные, вдали телевизионную вышку – высокую-превысокую, расставляет пошире ноги и говорит: «Ух, ты!»
И снова смотрит в небо. Там он приметил маленькую звездочку, которая, судя по всему, тоже обратила на него внимание. Остальные смотрят мимо Верещагина, они что-то другое наблюдают, а эта уставилась прямо в верещагинские очи, кокетничает; видно, полюбился он ей, и даже затеяла с ним игру. Стоит Верещагину глянуть на нее в упор, как она сразу – нырк! – и исчезает. Бог знает куда, мало ли во Вселенной дыр и складок, в которых можно спрятаться. А отведет Верещагин взгляд чуть в сторону, она тут же появляется опять – краем глаза, обочиной зрения Верещагин видит, как она смеется тихим мерцающим светом, и призывает снова взглянуть на нее.
Затеяла игру в прятки.
Верещагин эту игру принимает с удовольствием: глядит на звездочку, смеется, когда она – юрк! – прячется, отводит глаза и видит – опять выбегает сбоку, кричит тоненьким-претоненьким голоском: «Вот я! Вот я!» Но Верещагин притворяется равнодушным, делает вид, будто рассматривает другие звезды, и звездочка уже ревниво попискивает, обижается. «А я? А я? Да что же ты!» Верещагин – раз! – и ловит ее взглядом.
И так играет с нею до самого утра.
А утром к нему подошла собака. У нее были бодрые, не спросонья глаза: видно, встала уже давно и успела сделать много дел; она посмотрела на Верещагина с доверчивостью. «Идем ко мне»,- предложил ей Верещагин, но у собаки, вероятно, еще не все дела были переделаны, она отрицательно помотала хвостом и убежала, полная доброжелательности и неловкости за свой отказ. И тогда к Верещагину подошел пьяный. «Любишь разговаривать?»- спросил он. «Люблю,- сказал Верещагин.- Пошли ко мне».- «А ты, видать, пройдоха! – закричал пьяный.- Ишь какой прыткий!»- и ушел, громко ругаясь, убивая нежную тишину и разрушая хрупкое утро.
Его голос вскоре затих вдали, но тут стало всходить солнце, и мир зашкворчал, как яичница на сковородке.
Утром дядя Валя опять чаю попил, затянулся папироской, приоткрыл дверь и с силой выдул дым в коридор.
«Куренье не только вред, но и удовольствие,- объяснил он.- Поэтому я с ним мирюсь, не хочу бросать. А дышать накуренным воздухом – один вред. Поэтому я люблю свежий воздух».
Соседей в купе уже не было, опять ушли куда-то в поисках пищи, они принадлежали к той разновидности людей, у которых дорога возбуждает не мозг, а желудок, не мысль, а аппетит. Тина еще лежала, накрытая простыней, и дяде Вале не отвечала.
«И так надо во всем,- продолжал он.- Видать, где вред, а где удовольствие, и отделять одно от другого, как желток от белка. Он, понимаешь, норовит проскользнуть вместе с удовольствием, а ты гляди в оба, не позволяй. Я один белок ем, желток мне нельзя, печень от него болит, я ее загубил, когда твою мать в институте обучал, но не жалею, потому что положительные результаты есть. Я здоровьем не поскуплюсь, если это целесообразно. А от желтка один вред, я его не ем. И так во всем надо разделять: удовольствие в одну сторону, вред – в другую и вон его».
Тина опять не отвечала. Первое время она не реагировала на дяди Валины слова просто потому, что не хотелось говорить, но потом удивилась продолжительности своего молчания, оно ей понравилось, и с этого момента она молчала уже сознательно, из принципа.
Так часто бывает: сначала просто хочется, а потом берешь за правило.
А вообще наша жизнь выглядит примерно так.
Сначала сотворил Бог мира здание – семь этажей. Потом человека.
И дал Бог человеку плоть, и дал Бог человеку, подумав, душу.
«Зачем даешь так много? – спросил Бога червь.- Мне – одну плоть, ангелу – только душу, а этому и то и другое. Зачем?
«Развлечься хочу,- объяснил Бог.- Глянь, как потешно они сожительствуют».
Смотрит червь – действительно потешно: то душа плоть белым крылом в черное темя лупнет, то плоть душу желтой челюстью за розовое горло схватывает.
И так – год за годом, временем длинным, как тень на закате. Пока не обессилеют оба и не взмолятся: Господи, рассели нас!
«Ну, так и быть»,- по-доброму усмехается натешившийся Бог и оглядывает сооруженное им мира здание, прикидывает: кого куда, чтоб подальше. И решает: плоть – в подвал, душу – на самый верхний, седьмой этаж – лифтом.
И червь ползет к червю, и ангел летит к ангелу.
О, человек, потеха Божья! Нет тебя больше!
Остался один ящик.
Тина сидела у окна и читала книгу. В ней описывались приключения пожилого англичанина, который приехал в Африку, нанял двух проводников и углубился в джунгли.
Он интересовался Африкой с научной точки зрения, но проводники не сочувствовали его исследовательским устремлениям и, получив деньги, в одну прекрасную ночь сбежали от него.
Англичанин проснулся и увидел, что он один. А вокруг джунгли.
И стал он из них выбираться.
В одном негритянском поселке его хотели съесть сырым, в другом – изжарить, в третьем – избрать вождем, и только в четвертом ему дали то, чего он хотел: двух проводников, которые на этот раз сопровождали его бесплатно, из одного только дружелюбия.
Англичанин многое увидел, кое-что измерил и все записал.
Он внес большой вклад в ряд наук, а именно: в географию, антропологию, историю, палеонтологию, ботанику, геологию, зоологию, археологию, лингвистику, народоведение и даже – как-то ухитрился – в астрономию.
