Он стал больно ощупывать верещагинские скулы и череп, бормоча при этом, что в свое время прошел курс физиогномики и френологии у лучших представителей этих наук и сейчас все скажет точно. «Ваш зенит – в закате,- объявил он, заламывая Верещагину веко.- Не кричите, это совсем не больно. До заката вы будете неудачником, и это к счастью. Не дай бог, вы были бы везучим, тогда вы – тьфу, тогда вам грош цена!»
   Из окна Верещагину была видна улица в сером асфальте и маленькая белокурая девочка, бредущая вдоль урн. Ее сопровождал огромный чуткий дог, преграждавший путь девочке каждый раз, когда та слишком близко подходила к обочине, и с мягкой непреклонностью оттиравший ее обратно на середину тротуара. Он охранял девочку, был приставлен к ней родителями и держал подальше от опасной проезжей части дороги,- видно, что-то понимал в машинах. Зеваки толпой шли за этой парой, громко выражая свой интерес и удивление и нисколько не печалясь тем, что портят ребенку судьбу: девочки, растущие под восклицания, вырастают в капризных женщин, а мужчины, рожденные ими, истеричны и рано лысеют.
   «Из вашего окна я всегда вижу одну и ту же собаку»,- сказал Верещагин. «Удачливость – это забвение божье,- отозвался Красильников.- Для каждого дела Бог посылает на землю двоих. Ему нужен только один, но Бог думает: «Мало ли что…» – и посылает двоих. Он следит за их рождением и детством, а потом выбирает одного, лучшего… Второго же отстраняет, отбраковывает, вычеркивает из списка, и этот вычеркнутый начинает жить легкой жизнью, он становится счастливчиком, все называют его удачником и везунчиком… Вы видели на заводских свалках ржавые бракованные колеса? С ними люди поступили как Бог с худшими из нас. Конечно, колесо на свалке может думать, что ему повезло: его товарищи трясутся по ухабам, изнашиваются, стонут от перегрузок, тогда как оно нежится на солнце и только медленно ржавеет, ожидая переплавки. С ним не случается аварий… Счастливчику Бог не разрешает страдать, потому что другой делает это лучше».
   «Вы сидели когда-нибудь в печке? – спросил Верещагин.- Если просидеть в запертой печке хоть один час, сразу поймешь – избранник ты божий или кто другой».
   «Я в печке не сидел,- сказал Красильников.- Зато я знаю на собственном опыте, что такое невозможность переодеться. Меня держали взаперти семь лет в одной и той же телогрейке».
   «Не могу видеть, как эти болваны портят собаку,- возмутился Верещагин.- Пойду разгоню их». Он вышел на улицу и стал громко кричать на толпу, сопровождавшую дога с девочкой. Люди удивились внезапному молодому человеку и его гневу, они подумали, что молодой человек приходится родственником девочке и хозяином догу, испугались и разошлись, а профессор Красильников, наблюдая за всем этим из окна, одобрительно кивал и переодевался – ему уже опротивел туркменский халат, он потягивал на себя лосины и жокейскую курточку, он не мог долго находиться в одной и той же одежде, он начинал задыхаться без перемен.
   Потому что его мозг умел работать только молодо и весело и для этого все время требовал новизны,- в двадцать лет у любого дурака новизны в жизни хоть отбавляй, в семьдесят же все вокруг изучено и испытано, из-за чего мозг у большинства стариков хиреет, мысль глохнет, еле теплится; красильниковский же мозг не хотел переходить на этот старческий режим, продолжал работать молодо и весело,- но где взять новизны? Её для такой работы требовалось уйма, чтоб будоражить – приходилось изыскивать: каждый день, во всем – находить, придумывать, подбрасывать в мозг, как уголь в топку, чтоб бешено и весело крутились колеса…- с каждым годом Красильникову все чаще приходилось прибегать к переменам, он даже подумывал, не заменить ли кефир простоквашей, – его дух, бесспорно, воспрянул бы от такого допинга, это было бы почти как начать новую жизнь, но не в том уже возрасте был Красильников, чтоб начинать новую жизнь, не решился он на такую крутую перемену, потому что после семидесяти, чтоб оставаться молодым, кроме новизны, нужно еще и регулярно высыпаться,- с кефиром Красильникову спалось великолепно, и рисковать он побоялся.
