Страница:
Когда сын вернулся к матери, он должен был выслушивать ее упреки доктору за чудачество и за упрямство, с которым он требовал выполнения своих сумасбродных проектов. На другой день обеспокоенная егермейстерша снова призвала к себе Теодора, готовившегося к отъезду, и стала упрашивать его не задерживаться в городе и у доктора, а поскорее возвращаться, так как она будет бояться за него.
– Никакое лекарство не поправит того, что причинит мне это беспокойство. Ты знаешь, как я ненавижу этот город, самого гетмана и всех тех ничтожных людей, которые его окружают. Только доктор составляет исключение. Бери коня и поезжай, но не задерживайся там и скорее возвращайся.
Повторив ему это несколько раз, мать, наконец, отпустила его. Теодор, выбрав из конюшни лучшего коня, уехал с твердым решением исполнить все, как хотела мать.
Доктор Клемент назначил ему приехать после обеда, так как в это время он был свободнее, и Тодя рассчитал время, чтобы прибыть как раз в назначенный час.
Домик доктора находился подле главных ворот в виде башни, которая образовывала великолепный въезд во дворец гетмана. Домик был окружен садом, к которому примыкал дворцовый парк.
Незаметная тропинка, начинавшаяся за службами, вела к самому гетманскому дворцу. Француз любил комфорт и изящество, и потому небольшой домик, выстроенный для него, принадлежал к числу красивейших во всем Белостокском посаде. Подъехав ближе, Теодор заметил на большом дворе оживление и движение: здесь стояли экипажи гостей, уже начинавших съезжаться на праздненства св. Яна. Около башни и сторожевого поста сновали отдельные группы военных разного рода оружия: тут была венгерская пехота, янычары, гусары.
Подъехав к самому домику, Тодя некоторое время не знал, как ему быть с конем, но в это время из дверей выбежал мальчик-слуга, взял коня и указал гостю, куда идти. Клемент встретил его с улыбкой и провел в свой изящно убранный салон, уставленный цветами и загроможденный множеством безделушек на память от пациентов и в благодарность за выздоровление. Здесь даже в ясный день царствовал полумрак, потому что окна были закрыты цветами и целыми деревьями. Поздоровавшись с гостем, Клемент усадил его.
– Дорогой доктор, – сказал Теодор, – мать велела мне сейчас же возвращаться.
– Но дай же отдохнуть коню и себе, – вскричал Клемент с оттенком нетерпения в голосе. – Выпьешь кофе или это тоже преступление? Но без угощенья я тебя не отпущу; это уж ваш польский обычай…
– Но мать, мать! – прервал Тодя. – Ведь я дал ей слово.
– Без лекарства ведь не вернешься, – почти с гневом вымолвил доктор, – а у меня этого лекарства нет, я еще должен послать за ним. И это лекарство не что иное, как старое венгерское, которое егермейстерша должна будет пить по рюмке в день. Только не взболтай его по дороге. Пока его принесут мне из гетманских погребов, ты успеешь отдохнуть, и конь твой тоже.
Сказав это, доктор вышел и, шепнув что-то на ухо слуге, вернулся к гостю с повеселевшим лицом.
В шкафу нашлась уже начатая бутылка. Клемент налил вина в рюмки и почти силой заставил Теодора выпить.
– Выпей, ведь и тебе необходимо подкрепиться после всех этих огорчений, которые тебе пришлось вынести.
Потом он спросил его о здоровье матери, заговорил о себе и, стараясь развлечь пасмурного юношу, рассказал ему несколько анекдотов, ходивших по городу.
Теодор слушал, едва понимая, что ему говорят, и все время посматривал в окно и на дверь, не возвращается ли посланный; прошло более получаса, в сенях послышался шум шагов, двери широко раскрылись, и Теодор увидел входившего в комнату высокого статного уже не молодого мужчину, в котором по лицу и одежде не трудно было узнать гетмана. Юноша смертельно побледнел, не зная, что ему делать, но Клемент живо подскочил к гетману, низко поклонился ему и выразил свое несказанное удивление по поводу его посещения.
– Я три раза посылал за тобою, – ласково сказал гетман, – но что же делать, если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе.
Говоря это, Браницкий повернулся в сторону растерявшегося юноши и громко спросил у доктора, кто это.
– Это сын недавно умершего егермейстера Паклевского, – отвечал Клемент, – имею честь представить его вашему превосходительству. Покрасневший Теодор поклонился и хотел отойти в сторону.
– Я очень уважал вашего отца, сударь, – сказал гетман. – Это был человек справедливый, высоких душевных качеств, и когда он по какому-то капризу бросил у меня службу, я всегда жалел о нем, потому что никто не мог заменить такого друга, а не слугу.
Гетман медленно прошел к дивану, сел и, внимательно приглядываясь к Теодору, напрасно избегавшему его взгляда, начал расспрашивать его:
– Где же вы, сударь, были все время? Ведь уж, наверное, не сидели при родителях?
Теодор волей-неволей принужден был отвечать; доктор незаметно подталкивал его вперед.
– Я проходил науки у ксендзов пиаров в Варшаве, – сказал он.
– И что же вы, сударь, думаете делать с собой дальше? – продолжал гетман, не спуская глаз с терявшегося все более и более Теодора.
– Пока я еще ничего не решил… Все зависит от воли матери…
Гетман умолк; рука его машинально играла стоявшей перед ним рюмкой, а глаза не отрывались от лица смущенного и растерянного юноши.
– Да, – прибавил он неторопливо, – я очень уважал вашего отца, сударь, и очень жалею о нем. Он был на меня за что-то в обиде, держался вдали от Белостока, я знал об этом, но не хотел принуждать его… Но теперь, когда вы, сударь, остались сиротой, а я хорошо помню все заслуги вашего отца, я прошу вас рассчитывать на меня как на друга…
Теодор поклонился молча, но без преувеличенной почтительности.
– Если вы, сударь, окончили науки у пиаров, то, верно, знаете ксендза Конарского? – спросил гетман.
– Могу похвалиться его расположением ко мне, – отвечал Теодор.
– Это великий государственный муж и разумный человек, – вполголоса заговорил Браницкий, – жаль только, что он увлекся мечтами, хотя и прекрасными, но неисполнимыми в жизни. Это большое несчастье, потому что к большим заслугам присоединяется малая осведомленность о своем обществе. Почтенный капеллан хотел бы сделаться основателем Речи Посполитой, а это совсем не его дело!
Гетман проговорил это, как бы про себя, тоном горечи.
– Не уговаривал ли он вас вступить в число братии? – обратился он к Теодору.
