Гетманские грехи
Иосиф Игнатий Крашевский
Был июньский вечер, лучшая пора года, когда не начиналась еще летняя жара, и уже окончилась весенняя распутица и бури. Вся земля была покрыта зеленью, потому что рожь еще не начала колоситься, и нескошенные поля пестрели тысячами разноцветных звездочек и благоухали юностью; так чудесно было жить, дышать, расти и забывать обо всем, что есть дурного на свете! Был июньский вечер, тихий, спокойный и мечтательно-задумчивый; солнце заходило в царственном величии, довольное своими подданными, с ясным челом; высоко в небе вились ласточки, и весело кружились в воздухе рои мошек. На Подлесской равнине, среди лесов и полянок, виднелись маленькая деревенька и хутор. Деревенька эта, отгороженная от всего мира высоким бором, лепилась к своему хутору, обсаженному вербами и ольхами, окружая его со всех сторон, и так ей было спокойно и хорошо, как у Христа за пазухой.
Поместье это было не из видных – хат немного, деревянная церковка на холме; да и хутор с соломенной крышей, с убогими хозяйственными пристройками, выглядел неказисто.
Поблизости от деревеньки не было видно проезжей дороги, к усадьбе вела капризно извивавшаяся и круто заворачивавшая дорожка, которая пропадала где-то в зарослях. На холме, пониже церкви, раскинулось деревенское кладбище. Над низенькими хатками возвышалось несколько журавлей от колодцев, да несколько старых груш и сосен.
В этой картине было что-то печальное и привлекательное в то же время: привлекательное прелестью деревенской тишины, под сенью которой угадывалась спокойно, без изменений и потрясений, текущая жизнь.
Ничто не проникало сюда в течение многих веков из веяний вечно меняющего свои формы мира. Прошли целые столетия с тех пор, как из земли выросла эта хата и приросла к ней; изъеденные старостью, они снова и снова обновлялись по старому обычаю и продолжали свое существование.
Внучка была похожа на прабабушек. Подгнившие кресты, сваленные бурей, делались заново, но по старому образцу; у корней засохшего дерева разрастались новые молодые побеги; также и люди сменялись одно поколение другим, но их лица, язык и обычаи оставались прежними.
Усадьба была обращена одной стороной к господскому двору, а другой к старому саду с липами на переднем плане, грушами в глубине и клумбами посредине. Здесь ни в чем не было заметно желания позаботиться о красивой внешности. Сад заканчивался огородом, а во дворе был устроен водопой и сараи, где стояли возы и лежали груды бревен.
Бедность не позволяла думать о приманках для глаз, о приятности для людей.
Однако, вдоль всего фасада дома, на грядке, отгороженной старательно сплетенным плетнем, виднелись заботливо взращенные цветы, почти заслонявшие низкие окна дома. И только по этим цветам можно было догадаться о присутствии в доме женского существа, которому нужна была весна с ее улыбками и благоуханием.
Во дворе стояла необычная для этого времени дня тишина, хотя вечерние занятия обитателей хутора шли своим порядком. Кони возвращались с водопоя, женщины несли только что подоенное молоко, работники хлопотали около сараев; но все это делалось молча, и, казалось, люди знаками напоминали друг другу о необходимости соблюдения тишины. Только гуси, с которыми не могла объясниться пастушка, загонявшая их длинным кнутом, кончали громкий разговор, начатый где-то на лугу. Куры, как всегда в хорошую погоду, давно уже спали не насесте.
В деревне тоже было малолюдно; и здесь было так же тихо, как на хуторе.
Двери на крыльцо были открыты настежь, и заходящее солнце ярко освещало пустые лавки и через порог прокрадывалось в сени. На фоне темных деревьев маленькая усадьба, освещенная солнцем, имела очень живописный вид, несмотря на свою простоту и заброшенность. Даже скромные цветы, выглядывавшие из-за плетня, мальвы, орлики, ноготки, пестро расцвеченные, красиво выделялись на сером фоне стен дома.
Пользуясь тем, что никто им здесь не мешает, ласточки без боязни, не спеша, возвращались под стрехи, в свои гнезда; а воробьи, рассевшись на спинках лавок и на полу, хозяйничали, как в собственной квартире.
Но вдруг они испуганно вспорхнули от стука отворившейся в сенях двери.
На крыльцо медленно вышла женщина средних лет, погруженная в глубокое раздумье: ее фигура, лицо и движения так мало гармонировали со всем окружающим, что трудно было признать в ней обитательницу этого дома.
Хоть годы отняли у нее прелесть молодости, и она сама, по-видимому, нисколько не заботилась о том, какие перемены произошли в ее наружности, она все еще была прекрасна той изысканной, породистой красотой, в которой сказывается благородное происхождение. Правда, и в убогих хатах попадаются такие райские цветы, такие избранные существа, но поэзия, которою облекает их природа, имеет совсем другой характер.
По этой женщине можно было узнать с первого взгляда, что она родилась и выросла во дворцах, что счастье и довольство баюкали ее с молодости, и только жизненная буря загнала ее сюда. И теперь она была хозяйкой маленькой усадьбы, скромно одетая, всеми забытая, ко всему равнодушная, печальная и страдающая.
Одного только не могла отнять у нее бедность – того, что природа дала ей при рождении, как талисман, или как бремя: прекрасной фигуры, напоминавшей статую, лица с изумительной чистотой линий, выразительного и пламенного взгляда черных глаз, мраморной белизны лба и королевского величия в осанке и движениях. Руки, скрещенные на груди, поражали своей чудесной формой, несмотря на то, что они, видимо, не составляли предмета забот их обладательницы; небрежно свернутые на голове волосы, в которых уже серебрились белые нити, лежали пышными, густыми прядями и своей тяжестью, казалось, нагибали голову.
Ее темное платье, скромного, почти монашеского покроя, было сильно поношено, на шее была надета белая косынка, а в руках она держала смятый белый платочек, которым она только что отерла покрасневшие от слез глаза. Скрытая боль и напряженная мысль испортили все еще красивые линии ее рта, придав всему лицу выражение суровости. Лоб был прорезан глубокими складками.
Она медленно подошла к краю крыльца, вперила взгляд куда-то вдаль, туда, где был лес, и виднелась дорога…
Смотрела, но ничего не видела; слушала, но звуки не доходили до ее слуха. По ее лицу было видно, что все ее мысли и вся сила духа сосредоточились где-то внутри ее существа и раздирали ее: там мелькали образы, и раздавались голоса, заглушая все звуки извне. Всем существом ее овладело какое-то оцепенение.
