Страница:
Скромный, почти бедный дорожный костюм не только не портил его, но еще сильнее подчеркивал изящество всей его фигуры и лица. Это был живой образ его матери в молодости, доведенный до идеала прибавлением черт мужественности и энергии. Характерным отличием этого рыцарственного юноши была мягкость и умение владеть собою, усмирявшие проявления энергии. Правила монашеского ордена, в котором он получил воспитание, привили ему скромность и терпение и научили его управлять сознаваемыми в себе силами. Все это угадывалось в его лице, мужественном и ласковом в то же время, в смелом и мягком взгляде, в линиях рта, хранивших строгую сдержанность речи.
Мать всматривалась в его лицо с невыразимой нежностью, ища в нем отражения того влияния, которое могло оказать на него знакомство с чужими людьми. Глазами материнской любви она угадала бы все эти изменения. Но не было заметно следов малейшей порчи на чистом мраморе юности – все отскакивало от него, и он остался, каким был.
Мать еще раз обняла его. Юноша молчал, не решаясь спросить про отца; а ей не хотелось спешить огорчать его печальной вестью.
Утомленная волнением, она опустилась на лавку.
Между тем, весть о прибытии паныча разнеслась по всей усадьбе. На двор отовсюду сбегались люди, поглядывая на крыльцо. Пани долго сидела, опустив голову на руки, словно собираясь с силами. Тодя молча стоял подле нее.
– Отец очень плох, – сказала она наконец, – так плох, что я должна была вызвать тебя, чтобы он мог увидеть тебя и благословить; чтобы он мог порадоваться на тебя!
– Но отчего же произошло ухудшение? – с беспокойством спросил юноша. – Ах, это подготовлялось уже давно, – со вздохом сказала Беата. – Ты знаешь, какой он был всегда сильный и здоровый, но он себя совершенно не берег. Чтобы облегчить мне жизнь, чтобы помочь тебе, он работал сверх меры, трудился без отдыха день и ночь.
И железный человек не выдержал бы такого труда и забот. Сколько раз я упрашивала его, но он не хотел слушать ни меня, ни кого-нибудь другого. Он всюду хотел поспеть сам, за всем присмотреть, и, если не хватало чужих рук, не жалел своих. И однажды разгоряченный, измученный, он напился где-то воды, – простудился, захворал, начал кашлять, а лечиться не хотел. И даже доктора не позволил позвать. И только когда я увидела, как усилилась болезнь, я хитростью добилась того, что он позволил Клементу выслушать себя и подчинился его увещаниям.
Ее голос заметно ослабел.
– Ты увидишь его, – прибавила она. – Клемент еще надеется, а я –отчаиваюсь. Он страшно изменился, ослабел, все время лихорадит.
Она опустила голову, заплакала и не могла продолжать.
Было уже совсем светло; во дворе, не смотря на запрет хозяйки, началась уже хозяйственная суета, нарушившая тишину; хозяйка пошла взглянуть, не проснулся ли больной. Сын тихо пошел за нею. Едва только она переступила порог, как послышался слабый, торопливый и прерывающийся голос больного.
– Тодя здесь! Приехал! Я знаю.
– Да, – отвечала женщина, неторопливо подходя к нему, – но откуда ты об этом знаешь?
– Я это почувствовал! Он только что приехал!
Больной зашевелился, вытягивая вперед руки, словно призывая к себе прибывшего! Тодя торопливо подошел и, став на колени, стал целовать худые руки отца, – а тот прижал его голову к своей груди.
Мать, стоявшая сзади, горько плакала, тщетно стараясь удержать слезы. Несколько минут продолжалось молчание. Больной облегченно вздохнул, словно тяжесть спала с его души. Казалось, приезд сына придал ему новые силы, он поворачивался сам, хотя и с усилием, улыбался, лицо его приняло выражение успокоения.
– Ну, пусть он отдохнет, – сказал он жене, – покормите его; наговорись с ним, а потом пусть придет ко мне… Нам надо о многом переговорить… Эти порошки вернули мне силы; пожалуйста, если есть, дай мне еще один.
Больной проговорил все это необычно сильным и бодрым голосом, и жена, несколько успокоенная этим, принесла ему лекарство.
– А теперь, – сказал больной, приняв его, – я помолюсь Богу и поблагодарю его за то, что Он позволил мне дождаться тебя. Иди, Тодя, с матерью, отдохни.
Поцеловав отцу руку, юноша вышел от него растерянный и напуганный, потому что его, давно не видевшего отца, гораздо больше поразила перемена в отце, который еще недавно казался несокрушимым гигантом, чем те, которые окружали его и видели постепенное исхудание этого сильного человека.
Едва только они очутились вдвоем с матерью, как Тодя, в отчаянии ломая руки, воскликнул:
– Но что же говорит Клемент? Разве нельзя ничем помочь?
– Ты сам увидишь его, – сказала мать. – Я ничего не могу поставить ему в упрек: он был всегда внимателен, относился к нам скорее, как друг, чем как врач, и делал все, что мог, но не в силах человеческих –справиться с этой болезнью.
Печально было возвращение в родной дом любимого сына; погруженные в глубокую, грустную задумчивость долго сидели мать и сын. Теодору не хотелось говорить о себе, и он неохотно отвечал на задаваемые ему вопросы. Он не решался тревожить мать, но вид отца поразил его и отнял у него всякую надежду. Будущее после этой смерти рисовалось ему черным, грозным и страшным, как бездна.
Но о себе он совершенно не думал; он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы бороться с судьбою; тревожила его только мать, которая должна была остаться без опеки…
Отсутствие средств рисовало будущее только как тяжелую борьбу и как вечный траур по умершем. Тот, которого они вскоре должны были лишиться, был душою и руководителем всего дома, он был для них всем…
Около полудня больной, оставшись наедине с Тодей и убедившись, что жены нет поблизости, поспешно обратился к сыну:
– Я хотел непременно дождаться тебя, – медленно заговорил он, сдерживая голос и дыхание. – Я знаю твое сердце и надеюсь на него, но все же должен был поговорить с тобою. Мне очень плохо, – да, я не обманываю себя, – пусть свершится воля Божья! Я уже исповедывался, и совесть моя спокойна, – но меня тревожит мысль о матери твоей и о тебе! Ты, слава Богу, уже взрослый и сумеешь пробиться в жизнь, но она! Что будет с нею!
– Моя первая священная обязанность – заботиться о матери, – горячо прервал Тодя.
