Самым тяжелым для Теодора во время его пребывания в Варшаве, в путешествии и в Волчине было то, что все избегали его, никто не относился к нему с участием, и все смотрели на него с завистью и недружелюбием.
   Над большинством из них Теодор имел то преимущество, что он, благодаря материнскому воспитанию, свободно владел языком тогдашнего большого света, т.е. французским. А так как у пиаров он хорошо изучил латынь и кое-как мог объясняться и по-немецки, то его услугами пользовались постоянно.
   Между тем другие канцелярские служащие, самое большее, знали несколько фраз судебной латыни, и поэтому они с завистью смотрели на нового сотрудника.
   Ничто не кажется таким тяжелым в молодости, как одиночество и недоброжелательство окружающих, когда самый возраст располагает к откровенности и сердечности. Но Теодор молча и терпеливо покорялся своей судьбе и не давал никакого повода к размолвкам и неприязни.
   Юноша надеялся встретиться в Варшаве со своей покровительницей, старостиной, но обстоятельства сложились так, что ему некогда было искать ее, а потом он уехал с канцлером в Волчин.
   Здесь ему, конечно, отвели самое плохое помещение, какую-то темную избенку, а, так как дел было много, то и канцелярия была полна служащих, и Теодору приходилось делать свою работу с другим старшим секретарем, неким Вызимирским, который раньше служил у какого-то адвоката, понахватался там кое-каких сведений и страшно чванился своим превосходством перед Теодором, которого он не хотел признавать.
   Особенно сердило Вызимирского то обстоятельство, что Теодор, который вел всю французскую корреспонденцию, имел более частый доступ к канцлеру; и он мстил беззащитному юноше только за то, что завидовал его положению. Сослуживцы пробовали сделать Теодора орудием для различных интриг, советовали ему передать князю то то, то другое, но он неизменно отвечал: это не мое дело, я здесь чужой и ни во что не могу вмешиваться.
   Несколько раз после этого Вызимирский, который относился к нему особенно неприязненно, говорил ему без обиняков:
   – Не воображайте себе, сударь, что здесь всего можно достигнуть parle france! Французов, которые к нам просятся, хоть отбавляй; рано или поздно вас сгноит с этого места тот, кто еще лучше вашего умеет это parle france… И потом выбросьте себе из головы, что здесь можно сделать карьеру лисьей покорностью!.. Мы – старшие – лучше знаем, чем все это кончается. В один прекрасный день князь-канцлер скажет: "Скатертью дорожка! Ступай, куда глаза глядят!" Тем все и кончится.
   Нам здесь не нужны господа студенты, которые хотят быть умнее нас и задирать нос к верху. Мы вас выставим – вот увидите!
   На все эти придирки и угрозы Теодор отвечал обыкновенно молчанием и только иногда, вынужденный сказать что-нибудь, коротко возражал.
   – Если мне прикажут уходить, то я и уйду.
   – Вы, сударь, кажется, мечтаете о высокой карьере? – говорил Вызимирский. – Ну, ну. Выбейте себе из головы; есть тут такие, что и законы знают, и различные проекты могут представить, – да и тем не легко вскарабкаться наверх – а что же тут говорить о вас?
   Должно быть, и князю нашептывали про новичка. Бог знает что, но князь отличался большой наблюдательностью и знанием людей; ему было нелегко что-либо внушить, – он выслушивал клеветников, но это служило Теодору не во вред, а только на пользу. Особенно встревожило канцеляристов то обстоятельство, что несколько раз, когда надо было отправить к Флемингу посла с устным поручением, канцлер выбирал для этой цели Паклевского. Ему удалось, буквально придерживаясь инструкций, с честью выйти из испытания, и это сразу подняло его престиж.
   Князь любил, чтобы его слушали и не высказывали собственных суждений. Но велико было общее удивление, когда, желая снестись с Масальским по поводу дела виленского трибунала, князь отправил к епископу Теодора, снабдив его рекомендательным письмом и поручив этому молокососу переговорить с Масальским относительно радзивилловского самовластия и способов борьбы с ним.
   Когда при дворе узнали об этом, то старшие были уверены, что Теодор споткнется об это препятствие и разобьет на нем себе голову, а князя прогневит и лишится его доверия.