Что-то придавило ее такой страшной тяжестью, что она едва могла двигаться. Боль часто ложится камнем на грудь и оловом на голову.
Так она стояла некоторое время в полной неподвижности, но вдруг какое-то неуловимое для других внешнее впечатление вернуло ее к жизни. Она вздрогнула и оглянулась. Полная нечувствительность вдруг сменилась обостренной чуткостью. По тому, как она смотрела в сторону деревни, как будто прислушиваясь к чему-то, можно было догадаться, что она кого-то оттуда поджидала.
Но из молчаливой деревеньки едва-едва доносился шум возвращающегося с поля стада, скрипение колодцев да пощелкивание аистов.
Ухо нормального человека не уловило бы ничего в этом хаосе звуков; но женщина находилась сейчас в том состоянии духа, который дает ясновидение. Еще минуту тому назад она не заметила бы пушечных выстрелов, теперь она слышала то, что не было доступно обыкновенному человеку, и видела сокрытое от всех глаз. С напряженным вниманием она прислушивалась к каким-то звукам вдали, и лицо ее понемногу оживлялось.
По песчаной дороге стучало что-то, и, может быть, только она одна различала эти стуки.
Но стук становился с каждой минутой все более громким, и она могла вздохнуть свободней.
Теперь она была уже почти уверена, что приближается то, чего она ждала. Но прошло довольно много времени, прежде чем она убедилась, что ожидания ее не напрасны; наконец, у больших ворот при въезде в усадьбу показалась довольно элегантная коляска, в которую были запряжены две рослые лошади в нарядных хомутах.
На козлах сидел кучер в ливрее с гербами и нашивками, а в коляске –маленькая фигурка в треуголке и французском мундире восемнадцатого века, с тростью в руке и в плаще песочного цвета на плечах.
Прибывший был уже немолод, но отличался живостью и подвижностью, а его иноземный парик и круглое, загорелое лицо с черными, быстрыми глазками, пухлое, бритое, бабьего вида, обнаруживали в нем человека нездешнего и какой-то иной породы.
В ту минуту, когда парадно одетый кучер собирался с шиком подъехать к крыльцу бедной усадебки, маленький человечек хлопнул его по плечу, давая знать, чтобы он остановился у ворот. Важный кучер с неудовольствием повиновался, показывая всем своим видом, как это было ему неприятно: никогда еще ему не приходилось прятаться за плетнем.
Женщина, поджидавшая на крыльце, завидев гостя, медленно и величественно пошла ему навстречу, понемногу ускоряя шаг, но маленький француз предупредил ее, выскочив из коляски, и почти бегом направился к ней, приподняв шляпу и улыбкой приветствуя ее.
Хотя он был немолод и некрасив, а костюм не делал его изящнее, но лицо у него было умное, с проницательным и добродушным в то же время взглядом; при виде печальной пани во взгляде его отразилось почтение и сочувствие.
Не успела она еще вымолвить слова, как гость быстро взял ее за руку и с глубоким уважением поцеловал ее. Потом он вопросительно взглянул на нее, и женщина, поняв ее взгляд, отвечала ему по-французски:
– Да, милый мой доктор, не лучше, нет, не лучше…
– Что же с ним, – живо спросил доктор. – Что-нибудь новое?
– Сам увидишь, дорогой доктор, – лихорадка не прекращается, он беспокоится и очень ослабел…
– Но он в сознании? – допытывался доктор.
– Да, бывают минуты, когда он как будто бредит и говорит неразумные вещи, но когда я обращаюсь к нему, он приходит в себя.
Так разговаривая, они подошли к дому; женщина пошла вперед, а доктор последовал за нею в сени; она осторожно отворила дверь в маленькую переднюю и прошла оттуда в большую спальню.
Здесь было совсем темно, потому что окна были задернуты зелеными занавесками. В комнате, в одном углу которой виднелась из-за ширм кровать, было немного мебели, да и мебель была именно такая, какая встречается во всех бедных шляхетских усадьбах. Стол, заваленный бумагами, а в настоящее время и склянками с лекарствами, несколько кресел, сундук, шкаф, на стенах ружья и охотничьи сумки, а в углу – всякая домашняя рухлядь и бочонки с уксусом – все эти предметы придавали комнате самую обыкновенную внешность, ничем не привлекающую внимания.
Стук открываемых дверей, шелест платья и шум шагов доктора – хотя он шел на цыпочках – должно быть, разбудили больного. Послышался тяжелый вздох, и слабый голос спросил:
– Это ты, моя добрая Беата? Дай мне пить – страшная жажда!
Женщина торопливо подошла к кровати, склонилась над больным и шепнула:
– Доктор Клемент приехал.
Больной снова вздохнул и произнес едва слышно:
– Он уже мне не поможет.
Француз, стоявший поблизости, подошел и на ломаном польском языке приветствовал больного.
– Ну, как же дела? Лучше? – Только теперь, когда глаза привыкли к темноте, доктор Клемент разглядел лежавшего перед ним человека. На высоко взбитых подушках лежал мужчина средних лет, еще не старый, но и не молодой уже, огромного роста и атлетического сложения, исхудавший и страшно истощенный. Лицо и часть открытой груди, шея и руки представляли из себя одни только кости, покрытые пожелтевшей кожей. Из под нее выступали вздувшиеся жилы, словно веревки опоясавшие этот живой скелет. Худые, впалые щеки заросли темной, начинавшей уже седеть, давно не бритой бородой, от которой отделялись большие и пушистые шляхетские усы. Эта жесткая щетинистая растительность закрывала нижнюю часть лица, а в верхней части приковывали внимание быстрые, неспокойные, широко раскрытые глаза, блестевшие огнем, если не жизни, то лихорадки. Прекрасный, большой лоб еще увеличивала лысина, едва прикрытая редкими волосами.
Лицо это, видимо, сильно измененное болезнью, сохранило от прежних дней выражение мужества, энергии и стоического терпения, превозмогавшего боль. При каждом вздохе грудь тяжело поднималась, а руки беспокойно хватались за одеяло, то натягивая его, то отталкивая его от себя.