– Но она-то не позволит тебе заботиться о себе, – с беспокойством возразил больной. – Я ее знаю, она и себя, и все свое принесет в жертву тебе! А себя замучит в конец! Борок…
Ты ведь знаешь это – при самом большом труде едва доставляет средства на самое убогое существование. Пока я был в силах – я делал, что мог, но, когда меня не станет… Боже Всемогущий! Вам…
Ей…
Может быть, есть будет нечего… А ведь она смолоду привыкла к довольству…
Она…
– Дорогой мой батюшка, – прервал Тодя, – если бы твоя болезнь затянулась, и у тебя не было бы сил работать, я останусь в деревне, надену сермягу и буду трудиться, как простой рабочий… Ты знаешь, как я люблю мать и тебя… Ты укажешь мне, что делать.
– Она не позволит этого! – вскричал больной. – Обо мне нечего говорить, со мной нельзя считаться. Но она мечтает о блестящей карьере для тебя, а сама готова обречь себя на нужду и даже не покажет, что страдает. Ах, Тодя, эта мысль не дает мне умереть спокойно.
Тодя задумался.
– Я, батюшка, – сказал он, помолчав немного, – ни о какой карьере для себя не думаю. Я знаю свой долг и исполню его…
Глаза больного на миг сверкнули любопытством; он слушал жадно, ловя каждое слово, но беспокойство его не уменьшилось.
– Да, наконец, – сказал Тодя, понизив голос, – ведь дедушка еще жив, и он очень богат; и хотя он был обижен на матушку, но не может быть, чтобы он не простил ей всю жизнь. Я упрошу его!
Больной вздрогнул всем телом и изменившимся голосом горячо заговорил: – Дед, дед…
Старый чудак за то только гневался на твою мать, что она вышла замуж за меня, бедного шляхтича; и ни за что больше, – прибавил он, – только за это! Я был всему виною!!
– Но если бы я, его внук, пришел к нему с покорной просьбой о прощении… – продолжал Теодор, – может быть, я смягчил бы его гнев.
Эта мысль, видимо, так обеспокоила больного, что он схватил сына за руку и выговорил поспешно твердым и решительным тоном:
– И не думай об этом и не смей этого делать! Если ты любишь мать, если у тебя есть хоть капля привязанности ко мне… Никогда, слышишь, никогда не обращайся к деду!!
Он выговорил это с большой страстностью, но потом, видимо, сообразил что-то и прибавил в объяснение:
– Не думай, что я сохранил к нему дурное чувство: я давно уже простил и ему, и всем другим; но старик – вспыльчив и необуздан. Я не хотел бы, чтобы ты услышал от него какую-нибудь клевету на твою мать. Воеводич ничем не стесняется, и если вобьет себе что-нибудь в голову, то уж оттуда трудно выколотить. Не ходи к деду и ни о чем не проси его, я прошу тебя об этом, а если нужно, то и приказываю!!
– Я исполню твое желание, – отвечал несколько смущенный юноша, – но ведь пан гетман очень ценил твои услуги, батюшка, любил тебя и относился к тебе с большим уважением… Даже и тогда, когда ты оставил двор…
При имени гетмана бледное лицо больного облилось румянцем; кровь ударила ему в голову и сжала грудь; он сильно закашлялся и не скоро успокоился.
– С гетманом я порвал навсегда, заговорил он, справившись с кашлем, –и верь мне – не без причины!.. Ни я, ни мать твоя знать его не хотим! Всякое сближение с ним было бы неприятно мне, но еще больше – твоей матери… Она не допустит до этого, я тоже!..
Теодор печально опустил голову.
– Гетман, – с горечью прибавил больной, – ведет себя как кролик, и забывает, что он человек. Гордость и барская распущенность испортили его сердце.
– Ну, довольно о нем, а при матери ни слова!!
Когда он говорил это, послышались шаги Беаты, и муж с насильственным смехом обратился к сыну:
– Ну, расскажи мне о своих успехах в Варшаве. Я очень интересуюсь.
– Я тоже не успела ни о чем еще расспросить его, – подхватила Беата. – Знаю только, что ученье он окончил, и что с помощью ксендза Конарского надеется получить место.
– И даже очень выгодное, – сказал Теодор, – но я без всякого сожаления готов отречься от всех этих надежд и обещаний, если только могу быть полезным отцу.
Родители переглянулись, как будто спрашивая друг у друга, как ответить ему, и, наконец, отец, подумав, сказал с горькой улыбкой:
– Что же это за блестящие надежды? Если они основаны на каких-нибудь милостях магнатов, то не забывай, что этому нельзя особенно доверяться.
– Да я и не особенно на них рассчитываю, – почти равнодушно возразил Тодя, – дело в том, что ксендз Конарский, пользующийся большим влиянием у князя канцлера и русского воеводы, рекомендовал меня молодому князю-генералу, как полкового секретаря. Мне помогло еще и то, что я, благодаря матушке, научился бегло говорить и писать по-французски. Так как теперь, по-видимому, у князей много работы, то меня обнадежили, что меня возьмет к себе сам князь-канцлер. У него многому можно научиться, так как он имеет теперь большое влияние в государственных делах Речи Посполитой. Во время его речи родители взглядами переговаривались друг с другом.
Беата вздрогнула, но не от радости – лицо ее отражало внутреннее страдание, муж был, по внешности, более спокоен.
– Что же ты на это скажешь?
Мать покачала головой, но не решилась высказаться прямо.
– Одно только портит мою радость обещанного почетного назначения, –прибавил Теодор. – Служа интересам "фамилии" я несомненно должен бы был оказаться в неприязненных отношениях с паном гетманом, потому что, хотя граф женат на племяннице канцлера, отношения между Волчином и Белостоком, как слышно, ухудшаются с каждым днем.
Не подумав, Беата живо и гневно воскликнула:
– У нас нет никаких обязательств по отношению к гетману!
Беспокойный взгляд больного остановил жену, которая смешалась и не могла продолжать.
Сын, стоявший ближе к матери, заметил в ее глазах искорки гнева и сильного волнения.
Больной, опустив голову, задумался.
– Придворная жизнь имеет свои темные стороны, – тихо договорил он, потому что силы его все слабели… – Там, пока ты нужен, тобой дорожат, а на маленького человека все взвалят – всю работу, правда и то, что человек чистый и дорожащий своей репутацией из всего сумеет выйти незапятнанным, но к чему лезть в грязь, если рядом есть сухая дорога?