 
19
 
   Азарт той поры, когда он сотрясал город взрывами, пробудился в Верещагине. И опять ему мешали все – сторож кричал, что после полуночи пребывание в университете запрещено, завхоз не выдавал нужный прибор, а когда после клятв и заверений, что Верещагин будет с ним крайне осторожен, наконец выдавал, то обнаруживалось, что прибор давно сломан, приходилось тратить драгоценные часы на изучение его скучной схемы и ремонт, Верещагин давился яростью, слезами, приходил в отчаянье оттого, что дни проходят бесполезно, что время мчится как недогруженный состав, оглушая своим пустопорожним грохотом так хорошо задуманную весну, а однажды вечером он вошел в лабораторию и не увидел стола, на котором днями и ночами собирал и отлаживал свою установку,- длинный такой был стол, на нем приборы и блоки, и проводочки между ними, все стояло на своих единственных, после кропотливых поисков найденных местах, и вот исчез стол, нет его, унесли, оказывается, в банкетный зал, поскольку там некуда было ставить яства для торжественного ужина по случаю присвоения ученой степени кандидата наук старшему преподавателю кафедры русской литературы с каштановой бородкой и бархатным баритоном,- не хватало столов, хоть лопни,- каштановая бородка избегалась вся, а бархатный баритон искричался весь, пока наконец не нашли – в радиотехнической лаборатории, а всю ерунду, которую на этот удобный длинный стол какой-то студент наставил, смели, проводочки, конечно, разорвали, все наспех грудой в угол скинули; Верещагин, увидев это, вскрикнул, взвизгнул и исчез – все, кто слышал этот вскрик, думали, навсегда, а через час в лабораторию ворвался профессор Красильников и кого-то там, кажется, побил, впрочем, это ложный слух, не дрался Красильников; может, только разок за каштановую бородку дернул, по-настоящему он рукам воли никогда не давал, но скандал устроил свирепейший,- это уж точно, это факт, после которого к Верещагину в лабораторном корпусе стали относиться не то чтобы с почтением, а как-то почти даже с подобострастием; завхоз и сторож, встречаясь с ним, шапки ломали, но установку пришлось собирать заново, спешно, днем и ночью; сторож в лабораторию под утро чай приносил. И вот однажды в полдень Верещагин жутким голосом крикнул:
   «Все!» – и стал бегать вокруг своего длинного стола, потирая ладони с таким азартом и силой, что от них тотчас же дым пошел,- белый след потянулся за бегающим Верещагиным, как за реактивным самолетом или как за попом с кадилом.
   Из соседних лабораторий сбежались студенты, лаборанты, руководители работ, все они побросали свои ерундовые дела, так как были наслышаны о студенте Верещагине и об избиении из-за него знаменитым профессором Красильниковым кого-то там; кстати, сам Красильников тоже прибежал, его с месяц не видели в институте – одни творили, что он смертельно заболел, перетрудившись физически в разговоре с новоиспеченным кандидатом филологии, другие – что после этого случая уехал отдыхать и Евпаторию, а тут вдруг появился, неизвестно откуда появился – в оранжевом свитере и коричневых горнолыжных ботинках, хотя солнце в эту предпоследнюю для Верещагина университетскую весну пекло с тропическим усердием: может, действительно с горы какой-нибудь съехал, и лыжи в вестибюле оставил? – никто этим не заинтересовался, все смотрели на верещагинский стол, столпились вокруг него, замерли, смолкли, напряглись, остановили дыхание.
   А сам Верещагин сидел за этим столом, вжимаясь бьющимся сердцем в его острый край, а стрелка прибора все ползла по шкале и ползла и вдруг остановилась, будто ее заело, именно на той цифре, которую предсказывала безответственная гипотеза некоторых несерьезных ученых.
   И тогда профессор Красильников издал странный звук горлом, схватил Верещагина за грудки, увлек в угол, раз тридцать поцеловал в губы, а затем сорвал с руки золотые часы и сунул их Верещагину за пазуху. «В дар,- прошептал он, путаясь губами в верещагинских волосах, не сумел найти ухо в такой момент.- На память! В ознаменование». Ростом Верещагин был ниже Красильникова, у него разгорелось темечко от этих слов. «Не надо,- сказал он.- Подумаешь!» – «Берите! – велел Красильников и вдруг увидел, где у Верещагина ухо.- У меня еще есть!» – уже в ухо шепнул он с хитрой улыбкой, означавшей, что золотых часов у него навалом.
   И действительно, на следующий день все увидели на руке Красильникова такие же золотые часы. Некоторые даже подумали, что он отобрал их у Верещагина обратно.
