Страница:
Смешное это поведение Верещагина объясняется тем, что он разогнался. Не только физически, но и душою. Когда человек долго бежит, он уже думает больше не о цели бега, а о самом беге. От этого много бед на земле происходит. И все лучшее – тоже от этого.
Кто долго бежал, тому жизнь начинает казаться бессмысленной, если уже не надо бежать.
Он уже едет с комфортом, но вдруг вскинется, встрепенется – порывается бежать. Однако недолго это состояние длится.
Так что только на мгновение пожелал Верещагин сгустка электричества в грудь.
«Магнитола – это дерьмо,- говорит Верещагин.- У меня японский кассетный магнитофон фирмы «Сони» на семьдесят два часа непрерывного звучания с диапазоном воспроизводимых частот от восемнадцати до двадцати трех тысяч герц при коэффициенте нелинейных искажений ноль целых две десятых процента».
Рот приоткрывается. Губы влажнеют. Обожающий взгляд прорывается к Верещагину сквозь прыщи.
Только в наш технический век интеллектуальное развитие достигло таких высот, что один человек способен полюбить другого за обладание приборчиком с коэффициентом нелинейных искажений в ноль целых две десятых процента.
А как же с идеей, родившейся под зубную боль? Ее Верещагин закопал. Глубоко, как когда-то на пляже красивую девочку.
Верещагин замечал, что становится обыкновенным человеком, но возникающей обыкновенностью не огорчался, быть обыкновенным гораздо приятней, чем необыкновенным, это знают все, кто когда-либо – хоть год, хоть час – был необыкновенным и натерпелся от своей необыкновенности. Я не осуждаю Верещагина, я сам время от времени становлюсь обыкновенным человеком, этот процесс приятен, но порочен – иногда Верещагина охватывал страх, который он не связывал со своим изменением, но который, однако, вытекал из него…
То был страх смерти. Три раза он охватывал Верещагина.
Один мой знакомый тоже: поехал в командировку – маленький городишко, прелесть, пальчики оближешь: речка с хрустальными водами, на пляже девушки с такой кожей, какую нынче только в провинции и встретишь, а главное, фантастическая дешевизна: фрукты, овощи на базаре по смехотворно низким, совершенно не столичным ценам.
И вот пошла у моего знакомого от всего этого голова кругом: рай, да и только. Размягчился он, рассиропился – целые дни на пляже просиживает, смехотворно дешевыми яблочками похрустывает, с матовокожими девушками в карты играет. Преферансу некоторых обучил.
Девушки на его шутки чистыми голосами смеются, в преферанс ему проигрывают, в хрустальные воды за руку, резвясь, тянут… Только время от времени удивленно спрашивают: чего это вы так вдруг побледнели?
А мой знакомый бледнел оттого, что нет-нет да и вспоминал: дела. Их-то он забросил! Не с той же целью его сюда прислали, чтоб на пляже среди девушек, яблочек и карт нежиться! Он мне потом признавался: веришь ли, райской, говорит, жизни вкусил. Но как вспомню, говорит, бывало: дни идут, все меньше их остается, а начальник у меня сам знаешь какой строгий – вернусь, спросит: ну как, сделал дело, за которым посылали?
А посылали его, чтоб он на местной фабричонке вагон мешков выбил – какие-то особо высококачественные мешки, их только в том городишке на фабричонке делали, они заводу, на котором мой знакомый работал, нужны были – чтоб какую-то продукцию в них упаковывать – позарез.
Итак, значит, три раза охватывал Верещагина страх смерти.
Однажды Верещагин, закончив работу, стоял в институтской проходной, ожидая приятелей – куда-то там собирались пойти. А на проходной дежурила знакомая вахтерша-старушка, и Верещагин с нею разговорился. Была у старушки в тот день щека заклеена пластырем. Верещагин, естественно, полюбопытствовал, что за беда, не правнучонок ли повредил.
А вот и не правнучонок вовсе, объяснила старушка, а росла у нее на щеке какая-то штучка, фурункул не фурункул, а что-то в этом роде: не то бородавка, не то воспалительный процесс. С молодости рос этот процесс, бабушка к нему сначала без внимания, а в старости забеспокоилась: больно велик стал, с вишню, правнуков пугает, особенно младшенькую, ее целовать, а она в слезы – черненький такой фурункул, с вишню воспалительный процесс, страшненькая, одним словом, бородавочка, вот бабушка и пошла к врачам с просьбой, чтоб отрезали. А те – руками замахали, в один голос: не прикоснемся, опасная это вещь, пусть уж существует, недолго, мол, осталось.
Так бы и проходила бабушка с этой черной неприятностью остаток своих дней, если б приятельница не надоумила: сходи, мол, к Андрею Афанасьевичу, замечательная личность, чудотворец, светило; может, он что сделает. И, представьте, сделал, отчекрыжил бородавку, правда, не сразу. Сначала травы приложил, а может, и не травы, а химическое вещество. А когда отрезал – эти же травы, а может, другие, точно неизвестно. На первое время, говорит, пластырем закроем, а под пластырь порошка желтого насыпал. Дня через три, говорит, снимем и будешь ты, бабка, совсем как настоящая красавица, за генерала, говорит, в отставке замуж выйдешь, любой возьмет. Веселый он, Андрей Афанасьевич, балагур,- послушать, так кажется – пустобрех, но это только изовнешне, дело свое он знает замечательно, и не знахарь вовсе какой-нибудь, не дед-чудотворец, а доктор, институт кончал, в больнице всю жизнь проработал, теперь на пенсии, но к нему все равно обращаются, он не отказывает, для народа живет. Денег почти не берет, за первый приход, когда осмотрел,- рубль взял, когда отрезал – еще три рубля, так он же на спирт больше потратил, щеку перед операцией протирая, да на травы и лекарства, я ему говорю, что это вы, Андрей Афанасьевич, за так трудитесь, какая вам выгода от трудов ваших. А он смеется, большая, говорит, выгода. Вот я, говорит, тебя на улице встречу без фурункула и полюбуюсь: красивая, мол, женщина. Я, говорит, все ж мужчина, мне такое приятно. Я, говорит, собственноручно вокруг себя красоту создаю. Такой шутник, но дело знает. Когда резал – губы комочком, глаза холодные. А после смеялся: я тебя, бабка, на примете держать буду. Может, еще у генерала отобью, если повезет. Веселый человек, добрый…
Тут подошли приятели, забрали Верещагина куда собирались, домой вернулся он поздно, в хорошем расположении духа, закурил, полюбовался из окна железобетонным столбом при лунном освещении и стал раздеваться, чтоб лечь спать.