Впрочем, ничего удивительного в этом нет: из Африки Вселенная видна немножко с другой стороны, чем, скажем, из Европы. А когда на что-то смотришь немножко с другой стороны, сделать вклад в науку не составляет большого труда.
«Шла бы ты читать в сад»,- ласково сказала Тине жена дяди Вали – тетя Нюра.
«Мне и здесь хорошо»,- ответила Тина и посмотрела на последний ящик.
Комод был огромный-преогромный, старинный-престаринный, сделанный, вероятно, еще во времена пожилого англичанина. Ящики в нем располагались тремя рядами, в каждом ряду по шесть штук. Итого – восемнадцать ящиков. Семнадцать Тина уже тайком перерыла.
Безрезультатно. Остался восемнадцатый.
«Я в магазин схожу,- сказала тетя Нюра.- Соли купить».
Она часто ходила покупать соль, потому что дядя
Валя любил, чтоб ему все солили: огурцы, помидоры, капусту, яблоки и даже морковь. Кроме того, он дополнительно посыпал солью все, что подавалось на стол: щи, картошку, кашу, яичницу из белка, мясо и даже хлеб – так густо, что тот казался заиндевелым. Соль вредила его организму, особенно почкам, которые он испортил, выучивая в институте Тинину маму, однако дядя Валя пренебрегал этим фактом, так как в данном случае отделить удовольствие от вреда не представлялось возможным.
«Куплю соль и вернусь»,- сказала тетя Нюра и ушла.
Тинин взгляд подскользнулся на странице, тело напряглось и стало негибким, несколько секунд Тина сидела, выжидая, затем бросила книгу на подоконник, подбежала к комоду и выдвинула последний ящик.
Сверху лежали жесткие накрахмаленные простыни, ниже – красные рубашки дяди Вали, а еще ниже уже ничего не было, только газета «Труд», постеленная на дно.
Тина приподняла газету. Под нею лежала – изображением вверх – фотография несостоявшегося экономиста, ныне штатного исполнителя главных ролей в областном театре оперетты, Тининого двоюродного брата, которого она знала только по такой же фотографии, присланной когда-то дядей Валей ее маме и ей, Тине, на память.
Тина приподняла фотографию.
Письмо. Старый дряхлый конверт с пожелтевшими краями. Тина приподняла конверт…
Вот! Сердце ее заколотилось, хлопнула калитка, тетя Нюра вернулась с солью, вошла в комнату,- Тина по-прежнему сидит на стуле у окна, кулак ее не пуст, прикрыт книгой, она успела взять что надо и теперь снова читает о приключениях пожилого англичанина в стране негров, ничего, правда, не понимая, хотя дальше там происходят очень интересные события: одного из проводников хватает поперек туловища крокодил, но звучит меткий выстрел пожилого англичанина, и прожорливый хищник сражен наповал.
«Сходила бы в сад, вишен поела»,- советует добрая тетя Нюра. Она принесла из магазина пачку слежавшейся соли, жестяную коробку чая – высший сорт и эмалированное ведро – голубое снаружи, белое изнутри.
«Вы купили ведро? – спросила Тина.- Зачем?»
«В магазин завезли, все берут»,- ласково ответила тетя Нюра, но не объяснила зачем. Наверное, посолить что-нибудь в нем дяде Вале.
Тина поднимается, выходит в сад. К ней тотчас подлетает тяжелый шмель, он висит перед глазами, словно кулак, словно микрофон-переводчик, угрожающе поднесенный на Межгалактическом Конгрессе, но Тина молчит, и он быстро удаляется – тело его превращается в точку, а гудение – в ничто.
Безмолвные мошки заплясали у Тининого лица, едва она входит в тень дерева, Тина дует на мошек, но ничего не изменяется в их танце, будто и нет Тининого дуновения, будто бездыханная она, Тина.
Она дует еще несколько раз, а потом смотрит вверх и видит над собою – очень высоко – голубое небо, а близко – коричневую ветку и на ней вишню – в красном глянце, как наманикюренную.
Тина отрывает ее, кладет в рот – вишня катается между языком и нёбом, гладкая, как морской камушек, безвкусная и неживая, трудно поверить, что она может стать сладкой, для этого придется раздавить ее. И Тина сильно прижимает вишню языком к нёбу – теплые сладкие струи ударяют в десны. Тина выплевывает окровавленную косточку.
А потом огородами выходит на сухой серый проселок и по горячей пыли спускается вниз к реке, где мост и дорога.
А мальчик Коля в это утро песню сочинил.
Он проснулся, глянул из кровати в открытое окно, увидел, что мир за окном ранний, розовый, стеклянный, и услышал из глубины этого мира красивые хрустальные звуки. Тихую, но очень хорошую песню.
Мальчик Коля отбросил одеяло и подбежал к окну, чтоб получше расслышать и запомнить новое произведение, он думал, внизу идет парень по улице с транзистором, и вот поспешил не прозевать этого парня, но, глянув вниз, не увидел – ни парня с транзистором, ни кого-либо другого. Только две кошки медленно брели через дорогу – не оглядываясь и вразвалочку, как ходят они, когда думают, что люди их не видят.
Раньше почти все свои музыкальные познания мальчик Коля получал в подарок от парней с транзисторами. Пройдет какой-нибудь такой мимо, плеснет в уши мелодией и – поминай как звали, но мелодия, пригоршня ее, не больше, остается – плещется в Колиной голове и плещется, переливается и переливается, напевает ее Коля и напевает: ля-ля-ля, ли-ли-ли…- все, стоп, сначала, потому что, как петь дальше, неизвестно: ушел парень. И вот так напевает Коля: ля-ля-ля, ли-ли-ли, а потом нечаянно возьмет и присочинит к подаренной звучащей лужице журчащий ручеек, то есть додумает песню сам.