   Конечно, это глупость. Зачем Красильникову отбирать, когда у него золотыми часами хоть пруд пруди. Как-нибудь попозже автор, может, выберет время объяснить читателю, откуда у Красильникова столько золотых часов.
   Курсовая работа Верещагина была опубликована в серьезном научном журнале.
   С тех пор он носит золотые часы. Это следует запомнить. Конечно, они только снаружи из драгоценного металла – только корпус и стрелки. А внутри, конечно, сталь. Смешно думать, что какой-нибудь дурак мог сделать часы золотые насквозь. Врали бы они без зазрения совести. Сплошь золотым часам – грош цена.
   После третьего курса Верещагин был переведен сразу на пятый.
 
20
 
   Ему руку трясли, карман его оттягивал золотой красильниковский хронометр, все его поздравляли, кто-то даже крикнул: «Качать!» – и тут одна девушка – тоненькая, хрупкая, просто чудо, но не та, которой на первом курсе Верещагин сказал: «Поднатужься», а другая – еще грациозней и изящней, гораздо более удивительное чудо природы, чем первая,- протянула ему очень красное яблоко – от него по всей лабораторий благоухание волнами пошло – и сказала, смеясь: «Это вам от меня подарок».
   Став постарше, Верещагин всегда мыл фрукты перед едой, ну а в те молодые годы нечетко придерживался этого правила, он тут же громко захрустел дареным яблоком, продолжая жать протягиваемые к нему руки и произнося набитым ртом разные ответные на поздравления слова, но вдруг осекся на полуслове, влез двумя пальцами в рот и вынул оттуда сразу два предмета: обломок белого зуба и еще нечто – розовое и странное.
   Он стал, улыбаясь, демонстрировать вынутое окружающим, в этот миг больше походя на фокусника, чем на молодого ученого с большими перспективами и значительными достижениями в настоящем.
   Все бросились рассматривать, что же такое вынул изо рта молодой ученый с большими перспективами, некоторые шутили: вот, мол, каково есть фрукты, подаренные женщинами, еще, мол, в Библии содержатся рекомендации- не делать этого, а профессор Красильников резко сказал: «Дайте!» – и, не брезгуя, взял в руки – не обломок зуба, а обслюнявленное нечто, зуб сломавшее.
   То был розовый камушек, формы странной и неловкой, его очертания были непривычны, но в них угадывалась геометрия, еще не созревшая настолько, чтоб восхищать, но на пути к этому,- все стали высказывать предположения: «Пракристалл! Микрометеорит! Философский камень!» – «Не выбрасывайте, потом исследуем»,- сказал профессор Красильников и вернул камушек Верещагину.
   Кстати, о несозревшем настолько, чтобы восхищать. Именно им мы восхищаемся больше, чем уже созревшим для восхищения. Восходящее к вершинам совершенства для нас пленительнее, чем уже на вершину взошедшее. Такой наличествует в нашей жизни парадокс. А дело вот в чем: мы всегда желаем для себя счастья в будущем, а не в настоящем. Спросите любого человека: единственному дню счастья, который для тебя выделен, иногда лучше быть: сегодня или завтра? – и он ответит, что завтра. Потому что если счастье – завтра, то ожиданием его можно наслаждаться и сегодня. Перенос счастья на будущее – способ продлить его. Именно поэтому нам нравится восходящее, а не взошедшее. Юная девушка, обещающая стать красивой, производит на нас большее впечатление, чем уже готовая красавица; предвкушая завтрашнее совершенство, мы сегодня можем подождать. Нам приятно засыпать с мыслью, что утром нас встретит более совершенный мир. А ведь самое главное в жизни – это с каким настроением засыпаешь… Однако хватит. Мы не научный трактат пишем, нам пора возвращаться к Верещагину.
   Прошло два или три дня, Верещагин широким шагом удачливого человека вошел в лабораторию и спросил у лаборантки Светы: «А куда подевался спектрограф? Вот тут на подоконнике стоял». «Так он же испорченный был,- ответила Света.- Из него половину внутренностей студенты растаскали». «Знаю,- сказал Верещагин.- Но -куда подевался?» «Я его в коридор вынесла, чтоб пыль не собирал»,- объяснила лаборантка Света.
   Но в коридоре спектрографа не было, а на складе завхоз сказал: «Я такое барахло обратно не брал»,- нигде не обнаружился спектрограф, исчез он, и след его простыл.