Доктор, склонившись над больным и взяв его за руку, следил за дыханием и считал пульс, не обнаруживая впечатления, которое производили на него эти наблюдения. Внимательно следившая за ним женщина по выражению его лица скорее могла бы вывести успокоительное заключение, чем угадать, что он сам утратил всякую надежду.
Так и было в действительности, но доктор Клемент имел многолетнюю практику и умел владеть собой. Придворный врач знатного, избалованного пана, он всегда умел найти слово утешения даже тогда, когда сам сомневался. Медленно выпустив руку больного, он спокойно заявил, что лихорадка была не сильнее обыкновенного. Больной пристально вглядывался в лицо доктора своими черными глазами, как будто хотел что-то сказать ему, с другой стороны к нему пытливо приглядывалась женщина.
Доктор, избегая их взглядов, видимо, искал предлогов отвлечь от себя их внимание.
Он попросил принести не очень холодной воды, чтобы сделать для больного лимонад, а два лимона вынул из своего кармана.
Пани сама пошла принести ему все необходимое для этого, а больной живым движением руки подозвал его к себе.
– Не говори ничего моей жене, – таинственно сказал он. – К чему ей раньше времени огорчаться и тревожиться. Довольно ей будет горя и потом. Я уж знаю, что мне не поможет ни лимонад, ни другие лекарства! Разве только Бог один, – но да будет свята его воля. Fiat voluntas tua! – слабеющим голосом прибавил он.
– Это все твои фантазии, – возразил доктор, – еще совершенно нет ничего угрожающего!
– Э, что ты там мне говоришь! – нетерпеливо задвигавшись, сказал больной. – Я это чувствую лучше, чем ты, мой дорогой доктор! Все напрасно, мне никто не поможет, – гроб меня ждет!
– К чему забивать себе в голову такие мысли? – шепнул доктор. – Ну, к чему это?
– Ты думаешь, что я боюсь? – возразил больной. – Вовсе нет! Мне жаль жену, о ней я беспокоюсь; одна, как перст, на свете. Правда, сын уже взрослый, но совсем еще неопытный в жизни… Что она будет делать! Ах, Боже мой!
Он глубоко вздохнул.
– Сама-то она еще как-нибудь проживет, но Тодя как раз теперь нуждается в опеке…
Услышав стук отворяющейся двери и шелест платья, больной умолк и, меняя тон, прибавил:
– Я бы лучше выпил огуречного кваса, чем этого твоего лимонада.
Доктор Клемент пожал плечами и невольно рассмеялся:
– Вот он польский шляхтич! – пробормотал он, идя за стаканом, чтобы приготовить питье для больного.
Когда он отошел от кровати, женщина приблизилась к больному, оправила подушки и, слегка приподняв его голову, положила ее удобнее. В глазах больного засверкали слезы, он схватил белую руку жены и страстно прижал ее к губам.
Глаза женщины тоже наполнились слезами, но, не желая показывать их, она отошла к окну. Доктор Клемент, приготовив лимонад, попробовал его и отнес больному, которого сам и напоил, потому что у того дрожали руки.
– Ну, теперь ты отдохни и засни, а я попрошу пани дать мне кофе и, может быть, приготовлю еще лекарство на ночь.
Больной действительно, как будто в конец утомленный этою беседой, прикрыл глаза и стиснул зубы, словно удерживая судорожное рыдание. Жена его, отойдя от окна, провела доктора в приемную комнату.
Эта низкая, довольно обширная комната с окнами, выходившими во двор, имела очень странный вид: она была, видимо, заброшена, заставлена простою и уже сильно подержанною мебелью; но среди нее виднелись кое-где по углам, как бы остатки лучших времен – изысканная мебель и дорогие безделушки, покрытые пылью. Как сама пани рядом со своим мужем невольно возбуждала мысль о соединении двух совершенно различных существ, принадлежащих к разным слоям общества, только случайно связанных судьбой, так и эта комната имела две несходные между собой внешности: одну простую, бедную шляхетскую, другую составленную из остатков и обломков былой роскоши. И эта другая стыдливо пряталась и нигде не высовывалась на передний план –словно чувствовала себя здесь в гостях, не соответствующей общему тону. Несколько саксонских чашечек, шкафчик с бронзовыми инкрустациями, прекрасной работы, столик с поломанной ножкой – все это было засунуто так, что трудно было заметить эти предметы за неуклюжими стульями и столами. Пани торопливо отдала приказание служанке, появившейся в дверях, и, повернувшись к доктору, устремила на него полные слез глаза. Старик сначала немного смутился, но, быстро овладев собой, придал своему лицу спокойное выражение и принялся расхаживать по комнате, поправляя свой парик.
– Скажи мне правду, – заговорила Беата, и в голосе ее звучали сдержанные рыдания. – Я чувствую, что ему все хуже, я умею страдать и ко всему готова: но я хочу знать, что меня ожидает, чтобы подумать о своем будущем…
Доктор еще ниже опустил голову – но молчал. Тогда она заговорила с ним по-французски: она владела этим языком в совершенстве, как человек, говоривший на нем с детства.
– Поверьте мне, – пораздумав начал доктор, – что мы, бедные врачи, часто знаем о жизни и смерти не больше, чем люди, не изучавшие медицины. Я сам видел сотни случаев, когда больные, осужденные на смерть целым факультетом, выздоравливали. Природа располагает чудесными средствами, и мы даже понятия не имеем о ее силах. Врач должен до последней минуты не терять надежды – и я тоже надеюсь!!
– Ты утешаешь меня, – с покорностью вымолвила Беата, – но из твоих речей, мой добрый друг, я ясно вижу, что надеяться можно только на чудо Божие, но кто же достоин чуда?
Она отвернулась, отирая платком глаза.
– Я жду сына, – тихо сказала она, – он должен был приехать еще вчера, но его нет! Письмо я отправила по почте уже давно…
– По почте! По почте! – прервал доктор. – Почему же вы не переслали его мне? Я попросил бы Бека; послали бы его с эстафетой от гетмана в Варшаву и дошло бы скорее!
Беата покраснела и живо возразила:
– Вы знаете, что я не могла прибегнуть к этому посредничеству.
Клемент покачал головой:
– Но ведь не вы, а я устроил бы это дело, и никто бы не знал, кто послал письмо…
– Да, но знали бы к кому! – сказала пани, – и это главное. Спасибо тебе, доктор, но я не имею и не могу иметь никаких сношений с двором пана гетмана.