Но тут получилось совсем по-другому: никакого парня с транзистором на улице не было и вообще в такую рань никто ни на чем не играл, а песня в голове все равно звучала, никогда не слышанная, совершенно новая, причем от минуты к минуте громче и громче.
Мальчик Коля пропел ее с начала до конца несколько раз и постепенно догадался, что эту песню сочинил он сам.
Конечно, кое у кого могут появиться глупые сомнения. Мол, мальчик мог услышать эту песню накануне, а потом забыть, и вот теперь она снова всплыла в памяти, возникла в ушах как своя собственная.
Смешно так думать. Во-первых, Коля никогда не забывал услышанных песен. Во-вторых, всегда очень хорошо помнил где, когда и от кого он данную песню услышал. Он не забывал ни места, где она коснулась его ушей, ни парня, из транзистора которого она вылетала,- вправо он шел или в разодранных на заду джинсах; ни погоды – солнечный ли был день или, наоборот, к вечеру дело клонилось. И когда начинал напевать эту песню, перед его глазами сразу возникала солнечная или в сумерках улица, марка транзистора и серое тело парня, выглядывавшее из джинсовой прорехи в те моменты, когда он делал шаг левой ногой.
А когда правой делал – прореха не зияла почему-то. Может, в этом явлении проявлялся какой-то закон природы, но не исключено, что парень специально так сконструировал прореху – для эффекта.
Так что и в мыслях держать нечего – будто мальчик Коля присвоил чужую песню. Его она, первая сочиненная им, и он побежал с нею к Верещагину – хвастаться и петь.
Дядя Валя пулей вылетает из избы. «Стой!» – кричит парнишке, с мотоциклом тот, каждую ночь – паскуда! – будит дядю Валю своим дурацким драндулетом, но сейчас в нужный момент подвернулся. «К мосту! – кричит ему, на багажник вскакивая.- Потом на шоссе! Быстрей!» Фрр-дрр-вжик! – срывается с места мотоцикл-драндулет, мчится, рассекая медлительный воздух, у парня-паскуды рот до ушей, обожает, хулиган, скорость, любит, бездельник, когда погоняют. Дядя Валя, раскорячившись, в багажник тощий зад вжимает, пожирает мотоцикл пространство, проглатывает, как фокусник шпагу, узкое лезвие дороги – вот вдали тоненькая Тинина фигурка возникла,- былинка на асфальте… Поравнялись!
«Ну, племянница, ну! – говорит дядя Валя тяжело дыша, будто весь путь бегом пробежал,- локоть Тины у него в кулаке уже.- Ах ты, девка! Деньги нашла, сбежала, я тебя в чулан запру, вон как далеко зашло, совсем голову потеряла, в сортир не выпущу, парашу в чулан поставлю, ведро эмалированное, Нюрка купила, его и поставлю…»
«Я – пьян,- говорит себе именно в этот момент Верещагин.- Но не так, как все. А иначе. Я – все иначе. Я пойду по улицам, шатаясь из стороны в сторону и распевая первую Колину песню, но, если милиционер захочет отвезти меня в вытрезвитель, я дохну ему в лицо, и он удивленно поднимет свои милицейские брови к козырьку своей милицейской фуражки; какое у вас чистое дыхание, скажет он,- как в лесу на поляне, где растут фиалки, очень похоже. Фиалки не растут на полянах, возражу я ему, они предпочитают заросли, они благоухают в тени. Но вы шатаетесь, скажет милиционер, и глаза у вас разудалые, и рот в хмельной улыбке, я уже не говорю про речь – она странна, но вы не пьяный, почему? Ничего не отвечу я, уйду, оставив его печалиться над загадкой, человек над загадкой – всегда в печали, я всю жизнь в печали, пусть и он немного, пусть вечером скажет жене: я встретил шатающегося человека, он распевал странную песню, но дыхание имел благоуханное, как лесная темная чаща, изобилующая фиалками. Он выглядел как человек, которому прямая дорога в вытрезвитель, но я не посмел отвезти его туда и теперь в печали».
«А вот и напрасно не отвезли,- сказал Верещагин вслух.- Я был пьян. То есть я уже пьян».
Он только что звонил в институт – директор еще не примчался, сказали ему, но получена телеграмма, им подписанная, срочно вылетает, но завтра – завтра он прибудет, наверное, днем, но, может, и вечером,- ха, скажет ему Верещагин, ну и натворил я здесь без тебя делов, красную дату в календаре создал,- тысячелетиями ежегодно человечество будет отмечать этот исторический день, Днем Кристалла называя его и напиваясь от радости, что он существует… Пока Верещагин пьян один, подоспеет Пеликан, вернется со своего курорта, Верещагин умоется тогда холодной водой, обвяжет голову полотенцем и скажет: «Ну и натворил я здесь без тебя делов, никто в мире еще такого не вытворял, давай расскажу тебе подробно, что я навытворял».
И Пеликан тоже станет пьяным. Иначе.
А Тину заперли в чулан. Взрослую уже фактически девушку и – без суда, без следствия. Дядя Валя запер. Лично.
Подходит Тина к стене и думает: выломаю сейчас эту доску и – убегу. Тоненькая Тина, легко пролезла бы в узкую щель. Но поскольку тоненькая, то и не в силах выломать доску.
Много есть таких человеческих качеств, которые, с одной стороны, вроде бы облегчают, а с другой – они же и затрудняют.
Ложится тоненькая Тина на топчан, вытягивает свои длинные стройные ноги до самой стены и чувствует: уютно ей. И думает: «Хорошо мне. И ничего больше не надо. Ну его, Верещагина».
Неужели сбывается предсказанное дядей Валей охлаждение? Стало быть, не дурак он, знает тонкости бабьей психики, даром что, кроме как с женой, ни с одной женщиной близко не водился.
А и то – ведь сказано кем-то: чтоб понимать женщин, лучше узнать одну хорошо, чем многих так себе.