И вдруг заметил на животе темную точечку. То есть, он всегда знал, что она у него есть, с самого рождения, давно перестал обращать внимание, но тут вдруг присмотрелся внимательно и увидел, как сильно она выросла за последнее время. Теперь это был уже довольно внушительных размеров бугорок – холмик, курганчик – коричневатый, растрескавшийся, похожий на березовый гриб чагу. Верещагин взял лупу, которую когда-то зачем-то купил, и рассмотрел родинку уже вооруженным глазом – при увеличении она напоминала лунную поверхность, какой ее в то время рисовали фантасты.
Случайный разговор на проходной дал плоды: Верещагин не на шутку встревожился, а когда почувствовал, что она, эта родинка, кроме того что увеличена, еще и побаливает, то вообще испытал панический страх – одним словом, на следующее утро он бежал в институт, думая не о предстоящей работе, а о том, чтоб побыстрей увидеть старушку вахтершу и спросить у нее адрес этого Андрея Афанасьевича, но оказалось, что старушка сегодня не дежурит, выходной у нее, только через два дня появилась, Верещагин к этому времени уже сна лишился, такой вдруг страх смерти его обуял. Первый.
«Ну, как же,- сказала старушка,- помню адресок, вот вам бумажка, вы на ней запишите» – и рукой по гладкой щеке провела, адресок Верещагину продиктовала.
«Вы ко мне по делу? – спросил старик чудодей. Он был толст, мясист и очень стар.- По какому?» – «Я за консультацией,- ответил Верещагин. Он примчался в тот же день, сразу как получил адрес. Ушел из института, работу бросил.- Можете уделить мне пять минут?» – «Конечно,- ответил старик.- Но только если вы не из газеты. Вы не из газеты?» – «Нет»,- ответил Верещагин, измучившийся и немногословный, как нечаянный убийца на допросе. «Тогда присаживайтесь,- сказал старик.- Лучше на этот стул. А я сяду в это кресло. Вчера ко мне приходили из газеты, но я отказался разговаривать. Я мягкий человек, но иногда могу быть ух каким грубым. Могу даже выгнать, да, да! Зачем мне их очерк? Пусть даже они поместят в газете мою фотографию – что это даст? Все равно ни одна девушка не пришлет мне любовного письма. А если пришлет,- представьте такой случай,- что я буду с ним делать? Ко мне приезжал сын, знаете, что он сказал? «Папа,- сказал он.- Должен тебе признаться, женщины меня уже не волнуют». Это моего сына уже не волнуют, а меня, как вы думаете? Причем средний приезжал, это среднего уже не волнуют. О старшем и говорить не приходится. Так что мне их очерк не нужен. Человек ищет славы, когда хочет успеха у противоположного пола… Я уже двадцать лет не практикую. Конечно, пациенты есть, каждый день кто-нибудь приходит, но в больнице уже не работаю. Да, я излечиваю каждого, кого берусь лечить,- это обо мне верно говорят. Неизлечимых болезней нет. Все болезни делятся на две категории: которые сами проходят и которые надо лечить.
Не дай бог ошибиться! Нельзя лечить ту болезнь, которая сама пройдет! В прошлом году я три месяца провалялся в постели, но ни одного врача на порог не пустил. Чувствовал: организм справится сам. Ко мне идут люди, я их осматриваю и почти всех выгоняю. Говорю: само пройдет. Эта молодежь из медицинских институтов рада стараться: любой прыщик лечит. Вгоняют людей в гроб. Сегодня у него вылечили прыщик, завтра – фурункул, а послезавтра он вдруг умирает от насморка. Все удивляются: почему он умер от насморка? А потому, что лечили прыщик. Сейчас люди стали очень бояться смерти, бегут к врачам по любому поводу, спрашивают: почему я вчера чихнул? И эти молодые врачи достают бланк рецепта. Они обязательно что-нибудь выпишут… У меня в городе кличка: «Само пройдет». Не слышали? Вы давно живете в нашем городе? Тоже, наверное, с каким-нибудь прыщиком пришли? Ах, нет, вы из газеты!.. Не из газеты? Откуда же?.. Совершенно верно, из газеты приходили вчера, я их выгнал, они больше не сунутся. Вы по какому делу?.. Подождите, если мы и дальше будем вести разговор так беспорядочно, то я собьюсь с мысли. Я начал вам рассказывать об этом типе, который привел собачку. Помилуйте, говорю, я же не ветеринар! А он отвечает: все живое – едино. Очень образованный молодой человек, из современных, с фокстерьером – журналы читает… Вы заметили: у меня получилось, будто читает журналы фокстерьер. Ха! Я никогда не читал журналы, только книги. Вся мудрость – из книг. В журналах – одна суета. Сейчас уже и книг не читаю. Стар! Все, что можно узнать, я уже узнал. Врачу нужны не книги, а нюх. Ноздри! Талант. По одну сторону баррикад – болезнь, по другую – талант. Только так пойдет дело. А сейчас иначе. С одной стороны болезнь, с другой – рецепт. Врачей много, а врачующих мало… Так вот, привел молодой человек терьера… Я вам это не для газеты рассказываю, просто так. Раз пришли поговорить – извольте. Но писать обо мне – какой смысл? Передать опыт молодым врачам? Ничего из этого не выйдет. Можно надеть чужие брюки, даже перелить чужую кровь, но опыт – пустая затея. Вот вам пример. Мой младший женился в двадцать лет. Жену взял – стерву. Юненькая, тоненькая, ресничками хлопает – просто чудо! Но вижу – стерва. Она еще сама не знает, что стерва, а я уже знаю. И сын не знает, влюблен по уши. Я ему сразу сказал: стерва. Он меня ударил. Обидно, единственная оплеуха за всю жизнь и та – от сына. Через три года приходит: «Папочка, она – стерва». Я ему – раз! – ответную оплеуху. Заплакал. «Я,- говорит,- с ней разведусь». Не разводись, говорю, она к двадцати пяти перебесится, станет хорошей женой, самое худшее ты уже перетерпел, послушай меня хоть на этот раз, я ее вижу насквозь. Думаете, послушал мудрого папочку? Отнюдь. Развелся. Недавно прислал письмо: папочка, встретил Люсю, как она переменилась, говорит, дурой была, плачет, теперь, говорит, я бы тебя на руках носила. Но – поздно. У сына уже двое детей от второй жены, тоже, между прочим, стерва, но поменьше, чем Люська. Поменьше-то поменьше, но дольше будет, ох как долго будет, я это вижу… А вы говорите – передать опыт. Даже родные сыновья и те не перенимают отцовский опыт, невозможно это. Так что незачем обо мне писать… Вы не из газеты? А зачем тогда пришли? Получить консультацию? Пожалуйста! Только учтите, венерические болезни я не лечу, если вы по этому делу… Только кожник. Вы знаете, что такое кожа? Это то, что обтягивает вас с головы до ног, ваша упаковка. По тому, во что упаковал вас Господь Бог, я скажу, что он положил внутрь. Я посмотрю на вашу кожу, потрогаю ее, поглажу и безошибочно определю, какой у вас желудок, сколько раз в неделю вы лжете, каких женщин любите – блондинок, брюнеток или худых. Я не стану разглядывать вашу кожу в микроскоп, я врач старого образца. Когда ко мне приходят с болезнью, я не изучаю ее, я стараюсь почувствовать. Я хочу с нею подружиться и выманить наружу… Я врач вымирающий. Таких в нашем городе двое, больше нет. Ксенофонт Георгиевич Мануйлов. Слышали? Не приходилось? Педиатр. Талантливейший