– У меня нет к этому призвания, – коротко отвечал молодой Паклевский. – Это высокое и прекрасное призвание, но не для всех, – говорил гетман. – Ну, а как вы относитесь к рыцарской службе?
Теодор молчал, боясь проговориться о чем-нибудь, что могло бы связать его. Браницкий, не дождавшись ответа, прибавил сам:
– И в канцелярии можно с пользой послужить родине. Почему же нет?
Видя, что юноша молчит, гетман выразительно посмотрел на доктора, тот ответил ему едва заметным наклонением головы, после чего Браницкий медленно поднялся с дивана, словно собираясь уходить, но почему-то медлил и поглядывал на Паклевского, как будто чего-то ожидал от него. Но тот, боясь только одного, как бы не преступить воли матери, упорно молчал.
– Прошу вас, сударь, во всяком случае считать меня своим другом и опекуном, – прибавил гетман, видя молчаливое упорство бедного юноши. Проговорив это, он еще раз взглянул на него и медленным шагом, сопровождаемый доктором Клементом, вышел из дома и пошел по тропинке, которая вела к самому дворцу.
Когда француз, проводив его, вернулся к покинутому им в салоне Теодору, он нашел юношу еще под впечатлением этого свидания, которое, по-видимому, больше растревожило, чем обрадовало его.
Доктор, напротив, вернулся в самом веселом настроении.
– Вот счастливая случайность, – начал он, входя, – она может принести вам, сударь, больше пользы, чем все старания. Гетман говорил мне, что вы понравились ему, как своими манерами, так и своей скромностью…
– Умоляю вас, доктор, – прервал его Теодор, – об этом счастливом или несчастном случае не говорите моей матери… Она бы могла заболеть от огорчения, если бы узнала…
Клемент пожал плечами.
– Всякий другой на твоем месте воспользовался бы этим! – прибавил он вполголоса.
– Но я не распоряжаюсь сам собой!
Француз прошелся взад и вперед по комнате, засунув руки под полы фрака, с несколько кислым видом.
– Мать ждет меня и беспокоится, – тихо проговорил Теодор.
– Ну, так и поезжай с Богом, – сердито ответил доктор и, принеся откуда-то из глубины дома бутылку старого венгерского, осторожно завернул ее в бумагу, отдал юноше, напомнил еще раз, что ее надо положить за пазуху и везти, как можно осторожнее.
Получив лекарство, Теодор поспешил к своему коню и вырвался из Белостока с чувством какой-то совершенной им вины; хотя не было никакой возможности предупредить то, что случилось.
Только в пути он несколько успокоился; гетман, во взгляде и речах которого было много доброты и предупредительности, произвел на него совершенно иное впечатление, чем то, к какому он был подготовлен рассказами матери. Он не чувствовал в нем неискренности и искусственности; а его добрые слова об отце и высокое великодушие, прощавшее прошлые обиды, тронули его до глубины сердца. И ему было жаль терять то, что могло бы дать ему расположение Браницкого.
Погруженный в мечты и бережно храня вино, спрятанное на груди, ехал Теодор домой, заранее придумывая объяснения своего опоздания перед матерью; но вдруг на дороге, ведущей в Хорощу, он увидел огромный тарантас в шесть коней, с которым, по-видимому, что-то случилось, потому что он лежал на боку на земле, а около него суетились люди; тут же стояли две дамы в кринолинах и светлых платьях с локонами на голове, склонившись над третьей дамой, которая лежала на траве, как будто в обморочном состоянии. Теодору невозможно было проехать незамеченным мимо сломанного тарантаса. Сначала он подумал было свернуть с дороги и объехать полем, но потом ему показалось неловким избегать встречи с людьми, которые могли нуждаться в его помощи. А, может быть, и юношеское любопытство заставило его подъехать поближе к этим кринолинам в локонах.
Сдерживая коня, он начал медленно приближаться к ним, внимательно присматриваясь к этим путешественницам, вынужденным ждать на проезжей дороге чьей-нибудь помощи.
И экипаж, и кони, очевидно, принадлежали людям состоятельным, заботившимся о пышности выезда.
У тарантаса была сломана ось, и он лежал на боку на земле. Кучер и форейтор стояли подле коней, еще один слуга доставал что-то из глубины перевернутого тарантаса. До слуха Теодора долетали пискливые женские голоса. Несколько раскрытых коробов лежали на земле.
Паклевский не мог рассмотреть лежавшую на земле даму, потому что ее заслоняли две другие, суетившиеся подле нее.
Обе они были еще не стары, а та, что помоложе – поражала с первого взгляда своей необыкновенной красотой. Это был нежный цветок, а причудливый наряд сидел на ней так, как будто бы она в нем и родилась. Ее маленькая, изящная фигурка, с головкой, украшенной светлыми локонами, уложенными в изысканную прическу, в кружевах, в шелковом, переливавшемся всеми цветами платье, затканном веселыми букетами, в туфельках на высоких каблуках, которые еще более уменьшали ее и без того крошечную ножку, имела в себе что-то такое неотразимо привлекательное, что невозможно было оторвать от нее взгляда. Несмотря на катастрофу в открытом поле на проезжей дороге, несмотря на обморок спутницы, это жизнерадостное юное создание бегало, прыгало, хлопало в ладоши, кружилось, как птичка, и, казалось веселилось от души и забавлялось создавшимся положением. Кругленькое, розовое, пухлое личико девушки, напоминало изображение ангелов, которыми украшали в то время потолки; на этом милом личике сияли васильковые глаза, а когда розовые губки раскрывались улыбкой, то на щечках выделялись две ямочки, как будто предназначенные для поцелуев. И вся она была такая беленькая и нежная, как будто и воздух, и солнце не касались ее лица.
Рядом с этим игрушечным созданием стояла высокая, довольно полная дама, лет тридцати с небольшим, очень красивая и очень нарядная, с мушками на продолговатом лице, с черными глазами, волосами и бровями, в платье с воланами, подхватами, кокардами, шнурками, очень сильно декольтированная, что было ей к лицу и, склоняясь над лежавшей на земле, старалась успокоить ее и привести в чувство.
У дамы, лежавшей на земле, была под головой подушка, взятая из тарантаса, прическа ее была растрепана, лицо бледно, и глаза закрыты. Первое впечатление испуга при падении уже прошло, и она начинала успокаиваться, но время от времени ее сжатый рот издавал пискливый крик, и тогда желтые, худые и некрасивые руки ее конвульсивно подергивались. При каждом таком припадке старшая из женщин, стоявшая над нею, старалась уговорить и успокоить ее.