   Молодому послу поручено было не только переговорить с епископом, но также повидаться с конюшим Бжостовским и одним из Огинских… Все дело в том, чтобы это посольство из Волчина не обратило на себя ничьего внимания. Отправка более важного лица была бы сейчас же замечена; но никому не известный юноша вряд ли мог внушить подозрение в том, что он везет важные документы. По приказанию канцлера все путешествие Паклевского было обставлено таким образом, чтобы никто не предположил в нем служащего при дворе фамилии.
   Зависть была большая, хотя, кроме хлопот и неприятностей, путешествие это не давало ничего. Но самая эта миссия облекала неизвестного канцелярского служащего большим доверием со стороны канцлера и ставила его на известную высоту.
   В числе других поручений одно особенно удручало и смущало Теодора. Канцлер дал ему письмо к воеводичу Кежгайле, его родному деду, с которым все семейные связи были давно порваны. В первом своем свидании с князем, когда Паклевский говорил ему о своем происхождении, он назвал воеводича, не утаив и того, что дед не хотел их знать. Он не допускал и мысли, что канцлер забыл об этом обстоятельстве. Принимая от него письмо, он еще раз хотел напомнить ему о нем, но князь, взглянув на него, и как будто отгадав, что он хотел сказать, так закончил свою инструкцию.
   – В Божишках, у воеводича Кежгайлы, тебе, сударь, вменяется в обязанность – отдать письмо в собственные руки и привезти мне ответ.
   Еще раз бросив быстрый взгляд на смущенного секретаря, князь прибавил:
   – Прошу все хорошенько запомнить и исполнить в точности; без всяких отговорок и ссылок на невозможность…
   Каковы были намерения князя, когда он послал юношу в Божишки – к родному деду? Желание ли испытать его, или оказать ему услугу, или же его склонила к этому решению настоятельная необходимость – юноша не мог отгадать.
   Паклевскому дали конюха, двух коней, всякие дорожные принадлежности и довольно большую сумму денег, и на другой день он уже отправился в путь, предоставляя своим сослуживцам строить всевозможные догадки относительно секретной миссии, данной ему князем, хотя никто не знал, куда он едет. Заметив, что он готовиться к отъезду, Вызимирский старался выпытать у него цель поездки, но Теодор сразу прекратил все эти вопросы откровенным признанием.
   Мне приказано не говорить, ни куда я еду, ни с какой целью; и я никому не выдам этой тайны.
   Так он и отправился в путь, стараясь даже в выборе дороги следовать указаниям канцлера. А дело было под осень. Путешествие в эту пору нельзя было назвать легким и приятным; вся страна волновалась, объятая случайной тревогой. Каждую минуту ожидали какого-нибудь взрыва, готовились к кровавому столкновению между двумя конфедерациями или хотя бы одной конфедерации со своими противниками. На проезжих дорогах стояла стража, скакали туда и сюда гонцы, но еще быстрее бегали всевозможные, самые невероятные сплетни. Короля уже не было в Варшаве; между дворами магнатов шло усиленное сообщение; более спокойная шляхта, которая мечтала только о том, чтобы избежать всякого столкновения, тяжко вздыхала, предвидя внутреннюю войну.
   Теодор хорошо знал, что в дороге его могут захватить и подвергнуть допросу с пристрастием, но его рыцарский и шляхетский инстинкт отгонял опасения и помог бы ему сохранить присутствие духа в худшем случае.
   Ему было приятно после душных канцелярских стен очутиться на свободе, дышать чистым воздухом, не видеть неприязненных лиц и не слышать насмешек и издевательств.
   Во время остановок в пути и на ночлеге редко кто из проезжих не спрашивал у него, откуда он ехал и с какой целью. Он отвечал уклончиво, ссылаясь на семейные обстоятельства как на цель поездки.
   Ведя замкнутую жизнь, он мало интересовался делами политики, но все же его поражала общая растерянность, беспокойство и тревожное предчувствие какой-то неизбежной катастрофы. Одни бранили Радзивиллов, другие – а таких по мере приближения к Вильне становилось все больше и больше – возмущались Чарторыйскими.