   У, женщины! От них все зло. Они выбрасывают поломанные спектрографы, им больше всего на свете нужен порядок. А в результате – одно горе. Ведь в этот спектрограф, в дырку, каким-то дураком в корпусе пробитую, сунул тогда второпях Верещагин то нечто, зуб сломавшее, тот розовый камушек несозревшей геометрии, потому что ему руки надо было пожимать, а камушек мешал, вот он и сунул его в дырку, кем-то пробитую,- потом возьму, подумал, никуда он отсюда не денется, самое подходящее место для временного сохранения.
   Как в сейф положил.
   Но женщина и сейф способна выбросить, если он не там, где ей нравится, стоит, красоту помещения портит и пыль собирает.
 
21
 
   В начале последнего университетского года, осенним днем, нашел Верещагин в луже замечательный гвоздь со шляпкой, изображающей океанскую черепаху, с витым стержнем из очень твердого металла, который, если натереть, сверкал с такой же ослепительностью, как и подаренные профессором Красильниковым часы.
   Верещагин носил этот гвоздь в кармане и всем с восторгом показывал. Он дошел до того, что на экзамене по молекулярной оптике в ответ на дополнительный вопрос преподавателя: «Скажите, а чем характеризуется момент вращения у свободных электронов?» – вытащил свой славный гвоздь и сказал: «Смотрите, какую штуку я нашел».
   Преподаватель возмутился. Он не любил, когда с ним фамильярничали студенты, а особенно не любил выскочек и вундеркиндов, которые скачут по науке галопом, будто они кони, а не высокоорганизованные мыслящие существа. Он считал, что наука – лестница, идти по которой положено без торопливости, методично передвигая ноги, а не скакать через курсы, вызывая нездоровую сенсацию. Сам лично он шел по этой лестнице очень медленно, грузными шагами, подолгу останавливаясь на каждой ступеньке, так как страдал интеллектуальной одышкой и вообще жизнь имел трудную – не только научную, но и личную тоже.
   А Верещагин привык держаться с преподавателями как с равными, многие советовались с ним по разным научным вопросам, некоторые даже рассказывали анекдоты, в знак уважения к его выдающимся способностям, вот он и вынул гвоздь, полагая, что экзамен для него, Верещагина, формальность и что преподаватель это понимает, так как Верещагин знает гораздо больше, чем положено студенту пятого курса.
   Но преподаватель возмутился и сказал: «Я вас прошу отвечать на поставленный дополнительный вопрос»; тогда Верещагин тоже возмутился надменным, непривычным для него тоном преподавателя и отвечать не захотел. «Я вам на тройку уже наговорил, а больше мне не нужно»,- сказал он, не без кокетства, разумеется, так как перед этим отвечал на таком высоком научном уровне, что преподаватель слушал как студент на лекции, больше половины не понимая и только об одном заботился: как бы с его лица не соскользнуло важное прокурорское выражение, пока Верещагин пишет на листке такие формулы, какие он, преподаватель, сроду не видел, поскольку в учебную программу они не входили. Это, конечно, его задевало, ну и когда Верещагин сказал, что, мол, на тройку уже наговорил, он мстительно улыбнулся тонкими губами – у него были тонкие губы и бледные очень, так что практически можно считать, что губ он вообще не имел,- улыбнулся безгубым своим ртом и произнес: «Да, на тройку вы действительно наговорили». И поставил ее Верещагину, чем сразу же прославился на весь университет, а до этого был совсем незаметным преподавателем, многие коллеги даже нетвердо знали его имя-отчество, а тут о нем громкая молва пошла. «Это поразительно! – сказал ему профессор Красильников.- Какой дурацкий вопрос вы ухитрились задать Верещагину, что он ответил на тройку?» – «Он мне показал гвоздь»,- пожаловался преподаватель. «Очень хороший гвоздь,- согласился Красильников.- Но разве у него выпросишь? Верещагин – жила».- «Вы просили и он вам не дал?» – ужаснулся преподаватель. «А какой дурак даст? – удивился Красильников.- Вы думаете, вам он даст? Такие гвозди ни улице не валяются».- «Он сказал, что нашел именно на улице»,- несмело возразил преподаватель, уже начиная пересматривать свое отношение к гвоздю. «И вы ему за это сразу тройку, да?» – гневно упрекнул Красильников, и преподаватель смолк, сник, нечем ему было крыть, исправил он Верещагину тройку на пятерку, потому что собирался в ближайшее время защищать кандидатскую диссертацию и профессор Красильников снился ему в жутких предзащитных снах – одним и тем же кадром: на кафедре, в драном тренировочном костюме, произносящим речь, в которой камня на камне не оставляет от защищаемой диссертации, а зал громко хохочет, раздельно выговаривая каждое «ха», как Мефистофель в известных куплетах из оперы Гуно, преподаватель просыпался под этот четкий хохот весь в поту – холодном, липком, вонючем и медленно сохнущем, каким потеют трудолюбивые, но не очень способные люди. Вся вонь на Земле от их пота.