– Chere, старостина! – воскликнула она. – Не надо же так волноваться. С тобой может сделаться истерика.
– А, а! Cest plus fort que moi![*] – говорила лежавшая дама.
– Да ведь никто из людей и из нас не пострадал…
– Примите, тетя, бобровые капли, они всегда вас успокаивают! –вступила в разговор хорошенькая паненка.
Но лежавшая, не обращая внимания на все уговоры и успокоения, не переставала издавать спазматические крики.
Как раз в эту минуту дамы, занятые старостиной, заметили подъезжавшего Теодора. Он был еще настолько далеко, что не мог их слышать. Дама-брюнетка первая смерила взглядом знатока приближавшегося юношу, и так как паклевский был, действительно, на редкость красив собою, то она не могла удержаться от негромкого восклицания:
– Но какой прелестный юноша! Какой прелестный!
Розовая мордочка с любопытством повернулась, и Теодор увидел устремленные на него с детской смелостью голубые глазки, но что всего удивительнее, – лежавшая в обмороке старостина подняла голову и принялась торопливо оправлять рассыпавшиеся волосы, совершенно забыв о спазмах. Зажмуренные глаза ее раскрылись и вместе с другими обратились на Антиноя, который, заметив устремленные на него любопытные взгляды, страшно смутился и уж хотел подхлестнуть коня, чтобы свернуть и проехать мимо дам, которым он был, по-видимому, не нужен, когда старшая пани, брюнетка, повелительны знаком приказала ему остановиться. Не было никакой возможности противиться воле женщины, очутившейся в подобном положении. Теодор задержал коня и, соскочив с седла, с поклоном приблизился к дамам.
– Пан – местный житель? – спросила брюнетка.
– Я здесь всего несколько дней, – сказал Теодор, – но мои родные живут недалеко отсюда.
Когда он говорил это, все три женщины, совершенно не скрывая своего любопытства, без церемонии приглядывались к нему.
Молоденькая девушка не уступала старшим в смелости и решительности взгляда.
– Ради Бога, – прибавила брюнетка, – достаньте нам кузнеца, каретника, людей и помощь. Полчаса тому назад наш слуга поехал в этот…
В эту… Ну, как это называется? – спросила она, указывая рукою на видневшуюся вдали Хорощу.
– Местечко Хороща, – сказал Тодя.
Старостина, сидевшая на земле, прервала его.
– Ma foi! Прелестное местечко! И оно еще имеет претензию называться местечком?
Розовый амурчик расхохотался, показывая жемчужные зубки. Смех этот был так заразителен, что даже Теодор, не имевший не малейшей охоты смеяться, взглянув на смеющуюся куколку, не удержался от улыбки.
– Я как раз еду в Хорощу, – сказал он, – и постараюсь прислать оттуда людей!
– Но в Хороще…
А чье это местечко? – спросила старостина.
– Пана гетмана из Белостока, – отвечал Паклевский.
– Но там же должны быть экипажи – пусть вышлют нам!
– Вы, сударь, наверное, состоите при этом дворе, – восклицала старостина, сидевшая на земле.
Но юноше показалось обидным даже самое предположение о том, что он мог принадлежать к этому двору; он покраснел и смело отвечал:
– Я не принадлежу никому, кроме себя, а к этому дворцу не имею никакого отношения!
Брюнетка закивала головой, амурчик зарумянился и растерялся, а старостина приняла гордый вид и сказала недовольным тоном:
– Принадлежите ли вы ко двору или нет, но видя дам из хорошего общества в таком положении, кавалер обязан тем или иным способом помочь им.
Выговор этот смутил Теодора.
– Я к вашим услугам, милостивая государыня, и готов, в чем только могу, услужить вам, – скажу только в свое оправдание, что моя мать больна, и я спешу домой с лекарствами для нее. Кроме того, я недавно только приехал сюда и мало кого знаю. Но я тотчас же поеду в Хорощу и дам знать при дворе…
Тодя собирался уже вскочить на коня, когда старостина, следившая за ним, не спуская глаз, и, может быть, недовольная тем, что он так скоро исчезает, прочитала ему еще наставление:
– Слушай, сударь, и запомни это, что тот, кто имеет счастье встретиться в пути с высокопоставленными дамами и приблизиться к ним, не убегает от них, как от зачумленных, не открыв своего имени. Кто вы, сударь? От кого вы родились?
Этот навязчивый и смешной вопрос, вызвавший у блондинки взрыв заглушенного смеха, совсем смутил бедного Теодора. Он покраснел, как девушка.
– Мое имя мало кому известно, – сказал он, – а для высокопоставленных дам не представляет интереса, – меня зовут Паклевский…
Дамы переглянулись между собой, как бы недоумевая, как мог такой красивый юноша носить такую обыкновенную фамилию.
– Но кто же ваша родительница? – прибавила настойчивая старостина, надеясь найти разгадку породистого вида простого шляхтича в имени его матери.
– Моя мать урожденная Кежгайловна, – отвечал Теодор с оттенком нетерпения.
Услышав это имя старостина всплеснула руками, брюнетка с любопытством склонилась к ней, и обе оживленно заговорили между собой, понизив голос, так что розовая паненка, чтобы услышать их разговор, должна была наклониться к ним, но брюнетка оттолкнула ее.
Бедняжке, поплатившейся так жестоко за свое любопытство, не оставалось ничего иного, как только устремить на красивого юношу васильковые глаза. Он как раз приготовлялся сесть на коня, но, встретив этот взгляд, так растерялся, что потерял всякое самообладание, и, стоя на дороге, на глазах у всех, они принялись переглядываться и усмехаться друг другу, забыв обо всем на свете. И только, когда таинственное совещание старших окончилось, и брюнетка, оглянувшись, увидела, что происходит, она дернула куколку за платье. Та же вскрикнула, испуганная и смущенная тем, что ее поймали на месте преступления.
Старостина, раз уже впав в поучительный тон, видимо, желала продолжать в том же духе и не отпускать юношу, пока не научит его правилам приличия.
– Ну, сударь, послушай еще, – заговорила она. – Отрекомендовав себя высокопоставленным дама, ты имеешь право вежливо осведомиться: с кем имею честь? И тогда ты узнал бы, по крайней мере, что я старостина Кутская, а вот эта дама – моя сестра – генеральша, а эта вертушка – ее дочь и моя племянница… А, если бы ты так поехал, ничего не спросив, то и не мог бы даже рассказать, кого встретил случайно на дороге.