лекарь, но сребролюбец: к нему мамаши несут детишек, а он – прежде всего чтоб десятку положили, у него специальный такой столик для десяток. Из рук в руки денег не берет – кладите на столик. Противный мужичонка. Но – врач! Он понюхает ребенку попку и говорит, что тот позавчера съел несвежую простоквашу. Он никогда не спрашивает, какой у ребенка анализ крови, мочи или кала. Зачем ему анализ, когда у него есть пять органов чувств, созданных природой на уровне выше всех мировых стандартов? Вы знаете, что самка тропической мушки диптера коресус улавливает запах выделений самца за пять-шесть километров? А этих выделений кот наплакал – тысячные доли грамма! Какой прибор, сделанный человеческими руками, может похвастаться такой чувствительностью? Так зачем врачу приборы?.. Если у вас есть дети и они болеют, идите к Ксенофонту Георгиевичу. Столик у него в прихожей, как войдете – слева у стенки. Но если кожное… Вы из газеты? Нет? Что же у вас? Только предупреждаю, я кожник, только кожник. Обычно думают, что раз кожник, так он и гонорею лечит. У вас гонорея? Триппер? Ах, странная родинка. Где? На животе? Тогда задерите рубашку. На животе – проще не бывает, если на ноге, приходится снимать брюки… Нет, такие родинки я не лечу. Я, знаете, стараюсь держаться от них подальше. Скажу по секрету: вам не повезло. Сам Господь Бог не возьмется ее удалять. Ко мне недавно приходила молодая женщина с такой же родинкой, только у нее на шее. Я предупредил: не трогайте. Но ей хотелось быть красивой, она отрезала ее сама. Абсолютное невежество! Ей полагалось бы знать, ведь была медсестрой. Вы слышите: была! Красота – любой ценой! Добилась своего: в гроб легла очень красивая. Без родинки. Через три месяца. Ко мне недавно один мужчина привел сеттера. Я говорю: простите, собак не лечу, предпочитаю людей… Не вздумайте тереть вашу родинку в бане мочалкой и не ездите на Кавказ. В Крым тоже. Обойдетесь без загара, не надо ее будить, тогда сможете прожить сто лет. Хотя иногда они сами просыпаются, ни с того ни с сего. Месяц, два,- и человека нет. Теперь всю жизнь над вами будет висеть эта угроза. Не нравится? А когда мы переходим улицу в неположенном месте, разве над нами не висит угроза? Однако мы не унываем. И вы не унывайте. Может, проживете еще лет десять. Вообще-то такие родинки, как правило, долго не дремлют, так что, если вы копите деньги на автомобиль… Вы копите деньги на автомобиль? Бросьте это. Тратьте сейчас. Представляете, как обидно: жить скупердяем, отказывать себе во всем, наконец купить машину и тут же отправиться на тот свет пешком… У вас много детей? Не женаты? Тогда шляйтесь по ресторанам и заводите кратковременные связи. Кратковременные, слышите? Вообще нанимайтесь только кратковременными. Вы где работаете? У вас интеллигентный цвет лица. Или, может, вы просто побледнели? Я вас напугал? Знаете, ко мне на днях пришел такой же молодой человек, тоже с интеллигентным лицом и затеял дискуссию. Все живое, говорит, едино. Хотел, чтоб я лечил его ньюфаундленда. Настоящий гуманист, говорит, должен жалеть все живущее, даже амебу. Каково? В этой идее есть что-то шопенгауэровское. Все живое – едино, у всех есть душа. Не возразишь! Вообще должен вам сказать, жизнь стала необычайно странной. Я вот сижу, запакованный в свою морщинистую старческую кожу, и наблюдаю со стороны. Ужас! Люди бегут, опаздывают, не успевают, задыхаются. Говорят одно, думают другое, делают третье. Приказы, выговоры, команды, обжорство! Атомные испытания, телевизоры, жуткая музыка и эта молодежь, которая ходит в жутком виде. Чем богаче родители, тем ободраннее дети. Все торопятся, жуют на ходу, в туалет забежать некогда. Стадо, в котором ни один баран не знает, куда бежит, но не может остановиться, потому что его затопчут приятели. И никому не известно, кто побежал первым. Кто вообще поднял всю эту панику. В старых часах секундные стрелки были маленькие-маленькие, а в теперешних – огромные, на весь циферблат. Секунда ценится дороже часа. Бегут, спешат, глаза выкатывают. Я смотрю на весь этот люд и думаю: не пора ли махнуть рукой и пойти медленно? Знаете анекдот? Над ним смеялись еще когда я заведовал отделением в больнице. Очень старый анекдот, но в нем есть аттическая соль. Между прочим, я рассказал его этому молодому человеку с сенбернаром, он смеялся до колик. Вы заметили: у меня получилось, что смеялся анекдоту сенбернар. Кстати, у этой собаки обыкновенная экзема, я дал ей сернистой мази, все пройдет… Начинается анекдот так: застенчивый жених сидит в гостях у невесты, пьет чай, у него, естественно, возникает нужда, но он терпит. Терпит и терпит, стесняется пойти в туалет. Собственно, вот, фактически, и весь анекдот. Когда стало совсем невмоготу, жених срывается с места и, ни слова не говоря, убегает из квартиры. Невеста, разумеется, удивлена, расстроена, ничего не понимает, но тут приходит с улицы ее младший брат, мальчишка, и спрашивает: что это, мол, с твоим женихом? Сначала, говорит, мчался по лестнице во весь дух, а потом вдруг остановился, махнул рукой и пошел медленно. По-моему, человечеству пора сделать то же самое… Я вижу, вы улыбаетесь – я рад за вас. Когда человеку говорят, что его жизнь в опасности, а через пять минут он смеется старому анекдоту,- значит, он испуган, но не подавлен. Я сразу понял, что в вашей упаковке – хорошо организованная жизненная энергия. Таким, как вы,- страх на пользу. Чем сильнее вас напугать, тем лучше. Если есть возможность таким образом вызвать направленную защитную реакцию, то почему бы это не сделать? Слабых страх деморализует, сильных – активизирует. Испуг для людей вашего типа – лучшее лекарство. Ведь что такое, скажем, злокачественная опухоль? Бунт клеток! Когда-то они договорились жить вместе, потому что в одиночку выжить трудно, и вот живут. Каждый человек – это государство, но если какую-нибудь группу клеток в этом государстве долго обижают, она поднимает бунт. Она желает выйти из этого сообщества. Она перестает подчиняться общегосударственным законам, она плюет на интересы всего организма и в результате начинает размножаться со скоростью сексуального маньяка, вырвавшегося из тюрьмы. Слабые люди гибнут от таких революций, как и слабые государства. У вас сильный организм, я его здорово напугал, он не замедлит подтянуть войска в опасную зону. Бунта у вас еще нет, клетки еще только ропщут. Самое время для решительных мер. Когда революция началась, бороться с ней уже поздновато – правительства современных государств это давно поняли. Подавлять бунт надо в начальных стадиях. Как это сделать? Есть два пути: первый – всех брюзжащих и неподчиняющихся – за решетку, второй – удовлетворить требования недовольных. Я уверен, ваш напуганный организм справится с этой задачей, хотя, конечно, можно было бы и вырезать вашу родинку, но зачем вам на вашем молодом животе некрасивый шрам?»