   Наконец, Теодор добрался до Вильны и тотчас же поспешил к епископу Масальскому. Он нашел в нем не духовное лицо, как он себе представлял, а человека большого света, надменного и честолюбивого, ведущего строгий и роскошный образ жизни, и только тогда оказавшего ему некоторое внимание, когда заметил в нем знание французского языка. Этот союзник показался ему очень ненадежным, так как в нем не чувствовалось серьезности и глубины мысли, какую он предполагал в помощнике канцлера. Он показался ему человеком странным, но в то же время легкомысленным. Но не Теодору было судить о нем. Поручение, которое ему было велено устно передать епископу, состояло в том, что Радзивилл, вместо того, чтобы вступить в споры и пререкания, как от него ожидали, оказал входящим войскам радушный прием и снабдил их провиантом. Масальские были возмущены этой осторожностью, на которую они не рассчитывали.
   Передав то, что ему было поручено, и приняв взамен поручение к канцлеру от Огинских и Бжостовского, Теодор отдохнул только два дня в Вильне и затем отправился в Божишки, предчувствуя, что именно здесь заключается самая трудная часть его миссии. Надо было заранее обдумать, как держаться с дедом, общение с которым было ему строго запрещено отцом и матерью, и к которому его направил канцлер. Как податель письма, он не был обязан ни представляться ему, ни вступать с ним в беседу; поэтому он заранее решил избегать всякого намека на какие-нибудь более близкие отношения и держаться, как с совершенно чужим человеком, к которому он послан с поручением.
   С этими мыслями, не без страха, но с твердым решением выдержать свою роль до конца, молясь в душе Богу и прося его о помощи в затруднительных случаях, Тодя очутился в одно прекрасное утро на земле, где протекал Божеский ключ, о чем он узнал из надписи на огромной таблице, прибитой к столбу и украшенной четырьмя гербами на всех углах.
   Тот, кто не знал воеводича Яна Гвальберта Августа на Больших и Малых Божишках, в Вартове, Соботишках и Жердях, пана Кежгайлы, вывел бы некоторое заключение уже по одному важному виду самой резиденции.
   Издали она имела очень внушительный и величественный вид: было ясно, что из шляхетской усадьбы она возвысилась до обиталища магната; но, приблизившись к ней, всякий мог легко догадаться, что здесь было больше показного блеска, чем настоящей зажиточности. Замок, стоявший на возвышении, был хотя и деревянный, но оштукатуренный, побеленный и даже раскрашенный в далеком прошлом, и как-то слишком широко раскинувшийся. Крыша без всякой надобности устремлялась кверху; огромное крытое крыльцо, подпиравшееся утолщенными посредине столбами, неуклюже выступало вперед. Низкие галереи, примыкавшие к нему с обеих сторон, соединяли его с огромными боковыми пристройками таких же размеров, как и самый корпус, называемый одними дворцом, а другими замком.
   Крыльцо на каменном фундаменте было так приподнято, что возвышалось над крышей и было украшено наверху тяжелой и непропорциональной скульптурой, окружавшей герб, покрытый митрой; все это было покрыто позолотой и раскрашено, издалека привлекая к себе внимание.
   Но краска и золото стерлись и пооблупились, а над гербом и митрой видны были гнезда ласточек.
   С одной стороны замка возвышалось нечто вроде башни, выстроенной по плану какого-нибудь домашнего художника или самого хозяина дома; она поражала своей вычурностью и неуклюжими окнами.
   На вершине ее металлический рыцарь держал в руке инструмент, в котором представлялось угадать фамильную драгоценность.
   Во двор вели каменные ворота в виде башни; ворота эти были всегда отворены настежь, так как они были слишком тяжелы и, кроме того, сорваны с петель. На башне также красовался герб, но без карниза, краски полиняли и стерлись от времени, но отчетливо выделялась надпись над гербом: "Nemini cedo".