На этот раз Теодор не только не разобиделся, но улыбнулся, почтительно поклонился и обвел взглядом всех дам, и когда дошел до амурчика, то взгляд его стал таким пристальным и горячим, что девушка вся зарделась, смутилась, засмеялась и, не обращая внимания на тетю и маму, изящно присела перед ним, кивнув головкой, и как бы говоря: до свиданья на том или ином свете!!
И ничего не было удивительного в том, что Теодор долго не мог попасть ногой в стремя и еще несколько раз оглянулся на амурчика. Получив скромное воспитание, вдали от женского общества, и в первый раз в жизни встретившись с таким ангелочком, он на минуту потерял голову.
Ветреная паненка так пленила его, что он долгое время ничего не видел перед собой: в глазах его так и стояли розовые губки, две ямочки около них, васильковые глаза, и вся кукольная фигура девушки. Наконец ему и самому стало стыдно, что он так поддался впечатлению этой встречи.
Он хотел заехать в Хорощу, чтобы похлопотать об экипаже для старостины и генеральши, но, приблизившись к местечку, убедился, что посланный верховой уже исполнил данное ему поручение и сопровождал экипаж для дам.
Таким образом, Тодя мог, не задерживаясь, ехать прямо в Борок.
В пути ему поневоле пришлось собрать свои мысли, потому что надо же ему было объяснить матери свое опоздание; о гетмане он не смел ей рассказывать и решил скрыть встречу с ним; пришлось все свалить на старостину и генеральшу. Поразило его то обстоятельство, что, когда он вымолвил имя своей матери, обе дамы, словно испугавшись чего-то, принялись перешептываться между собой. Значит, они знали ее имя, по крайней мере, слышали о ней.
Как известно, род Кежгайлов был одним из самых старых и богатых в Литве. Но теперь он считался вымершим.
Отец Беаты, воеводич, носивший раньше другую фамилию, стал называться Кежгайлом, доказывая, что фамилия эта перешла к нему от старшей, уже вымершей линии. Из-за этого была даже тяжба с последним наследником Кежгайлов, но воеводич упрямо стоял на своем. Правда, он уж не был теперь так богат, как его предки, но недостаток богатства он восполнял надменностью и был известен своим чудачеством и сумасбродными выходками. Никому не было охоты спорить с ним, потому что для того, чтобы поставить на своем, он не жалел ни сабли, ни карабина, ни даже собственной жизни, ничего вообще, кроме денег.
Было уже совсем темно, когда Теодор подъехал, наконец, к усадьбе и был очень удивлен, заметив на крыльце свою мать в обществе кого-то постороннего.
Он издали успел разглядеть только чью-то белую одежду и не сразу заметил, что сидевший рядом с матерью гость был старый монах-доминиканец с лысой головой и пожелтевшим лицом. В этом не было ничего удивительного, потому что к ним иногда заезжали ксендзы из Хорощи и из Бельска, среди которых у егермейстера Паклевского было много приятелей и знакомых; но этого старца Теодор никогда перед тем не видел.
Мать, увидев сына, пошла к нему навстречу, с беспокойством расспрашивая его о том, что с ним случилось, и Теодор тотчас же поспешил оправдаться, свалив всю вину на случай с опрокинувшимся экипажем и на болтливость старостины.
Пока сын с матерью разговаривали между собой, монах, сидевший на крыльце, имел время присмотреться к новоприбывшему. Хозяйка, вспомнив о госте, взяла Теодора за руку и подвела его к старцу, шепча юноше на ухо: отец Елисей – родной брат твоего деда, это святой человек…
Теодор с глубоким смирением подошел к монаху и, склонившись к его руке, поцеловал ее. Тот, растроганный, долго молча смотрел на него, потом обнял его и поцеловал в голову.
– Вот, вот! – громко заговорил он. – Вот каким Бог посылает человека в свет в состоянии невинности – прекрасным, как цвет весенний, и светлым, как херувимы; а что делает из него жизнь! В могилу сходят тряпки и сор! Егермейстерша, очевидно, привыкшая к чудачествам отца Елисея, не удивилась этому восклицанию, вырвавшемуся из его уст; но Теодор, едва понявший, к кому это относилось, был очень изумлен. Старец смотрел на него с восхищением.
– Мать, должно быть, сказала тебе, – прибавил Елисей, – что я вам близкий по крови. Так – по мирским понятиям – но теперь я одинаково близок и одинаково чужд всем людям… Все, что было во мне земного, стерла вот эта одежда; теперь я кающийся, Божий молитвенник – пес Господень (Domini canis).
Старец рассмеялся.
– Нельзя же псам, хотя бы и Господним, признаваться в своем кровном родстве с тщеславными светскими людьми. К чему это?
Хозяйка рассеянно слушала.
– Я пришел к вам, потому что долг велит нам утешать огорченных, –сказал старец, – хотя бы я был вам совсем чужой, я должен принести вам слово Божие и стучаться в ваши сердца, пока они не откроются… Мир вам! Мир вам!
– Юноша, – передохнув немного и, подняв глаза на Теодора, сказал старец, – мне хочется услышать твой голос! В голосе выражается душа! Говори! Какую деятельность ты выбрал?
– Дорогой отец, пока никакой! – отвечал Теодор с полным доверием к монаху, в котором чувствовал приязнь к себе, – я учился у пиаров и науки окончил; теперь, что Бог даст, и как судьба сложится? Не знаю сам. Большого выбора нет у меня…
– А что же тебя привлекает? – спросил отец Елисей. – Но только правду мне говори, потому что я все равно отгадаю, хоть бы ты и скрывал.
Теодор взглянул на него таким ясным взглядом, что старец возрадовался и весело воскликнул:
– Tabula rasa!
– Ксендз Конарский, – вмешалась мать, – хочет устроить его при канцелярии князя канцлера.
Отец Елисей покачал головой.
– Далеки от меня ваши дворы и владыки, – сказал он, – не знаю я ваших канцлеров… С Богом можно идти всюду, а Бог в сердце…
– Только не ко двору пана гетмана, – резко прервала хозяйка, – туда я не пущу его. – И как бы поняв друг друга, она и монах обменялись взглядами, а отец Елисей прибавил:
– Гетмана нельзя назвать злым, но у него слабая воля; а кто слаб, тем пользуются злые люди, и каждый порыв ветра нагибает того по-своему…
Он снова взглянул на прекрасного юношу и, указав ему место рядом с собою, с глубокой нежностью всматривался в его ясное лицо, словно не мог налюбоваться им вдоволь.