– Не может быть, чтобы ты не чувствовал в себе рыцарской крови и не имел призвания к воинскому делу. Вместо того, чтобы сидеть в грязных канцеляриях, не лучше ли было бы служить в войске под каким-нибудь литовским знаменем?
– В коронном войске мне бы не хотелось тебя видеть, – прибавил больной.
– И я тоже, – подтвердила мать, не объясняя причины. – Я бы не позволила тебе этого…
Тодя сидел в задумчивости.
– Я ничего не имею против службы в войске, – возразил он, – но мне казалось, что она будет для меня не по средствам. Бедняка нигде не примут; ведь я должен был бы иметь свою свиту, а я ни в каком случае не хотел бы вводить родителей в расходы.
– Мы с радостью сделали бы это для тебя, – с глубоким вздохом отвечала мать, – но в настоящее время это было бы…
Невозможно. У нас нет ничего, кроме Борка, да и тот весь в долгах.
– Ну, тогда лучше всего, – воскликнул юноша, вставая и с веселым лицом целуя руку матери, – лучше всего совсем об этом не думать. У меня еще есть время! Никто меня не торопит! Пусть сначала батюшка поправится, –докончил он, – а потом мы подробно все обсудим.
Все замолчали. Мать обняла его за голову. Больной закрыл глаза, утомленный разговором и, видимо, желая уснуть. Беата с сыном на цыпочках отошли от кровати. Мать задернула занавеску у окна и вышла вместе с сыном из комнаты.
Когда под вечер приехал верный приятель, доктор Клемент, больной спал.
Доктор очень сердечно поздоровался с юношей и с чрезвычайным вниманием стал приглядываться к нему, как будто несказанно обрадованный видом этой расцветающей юности. Он целовал и обнимал его, оглядывал со всех сторон, ощупывал и на некоторое время забыл ради него даже о своем пациенте.
О нем напомнила ему сама пани, склонившись к его уху и что-то шепнув ему, после чего он поспешил к больному.
В этот день приход их не обеспокоил спящего. Они подошли к кровати, и доктор, осторожно взяв руку больного, начал щупать пульс. Больной не открывал глаз. Он тяжело дышал, в груди у него что-то хрипело. Лицо Клемента нахмурилось, прежде чем он успел сообразить, что выдает этим себя.
Он отошел от больного и с минуту стоял в молчании, вероятно, обдумывая, чем бы модно было помочь здесь.
Беата ждала, что он скажет ей, когда Клемент сделал ей знак рукой, что не хочет больше тревожить спящего, и стал со смущенным видом подвигаться к дверям.
Когда они вышли на крыльцо, Беата спросила с беспокойством:
– Что же теперь с ним делать?
– Пока ничего, – отвечал доктор. – Теперь, когда мы исчерпали все средства, какие знает наука, предоставим все благодетельной природе и не будем ни в чем мешать ей. Больной спит; пусть он успокоится; может быть, в этом его спасение…
Потом он начал расспрашивать, не слишком ли взволновал больного приезд сына? Не утомил ли его разговор с ним?.. И кончил тем, что теперь должно последовать облегчение. Но говорил он это с таким видом, что Беата, хорошо его знавшая, не решилась расспрашивать больше, и лицо ее приняло выражение страдальческой покорности судьбе.
Доктор, который обладал большим тактом, перевел разговор на посторонние темы, потом он подошел к Тоде, подсел к нему, а когда хозяйка вышла на минутку, чтобы приказать приготовить для него кофе, он быстро наклонился к уху юноши и шепнул ему:
– Когда я буду уезжать, проводи меня, пожалуйста, до ворот. Мне нужно переговорить с той отдельно.
Тодя встревожился, но не мог расспросить более подробно, потому что мать уже возвращалась, и доктор тотчас же перевел разговор на Варшаву.
– Ну, как здоровье его величества?
– Не знаю, – отвечал юноша, слышал только, что силы его слабеют. А доказательством служит то, что он отменил любимую свою охоту и ограничился стрельбой в цель и во псов.
– Ну, – заметил Клемент, – дал бы только Бог здоровья нашему министру Брюлю и пану коронному маршалу, тогда мы не пострадаем от немощи его величества. Он не может пользоваться охотничьим развлечением, но за то может бывать каждый день в опере и доставлять себе всякие другие удовольствия.
Задав юноше еще несколько вопросов о Брюле, его сыновьях и о различных особах, по своему положению стоявших близко ко двору и, наконец, о французском министре-резиденте пане Дюране, о котором Тодя не мог рассказать ему ничего нового, доктор пошел пить кофе и, заканчивая разговор, заметил:
– Мы здесь, в Белостоке, поджидаем всех этих матадоров на св. Яна, в том числе и французского резидента.
За кофе разговор шел о весне и о различных посторонних вещах, в присутствии пани Беаты доктор не упоминал больше ни о Белостоке, ни о придворных делах. Торопливо докончив свою чашку, Клемент взглянул на часы и схватился за шляпу…
– Я не хочу закармливать больного лекарствами, – обратился он к хозяйке. – Но если бы он, проснувшись, попросил лекарства, можно ему дать вчерашний порошок. Самое главное, чтобы он ничем не волновался и не утомлялся – пусть природа делает свое дело.
Все это не уменьшило беспокойство Беаты. Доктор, видимо, спешил ехать, и она не смела задержать его; все трое вышли на крыльцо, и Тодя, послушный желанию доктора, пошел проводить его до коляски. Здесь Клемент завязал с ним живую беседу и так увлекся, что приказал кучеру ехать за собой, а сам пошел пешком за ворота, непрерывно разговаривая с Тодей.
Мать осталась ждать сына на крыльце. Между тем доктор, пропустив вперед коляску с кучером, замедлил шаги и, очутившись уже за воротами, взял юношу за руку…
– Ну, милый мой пан Теодор, ты уже взрослый мужчина, и я должен поговорить с тобою прямо, – сказал он изменившимся голосом. – Отец твой…
Не переживет этой ночи; этот сон – последняя борьба жизни со смертью. Силы уже истощились. Будь готов к тому, что тебя ожидает. Не показывай матери своей тревоги, ты должен успокоить и подбодрить ее!
Приговор этот, произнесенный тоном лихорадочной решимости и видимо стоивший больших усилий доброму французу, произвел на Тодю ошеломляющее впечатление; он испуганно оглянулся назад в сторону матери, словно боялся, не услышала ли она этих слов, или не догадалась ли о значении их таинственного перешептывания.