   Забавнее всего выглядел самый дворец, несуразно длинный, несмотря на вытянутую кверху крышу, неуклюжий, запущенный и как бы вросший в землю. Многие окна были забиты досками и закрыты ставнями, другие замазаны до половины. Дожди и непогода по-своему разукрасили давно не обновлявшуюся штукатурку, а недавно реставрированная крыша пестрела заплатами всевозможных форм. Здесь шли рука об руку стремление к показному блеску и крайняя запущенность всего хозяйства; глина, облеплявшая каменные ворота и окна, потрескалась и отпадала кусками, а стены боковых пристроек были просто декоративными ширмами, за которыми скрывались самые жалкие клети. Из-за этих строений виднелись крыши еще каких-то странных зданий, может быть, каплицы, кладовой или еще каких-нибудь дворцовых пристроек. Подъезжая к усадьбе, Теодор заметил во дворе несколько обтрепанных людей, возившихся около конюшен и кухни. Огромный старый тарантас, подвешенный на ремнях, стоял перед сараем, и человек с топором что-то долбил около него.
   И от усадьбы, и от всех ее пристроек веяло грустью и запустением. Сжалось сердце у бедного юноши при виде этого дедовского наследия, в котором было еще печальнее, чем в убогом Борке.
   Теодор медленно подъехал к воротам. Здесь он увидел обтрепанного сторожа, который высунул голову в окошко и в испуге спрятался. Внутри у стен виднелись лестницы, сани, старые бочки, поломанные возы… Он беспрепятственно въехал на песчаный двор, поросший бурьяном, теперь уже засохшим, и изрытый следами проходящих по нему стад. Единственным его украшением была засохшая лужа у конюшни.
   При появлении на дворе постороннего человека из окон и дверей дворца и флигелей стали показываться люди и, не зная как отнестись к этому обстоятельству, снова прятались за ними. В самом дворце ради предосторожности закрыли огромные входные двери.
   Не зная, как ему поступить, подъехать ли к крыльцу или в качестве посла смиренно подождать где-нибудь в стороне, Теодор еще колебался, когда из дома выбежал навстречу ему старый слуга, поспешно накидывавший на себя верхний кафтан, так что одна его рука была уже в рукаве, а другая еще искала второго.
   Во дворце еще никого не было видно, но сквозь запыленные окна виднелись лица людей. Несколько худых псов, лежавших около кухни, поднялись, полаяли немного, зевнули и, увидя старого слугу, снова улеглись с ворчаньем на старые места.
   Седой человек в кафтане, приглаживая себе волосы и стараясь держаться со степенным достоинством, подошел к Теодору. Он смотрел на него и ждал, что он скажет.
   – Я привез письмо от князя-канцлера литовского из Волчина, – сказал посол, – мне приказано вручить его пану воеводичу.
   – Гм… Гм… Вот оно что! – пробормотал старик, почесывая голову и глядя на юношу выцветшими глазами.
   – Пан ваш дома? – спросил Теодор.
   На этот дважды повторенный вопрос слуга не дал ответа, пристально вглядываясь в слезавшего с коня посла.
   После минутного раздумья, заикаясь и усиленно указывая в сторону двери, он заговорил охрипшим голосом:
   – Зайдите сюда! Вот, вот сюда! Зайдите сюда!
   – Да дома ли ваш пан? – в третий раз спросил Теодор.
   – Да вы, сударь, зайдите в дом! – повторил упрямый старик и потянул гостя за собой в пустые сени. Из сеней он отворил дверь в огромную горницу, в которой стоял большой стол и несколько запыленных и погнутых стульев. В горнице пахло сыростью и затхлостью, а на столе и стульях толстым слоем лежала пыль.
   Отерев полою кафтана стол и часть лавки, старый слуга покачал головой и, ни слова не говоря, побежал по направлению к дворцу.
   Прошло довольно много времени, и вот из окна комнаты, где он сидел, Теодор увидел выбежавших на двор людей, мальчиков, работников и женщин, которые, толкаясь, ссорясь и стараясь опередить один другого, спешили к дому, входили в него и, немного спустя, бегом возвращались в боковые флигеля, откуда доносились шум голосов, хлопанье дверей, жалобы и смех. В руках у людей, возвращающихся из дворца, он заметил одежду, а у некоторых обувь.
   На крыльце старый слуга видимо распоряжался всей этой церемонией; он несколько раз выходил и делал знак руками.