– Дай Боже, чтобы ты, мое дитя, вышел из ожидающей тебя битвы с таким же честным, правдивым, открытым и ничем не затуманенным лицом, какое у тебя теперь. Чистым выходишь ты на арену, и хорошо, если бы ты вернулся, хотя и израненным, но не запачканным.
– Никакое лекарство не поправит того, что причинит мне это беспокойство. Ты знаешь, как я ненавижу этот город, самого гетмана и всех тех ничтожных людей, которые его окружают. Только доктор составляет исключение. Бери коня и поезжай, но не задерживайся там и скорее возвращайся.
Повторив ему это несколько раз, мать, наконец, отпустила его. Теодор, выбрав из конюшни лучшего коня, уехал с твердым решением исполнить все, как хотела мать.
Доктор Клемент назначил ему приехать после обеда, так как в это время он был свободнее, и Тодя рассчитал время, чтобы прибыть как раз в назначенный час.
Домик доктора находился подле главных ворот в виде башни, которая образовывала великолепный въезд во дворец гетмана. Домик был окружен садом, к которому примыкал дворцовый парк.
Незаметная тропинка, начинавшаяся за службами, вела к самому гетманскому дворцу. Француз любил комфорт и изящество, и потому небольшой домик, выстроенный для него, принадлежал к числу красивейших во всем Белостокском посаде. Подъехав ближе, Теодор заметил на большом дворе оживление и движение: здесь стояли экипажи гостей, уже начинавших съезжаться на праздненства св. Яна. Около башни и сторожевого поста сновали отдельные группы военных разного рода оружия: тут была венгерская пехота, янычары, гусары.
Подъехав к самому домику, Тодя некоторое время не знал, как ему быть с конем, но в это время из дверей выбежал мальчик-слуга, взял коня и указал гостю, куда идти. Клемент встретил его с улыбкой и провел в свой изящно убранный салон, уставленный цветами и загроможденный множеством безделушек на память от пациентов и в благодарность за выздоровление. Здесь даже в ясный день царствовал полумрак, потому что окна были закрыты цветами и целыми деревьями. Поздоровавшись с гостем, Клемент усадил его.
– Дорогой доктор, – сказал Теодор, – мать велела мне сейчас же возвращаться.
– Но дай же отдохнуть коню и себе, – вскричал Клемент с оттенком нетерпения в голосе. – Выпьешь кофе или это тоже преступление? Но без угощенья я тебя не отпущу; это уж ваш польский обычай…
– Но мать, мать! – прервал Тодя. – Ведь я дал ей слово.
– Без лекарства ведь не вернешься, – почти с гневом вымолвил доктор, – а у меня этого лекарства нет, я еще должен послать за ним. И это лекарство не что иное, как старое венгерское, которое егермейстерша должна будет пить по рюмке в день. Только не взболтай его по дороге. Пока его принесут мне из гетманских погребов, ты успеешь отдохнуть, и конь твой тоже.
Сказав это, доктор вышел и, шепнув что-то на ухо слуге, вернулся к гостю с повеселевшим лицом.
В шкафу нашлась уже начатая бутылка. Клемент налил вина в рюмки и почти силой заставил Теодора выпить.
– Выпей, ведь и тебе необходимо подкрепиться после всех этих огорчений, которые тебе пришлось вынести.
Потом он спросил его о здоровье матери, заговорил о себе и, стараясь развлечь пасмурного юношу, рассказал ему несколько анекдотов, ходивших по городу.
Теодор слушал, едва понимая, что ему говорят, и все время посматривал в окно и на дверь, не возвращается ли посланный; прошло более получаса, в сенях послышался шум шагов, двери широко раскрылись, и Теодор увидел входившего в комнату высокого статного уже не молодого мужчину, в котором по лицу и одежде не трудно было узнать гетмана. Юноша смертельно побледнел, не зная, что ему делать, но Клемент живо подскочил к гетману, низко поклонился ему и выразил свое несказанное удивление по поводу его посещения.
– Я три раза посылал за тобою, – ласково сказал гетман, – но что же делать, если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе.
Говоря это, Браницкий повернулся в сторону растерявшегося юноши и громко спросил у доктора, кто это.
– Это сын недавно умершего егермейстера Паклевского, – отвечал Клемент, – имею честь представить его вашему превосходительству. Покрасневший Теодор поклонился и хотел отойти в сторону.
– Я очень уважал вашего отца, сударь, – сказал гетман. – Это был человек справедливый, высоких душевных качеств, и когда он по какому-то капризу бросил у меня службу, я всегда жалел о нем, потому что никто не мог заменить такого друга, а не слугу.
Гетман медленно прошел к дивану, сел и, внимательно приглядываясь к Теодору, напрасно избегавшему его взгляда, начал расспрашивать его:
– Где же вы, сударь, были все время? Ведь уж, наверное, не сидели при родителях?
Теодор волей-неволей принужден был отвечать; доктор незаметно подталкивал его вперед.
– Я проходил науки у ксендзов пиаров в Варшаве, – сказал он.
– И что же вы, сударь, думаете делать с собой дальше? – продолжал гетман, не спуская глаз с терявшегося все более и более Теодора.
– Пока я еще ничего не решил… Все зависит от воли матери…
Гетман умолк; рука его машинально играла стоявшей перед ним рюмкой, а глаза не отрывались от лица смущенного и растерянного юноши.
– Да, – прибавил он неторопливо, – я очень уважал вашего отца, сударь, и очень жалею о нем. Он был на меня за что-то в обиде, держался вдали от Белостока, я знал об этом, но не хотел принуждать его… Но теперь, когда вы, сударь, остались сиротой, а я хорошо помню все заслуги вашего отца, я прошу вас рассчитывать на меня как на друга…
Теодор поклонился молча, но без преувеличенной почтительности.
– Если вы, сударь, окончили науки у пиаров, то, верно, знаете ксендза Конарского? – спросил гетман.
– Могу похвалиться его расположением ко мне, – отвечал Теодор.
– Это великий государственный муж и разумный человек, – вполголоса заговорил Браницкий, – жаль только, что он увлекся мечтами, хотя и прекрасными, но неисполнимыми в жизни. Это большое несчастье, потому что к большим заслугам присоединяется малая осведомленность о своем обществе. Почтенный капеллан хотел бы сделаться основателем Речи Посполитой, а это совсем не его дело!
Гетман проговорил это, как бы про себя, тоном горечи.
– Не уговаривал ли он вас вступить в число братии? – обратился он к Теодору.
– У меня нет к этому призвания, – коротко отвечал молодой Паклевский. – Это высокое и прекрасное призвание, но не для всех, – говорил гетман. – Ну, а как вы относитесь к рыцарской службе?