Страх действительно активизировал все силы Верещагина – его организм в сильнейшем возбуждении, голова, руки, ноги – все хотят что-то делать. Он бегает по своей комнате, натыкаясь на стены, закуривает и тут же бросает папиросу, включает магнитофон и тут же выключает – при чем тут музыка! Ему совсем не хочется умирать, вот в чем дело! Правда, врач сказал: эта родинка пока не опасна.
Пока!
И тут Верещагин обнаруживает, что ему не столько умирать не хочется, сколько ждать противно. Он идет на кухню и затачивает нож…
Нет, сначала он выскакивает из квартиры и бежит в магазин. «У вас есть ланцет?» – спрашивает он. «Какой ланцет?» – тоже спрашивают. «Ну, скальпель»,- говорит он, но его не понимают, так как магазин галантерейный, он не туда зашел. «Скальпель! Скальпель!» – кричит он, пытаясь преодолеть непонимание громкостью. «Извините, гражданин, мы не знаем, чего вам надо»,- отвечают ему. Тут находится один образованный покупатель, который разъясняет продавцам, что этому странному молодому человеку нужен парик. «Какой парик?» – не понимает в свою очередь Верещагин и злится. «Тогда я тоже не знаю, чего вам надо»,- отвечает оскорбленный покупатель и в тысячный раз решает про себя никогда больше не помогать людям: им оказываешь услугу, а они недовольны. Он уверен, что скальпель – это скальп, то есть, ясное дело, парик, только не синтетический, а натуральный, из человеческой кожи и поэтому, вероятно, более дорогой и дефицитный.
Вот тут-то Верещагин и начинает точить нож – вернувшись из магазина, где испортил настроение продавщицам и покупателю. Он точит нож огромным напильником, который обнаружился в его хозяйстве,- точит и точит, очень долго, а потом правит его на кожаном ремне: нож становится острым только к вечеру, но зато как топор палача, и этот острый палаческий нож Верещагин, предварительно сняв рубашку и майку, берет в правую руку, а родинку – пальцами левой руки – оттягивает подальше от тела, отчего она приобретает сходство с соском худенькой полудетской груди; нож в правой руке, Верещагин заносит его над собой.
И – резко вздрагивает. Нет, не операция, до которой оставалось полмгновенья, испугала его, а телефонный звонок, неожиданно прозвучавший ему в спину, как предательский выстрел, хотя в данном случае это был скорее выстрел друга. Верещагин бросается в комнату, к телефону, родинку он, естественно, отпускает, говорит в трубку: «Слушаю» – он уже несколько лет говорит «слушаю», а раньше говорил «алло», это его профессор Красильников научил говорить «слушаю». «Слушаю»,- говорит Верещагин хриплым от переживаний голосом – он раздет до пояса, в правой руке нож.
«Слушаю»,- повторяет Верещагин раз десять. Никто не отвечает ему, но в трубке не тишина: кто-то дышит – там, на другом конце провода – негромко, но явственно, сдержанно и как-то очень содержательно. Верещагин больше уже не говорит «слушаю», он просто слушает – и все, он даже закрывает глаза, чтоб лучше вслушаться в дыхание – размеренное и глубокое, ах, как оно вдруг ему начинает нравиться, просто чудо, а не дыхание,- но проходит минута и – такая досада! – странный разговор закончен, в трубке частые гудки. Верещагин кладет ее на рычаг и некоторое время ждет: он надеется на продолжение.
Но дыхание больше не звонит ему.
Нагишом у телефона долго не простоишь – зябко Верещагину, он поеживается, идет обратно на кухню, надевает майку, рубашку, прячет в ящик стола наточенный нож,- с огромным напильником прямо беда: Верещагин забыл, где он лежал раньше, не знает теперь, куда его деть. Минута чужого дыхания как вечность: Верещагину кажется, что точил нож и оттягивал родинку он очень давно – может, месяц назад, может год.
Он возвращается в комнату, снова снимает рубашку, майку, а также все остальное и ложится в постель.
Поздно уже. Час, наверное, ночи.
Второй случай происходит вскоре после первого и начинается с того, что Верещагин наступает в троллейбусы на лапу собаке и та, свирепо рявкнув, цапает его за руку.
Пассажиры троллейбуса на стороне Верещагина: где его видано, кричат они, чтоб собак возили в общественном транспорте без намордника, куда смотрит милиция, инспекция, общественность и так далее. Верещагин выскальзывает из этого шума на ближайшей остановке, он торопится в институт, у него недавно закончился первый страх, он работает с удовольствием, и директор института опять радостно вскидывает при встрече штангу своих бровей, а то было перестал, Верещагин рад возвращению прежней благожелательности; одним словом, ему не до троллейбусных дрязг.
Но уже в институте он внимательно рассматривает неглубокую царапину на укушенной собакой руке, ощущает в душе знакомый зловещий холодок, одну за другой вспоминает истории – вычитанные и услышанные, когда вот так же незнакомая собака кусала человека, а потом он бросался на стенки, исходил пеной и умирал от бешенства… Одним словом, все начиналось сначала.
Не скажу, чтоб мне доставляло удовольствие уделять столько внимания верещагинской смертобоязни. Я вообще не люблю писать о смерти; кроме того, малодушные приступы беспочвенного страха не делают чести великому человеку… Но я подумал: сколько их ходит по миру – жуиров, накопителей, хапуг и прочих уклоняющихся от выполнения своей ответственной миссии на земле… В назидание им я решил описать верещагинские треволнения. Пусть знают, как наказывают боги предавших свое высокое назначение. Наказаны уже? Нет? Значит, предстоит. Ох, как взвоете вы посреди своих вещей, уюта, комфорта, низменных удач и презренных успехов, когда призрачный, смешной, пустяковый, ни на чем не обоснованный страх смерти возьмет вас за глотку жестче, чем обоснованный. Господи, скажете вы, да лучше жить в рубище и синяках, только б не чувствовать эту страшную руку на своей вымытой шее.