Доктор хотел сказать еще что-то, но, заметив нахмуренное лицо своей собеседницы, прибавил только:
– Вы…
Упрямы.
Служанка, принесшая кофе, вовремя прервала эту тягостную для обоих беседу.
В сервировке кофе была заметна та же двойственность, как и во всем доме. Кофе подавался в простом кофейнике на старом, потертом подносе, но тут же стояла саксонская чашка и лежала тонкая салфетка. Служанка, уже не молодая, в простом крестьянском платье, видимо, не употребляла ни малейших стараний, чтобы скрыть от людских глаз недостатки хозяйства. Сама она была босая, с засученными рукавами, в грязноватом переднике, наводившем на мысль, что она только что побывала в хлеву у коровы.
Клемент, не ожидая, чтобы ему налили кофе, принялся сам хозяйничать, стараясь принять более веселый вид.
– Я уж, право, не знаю, как вас и благодарить, – печально сказала хозяйка, присаживаясь к столу. – Я понимаю, как вам трудно хоть на минуту уехать из Белостока, там всегда кто-нибудь болен, и вы там всегда нужны. Я надеюсь, что вы не скажете, что были у меня, не признаетесь в этом преступлении… Я очень прошу вас об этом, мой старый друг, – прибавила она дрожащим голосом, подавая ему руку. – Я не хочу, чтобы там упоминали обо мне, пусть не знают, что со мной!
– Будьте спокойны! – живо возразил Клемент. – Отсюда недалеко до Хорощи, а там у меня есть больной – бургграф, которого очень любит гетманша. Мой визит к вам – на его счет.
С минуту длилось неприятное молчание; доктор поглядывал на хозяйку, но та устремила застывший взгляд в стену, а в глазах ее все еще стояли слезы. Несколько раз она хотела заговорить, но не решалась сказать того, что лежало у нее на душе.
– Я бы очень хотела, – шепнула она, наконец, опустив глаза на стол, –чтобы Тодя поспешил и успел застать его. Он так желал видеть его…
И…
Меня…
И она взглянула на доктора заплаканными глазами.
– Скажи мне, а если он не успеет приехать сегодня? Клемент смутился и нетерпеливо задвигался на месте. – Ну, что вы, – сказал он, запивая смущенье глотком кофе, – что за мысль, ведь еще нет ничего угрожающего!
– Тодя должен приехать с минуты на минуту, – прибавила она, отвернувшись к окну. – Я знаю его сердце, оно горячо, нежно любит своего доброго отца. Только бы он получил письмо! Но отдадут ли ему вовремя? Найдут ли его?
– Ведь он был у Пиаров? – спросил Клемент.
– Я не знаю; науку он окончил, – сказала пани Беата, – но ксендзы задерживали его; ксендз Копарский находил, что он мог бы быть им полезным, поступив в монастырь, но мальчику не нравится черная одежда. Он хотел устроиться при дворе… Не писал мне, однако, где и у кого.
– Без протекции, один… Я сомневаюсь, чтобы его где-нибудь приняли. – Если его не найдут у Пиаров, – прибавил в утешение ей доктор, – то там уж будут знать и укажут, где он находится. Письмо, вероятно, дошло, но я ручаюсь, что, если бы оно шло через мои руки, то пришло бы скорее. Женщина задумалась и не ответила. Доктор Клемент взглянул на часы и встал с места.
– Посмотрим еще на нашего больного, – сказал он. – Я дам ему порошки; на всякий случай я захватил их с собой, чтобы не пришлось посылать за ними в Белосток.
Говоря это доктор Клемент вынул из бокового кармана маленький, завернутый в бумагу, пакетик, от которого по всей комнате распространился сильный запах мускуса.
Вошли в комнату больного. Еще в дверях они услышали тяжелое дыхание как будто спавшего человека, но потом послышался вздох, кашель и беспокойный голос спросил:
– А Тоди все еще нет? Боже мой, как я хотел бы еще увидеть его!
Вместо ответа доктор Клемент взял руку больного и задержал ее в своей.
– Мы дадим вам порошок, – сказал он, – и он вам поможет.
– Я уже чувствую его запах, – отвечал больной, – но…
Разве это необходимо?
Жена, предупреждая доктора, воскликнула умоляюще:
– Если Клемент советует, значит, необходимо, а я прошу.
Больной закрыл глаза, помолчал немного и послушно шепнул:
– Ну, разве для того, чтобы дождаться Тоди!
Доктор сам дал больному первый порошок и, пожав его руку, простился с ним, обещая приехать завтра.
Больной, лежавший с закрытыми глазами, медленно открыл их и взглянул на доктора, словно проверяя, не обманывают ли его этой надеждой на завтра. Клемент твердо повторил:
– До свиданья, до завтра! Прошу спать спокойно и ни о чем волнующем не думать. Я надеюсь, что мои порошки будут очень полезны.
Больной закрыл глаза и пробормотал что-то, чего доктор не разобрал.
Пани сама проводила доктора до самого экипажа, около которого важный кучер как раз в это время угощался каким-то прохладительным напитком. Босой мальчишка почтительно держал перед ним зеленую фуражку.
Произнеся несколько слов утешения провожавшей его женщине, доктор накинул на себя плащ, коляска выехала из ворот и скоро исчезла совсем из глаз хозяйки, которая в забывчивости все еще продолжала стоять на месте. Солнце зашло.
Она стала всматриваться в ту сторону, откуда должен был приехать сын, но на дороге ничего не было ни видно, ни слышно.
Ночная тишина спускалась на землю; только где-то вдали слышался стук колес удалявшегося экипажа и лай обеспокоенных деревенских собак. Опустив голову, Беата медленно доплелась до крыльца, упала на лавку, прижалась к колонне и долго-долго сидела так, измученная и потерянная.
Глаза ее слипались от усталости, но внутреннее беспокойство отгоняло сон; на минутку забывшись, она тотчас же в испуге снова приходила в себя.
Ночь прошла довольно спокойно для больного, хотя он несколько раз просыпался, прислушивался и шептал что-то, как будто молился или о чем-то просил. Жена, сидевшая в кресле подле него, при малейшем его движении вставала и прикладывала ладонь к его лбу, что действовало на него успокаивающе. Он снова засыпал.