Теодор молчал, боясь проговориться о чем-нибудь, что могло бы связать его. Браницкий, не дождавшись ответа, прибавил сам:
– И в канцелярии можно с пользой послужить родине. Почему же нет?
Видя, что юноша молчит, гетман выразительно посмотрел на доктора, тот ответил ему едва заметным наклонением головы, после чего Браницкий медленно поднялся с дивана, словно собираясь уходить, но почему-то медлил и поглядывал на Паклевского, как будто чего-то ожидал от него. Но тот, боясь только одного, как бы не преступить воли матери, упорно молчал.
– Прошу вас, сударь, во всяком случае считать меня своим другом и опекуном, – прибавил гетман, видя молчаливое упорство бедного юноши. Проговорив это, он еще раз взглянул на него и медленным шагом, сопровождаемый доктором Клементом, вышел из дома и пошел по тропинке, которая вела к самому дворцу.
Когда француз, проводив его, вернулся к покинутому им в салоне Теодору, он нашел юношу еще под впечатлением этого свидания, которое, по-видимому, больше растревожило, чем обрадовало его.
Доктор, напротив, вернулся в самом веселом настроении.
– Вот счастливая случайность, – начал он, входя, – она может принести вам, сударь, больше пользы, чем все старания. Гетман говорил мне, что вы понравились ему, как своими манерами, так и своей скромностью…
– Умоляю вас, доктор, – прервал его Теодор, – об этом счастливом или несчастном случае не говорите моей матери… Она бы могла заболеть от огорчения, если бы узнала…
Клемент пожал плечами.
– Всякий другой на твоем месте воспользовался бы этим! – прибавил он вполголоса.
– Но я не распоряжаюсь сам собой!
Француз прошелся взад и вперед по комнате, засунув руки под полы фрака, с несколько кислым видом.
– Мать ждет меня и беспокоится, – тихо проговорил Теодор.
– Ну, так и поезжай с Богом, – сердито ответил доктор и, принеся откуда-то из глубины дома бутылку старого венгерского, осторожно завернул ее в бумагу, отдал юноше, напомнил еще раз, что ее надо положить за пазуху и везти, как можно осторожнее.
Получив лекарство, Теодор поспешил к своему коню и вырвался из Белостока с чувством какой-то совершенной им вины; хотя не было никакой возможности предупредить то, что случилось.
Только в пути он несколько успокоился; гетман, во взгляде и речах которого было много доброты и предупредительности, произвел на него совершенно иное впечатление, чем то, к какому он был подготовлен рассказами матери. Он не чувствовал в нем неискренности и искусственности; а его добрые слова об отце и высокое великодушие, прощавшее прошлые обиды, тронули его до глубины сердца. И ему было жаль терять то, что могло бы дать ему расположение Браницкого.
Погруженный в мечты и бережно храня вино, спрятанное на груди, ехал Теодор домой, заранее придумывая объяснения своего опоздания перед матерью; но вдруг на дороге, ведущей в Хорощу, он увидел огромный тарантас в шесть коней, с которым, по-видимому, что-то случилось, потому что он лежал на боку на земле, а около него суетились люди; тут же стояли две дамы в кринолинах и светлых платьях с локонами на голове, склонившись над третьей дамой, которая лежала на траве, как будто в обморочном состоянии. Теодору невозможно было проехать незамеченным мимо сломанного тарантаса. Сначала он подумал было свернуть с дороги и объехать полем, но потом ему показалось неловким избегать встречи с людьми, которые могли нуждаться в его помощи. А, может быть, и юношеское любопытство заставило его подъехать поближе к этим кринолинам в локонах.
Сдерживая коня, он начал медленно приближаться к ним, внимательно присматриваясь к этим путешественницам, вынужденным ждать на проезжей дороге чьей-нибудь помощи.
И экипаж, и кони, очевидно, принадлежали людям состоятельным, заботившимся о пышности выезда.
У тарантаса была сломана ось, и он лежал на боку на земле. Кучер и форейтор стояли подле коней, еще один слуга доставал что-то из глубины перевернутого тарантаса. До слуха Теодора долетали пискливые женские голоса. Несколько раскрытых коробов лежали на земле.
Паклевский не мог рассмотреть лежавшую на земле даму, потому что ее заслоняли две другие, суетившиеся подле нее.
Обе они были еще не стары, а та, что помоложе – поражала с первого взгляда своей необыкновенной красотой. Это был нежный цветок, а причудливый наряд сидел на ней так, как будто бы она в нем и родилась. Ее маленькая, изящная фигурка, с головкой, украшенной светлыми локонами, уложенными в изысканную прическу, в кружевах, в шелковом, переливавшемся всеми цветами платье, затканном веселыми букетами, в туфельках на высоких каблуках, которые еще более уменьшали ее и без того крошечную ножку, имела в себе что-то такое неотразимо привлекательное, что невозможно было оторвать от нее взгляда. Несмотря на катастрофу в открытом поле на проезжей дороге, несмотря на обморок спутницы, это жизнерадостное юное создание бегало, прыгало, хлопало в ладоши, кружилось, как птичка, и, казалось веселилось от души и забавлялось создавшимся положением. Кругленькое, розовое, пухлое личико девушки, напоминало изображение ангелов, которыми украшали в то время потолки; на этом милом личике сияли васильковые глаза, а когда розовые губки раскрывались улыбкой, то на щечках выделялись две ямочки, как будто предназначенные для поцелуев. И вся она была такая беленькая и нежная, как будто и воздух, и солнце не касались ее лица.
Рядом с этим игрушечным созданием стояла высокая, довольно полная дама, лет тридцати с небольшим, очень красивая и очень нарядная, с мушками на продолговатом лице, с черными глазами, волосами и бровями, в платье с воланами, подхватами, кокардами, шнурками, очень сильно декольтированная, что было ей к лицу и, склоняясь над лежавшей на земле, старалась успокоить ее и привести в чувство.
У дамы, лежавшей на земле, была под головой подушка, взятая из тарантаса, прическа ее была растрепана, лицо бледно, и глаза закрыты. Первое впечатление испуга при падении уже прошло, и она начинала успокаиваться, но время от времени ее сжатый рот издавал пискливый крик, и тогда желтые, худые и некрасивые руки ее конвульсивно подергивались. При каждом таком припадке старшая из женщин, стоявшая над нею, старалась уговорить и успокоить ее.
– Chere, старостина! – воскликнула она. – Не надо же так волноваться. С тобой может сделаться истерика.
– А, а! Cest plus fort que moi![*] – говорила лежавшая дама.