Кто долго бежал, тому жизнь начинает казаться бессмысленной, если уже не надо бежать.
Он уже едет с комфортом, но вдруг вскинется, встрепенется – порывается бежать. Однако недолго это состояние длится.
Так что только на мгновение пожелал Верещагин сгустка электричества в грудь.
43
«Магнитола – это дерьмо,- говорит Верещагин.- У меня японский кассетный магнитофон фирмы «Сони» на семьдесят два часа непрерывного звучания с диапазоном воспроизводимых частот от восемнадцати до двадцати трех тысяч герц при коэффициенте нелинейных искажений ноль целых две десятых процента».
Рот приоткрывается. Губы влажнеют. Обожающий взгляд прорывается к Верещагину сквозь прыщи.
Только в наш технический век интеллектуальное развитие достигло таких высот, что один человек способен полюбить другого за обладание приборчиком с коэффициентом нелинейных искажений в ноль целых две десятых процента.
44
А как же с идеей, родившейся под зубную боль? Ее Верещагин закопал. Глубоко, как когда-то на пляже красивую девочку.
45
Верещагин замечал, что становится обыкновенным человеком, но возникающей обыкновенностью не огорчался, быть обыкновенным гораздо приятней, чем необыкновенным, это знают все, кто когда-либо – хоть год, хоть час – был необыкновенным и натерпелся от своей необыкновенности. Я не осуждаю Верещагина, я сам время от времени становлюсь обыкновенным человеком, этот процесс приятен, но порочен – иногда Верещагина охватывал страх, который он не связывал со своим изменением, но который, однако, вытекал из него…
То был страх смерти. Три раза он охватывал Верещагина.
46
Один мой знакомый тоже: поехал в командировку – маленький городишко, прелесть, пальчики оближешь: речка с хрустальными водами, на пляже девушки с такой кожей, какую нынче только в провинции и встретишь, а главное, фантастическая дешевизна: фрукты, овощи на базаре по смехотворно низким, совершенно не столичным ценам.
И вот пошла у моего знакомого от всего этого голова кругом: рай, да и только. Размягчился он, рассиропился – целые дни на пляже просиживает, смехотворно дешевыми яблочками похрустывает, с матовокожими девушками в карты играет. Преферансу некоторых обучил.
Девушки на его шутки чистыми голосами смеются, в преферанс ему проигрывают, в хрустальные воды за руку, резвясь, тянут… Только время от времени удивленно спрашивают: чего это вы так вдруг побледнели?
А мой знакомый бледнел оттого, что нет-нет да и вспоминал: дела. Их-то он забросил! Не с той же целью его сюда прислали, чтоб на пляже среди девушек, яблочек и карт нежиться! Он мне потом признавался: веришь ли, райской, говорит, жизни вкусил. Но как вспомню, говорит, бывало: дни идут, все меньше их остается, а начальник у меня сам знаешь какой строгий – вернусь, спросит: ну как, сделал дело, за которым посылали?
А посылали его, чтоб он на местной фабричонке вагон мешков выбил – какие-то особо высококачественные мешки, их только в том городишке на фабричонке делали, они заводу, на котором мой знакомый работал, нужны были – чтоб какую-то продукцию в них упаковывать – позарез.
Итак, значит, три раза охватывал Верещагина страх смерти.
47
Однажды Верещагин, закончив работу, стоял в институтской проходной, ожидая приятелей – куда-то там собирались пойти. А на проходной дежурила знакомая вахтерша-старушка, и Верещагин с нею разговорился. Была у старушки в тот день щека заклеена пластырем. Верещагин, естественно, полюбопытствовал, что за беда, не правнучонок ли повредил.
А вот и не правнучонок вовсе, объяснила старушка, а росла у нее на щеке какая-то штучка, фурункул не фурункул, а что-то в этом роде: не то бородавка, не то воспалительный процесс. С молодости рос этот процесс, бабушка к нему сначала без внимания, а в старости забеспокоилась: больно велик стал, с вишню, правнуков пугает, особенно младшенькую, ее целовать, а она в слезы – черненький такой фурункул, с вишню воспалительный процесс, страшненькая, одним словом, бородавочка, вот бабушка и пошла к врачам с просьбой, чтоб отрезали. А те – руками замахали, в один голос: не прикоснемся, опасная это вещь, пусть уж существует, недолго, мол, осталось.
Так бы и проходила бабушка с этой черной неприятностью остаток своих дней, если б приятельница не надоумила: сходи, мол, к Андрею Афанасьевичу, замечательная личность, чудотворец, светило; может, он что сделает. И, представьте, сделал, отчекрыжил бородавку, правда, не сразу. Сначала травы приложил, а может, и не травы, а химическое вещество. А когда отрезал – эти же травы, а может, другие, точно неизвестно. На первое время, говорит, пластырем закроем, а под пластырь порошка желтого насыпал. Дня через три, говорит, снимем и будешь ты, бабка, совсем как настоящая красавица, за генерала, говорит, в отставке замуж выйдешь, любой возьмет. Веселый он, Андрей Афанасьевич, балагур,- послушать, так кажется – пустобрех, но это только изовнешне, дело свое он знает замечательно, и не знахарь вовсе какой-нибудь, не дед-чудотворец, а доктор, институт кончал, в больнице всю жизнь проработал, теперь на пенсии, но к нему все равно обращаются, он не отказывает, для народа живет. Денег почти не берет, за первый приход, когда осмотрел,- рубль взял, когда отрезал – еще три рубля, так он же на спирт больше потратил, щеку перед операцией протирая, да на травы и лекарства, я ему говорю, что это вы, Андрей Афанасьевич, за так трудитесь, какая вам выгода от трудов ваших. А он смеется, большая, говорит, выгода. Вот я, говорит, тебя на улице встречу без фурункула и полюбуюсь: красивая, мол, женщина. Я, говорит, все ж мужчина, мне такое приятно. Я, говорит, собственноручно вокруг себя красоту создаю. Такой шутник, но дело знает. Когда резал – губы комочком, глаза холодные. А после смеялся: я тебя, бабка, на примете держать буду. Может, еще у генерала отобью, если повезет. Веселый человек, добрый…
Тут подошли приятели, забрали Верещагина куда собирались, домой вернулся он поздно, в хорошем расположении духа, закурил, полюбовался из окна железобетонным столбом при лунном освещении и стал раздеваться, чтоб лечь спать.
И вдруг заметил на животе темную точечку. То есть, он всегда знал, что она у него есть, с самого рождения, давно перестал обращать внимание, но тут вдруг присмотрелся внимательно и увидел, как сильно она выросла за последнее время. Теперь это был уже довольно внушительных размеров бугорок – холмик, курганчик – коричневатый, растрескавшийся, похожий на березовый гриб чагу. Верещагин взял лупу, которую когда-то зачем-то купил, и рассмотрел родинку уже вооруженным глазом – при увеличении она напоминала лунную поверхность, какой ее в то время рисовали фантасты.