– Будь мужествен, дорогой мой пан Теодор, будь мужествен, – все так же торопливо говорил доктор Клемент. – От матери нельзя этого требовать, но твой долг – овладеть своим горем и успокоить ее. Ты начинаешь жизнь в тяжелых условиях, но что делать – никто не избавлен от страдания!
Теодор все еще молчал; тогда доктор заговорил менее решительным тоном:
– Ты знаешь, что я всегда был и останусь верным другом вашего дома; знаешь, что я высоко ценю все достоинства твоей матери и был бы рад избавить ее от всяких, малейших даже неприятностей. Самая смерть эта будет для нее страшным ударом… Я говорю с тобой, как друг; я знаю, что в доме у вас нет сбережений, а смерть – дорогой гость… В первую минуту вам будет трудно думать о деньгах, а на свете, к сожалению, приходится платить за все! Вот тут у меня деньги, которые мне совершенно не нужны, но избави тебя Бог сказать ей, что ты их взял у меня! Скажи, что хочешь, ну, хоть то, что ты привез их с собой из Варшавы…
Говоря это, Клемент насильно всунул сверток золотых дукатов в руку Тоде. Тот сопротивлялся и не хотел брать, но доктор, все время тревожно оглядывавшийся в сторону крыльца, прибавил с выражением нетерпения в голосе и в лице:
– Бери, не смущайся и не отказывайся, тут ведь дело идет о спокойствии твоей матери. Потом вы мне отдадите – ведь это просто небольшой заем. Sapristi!
– Но, дорогой доктор!
– Ну, смотри, мать видит нас и может вынести какое-нибудь тревожное заключение из нашего разговора. Спрячь деньги в карман; sacre tonnere! И будь здоров!
– Если бы что-нибудь случилось, завтра я буду об этом знать.
Он сделал Тоде прощальный знак рукою; приказал кучеру остановиться и, быстро усевшись в коляску, велел, как можно скорее ехать в Хорощу, словно боялся погони.
Тодя, ошеломленный страшным открытием, которое было для него так неожиданно, как если бы камень упал на него с неба, не скоро нашел в себе силы, чтобы двинуться с места и вернуться к матери. Он боялся, что она угадает по его лицу то впечатление, которое оставил на нем приговор доктора. Очень ему хотелось избегнуть сейчас разговора с нею, но Беата не уходила с крыльца и, видимо, поджидала его.
Первый раз в жизни Теодор очутился в таком невыносимо тяжелом положении, которое налагало на него известный образ действий и ответственность за них. Любовь к отцу, который был для него в детстве нянькой, учителем, товарищем и лучшим другом, сжимала ему сердце страшной болью. Тщетно пытаясь придать своему лицу более спокойное выражение, он медленно направился к крыльцу.
По дороге он выдумал себе какое-то занятие в конюшне и хотел зайти туда, но мать позвала его к себе. Он молча подошел и сел рядом с ней на лавку.
– Меня беспокоит этот сон, – обратилась она к сыну, – за всю его болезнь я еще ни разу не видела, чтобы он так беспробудно спал. Однако, Клемент не видит в этом ничего угрожающего…
Теодор ничего не сказал на это.
Так они просидели на крыльце, изредка обмениваясь мыслями, до позднего вечера. Беата несколько раз входила в комнату больного, но он все время спал глубоким, хотя и беспокойным сном. Несмотря на запрещение доктора, она заговаривала с ним, стараясь разбудить его, но больной, с трудом открыв глаза и пробормотав что-то невнятное, снова впадал в тяжелую дрему.
Под вечер жар усилился. Мать с сыном сидели подле больного; ни она, ни он не предчувствовали, что сон этот будет последним, хотя Клемент и предсказывал ему скорую смерть. Тодя начинал уже надеяться. Около полуночи больной затих и, казалось, успокоился. Беата, подойдя к постели больного и, видя, что грудь его перестала лихорадочно вздыматься, отошла несколько успокоенная.
Уже светало, когда задремавшая было в кресле Беата вскочила и, не замечая никаких признаков жизни у лежавшего на кровати мужа, встала и подошла к нему.
Он лежал на спине; лицо его со спокойным выражением крепко спящего приняло какой-то синеватый оттенок. Прижав сложенные руки к груди, он, казалось, спокойно спал.
Она осторожно дотронулась ладонью до его лба – и страшный крик вырвался из ее груди.
Лоб его был холоден, как у трупа, больной не дышал – он был мертв.
Беата упала на колени, и подоспевший сын успел подхватить ее на руки, когда она лишилась сознания.
Услышав ее раздирающий крик, все обитатели усадьбы побежали к господскому дому, предчувствуя несчастье.
В царствование Августа III во всей Польше и Литве не было более великолепной резиденции, содержащейся с большей пышностью, чем польский Версаль, обиталище тогдашнего великого коронного гетмана, Яна Клеменса с Рущи Браницкого, последнего потомка старого рода, который славился своим богатством еще при Пясте, – внука по женской линии и наследника гетмана Чернецкого.
Правда, эта блестящая резиденция не носила следов старины и была недавно только отстроена; чудесный замок казался возникшим по мановению палочки какой-нибудь волшебницы и перенесенным с другой планеты на подлесскую равнину.
Этой волшебной палочкой была воля одного человека и его миллионы. Рассказывали, что когда в городе был пожар, – это было еще до возникновения польского Версаля, – гетман Браницкий сказал будто бы, что он этому очень рад, потому что может создать его снова из пепла, но уже по своему плану.
И действительно, улицы Белостока с их чистенькими, беленькими, веселыми домиками, утопавшими в зелени садов, напоминали какие-то иноземные города; многие из этих домиков принадлежали придворным и служащим французского и немецкого происхождения, составлявшим многочисленную свиту гетмана, и отличались таким изяществом и изысканностью постройки и таким удобством приспособлений, о каких и не слыхивали в стране.
В Белостоке, Бельске, Тыкоцыне, Хороще и Высоком-Сточке все, начиная от костелов, – летние помещения, башенки, ворота, здания ратуш, гостиницы и маленькие усадьбы гетмановых служащих – все было устроено с таким вкусом и с такой расточительной роскошью, которые объяснялись только тем, что бездетный владелец считал себя в праве оставить такую память после себя. Гетманский Белосток принимал уже в своих стенах королей и мог без особого для себя обременения угощать царствующих особ даже саксонской династии. Весь обиход гетманского двора не уступал по пышности королевскому.