– Да ведь никто из людей и из нас не пострадал…
– Примите, тетя, бобровые капли, они всегда вас успокаивают! –вступила в разговор хорошенькая паненка.
Но лежавшая, не обращая внимания на все уговоры и успокоения, не переставала издавать спазматические крики.
Как раз в эту минуту дамы, занятые старостиной, заметили подъезжавшего Теодора. Он был еще настолько далеко, что не мог их слышать. Дама-брюнетка первая смерила взглядом знатока приближавшегося юношу, и так как паклевский был, действительно, на редкость красив собою, то она не могла удержаться от негромкого восклицания:
– Но какой прелестный юноша! Какой прелестный!
Розовая мордочка с любопытством повернулась, и Теодор увидел устремленные на него с детской смелостью голубые глазки, но что всего удивительнее, – лежавшая в обмороке старостина подняла голову и принялась торопливо оправлять рассыпавшиеся волосы, совершенно забыв о спазмах. Зажмуренные глаза ее раскрылись и вместе с другими обратились на Антиноя, который, заметив устремленные на него любопытные взгляды, страшно смутился и уж хотел подхлестнуть коня, чтобы свернуть и проехать мимо дам, которым он был, по-видимому, не нужен, когда старшая пани, брюнетка, повелительны знаком приказала ему остановиться. Не было никакой возможности противиться воле женщины, очутившейся в подобном положении. Теодор задержал коня и, соскочив с седла, с поклоном приблизился к дамам.
– Пан – местный житель? – спросила брюнетка.
– Я здесь всего несколько дней, – сказал Теодор, – но мои родные живут недалеко отсюда.
Когда он говорил это, все три женщины, совершенно не скрывая своего любопытства, без церемонии приглядывались к нему.
Молоденькая девушка не уступала старшим в смелости и решительности взгляда.
– Ради Бога, – прибавила брюнетка, – достаньте нам кузнеца, каретника, людей и помощь. Полчаса тому назад наш слуга поехал в этот…
В эту… Ну, как это называется? – спросила она, указывая рукою на видневшуюся вдали Хорощу.
– Местечко Хороща, – сказал Тодя.
Старостина, сидевшая на земле, прервала его.
– Ma foi! Прелестное местечко! И оно еще имеет претензию называться местечком?
Розовый амурчик расхохотался, показывая жемчужные зубки. Смех этот был так заразителен, что даже Теодор, не имевший не малейшей охоты смеяться, взглянув на смеющуюся куколку, не удержался от улыбки.
– Я как раз еду в Хорощу, – сказал он, – и постараюсь прислать оттуда людей!
– Но в Хороще…
А чье это местечко? – спросила старостина.
– Пана гетмана из Белостока, – отвечал Паклевский.
– Но там же должны быть экипажи – пусть вышлют нам!
– Вы, сударь, наверное, состоите при этом дворе, – восклицала старостина, сидевшая на земле.
Но юноше показалось обидным даже самое предположение о том, что он мог принадлежать к этому двору; он покраснел и смело отвечал:
– Я не принадлежу никому, кроме себя, а к этому дворцу не имею никакого отношения!
Брюнетка закивала головой, амурчик зарумянился и растерялся, а старостина приняла гордый вид и сказала недовольным тоном:
– Принадлежите ли вы ко двору или нет, но видя дам из хорошего общества в таком положении, кавалер обязан тем или иным способом помочь им.
Выговор этот смутил Теодора.
– Я к вашим услугам, милостивая государыня, и готов, в чем только могу, услужить вам, – скажу только в свое оправдание, что моя мать больна, и я спешу домой с лекарствами для нее. Кроме того, я недавно только приехал сюда и мало кого знаю. Но я тотчас же поеду в Хорощу и дам знать при дворе…
Тодя собирался уже вскочить на коня, когда старостина, следившая за ним, не спуская глаз, и, может быть, недовольная тем, что он так скоро исчезает, прочитала ему еще наставление:
– Слушай, сударь, и запомни это, что тот, кто имеет счастье встретиться в пути с высокопоставленными дамами и приблизиться к ним, не убегает от них, как от зачумленных, не открыв своего имени. Кто вы, сударь? От кого вы родились?
Этот навязчивый и смешной вопрос, вызвавший у блондинки взрыв заглушенного смеха, совсем смутил бедного Теодора. Он покраснел, как девушка.
– Мое имя мало кому известно, – сказал он, – а для высокопоставленных дам не представляет интереса, – меня зовут Паклевский…
Дамы переглянулись между собой, как бы недоумевая, как мог такой красивый юноша носить такую обыкновенную фамилию.
– Но кто же ваша родительница? – прибавила настойчивая старостина, надеясь найти разгадку породистого вида простого шляхтича в имени его матери.
– Моя мать урожденная Кежгайловна, – отвечал Теодор с оттенком нетерпения.
Услышав это имя старостина всплеснула руками, брюнетка с любопытством склонилась к ней, и обе оживленно заговорили между собой, понизив голос, так что розовая паненка, чтобы услышать их разговор, должна была наклониться к ним, но брюнетка оттолкнула ее.
Бедняжке, поплатившейся так жестоко за свое любопытство, не оставалось ничего иного, как только устремить на красивого юношу васильковые глаза. Он как раз приготовлялся сесть на коня, но, встретив этот взгляд, так растерялся, что потерял всякое самообладание, и, стоя на дороге, на глазах у всех, они принялись переглядываться и усмехаться друг другу, забыв обо всем на свете. И только, когда таинственное совещание старших окончилось, и брюнетка, оглянувшись, увидела, что происходит, она дернула куколку за платье. Та же вскрикнула, испуганная и смущенная тем, что ее поймали на месте преступления.
Старостина, раз уже впав в поучительный тон, видимо, желала продолжать в том же духе и не отпускать юношу, пока не научит его правилам приличия.
– Ну, сударь, послушай еще, – заговорила она. – Отрекомендовав себя высокопоставленным дама, ты имеешь право вежливо осведомиться: с кем имею честь? И тогда ты узнал бы, по крайней мере, что я старостина Кутская, а вот эта дама – моя сестра – генеральша, а эта вертушка – ее дочь и моя племянница… А, если бы ты так поехал, ничего не спросив, то и не мог бы даже рассказать, кого встретил случайно на дороге.
На этот раз Теодор не только не разобиделся, но улыбнулся, почтительно поклонился и обвел взглядом всех дам, и когда дошел до амурчика, то взгляд его стал таким пристальным и горячим, что девушка вся зарделась, смутилась, засмеялась и, не обращая внимания на тетю и маму, изящно присела перед ним, кивнув головкой, и как бы говоря: до свиданья на том или ином свете!!