Уже слабый дневной свет прокрадывался сквозь щели ставень, когда чуткое ухо бодрствовавшей Беаты уловило какой-то шум у ворот усадьбы. В один миг она сорвалась с места и побежала к дверям. Отворив их с величайшей осторожностью, чтобы не разбудить больного, она вышла на крыльцо и тотчас же увидела шедшего от ворот высокого мужчину, закутанного в плащ. Со слабым криком она крепко обхватила его за шею и разразилась долго сдерживаемыми рыданиями.
Приехавший схватил ее руку и стал целовать ее.
– Тодя! Мой Тодя! – повторяла она рыдая. – Боже мой! А я уже боялась, что мы тебя не дождемся!
– Дорогая матушка! – свежим, молодым голосом отвечал прибывший. – Я ехал день и ночь!
Юноша сбросил с себя плащ и представился глазам матери во всем блеске своей молодости. Трудно было вообразить себе более красивого юношу, и сердце матери могло быть довольно таким зрелищем. Он был не только прекрасно сложен и поразительно хорош собою, но его лоб, глаза, линии его рта и каждое движение обнаруживали мужскую энергию, быстрый, находчивый ум, силу воли, и какое-то исключительное благородство. Так же, как и мать его, он казался царственным изгнанником под этой бедной кровлей, –существом, отмеченным судьбою и предназначенным для иной доли. Ему недоставало только аристократической ветренности и легкомыслия того времени, в нем как раз поражало обратное: серьезность вдумчивой натуры, желающей во что бы то ни стало, подняться над толпою.
Поместье это было не из видных – хат немного, деревянная церковка на холме; да и хутор с соломенной крышей, с убогими хозяйственными пристройками, выглядел неказисто.
Поблизости от деревеньки не было видно проезжей дороги, к усадьбе вела капризно извивавшаяся и круто заворачивавшая дорожка, которая пропадала где-то в зарослях. На холме, пониже церкви, раскинулось деревенское кладбище. Над низенькими хатками возвышалось несколько журавлей от колодцев, да несколько старых груш и сосен.
В этой картине было что-то печальное и привлекательное в то же время: привлекательное прелестью деревенской тишины, под сенью которой угадывалась спокойно, без изменений и потрясений, текущая жизнь.
Ничто не проникало сюда в течение многих веков из веяний вечно меняющего свои формы мира. Прошли целые столетия с тех пор, как из земли выросла эта хата и приросла к ней; изъеденные старостью, они снова и снова обновлялись по старому обычаю и продолжали свое существование.
Внучка была похожа на прабабушек. Подгнившие кресты, сваленные бурей, делались заново, но по старому образцу; у корней засохшего дерева разрастались новые молодые побеги; также и люди сменялись одно поколение другим, но их лица, язык и обычаи оставались прежними.
Усадьба была обращена одной стороной к господскому двору, а другой к старому саду с липами на переднем плане, грушами в глубине и клумбами посредине. Здесь ни в чем не было заметно желания позаботиться о красивой внешности. Сад заканчивался огородом, а во дворе был устроен водопой и сараи, где стояли возы и лежали груды бревен.
Бедность не позволяла думать о приманках для глаз, о приятности для людей.
Однако, вдоль всего фасада дома, на грядке, отгороженной старательно сплетенным плетнем, виднелись заботливо взращенные цветы, почти заслонявшие низкие окна дома. И только по этим цветам можно было догадаться о присутствии в доме женского существа, которому нужна была весна с ее улыбками и благоуханием.
Во дворе стояла необычная для этого времени дня тишина, хотя вечерние занятия обитателей хутора шли своим порядком. Кони возвращались с водопоя, женщины несли только что подоенное молоко, работники хлопотали около сараев; но все это делалось молча, и, казалось, люди знаками напоминали друг другу о необходимости соблюдения тишины. Только гуси, с которыми не могла объясниться пастушка, загонявшая их длинным кнутом, кончали громкий разговор, начатый где-то на лугу. Куры, как всегда в хорошую погоду, давно уже спали не насесте.
В деревне тоже было малолюдно; и здесь было так же тихо, как на хуторе.
Двери на крыльцо были открыты настежь, и заходящее солнце ярко освещало пустые лавки и через порог прокрадывалось в сени. На фоне темных деревьев маленькая усадьба, освещенная солнцем, имела очень живописный вид, несмотря на свою простоту и заброшенность. Даже скромные цветы, выглядывавшие из-за плетня, мальвы, орлики, ноготки, пестро расцвеченные, красиво выделялись на сером фоне стен дома.
Пользуясь тем, что никто им здесь не мешает, ласточки без боязни, не спеша, возвращались под стрехи, в свои гнезда; а воробьи, рассевшись на спинках лавок и на полу, хозяйничали, как в собственной квартире.
Но вдруг они испуганно вспорхнули от стука отворившейся в сенях двери.
На крыльцо медленно вышла женщина средних лет, погруженная в глубокое раздумье: ее фигура, лицо и движения так мало гармонировали со всем окружающим, что трудно было признать в ней обитательницу этого дома.
Хоть годы отняли у нее прелесть молодости, и она сама, по-видимому, нисколько не заботилась о том, какие перемены произошли в ее наружности, она все еще была прекрасна той изысканной, породистой красотой, в которой сказывается благородное происхождение. Правда, и в убогих хатах попадаются такие райские цветы, такие избранные существа, но поэзия, которою облекает их природа, имеет совсем другой характер.
По этой женщине можно было узнать с первого взгляда, что она родилась и выросла во дворцах, что счастье и довольство баюкали ее с молодости, и только жизненная буря загнала ее сюда. И теперь она была хозяйкой маленькой усадьбы, скромно одетая, всеми забытая, ко всему равнодушная, печальная и страдающая.
Одного только не могла отнять у нее бедность – того, что природа дала ей при рождении, как талисман, или как бремя: прекрасной фигуры, напоминавшей статую, лица с изумительной чистотой линий, выразительного и пламенного взгляда черных глаз, мраморной белизны лба и королевского величия в осанке и движениях. Руки, скрещенные на груди, поражали своей чудесной формой, несмотря на то, что они, видимо, не составляли предмета забот их обладательницы; небрежно свернутые на голове волосы, в которых уже серебрились белые нити, лежали пышными, густыми прядями и своей тяжестью, казалось, нагибали голову.
Ее темное платье, скромного, почти монашеского покроя, было сильно поношено, на шее была надета белая косынка, а в руках она держала смятый белый платочек, которым она только что отерла покрасневшие от слез глаза. Скрытая боль и напряженная мысль испортили все еще красивые линии ее рта, придав всему лицу выражение суровости. Лоб был прорезан глубокими складками.