Дворец и все хозяйственные пристройки были чрезвычайно поместительны, а соответственно с этим был очень велик и придворный штат служащих. В день св. Яна, на именины гетмана, сюда съезжалась вся Варшава и все представители Короны. Заграничные послы и резиденты, депутаты от магистров и правительства и множество вельмож из союзных стран и польской шляхты съезжались сюда из дальних краев, чтобы отдать дань уважения и приязни могущественному магнату, первому государственному мужу Польши.
Мать всматривалась в его лицо с невыразимой нежностью, ища в нем отражения того влияния, которое могло оказать на него знакомство с чужими людьми. Глазами материнской любви она угадала бы все эти изменения. Но не было заметно следов малейшей порчи на чистом мраморе юности – все отскакивало от него, и он остался, каким был.
Мать еще раз обняла его. Юноша молчал, не решаясь спросить про отца; а ей не хотелось спешить огорчать его печальной вестью.
Утомленная волнением, она опустилась на лавку.
Между тем, весть о прибытии паныча разнеслась по всей усадьбе. На двор отовсюду сбегались люди, поглядывая на крыльцо. Пани долго сидела, опустив голову на руки, словно собираясь с силами. Тодя молча стоял подле нее.
– Отец очень плох, – сказала она наконец, – так плох, что я должна была вызвать тебя, чтобы он мог увидеть тебя и благословить; чтобы он мог порадоваться на тебя!
– Но отчего же произошло ухудшение? – с беспокойством спросил юноша. – Ах, это подготовлялось уже давно, – со вздохом сказала Беата. – Ты знаешь, какой он был всегда сильный и здоровый, но он себя совершенно не берег. Чтобы облегчить мне жизнь, чтобы помочь тебе, он работал сверх меры, трудился без отдыха день и ночь.
И железный человек не выдержал бы такого труда и забот. Сколько раз я упрашивала его, но он не хотел слушать ни меня, ни кого-нибудь другого. Он всюду хотел поспеть сам, за всем присмотреть, и, если не хватало чужих рук, не жалел своих. И однажды разгоряченный, измученный, он напился где-то воды, – простудился, захворал, начал кашлять, а лечиться не хотел. И даже доктора не позволил позвать. И только когда я увидела, как усилилась болезнь, я хитростью добилась того, что он позволил Клементу выслушать себя и подчинился его увещаниям.
Ее голос заметно ослабел.
– Ты увидишь его, – прибавила она. – Клемент еще надеется, а я –отчаиваюсь. Он страшно изменился, ослабел, все время лихорадит.
Она опустила голову, заплакала и не могла продолжать.
Было уже совсем светло; во дворе, не смотря на запрет хозяйки, началась уже хозяйственная суета, нарушившая тишину; хозяйка пошла взглянуть, не проснулся ли больной. Сын тихо пошел за нею. Едва только она переступила порог, как послышался слабый, торопливый и прерывающийся голос больного.
– Тодя здесь! Приехал! Я знаю.
– Да, – отвечала женщина, неторопливо подходя к нему, – но откуда ты об этом знаешь?
– Я это почувствовал! Он только что приехал!
Больной зашевелился, вытягивая вперед руки, словно призывая к себе прибывшего! Тодя торопливо подошел и, став на колени, стал целовать худые руки отца, – а тот прижал его голову к своей груди.
Мать, стоявшая сзади, горько плакала, тщетно стараясь удержать слезы. Несколько минут продолжалось молчание. Больной облегченно вздохнул, словно тяжесть спала с его души. Казалось, приезд сына придал ему новые силы, он поворачивался сам, хотя и с усилием, улыбался, лицо его приняло выражение успокоения.
– Ну, пусть он отдохнет, – сказал он жене, – покормите его; наговорись с ним, а потом пусть придет ко мне… Нам надо о многом переговорить… Эти порошки вернули мне силы; пожалуйста, если есть, дай мне еще один.
Больной проговорил все это необычно сильным и бодрым голосом, и жена, несколько успокоенная этим, принесла ему лекарство.
– А теперь, – сказал больной, приняв его, – я помолюсь Богу и поблагодарю его за то, что Он позволил мне дождаться тебя. Иди, Тодя, с матерью, отдохни.
Поцеловав отцу руку, юноша вышел от него растерянный и напуганный, потому что его, давно не видевшего отца, гораздо больше поразила перемена в отце, который еще недавно казался несокрушимым гигантом, чем те, которые окружали его и видели постепенное исхудание этого сильного человека.
Едва только они очутились вдвоем с матерью, как Тодя, в отчаянии ломая руки, воскликнул:
– Но что же говорит Клемент? Разве нельзя ничем помочь?
– Ты сам увидишь его, – сказала мать. – Я ничего не могу поставить ему в упрек: он был всегда внимателен, относился к нам скорее, как друг, чем как врач, и делал все, что мог, но не в силах человеческих –справиться с этой болезнью.
Печально было возвращение в родной дом любимого сына; погруженные в глубокую, грустную задумчивость долго сидели мать и сын. Теодору не хотелось говорить о себе, и он неохотно отвечал на задаваемые ему вопросы. Он не решался тревожить мать, но вид отца поразил его и отнял у него всякую надежду. Будущее после этой смерти рисовалось ему черным, грозным и страшным, как бездна.
Но о себе он совершенно не думал; он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы бороться с судьбою; тревожила его только мать, которая должна была остаться без опеки…
Отсутствие средств рисовало будущее только как тяжелую борьбу и как вечный траур по умершем. Тот, которого они вскоре должны были лишиться, был душою и руководителем всего дома, он был для них всем…
Около полудня больной, оставшись наедине с Тодей и убедившись, что жены нет поблизости, поспешно обратился к сыну:
– Я хотел непременно дождаться тебя, – медленно заговорил он, сдерживая голос и дыхание. – Я знаю твое сердце и надеюсь на него, но все же должен был поговорить с тобою. Мне очень плохо, – да, я не обманываю себя, – пусть свершится воля Божья! Я уже исповедывался, и совесть моя спокойна, – но меня тревожит мысль о матери твоей и о тебе! Ты, слава Богу, уже взрослый и сумеешь пробиться в жизнь, но она! Что будет с нею!
– Моя первая священная обязанность – заботиться о матери, – горячо прервал Тодя.