   В первые теплые дни последней университетской весны Верещагин с большим опозданием сел писать дипломную работу. В ней он решил развить одну из второстепенных идей, вытекавших из его знаменитого опыта в конце третьего курса. Таким образом, сам того не замечая, он сделал следующий – второй, предпоследний – шаг к выполнению троекратной заповеди Красильникова, в свое время сказавшего об этой теме: «Брать, брать и еще раз – брать!»
   Как всегда бывает у людей увлекающихся, второстепенная идея вскоре приобрела в сознании Верещагина значение первостепенной, а через некоторое время и на самом деле стала первостепенной, как всегда бывает с второстепенными идеями, когда за них берутся талантливые люди.
   Это произошло в один прекрасный вечер, когда Верещагин сидел дома за столом, довольно-таки лениво просматривая написанные уже страницы и даже позевывая,- вот тут это и произошло.
   Что-то вдруг екнуло у Верещагина в груди, и окружающие предметы слегка задрожали, будто теплый воздух заструился вокруг них, будто они только оболочки, а внутри – неизвестно что, и Верещагину вдруг стало очень интересно жить, а до этого было так себе, и он, взяв чистый листок, принялся писать на нем с большим увлечением до самого утра, а с утра до следующей ночи, когда же, прервавшись, он встал из-за стола, чтоб размять ноги, и подошел к окну, то остолбенел, увидев за стеклами не привычный городской ночной пейзаж с силуэтами домов и деревьев, а слепую вселенную с черным зрячим сгустком посередине,- он обрадовался, ужаснулся и опять сел за стол; ему казалось, что он летит по этой слепой вселенной навстречу черному сгустку,- причем не в ракете какой-нибудь, а так – одним своим телом, даже нагишом, белея в пустоте незагорелыми боками, спиной и ягодицами!
   Он перестал ходить в университет, ночью на пороге комнаты возникал в старых заношенных кальсонах отец и ворчал: «Незачем было перескакивать с курса на курс, если тебе это так трудно дается»,- он думал, что сын догоняет пятикурсников и не может догнать, тогда как сын в это время белым лучом мчался по слепой вселенной, в которой не было ни пятикурсников, ни университета, ни кальсон бледно-голубого цвета.
   На ворчание отца Верещагин отвечал только скрежетом зубовным. К концу весны он устал настолько, что решил прибегнуть к возбуждающим снадобьям, но купленные таблетки нисколько не помогали: принимая их, Верещагин каждый раз тут же засыпал над своими листками, пуская на них слюни и видя во сне черный сгусток посреди слепой вселенной.
   И тут у него вдруг заболел зуб – тот самый, который треснул и раскололся во время разжевывания немытого яблока, подаренного на редкость хрупкой девушкой. Почувствовав зубную боль, Верещагин сначала подумал: этого мне еще не хватало, и хотел идти к врачу, но потом заметил, что зубная боль прогоняет усталость гораздо успешнее таблеток, и стал даже радоваться ей. Шли дни, луб болел все сильней и сильней, в голове Верещагина стало даже потрескивать… И тут с ним произошло то, что рано или поздно всегда происходит с гениальными людьми; рядом с маленькой тайной, раскрытием которой он занимался, Верещагин вдруг обнаружил другую – великую и жуткую, он даже вскрикнул, осознав, какая она великая и жуткая, и сердце его зашлось от восторга и ужаса, будто он пробирался сквозь заросли пустынного Рая и вдруг увидел тропинку, по которой ходит сам Бог.
   Вот такое произошло с ним благодаря зубной боли. Кое-кому может показаться, что это просто совпадение и зубная боль здесь ни при чем. Неверно это. Дальнейший ход верещагинской жизни подтвердит ошибочность недооценки зубной боли. Хотя, конечно, она только следствие, первопричиной всего был камушек незрелой геометрии.
   Верещагин помчался по увиденной тропинке сломя голову.