Она медленно подошла к краю крыльца, вперила взгляд куда-то вдаль, туда, где был лес, и виднелась дорога…
Смотрела, но ничего не видела; слушала, но звуки не доходили до ее слуха. По ее лицу было видно, что все ее мысли и вся сила духа сосредоточились где-то внутри ее существа и раздирали ее: там мелькали образы, и раздавались голоса, заглушая все звуки извне. Всем существом ее овладело какое-то оцепенение.
Что-то придавило ее такой страшной тяжестью, что она едва могла двигаться. Боль часто ложится камнем на грудь и оловом на голову.
Так она стояла некоторое время в полной неподвижности, но вдруг какое-то неуловимое для других внешнее впечатление вернуло ее к жизни. Она вздрогнула и оглянулась. Полная нечувствительность вдруг сменилась обостренной чуткостью. По тому, как она смотрела в сторону деревни, как будто прислушиваясь к чему-то, можно было догадаться, что она кого-то оттуда поджидала.
Но из молчаливой деревеньки едва-едва доносился шум возвращающегося с поля стада, скрипение колодцев да пощелкивание аистов.
Ухо нормального человека не уловило бы ничего в этом хаосе звуков; но женщина находилась сейчас в том состоянии духа, который дает ясновидение. Еще минуту тому назад она не заметила бы пушечных выстрелов, теперь она слышала то, что не было доступно обыкновенному человеку, и видела сокрытое от всех глаз. С напряженным вниманием она прислушивалась к каким-то звукам вдали, и лицо ее понемногу оживлялось.
По песчаной дороге стучало что-то, и, может быть, только она одна различала эти стуки.
Но стук становился с каждой минутой все более громким, и она могла вздохнуть свободней.
Теперь она была уже почти уверена, что приближается то, чего она ждала. Но прошло довольно много времени, прежде чем она убедилась, что ожидания ее не напрасны; наконец, у больших ворот при въезде в усадьбу показалась довольно элегантная коляска, в которую были запряжены две рослые лошади в нарядных хомутах.
На козлах сидел кучер в ливрее с гербами и нашивками, а в коляске –маленькая фигурка в треуголке и французском мундире восемнадцатого века, с тростью в руке и в плаще песочного цвета на плечах.
Прибывший был уже немолод, но отличался живостью и подвижностью, а его иноземный парик и круглое, загорелое лицо с черными, быстрыми глазками, пухлое, бритое, бабьего вида, обнаруживали в нем человека нездешнего и какой-то иной породы.
В ту минуту, когда парадно одетый кучер собирался с шиком подъехать к крыльцу бедной усадебки, маленький человечек хлопнул его по плечу, давая знать, чтобы он остановился у ворот. Важный кучер с неудовольствием повиновался, показывая всем своим видом, как это было ему неприятно: никогда еще ему не приходилось прятаться за плетнем.
Женщина, поджидавшая на крыльце, завидев гостя, медленно и величественно пошла ему навстречу, понемногу ускоряя шаг, но маленький француз предупредил ее, выскочив из коляски, и почти бегом направился к ней, приподняв шляпу и улыбкой приветствуя ее.
Хотя он был немолод и некрасив, а костюм не делал его изящнее, но лицо у него было умное, с проницательным и добродушным в то же время взглядом; при виде печальной пани во взгляде его отразилось почтение и сочувствие.
Не успела она еще вымолвить слова, как гость быстро взял ее за руку и с глубоким уважением поцеловал ее. Потом он вопросительно взглянул на нее, и женщина, поняв ее взгляд, отвечала ему по-французски:
– Да, милый мой доктор, не лучше, нет, не лучше…
– Что же с ним, – живо спросил доктор. – Что-нибудь новое?
– Сам увидишь, дорогой доктор, – лихорадка не прекращается, он беспокоится и очень ослабел…
– Но он в сознании? – допытывался доктор.
– Да, бывают минуты, когда он как будто бредит и говорит неразумные вещи, но когда я обращаюсь к нему, он приходит в себя.
Так разговаривая, они подошли к дому; женщина пошла вперед, а доктор последовал за нею в сени; она осторожно отворила дверь в маленькую переднюю и прошла оттуда в большую спальню.
Здесь было совсем темно, потому что окна были задернуты зелеными занавесками. В комнате, в одном углу которой виднелась из-за ширм кровать, было немного мебели, да и мебель была именно такая, какая встречается во всех бедных шляхетских усадьбах. Стол, заваленный бумагами, а в настоящее время и склянками с лекарствами, несколько кресел, сундук, шкаф, на стенах ружья и охотничьи сумки, а в углу – всякая домашняя рухлядь и бочонки с уксусом – все эти предметы придавали комнате самую обыкновенную внешность, ничем не привлекающую внимания.
Стук открываемых дверей, шелест платья и шум шагов доктора – хотя он шел на цыпочках – должно быть, разбудили больного. Послышался тяжелый вздох, и слабый голос спросил:
– Это ты, моя добрая Беата? Дай мне пить – страшная жажда!
Женщина торопливо подошла к кровати, склонилась над больным и шепнула:
– Доктор Клемент приехал.
Больной снова вздохнул и произнес едва слышно:
– Он уже мне не поможет.
Француз, стоявший поблизости, подошел и на ломаном польском языке приветствовал больного.
– Ну, как же дела? Лучше? – Только теперь, когда глаза привыкли к темноте, доктор Клемент разглядел лежавшего перед ним человека. На высоко взбитых подушках лежал мужчина средних лет, еще не старый, но и не молодой уже, огромного роста и атлетического сложения, исхудавший и страшно истощенный. Лицо и часть открытой груди, шея и руки представляли из себя одни только кости, покрытые пожелтевшей кожей. Из под нее выступали вздувшиеся жилы, словно веревки опоясавшие этот живой скелет. Худые, впалые щеки заросли темной, начинавшей уже седеть, давно не бритой бородой, от которой отделялись большие и пушистые шляхетские усы. Эта жесткая щетинистая растительность закрывала нижнюю часть лица, а в верхней части приковывали внимание быстрые, неспокойные, широко раскрытые глаза, блестевшие огнем, если не жизни, то лихорадки. Прекрасный, большой лоб еще увеличивала лысина, едва прикрытая редкими волосами.