Случайный разговор на проходной дал плоды: Верещагин не на шутку встревожился, а когда почувствовал, что она, эта родинка, кроме того что увеличена, еще и побаливает, то вообще испытал панический страх – одним словом, на следующее утро он бежал в институт, думая не о предстоящей работе, а о том, чтоб побыстрей увидеть старушку вахтершу и спросить у нее адрес этого Андрея Афанасьевича, но оказалось, что старушка сегодня не дежурит, выходной у нее, только через два дня появилась, Верещагин к этому времени уже сна лишился, такой вдруг страх смерти его обуял. Первый.
«Ну, как же,- сказала старушка,- помню адресок, вот вам бумажка, вы на ней запишите» – и рукой по гладкой щеке провела, адресок Верещагину продиктовала.
48
«Вы ко мне по делу? – спросил старик чудодей. Он был толст, мясист и очень стар.- По какому?» – «Я за консультацией,- ответил Верещагин. Он примчался в тот же день, сразу как получил адрес. Ушел из института, работу бросил.- Можете уделить мне пять минут?» – «Конечно,- ответил старик.- Но только если вы не из газеты. Вы не из газеты?» – «Нет»,- ответил Верещагин, измучившийся и немногословный, как нечаянный убийца на допросе. «Тогда присаживайтесь,- сказал старик.- Лучше на этот стул. А я сяду в это кресло. Вчера ко мне приходили из газеты, но я отказался разговаривать. Я мягкий человек, но иногда могу быть ух каким грубым. Могу даже выгнать, да, да! Зачем мне их очерк? Пусть даже они поместят в газете мою фотографию – что это даст? Все равно ни одна девушка не пришлет мне любовного письма. А если пришлет,- представьте такой случай,- что я буду с ним делать? Ко мне приезжал сын, знаете, что он сказал? «Папа,- сказал он.- Должен тебе признаться, женщины меня уже не волнуют». Это моего сына уже не волнуют, а меня, как вы думаете? Причем средний приезжал, это среднего уже не волнуют. О старшем и говорить не приходится. Так что мне их очерк не нужен. Человек ищет славы, когда хочет успеха у противоположного пола… Я уже двадцать лет не практикую. Конечно, пациенты есть, каждый день кто-нибудь приходит, но в больнице уже не работаю. Да, я излечиваю каждого, кого берусь лечить,- это обо мне верно говорят. Неизлечимых болезней нет. Все болезни делятся на две категории: которые сами проходят и которые надо лечить.
Не дай бог ошибиться! Нельзя лечить ту болезнь, которая сама пройдет! В прошлом году я три месяца провалялся в постели, но ни одного врача на порог не пустил. Чувствовал: организм справится сам. Ко мне идут люди, я их осматриваю и почти всех выгоняю. Говорю: само пройдет. Эта молодежь из медицинских институтов рада стараться: любой прыщик лечит. Вгоняют людей в гроб. Сегодня у него вылечили прыщик, завтра – фурункул, а послезавтра он вдруг умирает от насморка. Все удивляются: почему он умер от насморка? А потому, что лечили прыщик. Сейчас люди стали очень бояться смерти, бегут к врачам по любому поводу, спрашивают: почему я вчера чихнул? И эти молодые врачи достают бланк рецепта. Они обязательно что-нибудь выпишут… У меня в городе кличка: «Само пройдет». Не слышали? Вы давно живете в нашем городе? Тоже, наверное, с каким-нибудь прыщиком пришли? Ах, нет, вы из газеты!.. Не из газеты? Откуда же?.. Совершенно верно, из газеты приходили вчера, я их выгнал, они больше не сунутся. Вы по какому делу?.. Подождите, если мы и дальше будем вести разговор так беспорядочно, то я собьюсь с мысли. Я начал вам рассказывать об этом типе, который привел собачку. Помилуйте, говорю, я же не ветеринар! А он отвечает: все живое – едино. Очень образованный молодой человек, из современных, с фокстерьером – журналы читает… Вы заметили: у меня получилось, будто читает журналы фокстерьер. Ха! Я никогда не читал журналы, только книги. Вся мудрость – из книг. В журналах – одна суета. Сейчас уже и книг не читаю. Стар! Все, что можно узнать, я уже узнал. Врачу нужны не книги, а нюх. Ноздри! Талант. По одну сторону баррикад – болезнь, по другую – талант. Только так пойдет дело. А сейчас иначе. С одной стороны болезнь, с другой – рецепт. Врачей много, а врачующих мало… Так вот, привел молодой человек терьера… Я вам это не для газеты рассказываю, просто так. Раз пришли поговорить – извольте. Но писать обо мне – какой смысл? Передать опыт молодым врачам? Ничего из этого не выйдет. Можно надеть чужие брюки, даже перелить чужую кровь, но опыт – пустая затея. Вот вам пример. Мой младший женился в двадцать лет. Жену взял – стерву. Юненькая, тоненькая, ресничками хлопает – просто чудо! Но вижу – стерва. Она еще сама не знает, что стерва, а я уже знаю. И сын не знает, влюблен по уши. Я ему сразу сказал: стерва. Он меня ударил. Обидно, единственная оплеуха за всю жизнь и та – от сына. Через три года приходит: «Папочка, она – стерва». Я ему – раз! – ответную оплеуху. Заплакал. «Я,- говорит,- с ней разведусь». Не разводись, говорю, она к двадцати пяти перебесится, станет хорошей женой, самое худшее ты уже перетерпел, послушай меня хоть на этот раз, я ее вижу насквозь. Думаете, послушал мудрого папочку? Отнюдь. Развелся. Недавно прислал письмо: папочка, встретил Люсю, как она переменилась, говорит, дурой была, плачет, теперь, говорит, я бы тебя на руках носила. Но – поздно. У сына уже двое детей от второй жены, тоже, между прочим, стерва, но поменьше, чем Люська. Поменьше-то поменьше, но дольше будет, ох как долго будет, я это вижу… А вы говорите – передать опыт. Даже родные сыновья и те не перенимают отцовский опыт, невозможно это. Так что незачем обо мне писать… Вы не из газеты? А зачем тогда пришли? Получить консультацию? Пожалуйста! Только учтите, венерические болезни я не лечу, если вы по этому делу… Только кожник. Вы знаете, что такое кожа? Это то, что обтягивает вас с головы до ног, ваша упаковка. По тому, во что упаковал вас Господь Бог, я скажу, что он положил внутрь. Я посмотрю на вашу кожу, потрогаю ее, поглажу и безошибочно определю, какой у вас желудок, сколько раз в неделю вы лжете, каких женщин любите – блондинок, брюнеток или худых. Я не стану разглядывать вашу кожу в микроскоп, я врач старого образца. Когда ко мне приходят с болезнью, я не изучаю ее, я стараюсь почувствовать. Я хочу с нею подружиться и выманить наружу… Я врач вымирающий. Таких в нашем городе двое, больше нет. Ксенофонт Георгиевич Мануйлов. Слышали? Не приходилось? Педиатр. Талантливейший лекарь, но сребролюбец: к нему мамаши несут детишек, а он – прежде всего чтоб десятку положили, у него специальный такой столик для десяток. Из рук в руки денег не берет – кладите на столик. Противный мужичонка. Но – врач! Он понюхает ребенку попку и говорит, что