– Но она-то не позволит тебе заботиться о себе, – с беспокойством возразил больной. – Я ее знаю, она и себя, и все свое принесет в жертву тебе! А себя замучит в конец! Борок…
Ты ведь знаешь это – при самом большом труде едва доставляет средства на самое убогое существование. Пока я был в силах – я делал, что мог, но, когда меня не станет… Боже Всемогущий! Вам…
Ей…
Может быть, есть будет нечего… А ведь она смолоду привыкла к довольству…
Она…
– Дорогой мой батюшка, – прервал Тодя, – если бы твоя болезнь затянулась, и у тебя не было бы сил работать, я останусь в деревне, надену сермягу и буду трудиться, как простой рабочий… Ты знаешь, как я люблю мать и тебя… Ты укажешь мне, что делать.
– Она не позволит этого! – вскричал больной. – Обо мне нечего говорить, со мной нельзя считаться. Но она мечтает о блестящей карьере для тебя, а сама готова обречь себя на нужду и даже не покажет, что страдает. Ах, Тодя, эта мысль не дает мне умереть спокойно.
Тодя задумался.
– Я, батюшка, – сказал он, помолчав немного, – ни о какой карьере для себя не думаю. Я знаю свой долг и исполню его…
Глаза больного на миг сверкнули любопытством; он слушал жадно, ловя каждое слово, но беспокойство его не уменьшилось.
– Да, наконец, – сказал Тодя, понизив голос, – ведь дедушка еще жив, и он очень богат; и хотя он был обижен на матушку, но не может быть, чтобы он не простил ей всю жизнь. Я упрошу его!
Больной вздрогнул всем телом и изменившимся голосом горячо заговорил: – Дед, дед…
Старый чудак за то только гневался на твою мать, что она вышла замуж за меня, бедного шляхтича; и ни за что больше, – прибавил он, – только за это! Я был всему виною!!
– Но если бы я, его внук, пришел к нему с покорной просьбой о прощении… – продолжал Теодор, – может быть, я смягчил бы его гнев.
Эта мысль, видимо, так обеспокоила больного, что он схватил сына за руку и выговорил поспешно твердым и решительным тоном:
– И не думай об этом и не смей этого делать! Если ты любишь мать, если у тебя есть хоть капля привязанности ко мне… Никогда, слышишь, никогда не обращайся к деду!!
Он выговорил это с большой страстностью, но потом, видимо, сообразил что-то и прибавил в объяснение:
– Не думай, что я сохранил к нему дурное чувство: я давно уже простил и ему, и всем другим; но старик – вспыльчив и необуздан. Я не хотел бы, чтобы ты услышал от него какую-нибудь клевету на твою мать. Воеводич ничем не стесняется, и если вобьет себе что-нибудь в голову, то уж оттуда трудно выколотить. Не ходи к деду и ни о чем не проси его, я прошу тебя об этом, а если нужно, то и приказываю!!
– Я исполню твое желание, – отвечал несколько смущенный юноша, – но ведь пан гетман очень ценил твои услуги, батюшка, любил тебя и относился к тебе с большим уважением… Даже и тогда, когда ты оставил двор…
При имени гетмана бледное лицо больного облилось румянцем; кровь ударила ему в голову и сжала грудь; он сильно закашлялся и не скоро успокоился.
– С гетманом я порвал навсегда, заговорил он, справившись с кашлем, –и верь мне – не без причины!.. Ни я, ни мать твоя знать его не хотим! Всякое сближение с ним было бы неприятно мне, но еще больше – твоей матери… Она не допустит до этого, я тоже!..
Теодор печально опустил голову.
– Гетман, – с горечью прибавил больной, – ведет себя как кролик, и забывает, что он человек. Гордость и барская распущенность испортили его сердце.
– Ну, довольно о нем, а при матери ни слова!!
Когда он говорил это, послышались шаги Беаты, и муж с насильственным смехом обратился к сыну:
– Ну, расскажи мне о своих успехах в Варшаве. Я очень интересуюсь.
– Я тоже не успела ни о чем еще расспросить его, – подхватила Беата. – Знаю только, что ученье он окончил, и что с помощью ксендза Конарского надеется получить место.
– И даже очень выгодное, – сказал Теодор, – но я без всякого сожаления готов отречься от всех этих надежд и обещаний, если только могу быть полезным отцу.
Родители переглянулись, как будто спрашивая друг у друга, как ответить ему, и, наконец, отец, подумав, сказал с горькой улыбкой:
– Что же это за блестящие надежды? Если они основаны на каких-нибудь милостях магнатов, то не забывай, что этому нельзя особенно доверяться.
– Да я и не особенно на них рассчитываю, – почти равнодушно возразил Тодя, – дело в том, что ксендз Конарский, пользующийся большим влиянием у князя канцлера и русского воеводы, рекомендовал меня молодому князю-генералу, как полкового секретаря. Мне помогло еще и то, что я, благодаря матушке, научился бегло говорить и писать по-французски. Так как теперь, по-видимому, у князей много работы, то меня обнадежили, что меня возьмет к себе сам князь-канцлер. У него многому можно научиться, так как он имеет теперь большое влияние в государственных делах Речи Посполитой. Во время его речи родители взглядами переговаривались друг с другом.
Беата вздрогнула, но не от радости – лицо ее отражало внутреннее страдание, муж был, по внешности, более спокоен.
– Что же ты на это скажешь?
Мать покачала головой, но не решилась высказаться прямо.
– Одно только портит мою радость обещанного почетного назначения, –прибавил Теодор. – Служа интересам "фамилии" я несомненно должен бы был оказаться в неприязненных отношениях с паном гетманом, потому что, хотя граф женат на племяннице канцлера, отношения между Волчином и Белостоком, как слышно, ухудшаются с каждым днем.
Не подумав, Беата живо и гневно воскликнула:
– У нас нет никаких обязательств по отношению к гетману!
Беспокойный взгляд больного остановил жену, которая смешалась и не могла продолжать.
Сын, стоявший ближе к матери, заметил в ее глазах искорки гнева и сильного волнения.
Больной, опустив голову, задумался.
– Придворная жизнь имеет свои темные стороны, – тихо договорил он, потому что силы его все слабели… – Там, пока ты нужен, тобой дорожат, а на маленького человека все взвалят – всю работу, правда и то, что человек чистый и дорожащий своей репутацией из всего сумеет выйти незапятнанным, но к чему лезть в грязь, если рядом есть сухая дорога?
– Не может быть, чтобы ты не чувствовал в себе рыцарской крови и не имел призвания к воинскому делу. Вместо того, чтобы сидеть в грязных канцеляриях, не лучше ли было бы служить в войске под каким-нибудь литовским знаменем?
– В коронном войске мне бы не хотелось тебя видеть, – прибавил больной.