Приходит на ум Тине следующее: главное – это просто жить. Дышать, улыбаться, закрывать-открывать глаза. И, закрыв, не думать о том, что будет, когда откроешь, а открыв, не пугаться мысли, что когда-нибудь придется закрыть. И ни к чему не стремиться. Потому что, когда стремишься, перестаешь чувствовать, как живешь. Не жадничать, не хватать жизнь с ее удовольствиями, потому что все, что человеку надо, – внутри него: природа вложила, позаботилась. И нет большего счастья, чем наслаждаться самим собой, жить как куколка, питаясь яствами, которые заготовлены от рождения, а не добыты кровью, не пахнут потом, и так пока все безболезненно кончится: выпорхнет из лопнувшего кокона золотая бабочка и улетит высоко в небо, на седьмой этаж Мира Здания…
Конечно, именно этими словами Тина не думала. Можно даже сказать, что она вообще ничего такого не думала, а, как мальчик Коля, просто напевала про себя ласковую колыбельную мелодию, внезапно пришедшую в голову, а слова были неразборчивы.
И, подумав вот такими бессловесными мыслями, она почувствовала, что любовь исходит из ее тонкого тела – теплом из бедер, сиянием из головы, трепетом из ног, вздохом из груди, взглядом в потолок из глаз… И, покинув тело, окружает ее любовь плотным облаком, душным и густым – ни вздохнуть уже, ни глянуть… И кажется юной Тине, что сейчас новый человек на свет появится…
Но вместо этого громыхает щеколда и появляется дядя Валя – в дверной раме, как произведение живописи: двадцатый век, соцреализм, масло. В одной руке у него кринка с молоком, в другой – миска с овощами, с фруктами, а на лице улыбка – к племяннице обращенная.
Всегда наоборот. Веками проверено, что всегда наоборот.
187
Тем временем поезд увозил Тину. Дядя Валя увозил Тину поездом.
Вообще-то дальнейшее существование Тины не играет большой роли в развитии последующих событий, и поэтому автор поколебался, прежде чем написать слова о том, что поезд ее увозил. Вопрос здесь возникает такой: стоит ли возиться с человеком, если он больше не нужен? Автор ответил себе на этот вопрос так: может, и не стоит, а надо. Непорядочно бросать на полдороге человека, к тому же девушку, да еще в такой тяжелый для нее момент. Уж коль автор создал душу живую, то обязан нести полную моральную ответственность за ее судьбу, даже если она ему уже без надобности. В личной жизни автор никогда не отказывал бывшим друзьям и подругам в участии, хотя пользы от них было как от козла молока. Поэтому он и Тину не бросит, а расскажет читателю о том, что было с нею дальше. Пока Верещагин ждет возвращения директора – испуганного и с телеграммой в руках, скоротаем время за интерлюдией о Тине.
Вечер уже поздний, колеса стучат громче, чем днем, за окном полное отсутствие света, но Тина уставилась в черное стекло и смотрит. Что там видит – неизвестно. Скорее всего – ничего. Из упрямства смотрит. Когда человек упрямится, он делается неразумным – ему все равно: в черное ли стекло смотреть, о бетонную ли стенку головой биться.
Так думает дядя Валя. Он смотрит на Тину и думает, что это совершенно правильный поступок – увезти племянницу от греха подальше. Может, кто сильно умный и засмеется: мол, что это вы совсем сбесились, совсем нечеловеческие, можно сказать, аракчеевские методы применяете, просто домострой какой-то; дескать, в двадцатом веке такая педагогика, основанная на пренебрежении к нравственной свободе, да еще с подавлением нежных сердечных чувств совсем еще юной девушки – такая, мол, педагогика преступна, ненаучна и смехотворна.
Пусть посмеется, кто хочет. Пусть возмутится даже. Рассуждения подобных критиканов очень даже неправильные. Это в прежние как раз времена можно было еще деликатничать с девушками, потому что у них больше стыда и страху в душе было, они сами себя от греха ограждали. А теперешние девчонки – страшное дело.
Такие ранние, что глаз да глаз нужен. Они в грех идут смело, потому что, во-первых, образованные, а во-вторых, сытые.
Сытые они, вот в чем беда. Поэтому все, чему у женщины положено быть, у них рано появляется. И требует своего.
Хватит того, что мать у нее матерью-одиночкой всю жизнь живет. С дипломом, а несчастная. Пресечь бы вовремя, счастливая была бы.
Известно, с чего начинается: «Ах, как с ним интересно разговаривать! Ах, от него так много почерпнешь!»
Почерпнула из подобных разговоров сестра дочку, да всю в себя: та же история наклевывается,- та, да не та, не даст ей дядя Валя воли, умудрен опытом, не проморгает, пресечет на первом же «ах!».
«Ах, какой он умный, как интересно рассказывает!»
Ни один человек не рассказывает интересно без выгоды для себя.
А что до возражений: мол, тот сорокалетний с японским магнитофоном, может, он без обмана в постель племянницу тянет, может, он честно жениться на ней хочет, то дядю Валю такой простой уловкой не проведешь. Что такое регистрация в загсе? В наше время она – тьфу. Сегодня зарегистрировался, завтра разрегистрировался, никаких препон нету. Единственная препона – в душе человека. У молодых она худо-бедно, а имеется. Хоть и легкомысленные теперь парни, а препона в душе есть. Для них загс все ж святое дело, потому что никогда не разводились. А для сорокалетнего? Да он, чтоб ночь переспать с девочкой, согласится в этот загс бегом сбегать. Он же понимает: женюсь – разведусь, делов-то. Уже бывало, разводился – нет у него святыни. Хоженая дорожка. Как девственность у девушки – согрешить первый раз боязно. А второй или третий там – ничего уже не убавится. В грязи только сначала пачкаются, а дальше – уже грязными лезут, уже, глядишь, саму грязь испачкать могут.