тот позавчера съел несвежую простоквашу. Он никогда не спрашивает, какой у ребенка анализ крови, мочи или кала. Зачем ему анализ, когда у него есть пять органов чувств, созданных природой на уровне выше всех мировых стандартов? Вы знаете, что самка тропической мушки диптера коресус улавливает запах выделений самца за пять-шесть километров? А этих выделений кот наплакал – тысячные доли грамма! Какой прибор, сделанный человеческими руками, может похвастаться такой чувствительностью? Так зачем врачу приборы?.. Если у вас есть дети и они болеют, идите к Ксенофонту Георгиевичу. Столик у него в прихожей, как войдете – слева у стенки. Но если кожное… Вы из газеты? Нет? Что же у вас? Только предупреждаю, я кожник, только кожник. Обычно думают, что раз кожник, так он и гонорею лечит. У вас гонорея? Триппер? Ах, странная родинка. Где? На животе? Тогда задерите рубашку. На животе – проще не бывает, если на ноге, приходится снимать брюки… Нет, такие родинки я не лечу. Я, знаете, стараюсь держаться от них подальше. Скажу по секрету: вам не повезло. Сам Господь Бог не возьмется ее удалять. Ко мне недавно приходила молодая женщина с такой же родинкой, только у нее на шее. Я предупредил: не трогайте. Но ей хотелось быть красивой, она отрезала ее сама. Абсолютное невежество! Ей полагалось бы знать, ведь была медсестрой. Вы слышите: была! Красота – любой ценой! Добилась своего: в гроб легла очень красивая. Без родинки. Через три месяца. Ко мне недавно один мужчина привел сеттера. Я говорю: простите, собак не лечу, предпочитаю людей… Не вздумайте тереть вашу родинку в бане мочалкой и не ездите на Кавказ. В Крым тоже. Обойдетесь без загара, не надо ее будить, тогда сможете прожить сто лет. Хотя иногда они сами просыпаются, ни с того ни с сего. Месяц, два,- и человека нет. Теперь всю жизнь над вами будет висеть эта угроза. Не нравится? А когда мы переходим улицу в неположенном месте, разве над нами не висит угроза? Однако мы не унываем. И вы не унывайте. Может, проживете еще лет десять. Вообще-то такие родинки, как правило, долго не дремлют, так что, если вы копите деньги на автомобиль… Вы копите деньги на автомобиль? Бросьте это. Тратьте сейчас. Представляете, как обидно: жить скупердяем, отказывать себе во всем, наконец купить машину и тут же отправиться на тот свет пешком… У вас много детей? Не женаты? Тогда шляйтесь по ресторанам и заводите кратковременные связи. Кратковременные, слышите? Вообще нанимайтесь только кратковременными. Вы где работаете? У вас интеллигентный цвет лица. Или, может, вы просто побледнели? Я вас напугал? Знаете, ко мне на днях пришел такой же молодой человек, тоже с интеллигентным лицом и затеял дискуссию. Все живое, говорит, едино. Хотел, чтоб я лечил его ньюфаундленда. Настоящий гуманист, говорит, должен жалеть все живущее, даже амебу. Каково? В этой идее есть что-то шопенгауэровское. Все живое – едино, у всех есть душа. Не возразишь! Вообще должен вам сказать, жизнь стала необычайно странной. Я вот сижу, запакованный в свою морщинистую старческую кожу, и наблюдаю со стороны. Ужас! Люди бегут, опаздывают, не успевают, задыхаются. Говорят одно, думают другое, делают третье. Приказы, выговоры, команды, обжорство! Атомные испытания, телевизоры, жуткая музыка и эта молодежь, которая ходит в жутком виде. Чем богаче родители, тем ободраннее дети. Все торопятся, жуют на ходу, в туалет забежать некогда. Стадо, в котором ни один баран не знает, куда бежит, но не может остановиться, потому что его затопчут приятели. И никому не известно, кто побежал первым. Кто вообще поднял всю эту панику. В старых часах секундные стрелки были маленькие-маленькие, а в теперешних – огромные, на весь циферблат. Секунда ценится дороже часа. Бегут, спешат, глаза выкатывают. Я смотрю на весь этот люд и думаю: не пора ли махнуть рукой и пойти медленно? Знаете анекдот? Над ним смеялись еще когда я заведовал отделением в больнице. Очень старый анекдот, но в нем есть аттическая соль. Между прочим, я рассказал его этому молодому человеку с сенбернаром, он смеялся до колик. Вы заметили: у меня получилось, что смеялся анекдоту сенбернар. Кстати, у этой собаки обыкновенная экзема, я дал ей сернистой мази, все пройдет… Начинается анекдот так: застенчивый жених сидит в гостях у невесты, пьет чай, у него, естественно, возникает нужда, но он терпит. Терпит и терпит, стесняется пойти в туалет. Собственно, вот, фактически, и весь анекдот. Когда стало совсем невмоготу, жених срывается с места и, ни слова не говоря, убегает из квартиры. Невеста, разумеется, удивлена, расстроена, ничего не понимает, но тут приходит с улицы ее младший брат, мальчишка, и спрашивает: что это, мол, с твоим женихом? Сначала, говорит, мчался по лестнице во весь дух, а потом вдруг остановился, махнул рукой и пошел медленно. По-моему, человечеству пора сделать то же самое… Я вижу, вы улыбаетесь – я рад за вас. Когда человеку говорят, что его жизнь в опасности, а через пять минут он смеется старому анекдоту,- значит, он испуган, но не подавлен. Я сразу понял, что в вашей упаковке – хорошо организованная жизненная энергия. Таким, как вы,- страх на пользу. Чем сильнее вас напугать, тем лучше. Если есть возможность таким образом вызвать направленную защитную реакцию, то почему бы это не сделать? Слабых страх деморализует, сильных – активизирует. Испуг для людей вашего типа – лучшее лекарство. Ведь что такое, скажем, злокачественная опухоль? Бунт клеток! Когда-то они договорились жить вместе, потому что в одиночку выжить трудно, и вот живут. Каждый человек – это государство, но если какую-нибудь группу клеток в этом государстве долго обижают, она поднимает бунт. Она желает выйти из этого сообщества. Она перестает подчиняться общегосударственным законам, она плюет на интересы всего организма и в результате начинает размножаться со скоростью сексуального маньяка, вырвавшегося из тюрьмы. Слабые люди гибнут от таких революций, как и слабые государства. У вас сильный организм, я его здорово напугал, он не замедлит подтянуть войска в опасную зону. Бунта у вас еще нет, клетки еще только ропщут. Самое время для решительных мер. Когда революция началась, бороться с ней уже поздновато – правительства современных государств это давно поняли. Подавлять бунт надо в начальных стадиях. Как это сделать? Есть два пути: первый – всех брюзжащих и неподчиняющихся – за решетку, второй – удовлетворить требования недовольных. Я уверен, ваш напуганный организм справится с этой задачей, хотя, конечно, можно было бы и вырезать вашу родинку, но зачем вам на вашем молодом животе некрасивый шрам?»