Лицо это, видимо, сильно измененное болезнью, сохранило от прежних дней выражение мужества, энергии и стоического терпения, превозмогавшего боль. При каждом вздохе грудь тяжело поднималась, а руки беспокойно хватались за одеяло, то натягивая его, то отталкивая его от себя.
Доктор, склонившись над больным и взяв его за руку, следил за дыханием и считал пульс, не обнаруживая впечатления, которое производили на него эти наблюдения. Внимательно следившая за ним женщина по выражению его лица скорее могла бы вывести успокоительное заключение, чем угадать, что он сам утратил всякую надежду.
Так и было в действительности, но доктор Клемент имел многолетнюю практику и умел владеть собой. Придворный врач знатного, избалованного пана, он всегда умел найти слово утешения даже тогда, когда сам сомневался. Медленно выпустив руку больного, он спокойно заявил, что лихорадка была не сильнее обыкновенного. Больной пристально вглядывался в лицо доктора своими черными глазами, как будто хотел что-то сказать ему, с другой стороны к нему пытливо приглядывалась женщина.
Доктор, избегая их взглядов, видимо, искал предлогов отвлечь от себя их внимание.
Он попросил принести не очень холодной воды, чтобы сделать для больного лимонад, а два лимона вынул из своего кармана.
Пани сама пошла принести ему все необходимое для этого, а больной живым движением руки подозвал его к себе.
– Не говори ничего моей жене, – таинственно сказал он. – К чему ей раньше времени огорчаться и тревожиться. Довольно ей будет горя и потом. Я уж знаю, что мне не поможет ни лимонад, ни другие лекарства! Разве только Бог один, – но да будет свята его воля. Fiat voluntas tua! – слабеющим голосом прибавил он.
– Это все твои фантазии, – возразил доктор, – еще совершенно нет ничего угрожающего!
– Э, что ты там мне говоришь! – нетерпеливо задвигавшись, сказал больной. – Я это чувствую лучше, чем ты, мой дорогой доктор! Все напрасно, мне никто не поможет, – гроб меня ждет!
– К чему забивать себе в голову такие мысли? – шепнул доктор. – Ну, к чему это?
– Ты думаешь, что я боюсь? – возразил больной. – Вовсе нет! Мне жаль жену, о ней я беспокоюсь; одна, как перст, на свете. Правда, сын уже взрослый, но совсем еще неопытный в жизни… Что она будет делать! Ах, Боже мой!
Он глубоко вздохнул.
– Сама-то она еще как-нибудь проживет, но Тодя как раз теперь нуждается в опеке…
Услышав стук отворяющейся двери и шелест платья, больной умолк и, меняя тон, прибавил:
– Я бы лучше выпил огуречного кваса, чем этого твоего лимонада.
Доктор Клемент пожал плечами и невольно рассмеялся:
– Вот он польский шляхтич! – пробормотал он, идя за стаканом, чтобы приготовить питье для больного.
Когда он отошел от кровати, женщина приблизилась к больному, оправила подушки и, слегка приподняв его голову, положила ее удобнее. В глазах больного засверкали слезы, он схватил белую руку жены и страстно прижал ее к губам.
Глаза женщины тоже наполнились слезами, но, не желая показывать их, она отошла к окну. Доктор Клемент, приготовив лимонад, попробовал его и отнес больному, которого сам и напоил, потому что у того дрожали руки.
– Ну, теперь ты отдохни и засни, а я попрошу пани дать мне кофе и, может быть, приготовлю еще лекарство на ночь.
Больной действительно, как будто в конец утомленный этою беседой, прикрыл глаза и стиснул зубы, словно удерживая судорожное рыдание. Жена его, отойдя от окна, провела доктора в приемную комнату.
Эта низкая, довольно обширная комната с окнами, выходившими во двор, имела очень странный вид: она была, видимо, заброшена, заставлена простою и уже сильно подержанною мебелью; но среди нее виднелись кое-где по углам, как бы остатки лучших времен – изысканная мебель и дорогие безделушки, покрытые пылью. Как сама пани рядом со своим мужем невольно возбуждала мысль о соединении двух совершенно различных существ, принадлежащих к разным слоям общества, только случайно связанных судьбой, так и эта комната имела две несходные между собой внешности: одну простую, бедную шляхетскую, другую составленную из остатков и обломков былой роскоши. И эта другая стыдливо пряталась и нигде не высовывалась на передний план –словно чувствовала себя здесь в гостях, не соответствующей общему тону. Несколько саксонских чашечек, шкафчик с бронзовыми инкрустациями, прекрасной работы, столик с поломанной ножкой – все это было засунуто так, что трудно было заметить эти предметы за неуклюжими стульями и столами. Пани торопливо отдала приказание служанке, появившейся в дверях, и, повернувшись к доктору, устремила на него полные слез глаза. Старик сначала немного смутился, но, быстро овладев собой, придал своему лицу спокойное выражение и принялся расхаживать по комнате, поправляя свой парик.
– Скажи мне правду, – заговорила Беата, и в голосе ее звучали сдержанные рыдания. – Я чувствую, что ему все хуже, я умею страдать и ко всему готова: но я хочу знать, что меня ожидает, чтобы подумать о своем будущем…
Доктор еще ниже опустил голову – но молчал. Тогда она заговорила с ним по-французски: она владела этим языком в совершенстве, как человек, говоривший на нем с детства.
– Поверьте мне, – пораздумав начал доктор, – что мы, бедные врачи, часто знаем о жизни и смерти не больше, чем люди, не изучавшие медицины. Я сам видел сотни случаев, когда больные, осужденные на смерть целым факультетом, выздоравливали. Природа располагает чудесными средствами, и мы даже понятия не имеем о ее силах. Врач должен до последней минуты не терять надежды – и я тоже надеюсь!!
– Ты утешаешь меня, – с покорностью вымолвила Беата, – но из твоих речей, мой добрый друг, я ясно вижу, что надеяться можно только на чудо Божие, но кто же достоин чуда?
Она отвернулась, отирая платком глаза.
– Я жду сына, – тихо сказала она, – он должен был приехать еще вчера, но его нет! Письмо я отправила по почте уже давно…
– По почте! По почте! – прервал доктор. – Почему же вы не переслали его мне? Я попросил бы Бека; послали бы его с эстафетой от гетмана в Варшаву и дошло бы скорее!