   Может, кто-нибудь уже и мчался по ней раньше, но не добежал и рухнул замертво, сердце лопнуло и жилы порвались, потому что медленно бегать по таким тропинкам невозможно – восторг и ужас подгоняют. Верещагин выжил чудом, он проработал за столом месяц почти не вставая, отец, входя, говорил: «Мазохист. Садист», по-прежнему имея в виду, что он мучает не только себя, но и родителей, которым больно смотреть, как сын жертвует собой ради науки. «Я учился шутя,- сказал однажды отец.- А тебе науки вон с каким трудом даются. Хуже нет, когда сын дурак, да еще через курсы скачет». Верещагин закричал на отца громким голосом, замахнулся перьевой авторучкой, как копьем, но тут же забыл об этом – когда через месяц отец упрекнул его: «Ты посмел на меня руку поднять. Я тебе этого никогда не прощу», он ответил: «Какие странные истории выдумываешь ты, папа. Не могло такого быть».
   Он закончил свою работу перед самыми госэкзаменами, потянулся, посмотрел в голубое небо за окном, подумал: теперь можно сходить к зубному врачу, но вдруг заметил, что зуб уже не болит, удивился и тут обнаружил во всем теле такую радость, будто провел месяц на Черноморском побережье Кавказа.
 
22
 
   Теперь – никуда не денешься – придется сказать несколько слов о содержании дипломной работы Верещагина, и это для автора большая трудность. Потому что автор не специалист ни в одной из наук, знает мало терминов, а формул так вообще – раз-два и обчелся. У него один выход: изложить суть данной работы в самых общих туманных выражениях, и если при этом он где-нибудь все-таки допустит какую-нибудь неточность, то пусть ученые специалисты не поднимают большого шума: это, мол, неправильно, это невозможно, антинаучно и так далее. Автор, мол, пишет о том, чего не знает.
   Не знаю – и пусть. Я пишу о Верещагине – его-то я знаю отлично. Изложение дипломной работы для меня – досадная необходимость залезть в чужую область, и, если я поведу себя там как-то не так, нечего вопить,- я как залезу, так скоро и вылезу и опять займусь своим делом, то есть биографией Верещагина, а не его научной писаниной. Так что давайте отнесемся к моим ошибкам снисходительно и с пониманием. Это я ученым специалистам говорю.
   Мне ведь тоже приходилось морщиться – когда я просматривал некоторые ваши диссертации и встречал там не очень грамотные в литературном отношении фразы. Но я же не кричал: эта диссертация ничего не стоит, потому что автор не в ладах с родным языком! Наоборот, а говорил: умнейшая диссертация; правда, автор не в ладах с родным языком. И я не писал этим ученым возмущенных писем: дескать, там-то и там-то у вас вопиющие нарушения норм грамматики, бросайтесь, мол, исправлять. Наоборот, я писал им: горбатого могила исправит, имея в виду, что ученые – это, как правило, люди по возрасту солидные и если они не усвоили язык раньше, то теперь уже – не усвоят. Потому что язык можно усвоить только в очень молодые годы, а тот, кто не успел – потерял эту счастливую возможность навсегда. Каждому приходилось, наверное, читать о многочисленных случаях, когда какие-нибудь волки или обезьяны похищали человеческого детеныша и несколько лет занимались его воспитанием. Потом этих детенышей невозможно было научить человеческому языку – они упустили время.
   Всех нас на заре жизни кто-нибудь похищает и мы чего-то не выучиваем.
   Меня в двадцатилетнем возрасте похитили музы, и в точных науках я знаю лишь то, что успел выучить до похищения.
   Так что давайте быть взаимно терпимыми, не будем предъявлять друг к другу обидных претензий: мол, ты в том не разбираешься, а ты в этом дурак; возьмем себе девизом примиряющую фразу древних римлян, которые говаривали в таких случаях: цуум, мол, суикве, то есть каждому, мол, свое; хотя, как заметил один более поздний острослов, иногда очень хочется чужого.
   Писал Верещагин, разумеется, о кристаллах – это я перехожу наконец к изложению его дипломной работы. Что такое кристалл в простейшем смысле – известно, я думаю, каждому. Это когда атомы какого-нибудь вещества располагаются относительно друг друга в определенном порядке. Например, в кристалле поваренной соли атомы хлора и натрия стоят друг против друга так, что образуют кубик, атомы других веществ образуют другие фигуры: ромбики, октаэдры, параллелепипеды и так далее. Однако все это не так просто, как кажется на первый взгляд. Кстати, самым простым на первый взгляд всегда кажется именно то, что наиболее сложно. А понятие кристалличности как раз, пожалуй, самое сложное из всего, что есть в нашем мире,- беру на себя смелость так заявить. Здесь кубиком поваренной соли дело не ограничивается.