49
Страх действительно активизировал все силы Верещагина – его организм в сильнейшем возбуждении, голова, руки, ноги – все хотят что-то делать. Он бегает по своей комнате, натыкаясь на стены, закуривает и тут же бросает папиросу, включает магнитофон и тут же выключает – при чем тут музыка! Ему совсем не хочется умирать, вот в чем дело! Правда, врач сказал: эта родинка пока не опасна.
Пока!
И тут Верещагин обнаруживает, что ему не столько умирать не хочется, сколько ждать противно. Он идет на кухню и затачивает нож…
Нет, сначала он выскакивает из квартиры и бежит в магазин. «У вас есть ланцет?» – спрашивает он. «Какой ланцет?» – тоже спрашивают. «Ну, скальпель»,- говорит он, но его не понимают, так как магазин галантерейный, он не туда зашел. «Скальпель! Скальпель!» – кричит он, пытаясь преодолеть непонимание громкостью. «Извините, гражданин, мы не знаем, чего вам надо»,- отвечают ему. Тут находится один образованный покупатель, который разъясняет продавцам, что этому странному молодому человеку нужен парик. «Какой парик?» – не понимает в свою очередь Верещагин и злится. «Тогда я тоже не знаю, чего вам надо»,- отвечает оскорбленный покупатель и в тысячный раз решает про себя никогда больше не помогать людям: им оказываешь услугу, а они недовольны. Он уверен, что скальпель – это скальп, то есть, ясное дело, парик, только не синтетический, а натуральный, из человеческой кожи и поэтому, вероятно, более дорогой и дефицитный.
Вот тут-то Верещагин и начинает точить нож – вернувшись из магазина, где испортил настроение продавщицам и покупателю. Он точит нож огромным напильником, который обнаружился в его хозяйстве,- точит и точит, очень долго, а потом правит его на кожаном ремне: нож становится острым только к вечеру, но зато как топор палача, и этот острый палаческий нож Верещагин, предварительно сняв рубашку и майку, берет в правую руку, а родинку – пальцами левой руки – оттягивает подальше от тела, отчего она приобретает сходство с соском худенькой полудетской груди; нож в правой руке, Верещагин заносит его над собой.
И – резко вздрагивает. Нет, не операция, до которой оставалось полмгновенья, испугала его, а телефонный звонок, неожиданно прозвучавший ему в спину, как предательский выстрел, хотя в данном случае это был скорее выстрел друга. Верещагин бросается в комнату, к телефону, родинку он, естественно, отпускает, говорит в трубку: «Слушаю» – он уже несколько лет говорит «слушаю», а раньше говорил «алло», это его профессор Красильников научил говорить «слушаю». «Слушаю»,- говорит Верещагин хриплым от переживаний голосом – он раздет до пояса, в правой руке нож.
«Слушаю»,- повторяет Верещагин раз десять. Никто не отвечает ему, но в трубке не тишина: кто-то дышит – там, на другом конце провода – негромко, но явственно, сдержанно и как-то очень содержательно. Верещагин больше уже не говорит «слушаю», он просто слушает – и все, он даже закрывает глаза, чтоб лучше вслушаться в дыхание – размеренное и глубокое, ах, как оно вдруг ему начинает нравиться, просто чудо, а не дыхание,- но проходит минута и – такая досада! – странный разговор закончен, в трубке частые гудки. Верещагин кладет ее на рычаг и некоторое время ждет: он надеется на продолжение.
Но дыхание больше не звонит ему.
Нагишом у телефона долго не простоишь – зябко Верещагину, он поеживается, идет обратно на кухню, надевает майку, рубашку, прячет в ящик стола наточенный нож,- с огромным напильником прямо беда: Верещагин забыл, где он лежал раньше, не знает теперь, куда его деть. Минута чужого дыхания как вечность: Верещагину кажется, что точил нож и оттягивал родинку он очень давно – может, месяц назад, может год.
Он возвращается в комнату, снова снимает рубашку, майку, а также все остальное и ложится в постель.
Поздно уже. Час, наверное, ночи.
50
Второй случай происходит вскоре после первого и начинается с того, что Верещагин наступает в троллейбусы на лапу собаке и та, свирепо рявкнув, цапает его за руку.
Пассажиры троллейбуса на стороне Верещагина: где его видано, кричат они, чтоб собак возили в общественном транспорте без намордника, куда смотрит милиция, инспекция, общественность и так далее. Верещагин выскальзывает из этого шума на ближайшей остановке, он торопится в институт, у него недавно закончился первый страх, он работает с удовольствием, и директор института опять радостно вскидывает при встрече штангу своих бровей, а то было перестал, Верещагин рад возвращению прежней благожелательности; одним словом, ему не до троллейбусных дрязг.
Но уже в институте он внимательно рассматривает неглубокую царапину на укушенной собакой руке, ощущает в душе знакомый зловещий холодок, одну за другой вспоминает истории – вычитанные и услышанные, когда вот так же незнакомая собака кусала человека, а потом он бросался на стенки, исходил пеной и умирал от бешенства… Одним словом, все начиналось сначала.
Не скажу, чтоб мне доставляло удовольствие уделять столько внимания верещагинской смертобоязни. Я вообще не люблю писать о смерти; кроме того, малодушные приступы беспочвенного страха не делают чести великому человеку… Но я подумал: сколько их ходит по миру – жуиров, накопителей, хапуг и прочих уклоняющихся от выполнения своей ответственной миссии на земле… В назидание им я решил описать верещагинские треволнения. Пусть знают, как наказывают боги предавших свое высокое назначение. Наказаны уже? Нет? Значит, предстоит. Ох, как взвоете вы посреди своих вещей, уюта, комфорта, низменных удач и презренных успехов, когда призрачный, смешной, пустяковый, ни на чем не обоснованный страх смерти возьмет вас за глотку жестче, чем обоснованный. Господи, скажете вы, да лучше жить в рубище и синяках, только б не чувствовать эту страшную руку на своей вымытой шее.