Так думает дядя Валя, сидя в мчащемся сквозь ночь поезде. Думает и чаек попивает, который проводница принесла. Он ей сказал: «Принеси, дочка, четыре стакана»,- рассчитывал, два выпьет сам, а два – Тина. Но племянница от чаю отказалась, вот дядя Валя четыре стакана – не торопясь, вприкуску – и выпил.
Во рту распаренно, сладко, хочется дяде Вале поговорить, он вообще любит вести разговоры с молодыми. Потому что они еще неопытные, их можно кое-чему научить.
Даром разговаривать дядя Валя не любил.
Некоторые, например, имеют обыкновение беседовать с ровесниками. Сядут два зрелых мужика и – ну молоть языками: о погоде, о политике, будет ли война, то-се, спорят, факты выкрикивают… А толку? Люди взрослые, у каждого свой фундамент, что уже построено – попробуй, сдвинь. Изведут время и расходятся. Каждый свое мнение с собой уносит, впереди себя несет. Какое принес, такое и унес.
Никакого толку и целесообразности от подобных разговоров нету.
С молодыми – другое дело. В молодого вкладываешь. Он иной раз и ершится, и противится, а ты свое – спокойно вкладываешь. Как хирург – больной тоже благим матом орет, а хирург делает свое дело и не торопится. Не для себя старается.
Тина не ершится, не спорит, дядя Валя вкладывает в нее беспрепятственно.
Он сначала долго дышит жарким ртом на ладонь, а потом говорит: «Я с тобой о твоей прошлой любви рассуждать не буду – была и нету. Любовь, она – особенно у женского пола – очень переменчива. Это как я со своей женой, твоей теткой Нюрой, когда помоложе была, приеду в город, в универмаг зайду, так беда одна. Увидит Нюрка, к примеру, какую кофточку, так прямо задрожит вся: покупаю! А я денег не даю. «Погоди, говорю, посмотрим, что дальше продается». И, выходит, правильно делаю, потому что через два шага опять на нее трясучка нападает: какая, ах, шаль, или юбка, например. У каждого прилавка трясется, все ей кажется, что самую лучшую в своей жизни вещь нашла… Вот так весь универмаг пройдем, а тогда я и говорю: «Вот тебе тридцатка, покупай, что понравилось». И она берет то, что ей надо, уже спокойно решает, какая вещь и вправду нужна, а какая понравилась оттого, что другой рядом не видела. А дал бы деньги сразу, что было бы? Купила бы барахлящую безделушку, а потом за голову хваталась бы: ах, мол, что наделала, на что деньги истратила!.. И с любовью так же, полное совпадение. Я хоть и мужчина, но уже в годах, а ты девчонка молодая, так что не стесняйся меня слушать, я тебе главное скажу: ты свой девичий капитал первому встречному отдать не торопись. Любовь эту все хвалят, даже газеты о ней положительно пишут, но закон жизни показывает, что она – мероприятие вредное, потому что от нее у людей мозги затуманиваются, а человек без мозгов хуже скотины, потому что от скотины хоть польза».
Дальше дядя Валя хотел рассказать, как сам лично женился,- не под действием затуманенных мозгов, а поскольку увидел скромную хорошую девушку, о том, как долго поначалу к ней приглядывался, прежде чем сказать какие-либо ласковые слова, но тут дверь с шумом откатилась и в купе вошли попутчики – муж с женой: они в вагон-ресторан ужинать ходили и вот – вернулись.
Дядя Валя взял пустые стаканы и понес их проводнице.
188
А Верещагин, проводив самую красивую девушку, стоит посреди ночи, посреди города, посреди улицы и смотрит в небо – запрокинув голову. И видит, что одна звезда ближе, другая дальше, а третьей – вообще нет, только свет от нее. И многое другое видит Верещагин в небе – такого, о чем словами и не сказать. Например, он видит… ну, как это объяснить? – словом, такое, от чего поджимает под себя одну ногу: кажется ему, что двум ногам на такой маленькой планетке не поместиться.
Он оглядывается вокруг себя, видит улицу – длинную-предлинную, видит дома – огромные-преогромные, вдали телевизионную вышку – высокую-превысокую, расставляет пошире ноги и говорит: «Ух, ты!»
И снова смотрит в небо. Там он приметил маленькую звездочку, которая, судя по всему, тоже обратила на него внимание. Остальные смотрят мимо Верещагина, они что-то другое наблюдают, а эта уставилась прямо в верещагинские очи, кокетничает; видно, полюбился он ей, и даже затеяла с ним игру. Стоит Верещагину глянуть на нее в упор, как она сразу – нырк! – и исчезает. Бог знает куда, мало ли во Вселенной дыр и складок, в которых можно спрятаться. А отведет Верещагин взгляд чуть в сторону, она тут же появляется опять – краем глаза, обочиной зрения Верещагин видит, как она смеется тихим мерцающим светом, и призывает снова взглянуть на нее.
Затеяла игру в прятки.
Верещагин эту игру принимает с удовольствием: глядит на звездочку, смеется, когда она – юрк! – прячется, отводит глаза и видит – опять выбегает сбоку, кричит тоненьким-претоненьким голоском: «Вот я! Вот я!» Но Верещагин притворяется равнодушным, делает вид, будто рассматривает другие звезды, и звездочка уже ревниво попискивает, обижается. «А я? А я? Да что же ты!» Верещагин – раз! – и ловит ее взглядом.
И так играет с нею до самого утра.
А утром к нему подошла собака. У нее были бодрые, не спросонья глаза: видно, встала уже давно и успела сделать много дел; она посмотрела на Верещагина с доверчивостью. «Идем ко мне»,- предложил ей Верещагин, но у собаки, вероятно, еще не все дела были переделаны, она отрицательно помотала хвостом и убежала, полная доброжелательности и неловкости за свой отказ. И тогда к Верещагину подошел пьяный. «Любишь разговаривать?»- спросил он. «Люблю,- сказал Верещагин.- Пошли ко мне».- «А ты, видать, пройдоха! – закричал пьяный.- Ишь какой прыткий!»- и ушел, громко ругаясь, убивая нежную тишину и разрушая хрупкое утро.