   О Теодоре, по-видимому, совершенно забыли; он догадывался только, что ему готовили торжественный прием. Наконец, на крыльце главного здания показался тот самый старый слуга, который еще недавно надевал простой кафтан, идя навстречу Теодору. Теперь он вырядился в длинный темно-красный кафтан, подпоясанный узким пояском такого же цвета, около шеи видна было полоска чистой рубахи, застегнутой блестящей запонкой. Сапоги на нем тоже были когда-то цветные, но теперь трудно было различить их цвет. Новая одежда придала старику более степенный и важный вид; он как-то и шел иначе, мерным шагом, задумавшись о том, как ему сыграть свою роль дворецкого.
   Не спеша, открыл он дверь горницы и, став так, чтобы из окна было видно крыльцо двора, поклонился и откашлялся.
   – Пан, верно, дома? – проговорил Теодор, встав с места и приготовляясь идти.
   – А как же, как же! Дома! – забормотал старик, все время посматривая на окно. – Но ясновельможный пан очень занят с ксендзом-секретарем отправкою срочных депеш, потому теперь как раз время сеймиков.
   – Значит, мне надо подождать? – спросил Теодор.
   – Одну капельку, одну минуточку, – сказал старик, – тут скверно, но мы сейчас пойдем во дворец. А все это через эти сеймики, потому что наша братья шляхтичи лезут со всеми своими делами к ясновельможному пану; они его считают своим oraculum. Как он скажет, так и будет.
   И вот из-за этих шельмовских сеймиков у нас во дворце все вверх дном. Слуг разослали во все четыре стороны света, придворные разъехались, и даже повара ясновельможный пан одолжил кастеляну.
   Он вздохнул и ладонью пригладил волосы.
   – Наш ясновельможный пан чересчур снисходительны, его всякий обдует, кто только хочет, – прибавил он, – и хоть он пан над панами, и у нас всего вдоволь, разве только птичьего молока не достать, но как примется шляхта есть, то так, как теперь, объест нас, видит Бог. Ну, а наш пан, он там об удобствах не заботится, хоть у него всего много, а ему все равно. Но, чтобы он был скупой, этого нет, избави Бог, только у него свои фантазии, ему не нужны всякие там финтифлюшки.
   На дворцовом крыльце показался какой-то человек и махнул белым платком; старик тотчас же засуетился и сказал:
   – Ну, теперь можно идти во дворец!
   Двинулись не спеша, впереди важно выступал дворецкий. На крыльце никого не было; старик открыл дверь и впустил гостя в обширные сени с лавками по стенам, грязные и закопченные; с одной стороны виднелась огромная, никогда не закрывавшаяся печь, зиявшая черной пастью, а перед ней, как перед чудовищем, которого надо было постоянно кормить, лежала охапка только что нарубленных дров.
   По обеим сторонам сеней Теодор увидел выстроившихся в два ряда слуг различного роста, наскоро причесанных и умытых и одетых в какие-то старые и, очевидно, не на них сшитые ливреи. У некоторых они доходили до пят, а у других виднелись из-под них нижние рубахи.
   Обувь на слугах была самая разношерстная. Все они старались держаться прямо и с достоинством, но некоторые затыкали рот рукою, чтобы не смеяться над самими собой. Суровый взгляд дворецкого отбил у них охоту к веселости, и они ограничились тем, что подталкивали друг друга локтями.
   Из этих сеней дворецкий отворил двери в огромную залу. Окна в ней были, должно быть, недавно только открыты, потому что оконные рамы в некоторых окнах, очевидно державшиеся всегда закрытыми, теперь закрылись сами собою. Здесь также стоял страшный холод и пахло сыростью, как в склепе. Когда-то зала эта имела очень внушительный вид, но теперь покрывавшие ее обои поразорвались и вылиняли; по стенам залы висели какие-то темные картины, а по обеим сторонам стояли, как будто на страже, две громадные кафельные печи. По углам пряталась старая, потертая и поломанная мебель. Должно быть, не успели стереть пыль, потому что она покрывала толстым слоем все столы.
   В зале никого не было; дворецкий указал на двери налево: в них стоял мужчина в узкой, черной, поношенной одежде, с каким-то знаком отличия на шее, по виду духовная особа, с бледно-желтым лицом, с ястребиным носом и неприятно запавшим ртом.
   Орден, очевидно, специально для этого случая надетый, был украшен какими-то камешками грубой работы и висел на тонкой томпаковой цепочке.