– И я тоже, – подтвердила мать, не объясняя причины. – Я бы не позволила тебе этого…
Тодя сидел в задумчивости.
– Я ничего не имею против службы в войске, – возразил он, – но мне казалось, что она будет для меня не по средствам. Бедняка нигде не примут; ведь я должен был бы иметь свою свиту, а я ни в каком случае не хотел бы вводить родителей в расходы.
– Мы с радостью сделали бы это для тебя, – с глубоким вздохом отвечала мать, – но в настоящее время это было бы…
Невозможно. У нас нет ничего, кроме Борка, да и тот весь в долгах.
– Ну, тогда лучше всего, – воскликнул юноша, вставая и с веселым лицом целуя руку матери, – лучше всего совсем об этом не думать. У меня еще есть время! Никто меня не торопит! Пусть сначала батюшка поправится, –докончил он, – а потом мы подробно все обсудим.
Все замолчали. Мать обняла его за голову. Больной закрыл глаза, утомленный разговором и, видимо, желая уснуть. Беата с сыном на цыпочках отошли от кровати. Мать задернула занавеску у окна и вышла вместе с сыном из комнаты.
Когда под вечер приехал верный приятель, доктор Клемент, больной спал.
Доктор очень сердечно поздоровался с юношей и с чрезвычайным вниманием стал приглядываться к нему, как будто несказанно обрадованный видом этой расцветающей юности. Он целовал и обнимал его, оглядывал со всех сторон, ощупывал и на некоторое время забыл ради него даже о своем пациенте.
О нем напомнила ему сама пани, склонившись к его уху и что-то шепнув ему, после чего он поспешил к больному.
В этот день приход их не обеспокоил спящего. Они подошли к кровати, и доктор, осторожно взяв руку больного, начал щупать пульс. Больной не открывал глаз. Он тяжело дышал, в груди у него что-то хрипело. Лицо Клемента нахмурилось, прежде чем он успел сообразить, что выдает этим себя.
Он отошел от больного и с минуту стоял в молчании, вероятно, обдумывая, чем бы модно было помочь здесь.
Беата ждала, что он скажет ей, когда Клемент сделал ей знак рукой, что не хочет больше тревожить спящего, и стал со смущенным видом подвигаться к дверям.
Когда они вышли на крыльцо, Беата спросила с беспокойством:
– Что же теперь с ним делать?
– Пока ничего, – отвечал доктор. – Теперь, когда мы исчерпали все средства, какие знает наука, предоставим все благодетельной природе и не будем ни в чем мешать ей. Больной спит; пусть он успокоится; может быть, в этом его спасение…
Потом он начал расспрашивать, не слишком ли взволновал больного приезд сына? Не утомил ли его разговор с ним?.. И кончил тем, что теперь должно последовать облегчение. Но говорил он это с таким видом, что Беата, хорошо его знавшая, не решилась расспрашивать больше, и лицо ее приняло выражение страдальческой покорности судьбе.
Доктор, который обладал большим тактом, перевел разговор на посторонние темы, потом он подошел к Тоде, подсел к нему, а когда хозяйка вышла на минутку, чтобы приказать приготовить для него кофе, он быстро наклонился к уху юноши и шепнул ему:
– Когда я буду уезжать, проводи меня, пожалуйста, до ворот. Мне нужно переговорить с той отдельно.
Тодя встревожился, но не мог расспросить более подробно, потому что мать уже возвращалась, и доктор тотчас же перевел разговор на Варшаву.
– Ну, как здоровье его величества?
– Не знаю, – отвечал юноша, слышал только, что силы его слабеют. А доказательством служит то, что он отменил любимую свою охоту и ограничился стрельбой в цель и во псов.
– Ну, – заметил Клемент, – дал бы только Бог здоровья нашему министру Брюлю и пану коронному маршалу, тогда мы не пострадаем от немощи его величества. Он не может пользоваться охотничьим развлечением, но за то может бывать каждый день в опере и доставлять себе всякие другие удовольствия.
Задав юноше еще несколько вопросов о Брюле, его сыновьях и о различных особах, по своему положению стоявших близко ко двору и, наконец, о французском министре-резиденте пане Дюране, о котором Тодя не мог рассказать ему ничего нового, доктор пошел пить кофе и, заканчивая разговор, заметил:
– Мы здесь, в Белостоке, поджидаем всех этих матадоров на св. Яна, в том числе и французского резидента.
За кофе разговор шел о весне и о различных посторонних вещах, в присутствии пани Беаты доктор не упоминал больше ни о Белостоке, ни о придворных делах. Торопливо докончив свою чашку, Клемент взглянул на часы и схватился за шляпу…
– Я не хочу закармливать больного лекарствами, – обратился он к хозяйке. – Но если бы он, проснувшись, попросил лекарства, можно ему дать вчерашний порошок. Самое главное, чтобы он ничем не волновался и не утомлялся – пусть природа делает свое дело.
Все это не уменьшило беспокойство Беаты. Доктор, видимо, спешил ехать, и она не смела задержать его; все трое вышли на крыльцо, и Тодя, послушный желанию доктора, пошел проводить его до коляски. Здесь Клемент завязал с ним живую беседу и так увлекся, что приказал кучеру ехать за собой, а сам пошел пешком за ворота, непрерывно разговаривая с Тодей.
Мать осталась ждать сына на крыльце. Между тем доктор, пропустив вперед коляску с кучером, замедлил шаги и, очутившись уже за воротами, взял юношу за руку…
– Ну, милый мой пан Теодор, ты уже взрослый мужчина, и я должен поговорить с тобою прямо, – сказал он изменившимся голосом. – Отец твой…
Не переживет этой ночи; этот сон – последняя борьба жизни со смертью. Силы уже истощились. Будь готов к тому, что тебя ожидает. Не показывай матери своей тревоги, ты должен успокоить и подбодрить ее!
Приговор этот, произнесенный тоном лихорадочной решимости и видимо стоивший больших усилий доброму французу, произвел на Тодю ошеломляющее впечатление; он испуганно оглянулся назад в сторону матери, словно боялся, не услышала ли она этих слов, или не догадалась ли о значении их таинственного перешептывания.
– Будь мужествен, дорогой мой пан Теодор, будь мужествен, – все так же торопливо говорил доктор Клемент. – От матери нельзя этого требовать, но твой долг – овладеть своим горем и успокоить ее. Ты начинаешь жизнь в тяжелых условиях, но что делать – никто не избавлен от страдания!