И ничего не было удивительного в том, что Теодор долго не мог попасть ногой в стремя и еще несколько раз оглянулся на амурчика. Получив скромное воспитание, вдали от женского общества, и в первый раз в жизни встретившись с таким ангелочком, он на минуту потерял голову.
Ветреная паненка так пленила его, что он долгое время ничего не видел перед собой: в глазах его так и стояли розовые губки, две ямочки около них, васильковые глаза, и вся кукольная фигура девушки. Наконец ему и самому стало стыдно, что он так поддался впечатлению этой встречи.
Он хотел заехать в Хорощу, чтобы похлопотать об экипаже для старостины и генеральши, но, приблизившись к местечку, убедился, что посланный верховой уже исполнил данное ему поручение и сопровождал экипаж для дам.
Таким образом, Тодя мог, не задерживаясь, ехать прямо в Борок.
В пути ему поневоле пришлось собрать свои мысли, потому что надо же ему было объяснить матери свое опоздание; о гетмане он не смел ей рассказывать и решил скрыть встречу с ним; пришлось все свалить на старостину и генеральшу. Поразило его то обстоятельство, что, когда он вымолвил имя своей матери, обе дамы, словно испугавшись чего-то, принялись перешептываться между собой. Значит, они знали ее имя, по крайней мере, слышали о ней.
Как известно, род Кежгайлов был одним из самых старых и богатых в Литве. Но теперь он считался вымершим.
Отец Беаты, воеводич, носивший раньше другую фамилию, стал называться Кежгайлом, доказывая, что фамилия эта перешла к нему от старшей, уже вымершей линии. Из-за этого была даже тяжба с последним наследником Кежгайлов, но воеводич упрямо стоял на своем. Правда, он уж не был теперь так богат, как его предки, но недостаток богатства он восполнял надменностью и был известен своим чудачеством и сумасбродными выходками. Никому не было охоты спорить с ним, потому что для того, чтобы поставить на своем, он не жалел ни сабли, ни карабина, ни даже собственной жизни, ничего вообще, кроме денег.
Было уже совсем темно, когда Теодор подъехал, наконец, к усадьбе и был очень удивлен, заметив на крыльце свою мать в обществе кого-то постороннего.
Он издали успел разглядеть только чью-то белую одежду и не сразу заметил, что сидевший рядом с матерью гость был старый монах-доминиканец с лысой головой и пожелтевшим лицом. В этом не было ничего удивительного, потому что к ним иногда заезжали ксендзы из Хорощи и из Бельска, среди которых у егермейстера Паклевского было много приятелей и знакомых; но этого старца Теодор никогда перед тем не видел.
Мать, увидев сына, пошла к нему навстречу, с беспокойством расспрашивая его о том, что с ним случилось, и Теодор тотчас же поспешил оправдаться, свалив всю вину на случай с опрокинувшимся экипажем и на болтливость старостины.
Пока сын с матерью разговаривали между собой, монах, сидевший на крыльце, имел время присмотреться к новоприбывшему. Хозяйка, вспомнив о госте, взяла Теодора за руку и подвела его к старцу, шепча юноше на ухо: отец Елисей – родной брат твоего деда, это святой человек…
Теодор с глубоким смирением подошел к монаху и, склонившись к его руке, поцеловал ее. Тот, растроганный, долго молча смотрел на него, потом обнял его и поцеловал в голову.
– Вот, вот! – громко заговорил он. – Вот каким Бог посылает человека в свет в состоянии невинности – прекрасным, как цвет весенний, и светлым, как херувимы; а что делает из него жизнь! В могилу сходят тряпки и сор! Егермейстерша, очевидно, привыкшая к чудачествам отца Елисея, не удивилась этому восклицанию, вырвавшемуся из его уст; но Теодор, едва понявший, к кому это относилось, был очень изумлен. Старец смотрел на него с восхищением.
– Мать, должно быть, сказала тебе, – прибавил Елисей, – что я вам близкий по крови. Так – по мирским понятиям – но теперь я одинаково близок и одинаково чужд всем людям… Все, что было во мне земного, стерла вот эта одежда; теперь я кающийся, Божий молитвенник – пес Господень (Domini canis).
Старец рассмеялся.
– Нельзя же псам, хотя бы и Господним, признаваться в своем кровном родстве с тщеславными светскими людьми. К чему это?
Хозяйка рассеянно слушала.
– Я пришел к вам, потому что долг велит нам утешать огорченных, –сказал старец, – хотя бы я был вам совсем чужой, я должен принести вам слово Божие и стучаться в ваши сердца, пока они не откроются… Мир вам! Мир вам!
– Юноша, – передохнув немного и, подняв глаза на Теодора, сказал старец, – мне хочется услышать твой голос! В голосе выражается душа! Говори! Какую деятельность ты выбрал?
– Дорогой отец, пока никакой! – отвечал Теодор с полным доверием к монаху, в котором чувствовал приязнь к себе, – я учился у пиаров и науки окончил; теперь, что Бог даст, и как судьба сложится? Не знаю сам. Большого выбора нет у меня…
– А что же тебя привлекает? – спросил отец Елисей. – Но только правду мне говори, потому что я все равно отгадаю, хоть бы ты и скрывал.
Теодор взглянул на него таким ясным взглядом, что старец возрадовался и весело воскликнул:
– Tabula rasa!
– Ксендз Конарский, – вмешалась мать, – хочет устроить его при канцелярии князя канцлера.
Отец Елисей покачал головой.
– Далеки от меня ваши дворы и владыки, – сказал он, – не знаю я ваших канцлеров… С Богом можно идти всюду, а Бог в сердце…
– Только не ко двору пана гетмана, – резко прервала хозяйка, – туда я не пущу его. – И как бы поняв друг друга, она и монах обменялись взглядами, а отец Елисей прибавил:
– Гетмана нельзя назвать злым, но у него слабая воля; а кто слаб, тем пользуются злые люди, и каждый порыв ветра нагибает того по-своему…
Он снова взглянул на прекрасного юношу и, указав ему место рядом с собою, с глубокой нежностью всматривался в его ясное лицо, словно не мог налюбоваться им вдоволь.
– Дай Боже, чтобы ты, мое дитя, вышел из ожидающей тебя битвы с таким же честным, правдивым, открытым и ничем не затуманенным лицом, какое у тебя теперь. Чистым выходишь ты на арену, и хорошо, если бы ты вернулся, хотя и израненным, но не запачканным.