Его голос вскоре затих вдали, но тут стало всходить солнце, и мир зашкворчал, как яичница на сковородке.
189
Утром дядя Валя опять чаю попил, затянулся папироской, приоткрыл дверь и с силой выдул дым в коридор.
«Куренье не только вред, но и удовольствие,- объяснил он.- Поэтому я с ним мирюсь, не хочу бросать. А дышать накуренным воздухом – один вред. Поэтому я люблю свежий воздух».
Соседей в купе уже не было, опять ушли куда-то в поисках пищи, они принадлежали к той разновидности людей, у которых дорога возбуждает не мозг, а желудок, не мысль, а аппетит. Тина еще лежала, накрытая простыней, и дяде Вале не отвечала.
«И так надо во всем,- продолжал он.- Видать, где вред, а где удовольствие, и отделять одно от другого, как желток от белка. Он, понимаешь, норовит проскользнуть вместе с удовольствием, а ты гляди в оба, не позволяй. Я один белок ем, желток мне нельзя, печень от него болит, я ее загубил, когда твою мать в институте обучал, но не жалею, потому что положительные результаты есть. Я здоровьем не поскуплюсь, если это целесообразно. А от желтка один вред, я его не ем. И так во всем надо разделять: удовольствие в одну сторону, вред – в другую и вон его».
Тина опять не отвечала. Первое время она не реагировала на дяди Валины слова просто потому, что не хотелось говорить, но потом удивилась продолжительности своего молчания, оно ей понравилось, и с этого момента она молчала уже сознательно, из принципа.
Так часто бывает: сначала просто хочется, а потом берешь за правило.
190
А вообще наша жизнь выглядит примерно так.
Сначала сотворил Бог мира здание – семь этажей. Потом человека.
И дал Бог человеку плоть, и дал Бог человеку, подумав, душу.
«Зачем даешь так много? – спросил Бога червь.- Мне – одну плоть, ангелу – только душу, а этому и то и другое. Зачем?
«Развлечься хочу,- объяснил Бог.- Глянь, как потешно они сожительствуют».
Смотрит червь – действительно потешно: то душа плоть белым крылом в черное темя лупнет, то плоть душу желтой челюстью за розовое горло схватывает.
И так – год за годом, временем длинным, как тень на закате. Пока не обессилеют оба и не взмолятся: Господи, рассели нас!
«Ну, так и быть»,- по-доброму усмехается натешившийся Бог и оглядывает сооруженное им мира здание, прикидывает: кого куда, чтоб подальше. И решает: плоть – в подвал, душу – на самый верхний, седьмой этаж – лифтом.
И червь ползет к червю, и ангел летит к ангелу.
О, человек, потеха Божья! Нет тебя больше!
191
Остался один ящик.
Тина сидела у окна и читала книгу. В ней описывались приключения пожилого англичанина, который приехал в Африку, нанял двух проводников и углубился в джунгли.
Он интересовался Африкой с научной точки зрения, но проводники не сочувствовали его исследовательским устремлениям и, получив деньги, в одну прекрасную ночь сбежали от него.
Англичанин проснулся и увидел, что он один. А вокруг джунгли.
И стал он из них выбираться.
В одном негритянском поселке его хотели съесть сырым, в другом – изжарить, в третьем – избрать вождем, и только в четвертом ему дали то, чего он хотел: двух проводников, которые на этот раз сопровождали его бесплатно, из одного только дружелюбия.
Англичанин многое увидел, кое-что измерил и все записал.
Он внес большой вклад в ряд наук, а именно: в географию, антропологию, историю, палеонтологию, ботанику, геологию, зоологию, археологию, лингвистику, народоведение и даже – как-то ухитрился – в астрономию.
Впрочем, ничего удивительного в этом нет: из Африки Вселенная видна немножко с другой стороны, чем, скажем, из Европы. А когда на что-то смотришь немножко с другой стороны, сделать вклад в науку не составляет большого труда.
«Шла бы ты читать в сад»,- ласково сказала Тине жена дяди Вали – тетя Нюра.
«Мне и здесь хорошо»,- ответила Тина и посмотрела на последний ящик.
Комод был огромный-преогромный, старинный-престаринный, сделанный, вероятно, еще во времена пожилого англичанина. Ящики в нем располагались тремя рядами, в каждом ряду по шесть штук. Итого – восемнадцать ящиков. Семнадцать Тина уже тайком перерыла.
Безрезультатно. Остался восемнадцатый.
«Я в магазин схожу,- сказала тетя Нюра.- Соли купить».
Она часто ходила покупать соль, потому что дядя
Валя любил, чтоб ему все солили: огурцы, помидоры, капусту, яблоки и даже морковь. Кроме того, он дополнительно посыпал солью все, что подавалось на стол: щи, картошку, кашу, яичницу из белка, мясо и даже хлеб – так густо, что тот казался заиндевелым. Соль вредила его организму, особенно почкам, которые он испортил, выучивая в институте Тинину маму, однако дядя Валя пренебрегал этим фактом, так как в данном случае отделить удовольствие от вреда не представлялось возможным.
«Куплю соль и вернусь»,- сказала тетя Нюра и ушла.
Тинин взгляд подскользнулся на странице, тело напряглось и стало негибким, несколько секунд Тина сидела, выжидая, затем бросила книгу на подоконник, подбежала к комоду и выдвинула последний ящик.
Сверху лежали жесткие накрахмаленные простыни, ниже – красные рубашки дяди Вали, а еще ниже уже ничего не было, только газета «Труд», постеленная на дно.