   Не произнеся ни слова, ксендз-секретарь рукою указал Теодору на дверь, приглашая его следовать за собою.
   Вторая зала была вся увешана портретами, принадлежавшими кисти одного художника и, очевидно, недавнего происхождения. Портреты эти были так написаны, что о предках дома получалось прямо страшное представление. У всех изображенных на них рыцарей, дам и духовных особ лица были так искривлены, как будто их подвергали пытке. Двери этой залы были закрыты. В ней тоже никого не было; и только в следующей комнате, в кабинете, находился сам хозяин.
   В кабинете этом, отличавшемся наилучшим убранством и выглядевшим не таким заброшенным, как остальные комнаты, стоял у окна стол, заваленный бумагами, а перед ним в кресле, когда-то покрытом позолотой, сидела маленькая, круглая фигурка с выбритой на висках головой и коротко остриженным и торчавшим ежиком чубом спереди, с выпуклыми глазами и уродливо выпяченными губами.
   Это и был воеводич Кежгайло, уже старый и седой, но еще очень живой и бодрый; лицо его имело выражение страшного упрямства, гордости и скрытого, всегда готового вылиться наружу, гневного раздражения.
   Он сидел на своем троне лицом к дверям, одетый во что-то, похожее на кунтуш и имевшее прежде темно-красный цвет. На нем были вышиты две звезды, должно быть св. Губерта и Божогробска; рассмотреть их хорошенько было трудно, так как шитье было грубое и поистерлось от времени. В руке он держал какую-то бумагу, но взгляд его был устремлен на входившего, и держался он с величием магната.
   Секретарь-каноник, указывая на входившего, промолвил:
   – От князя-канцлера!
   Воеводич ничего не ответил, только тряхнул головой, ожидая приветствия.
   Теодор был так смущен, что не сразу и в коротких словах тихим голосом объяснил воеводичу, что ему приказано передать от князя поклон и письмо, а ответ тотчас же привезти обратно.
   – Приветствую! Приветствую! – резким голосом отрывисто заговорил хозяин. Взяв от Теодора письмо, он передал его канонику, который распечатал пакет и вручил его обратно Кежгайле, став позади него так, чтобы можно было прочитать письмо.
   Сморщив брови и еще сильнее выпятив губы, воеводич принялся за чтение.
   В начале чтения по лицу его нельзя было отгадать впечатления, производимого на него письмом, но чем дальше он читал, тем сильнее изменялось выражение его лица. Бросив на стоящего перед ним Паклевского уничтожающий взгляд, он побледнел, подскочил со сжатыми кулаками на кресле, уронил при этом письмо, которое торопливо поднял каноник, и крикнул:
   – Пусть он не суется не в свое дело! Как он смеет меня учить! – Гнев этот показался ксендзу-канонику таким неуместным, что для подавления его он схватил воеводича за локоть и, нагнувшись к нему, начал что-то быстро шептать ему на ухо.
   Кежгайло снова уселся на кресло, но весь еще трясся от гнева. Теодор, догадываясь, что в письме было, вероятно, упомянуто о нем, и не желая подвергать себя неприятному столкновению с дедом, отошел к дверям и, остановившись у порога, сказал:
   – Я буду ждать ответа!
   Проговорив это и почти не оглядываясь назад, он вышел из кабинета, и когда двери за ним закрылись, он услышал за собой страшный шум.
   Повышенным, возбужденным, гневным голосом, доведенный почти до бешенства, Кежгайло кричал так, что Теодор ясно слышал его слова:
   – А ему какое дело? Что он мне будет нотации читать?! Я не знаю никакой дочери, не хочу ее ни знать, ни видеть! Что посеяла, то пусть и пожнет. А господа, которые ей так покровительствовали, пусть дадут ей приданое и удочеряют; я ей гроша ломаного не дам! Я…
   Теодор, поспешно удаляясь, не разобрал дальнейшего. Он шел растерянный, смущенный, раздумывая, нельзя ли ему сесть на коня и, не дожидаясь ответа, ехать отсюда. Он уж был в первой зале и собирался идти за конем, когда ксендз-каноник догнал его и схватил за руку; он был сильно взволнован.