Теодор все еще молчал; тогда доктор заговорил менее решительным тоном:
– Ты знаешь, что я всегда был и останусь верным другом вашего дома; знаешь, что я высоко ценю все достоинства твоей матери и был бы рад избавить ее от всяких, малейших даже неприятностей. Самая смерть эта будет для нее страшным ударом… Я говорю с тобой, как друг; я знаю, что в доме у вас нет сбережений, а смерть – дорогой гость… В первую минуту вам будет трудно думать о деньгах, а на свете, к сожалению, приходится платить за все! Вот тут у меня деньги, которые мне совершенно не нужны, но избави тебя Бог сказать ей, что ты их взял у меня! Скажи, что хочешь, ну, хоть то, что ты привез их с собой из Варшавы…
Говоря это, Клемент насильно всунул сверток золотых дукатов в руку Тоде. Тот сопротивлялся и не хотел брать, но доктор, все время тревожно оглядывавшийся в сторону крыльца, прибавил с выражением нетерпения в голосе и в лице:
– Бери, не смущайся и не отказывайся, тут ведь дело идет о спокойствии твоей матери. Потом вы мне отдадите – ведь это просто небольшой заем. Sapristi!
– Но, дорогой доктор!
– Ну, смотри, мать видит нас и может вынести какое-нибудь тревожное заключение из нашего разговора. Спрячь деньги в карман; sacre tonnere! И будь здоров!
– Если бы что-нибудь случилось, завтра я буду об этом знать.
Он сделал Тоде прощальный знак рукою; приказал кучеру остановиться и, быстро усевшись в коляску, велел, как можно скорее ехать в Хорощу, словно боялся погони.
Тодя, ошеломленный страшным открытием, которое было для него так неожиданно, как если бы камень упал на него с неба, не скоро нашел в себе силы, чтобы двинуться с места и вернуться к матери. Он боялся, что она угадает по его лицу то впечатление, которое оставил на нем приговор доктора. Очень ему хотелось избегнуть сейчас разговора с нею, но Беата не уходила с крыльца и, видимо, поджидала его.
Первый раз в жизни Теодор очутился в таком невыносимо тяжелом положении, которое налагало на него известный образ действий и ответственность за них. Любовь к отцу, который был для него в детстве нянькой, учителем, товарищем и лучшим другом, сжимала ему сердце страшной болью. Тщетно пытаясь придать своему лицу более спокойное выражение, он медленно направился к крыльцу.
По дороге он выдумал себе какое-то занятие в конюшне и хотел зайти туда, но мать позвала его к себе. Он молча подошел и сел рядом с ней на лавку.
– Меня беспокоит этот сон, – обратилась она к сыну, – за всю его болезнь я еще ни разу не видела, чтобы он так беспробудно спал. Однако, Клемент не видит в этом ничего угрожающего…
Теодор ничего не сказал на это.
Так они просидели на крыльце, изредка обмениваясь мыслями, до позднего вечера. Беата несколько раз входила в комнату больного, но он все время спал глубоким, хотя и беспокойным сном. Несмотря на запрещение доктора, она заговаривала с ним, стараясь разбудить его, но больной, с трудом открыв глаза и пробормотав что-то невнятное, снова впадал в тяжелую дрему.
Под вечер жар усилился. Мать с сыном сидели подле больного; ни она, ни он не предчувствовали, что сон этот будет последним, хотя Клемент и предсказывал ему скорую смерть. Тодя начинал уже надеяться. Около полуночи больной затих и, казалось, успокоился. Беата, подойдя к постели больного и, видя, что грудь его перестала лихорадочно вздыматься, отошла несколько успокоенная.
Уже светало, когда задремавшая было в кресле Беата вскочила и, не замечая никаких признаков жизни у лежавшего на кровати мужа, встала и подошла к нему.
Он лежал на спине; лицо его со спокойным выражением крепко спящего приняло какой-то синеватый оттенок. Прижав сложенные руки к груди, он, казалось, спокойно спал.
Она осторожно дотронулась ладонью до его лба – и страшный крик вырвался из ее груди.
Лоб его был холоден, как у трупа, больной не дышал – он был мертв.
Беата упала на колени, и подоспевший сын успел подхватить ее на руки, когда она лишилась сознания.
Услышав ее раздирающий крик, все обитатели усадьбы побежали к господскому дому, предчувствуя несчастье.
В царствование Августа III во всей Польше и Литве не было более великолепной резиденции, содержащейся с большей пышностью, чем польский Версаль, обиталище тогдашнего великого коронного гетмана, Яна Клеменса с Рущи Браницкого, последнего потомка старого рода, который славился своим богатством еще при Пясте, – внука по женской линии и наследника гетмана Чернецкого.
Правда, эта блестящая резиденция не носила следов старины и была недавно только отстроена; чудесный замок казался возникшим по мановению палочки какой-нибудь волшебницы и перенесенным с другой планеты на подлесскую равнину.
Этой волшебной палочкой была воля одного человека и его миллионы. Рассказывали, что когда в городе был пожар, – это было еще до возникновения польского Версаля, – гетман Браницкий сказал будто бы, что он этому очень рад, потому что может создать его снова из пепла, но уже по своему плану.
И действительно, улицы Белостока с их чистенькими, беленькими, веселыми домиками, утопавшими в зелени садов, напоминали какие-то иноземные города; многие из этих домиков принадлежали придворным и служащим французского и немецкого происхождения, составлявшим многочисленную свиту гетмана, и отличались таким изяществом и изысканностью постройки и таким удобством приспособлений, о каких и не слыхивали в стране.
В Белостоке, Бельске, Тыкоцыне, Хороще и Высоком-Сточке все, начиная от костелов, – летние помещения, башенки, ворота, здания ратуш, гостиницы и маленькие усадьбы гетмановых служащих – все было устроено с таким вкусом и с такой расточительной роскошью, которые объяснялись только тем, что бездетный владелец считал себя в праве оставить такую память после себя. Гетманский Белосток принимал уже в своих стенах королей и мог без особого для себя обременения угощать царствующих особ даже саксонской династии. Весь обиход гетманского двора не уступал по пышности королевскому.
Дворец и все хозяйственные пристройки были чрезвычайно поместительны, а соответственно с этим был очень велик и придворный штат служащих. В день св. Яна, на именины гетмана, сюда съезжалась вся Варшава и все представители Короны. Заграничные послы и резиденты, депутаты от магистров и правительства и множество вельмож из союзных стран и польской шляхты съезжались сюда из дальних краев, чтобы отдать дань уважения и приязни могущественному магнату, первому государственному мужу Польши.