Тина приподняла газету. Под нею лежала – изображением вверх – фотография несостоявшегося экономиста, ныне штатного исполнителя главных ролей в областном театре оперетты, Тининого двоюродного брата, которого она знала только по такой же фотографии, присланной когда-то дядей Валей ее маме и ей, Тине, на память.
Тина приподняла фотографию.
Письмо. Старый дряхлый конверт с пожелтевшими краями. Тина приподняла конверт…
Вот! Сердце ее заколотилось, хлопнула калитка, тетя Нюра вернулась с солью, вошла в комнату,- Тина по-прежнему сидит на стуле у окна, кулак ее не пуст, прикрыт книгой, она успела взять что надо и теперь снова читает о приключениях пожилого англичанина в стране негров, ничего, правда, не понимая, хотя дальше там происходят очень интересные события: одного из проводников хватает поперек туловища крокодил, но звучит меткий выстрел пожилого англичанина, и прожорливый хищник сражен наповал.
«Сходила бы в сад, вишен поела»,- советует добрая тетя Нюра. Она принесла из магазина пачку слежавшейся соли, жестяную коробку чая – высший сорт и эмалированное ведро – голубое снаружи, белое изнутри.
«Вы купили ведро? – спросила Тина.- Зачем?»
«В магазин завезли, все берут»,- ласково ответила тетя Нюра, но не объяснила зачем. Наверное, посолить что-нибудь в нем дяде Вале.
Тина поднимается, выходит в сад. К ней тотчас подлетает тяжелый шмель, он висит перед глазами, словно кулак, словно микрофон-переводчик, угрожающе поднесенный на Межгалактическом Конгрессе, но Тина молчит, и он быстро удаляется – тело его превращается в точку, а гудение – в ничто.
Безмолвные мошки заплясали у Тининого лица, едва она входит в тень дерева, Тина дует на мошек, но ничего не изменяется в их танце, будто и нет Тининого дуновения, будто бездыханная она, Тина.
Она дует еще несколько раз, а потом смотрит вверх и видит над собою – очень высоко – голубое небо, а близко – коричневую ветку и на ней вишню – в красном глянце, как наманикюренную.
Тина отрывает ее, кладет в рот – вишня катается между языком и нёбом, гладкая, как морской камушек, безвкусная и неживая, трудно поверить, что она может стать сладкой, для этого придется раздавить ее. И Тина сильно прижимает вишню языком к нёбу – теплые сладкие струи ударяют в десны. Тина выплевывает окровавленную косточку.
А потом огородами выходит на сухой серый проселок и по горячей пыли спускается вниз к реке, где мост и дорога.
192
А мальчик Коля в это утро песню сочинил.
Он проснулся, глянул из кровати в открытое окно, увидел, что мир за окном ранний, розовый, стеклянный, и услышал из глубины этого мира красивые хрустальные звуки. Тихую, но очень хорошую песню.
Мальчик Коля отбросил одеяло и подбежал к окну, чтоб получше расслышать и запомнить новое произведение, он думал, внизу идет парень по улице с транзистором, и вот поспешил не прозевать этого парня, но, глянув вниз, не увидел – ни парня с транзистором, ни кого-либо другого. Только две кошки медленно брели через дорогу – не оглядываясь и вразвалочку, как ходят они, когда думают, что люди их не видят.
Раньше почти все свои музыкальные познания мальчик Коля получал в подарок от парней с транзисторами. Пройдет какой-нибудь такой мимо, плеснет в уши мелодией и – поминай как звали, но мелодия, пригоршня ее, не больше, остается – плещется в Колиной голове и плещется, переливается и переливается, напевает ее Коля и напевает: ля-ля-ля, ли-ли-ли…- все, стоп, сначала, потому что, как петь дальше, неизвестно: ушел парень. И вот так напевает Коля: ля-ля-ля, ли-ли-ли, а потом нечаянно возьмет и присочинит к подаренной звучащей лужице журчащий ручеек, то есть додумает песню сам.
Но тут получилось совсем по-другому: никакого парня с транзистором на улице не было и вообще в такую рань никто ни на чем не играл, а песня в голове все равно звучала, никогда не слышанная, совершенно новая, причем от минуты к минуте громче и громче.
Мальчик Коля пропел ее с начала до конца несколько раз и постепенно догадался, что эту песню сочинил он сам.
Конечно, кое у кого могут появиться глупые сомнения. Мол, мальчик мог услышать эту песню накануне, а потом забыть, и вот теперь она снова всплыла в памяти, возникла в ушах как своя собственная.
Смешно так думать. Во-первых, Коля никогда не забывал услышанных песен. Во-вторых, всегда очень хорошо помнил где, когда и от кого он данную песню услышал. Он не забывал ни места, где она коснулась его ушей, ни парня, из транзистора которого она вылетала,- вправо он шел или в разодранных на заду джинсах; ни погоды – солнечный ли был день или, наоборот, к вечеру дело клонилось. И когда начинал напевать эту песню, перед его глазами сразу возникала солнечная или в сумерках улица, марка транзистора и серое тело парня, выглядывавшее из джинсовой прорехи в те моменты, когда он делал шаг левой ногой.
А когда правой делал – прореха не зияла почему-то. Может, в этом явлении проявлялся какой-то закон природы, но не исключено, что парень специально так сконструировал прореху – для эффекта.
Так что и в мыслях держать нечего – будто мальчик Коля присвоил чужую песню. Его она, первая сочиненная им, и он побежал с нею к Верещагину – хвастаться и петь.
193
Дядя Валя пулей вылетает из избы. «Стой!» – кричит парнишке, с мотоциклом тот, каждую ночь – паскуда! – будит дядю Валю своим дурацким драндулетом, но сейчас в нужный момент подвернулся. «К мосту! – кричит ему, на багажник вскакивая.- Потом на шоссе! Быстрей!» Фрр-дрр-вжик! – срывается с места мотоцикл-драндулет, мчится, рассекая медлительный воздух, у парня-паскуды рот до ушей, обожает, хулиган, скорость, любит, бездельник, когда погоняют. Дядя Валя, раскорячившись, в багажник тощий зад вжимает, пожирает мотоцикл пространство, проглатывает, как фокусник шпагу, узкое лезвие дороги – вот вдали тоненькая Тинина фигурка возникла,- былинка на асфальте… Поравнялись!
«Ну, племянница, ну! – говорит дядя Валя тяжело дыша, будто весь путь бегом пробежал,- локоть Тины у него в кулаке уже.- Ах ты, девка! Деньги нашла, сбежала, я тебя в чулан запру, вон как далеко зашло, совсем голову потеряла, в сортир не выпущу, парашу в чулан поставлю, ведро эмалированное, Нюрка купила, его и поставлю…»
194
«Я – пьян,- говорит себе именно в этот момент Верещагин.- Но не так, как все. А иначе. Я – все иначе. Я пойду по улицам, шатаясь из стороны в сторону и распевая первую Колину песню, но, если милиционер захочет отвезти меня в вытрезвитель, я дохну ему в лицо, и он удивленно поднимет свои милицейские брови к козырьку своей милицейской фуражки; какое у вас чистое дыхание, скажет он,- как в лесу на поляне, где растут фиалки, очень похоже. Фиалки не растут на полянах, возражу я ему, они предпочитают заросли, они благоухают в тени. Но вы шатаетесь, скажет милиционер, и глаза у вас разудалые, и рот в хмельной улыбке, я уже не говорю про речь – она странна, но вы не пьяный, почему? Ничего не отвечу я, уйду, оставив его печалиться над загадкой, человек над загадкой – всегда в печали, я всю жизнь в печали, пусть и он немного, пусть вечером скажет жене: я встретил шатающегося человека, он распевал странную песню, но дыхание имел благоуханное, как лесная темная чаща, изобилующая фиалками. Он выглядел как человек, которому прямая дорога в вытрезвитель, но я не посмел отвезти его туда и теперь в печали».
«А вот и напрасно не отвезли,- сказал Верещагин вслух.- Я был пьян. То есть я уже пьян».
Он только что звонил в институт – директор еще не примчался, сказали ему, но получена телеграмма, им подписанная, срочно вылетает, но завтра – завтра он прибудет, наверное, днем, но, может, и вечером,- ха, скажет ему Верещагин, ну и натворил я здесь без тебя делов, красную дату в календаре создал,- тысячелетиями ежегодно человечество будет отмечать этот исторический день, Днем Кристалла называя его и напиваясь от радости, что он существует… Пока Верещагин пьян один, подоспеет Пеликан, вернется со своего курорта, Верещагин умоется тогда холодной водой, обвяжет голову полотенцем и скажет: «Ну и натворил я здесь без тебя делов, никто в мире еще такого не вытворял, давай расскажу тебе подробно, что я навытворял».
И Пеликан тоже станет пьяным. Иначе.
195
А Тину заперли в чулан. Взрослую уже фактически девушку и – без суда, без следствия. Дядя Валя запер. Лично.
Подходит Тина к стене и думает: выломаю сейчас эту доску и – убегу. Тоненькая Тина, легко пролезла бы в узкую щель. Но поскольку тоненькая, то и не в силах выломать доску.
Много есть таких человеческих качеств, которые, с одной стороны, вроде бы облегчают, а с другой – они же и затрудняют.
Ложится тоненькая Тина на топчан, вытягивает свои длинные стройные ноги до самой стены и чувствует: уютно ей. И думает: «Хорошо мне. И ничего больше не надо. Ну его, Верещагина».
Неужели сбывается предсказанное дядей Валей охлаждение? Стало быть, не дурак он, знает тонкости бабьей психики, даром что, кроме как с женой, ни с одной женщиной близко не водился.
А и то – ведь сказано кем-то: чтоб понимать женщин, лучше узнать одну хорошо, чем многих так себе.
Приходит на ум Тине следующее: главное – это просто жить. Дышать, улыбаться, закрывать-открывать глаза. И, закрыв, не думать о том, что будет, когда откроешь, а открыв, не пугаться мысли, что когда-нибудь придется закрыть. И ни к чему не стремиться. Потому что, когда стремишься, перестаешь чувствовать, как живешь. Не жадничать, не хватать жизнь с ее удовольствиями, потому что все, что человеку надо, – внутри него: природа вложила, позаботилась. И нет большего счастья, чем наслаждаться самим собой, жить как куколка, питаясь яствами, которые заготовлены от рождения, а не добыты кровью, не пахнут потом, и так пока все безболезненно кончится: выпорхнет из лопнувшего кокона золотая бабочка и улетит высоко в небо, на седьмой этаж Мира Здания…
Конечно, именно этими словами Тина не думала. Можно даже сказать, что она вообще ничего такого не думала, а, как мальчик Коля, просто напевала про себя ласковую колыбельную мелодию, внезапно пришедшую в голову, а слова были неразборчивы.
И, подумав вот такими бессловесными мыслями, она почувствовала, что любовь исходит из ее тонкого тела – теплом из бедер, сиянием из головы, трепетом из ног, вздохом из груди, взглядом в потолок из глаз… И, покинув тело, окружает ее любовь плотным облаком, душным и густым – ни вздохнуть уже, ни глянуть… И кажется юной Тине, что сейчас новый человек на свет появится…
Но вместо этого громыхает щеколда и появляется дядя Валя – в дверной раме, как произведение живописи: двадцатый век, соцреализм, масло. В одной руке у него кринка с молоком, в другой – миска с овощами, с фруктами, а на лице улыбка – к племяннице обращенная.