Беата покраснела и живо возразила:
– Вы знаете, что я не могла прибегнуть к этому посредничеству.
Клемент покачал головой:
– Но ведь не вы, а я устроил бы это дело, и никто бы не знал, кто послал письмо…
– Да, но знали бы к кому! – сказала пани, – и это главное. Спасибо тебе, доктор, но я не имею и не могу иметь никаких сношений с двором пана гетмана.
Доктор хотел сказать еще что-то, но, заметив нахмуренное лицо своей собеседницы, прибавил только:
– Вы…
Упрямы.
Служанка, принесшая кофе, вовремя прервала эту тягостную для обоих беседу.
В сервировке кофе была заметна та же двойственность, как и во всем доме. Кофе подавался в простом кофейнике на старом, потертом подносе, но тут же стояла саксонская чашка и лежала тонкая салфетка. Служанка, уже не молодая, в простом крестьянском платье, видимо, не употребляла ни малейших стараний, чтобы скрыть от людских глаз недостатки хозяйства. Сама она была босая, с засученными рукавами, в грязноватом переднике, наводившем на мысль, что она только что побывала в хлеву у коровы.
Клемент, не ожидая, чтобы ему налили кофе, принялся сам хозяйничать, стараясь принять более веселый вид.
– Я уж, право, не знаю, как вас и благодарить, – печально сказала хозяйка, присаживаясь к столу. – Я понимаю, как вам трудно хоть на минуту уехать из Белостока, там всегда кто-нибудь болен, и вы там всегда нужны. Я надеюсь, что вы не скажете, что были у меня, не признаетесь в этом преступлении… Я очень прошу вас об этом, мой старый друг, – прибавила она дрожащим голосом, подавая ему руку. – Я не хочу, чтобы там упоминали обо мне, пусть не знают, что со мной!
– Будьте спокойны! – живо возразил Клемент. – Отсюда недалеко до Хорощи, а там у меня есть больной – бургграф, которого очень любит гетманша. Мой визит к вам – на его счет.
С минуту длилось неприятное молчание; доктор поглядывал на хозяйку, но та устремила застывший взгляд в стену, а в глазах ее все еще стояли слезы. Несколько раз она хотела заговорить, но не решалась сказать того, что лежало у нее на душе.
– Я бы очень хотела, – шепнула она, наконец, опустив глаза на стол, –чтобы Тодя поспешил и успел застать его. Он так желал видеть его…
И…
Меня…
И она взглянула на доктора заплаканными глазами.
– Скажи мне, а если он не успеет приехать сегодня? Клемент смутился и нетерпеливо задвигался на месте. – Ну, что вы, – сказал он, запивая смущенье глотком кофе, – что за мысль, ведь еще нет ничего угрожающего!
– Тодя должен приехать с минуты на минуту, – прибавила она, отвернувшись к окну. – Я знаю его сердце, оно горячо, нежно любит своего доброго отца. Только бы он получил письмо! Но отдадут ли ему вовремя? Найдут ли его?
– Ведь он был у Пиаров? – спросил Клемент.
– Я не знаю; науку он окончил, – сказала пани Беата, – но ксендзы задерживали его; ксендз Копарский находил, что он мог бы быть им полезным, поступив в монастырь, но мальчику не нравится черная одежда. Он хотел устроиться при дворе… Не писал мне, однако, где и у кого.
– Без протекции, один… Я сомневаюсь, чтобы его где-нибудь приняли. – Если его не найдут у Пиаров, – прибавил в утешение ей доктор, – то там уж будут знать и укажут, где он находится. Письмо, вероятно, дошло, но я ручаюсь, что, если бы оно шло через мои руки, то пришло бы скорее. Женщина задумалась и не ответила. Доктор Клемент взглянул на часы и встал с места.
– Посмотрим еще на нашего больного, – сказал он. – Я дам ему порошки; на всякий случай я захватил их с собой, чтобы не пришлось посылать за ними в Белосток.
Говоря это доктор Клемент вынул из бокового кармана маленький, завернутый в бумагу, пакетик, от которого по всей комнате распространился сильный запах мускуса.
Вошли в комнату больного. Еще в дверях они услышали тяжелое дыхание как будто спавшего человека, но потом послышался вздох, кашель и беспокойный голос спросил:
– А Тоди все еще нет? Боже мой, как я хотел бы еще увидеть его!
Вместо ответа доктор Клемент взял руку больного и задержал ее в своей.
– Мы дадим вам порошок, – сказал он, – и он вам поможет.
– Я уже чувствую его запах, – отвечал больной, – но…
Разве это необходимо?
Жена, предупреждая доктора, воскликнула умоляюще:
– Если Клемент советует, значит, необходимо, а я прошу.
Больной закрыл глаза, помолчал немного и послушно шепнул:
– Ну, разве для того, чтобы дождаться Тоди!
Доктор сам дал больному первый порошок и, пожав его руку, простился с ним, обещая приехать завтра.
Больной, лежавший с закрытыми глазами, медленно открыл их и взглянул на доктора, словно проверяя, не обманывают ли его этой надеждой на завтра. Клемент твердо повторил:
– До свиданья, до завтра! Прошу спать спокойно и ни о чем волнующем не думать. Я надеюсь, что мои порошки будут очень полезны.
Больной закрыл глаза и пробормотал что-то, чего доктор не разобрал.
Пани сама проводила доктора до самого экипажа, около которого важный кучер как раз в это время угощался каким-то прохладительным напитком. Босой мальчишка почтительно держал перед ним зеленую фуражку.
Произнеся несколько слов утешения провожавшей его женщине, доктор накинул на себя плащ, коляска выехала из ворот и скоро исчезла совсем из глаз хозяйки, которая в забывчивости все еще продолжала стоять на месте. Солнце зашло.
Она стала всматриваться в ту сторону, откуда должен был приехать сын, но на дороге ничего не было ни видно, ни слышно.
Ночная тишина спускалась на землю; только где-то вдали слышался стук колес удалявшегося экипажа и лай обеспокоенных деревенских собак. Опустив голову, Беата медленно доплелась до крыльца, упала на лавку, прижалась к колонне и долго-долго сидела так, измученная и потерянная.
Глаза ее слипались от усталости, но внутреннее беспокойство отгоняло сон; на минутку забывшись, она тотчас же в испуге снова приходила в себя.
Ночь прошла довольно спокойно для больного, хотя он несколько раз просыпался, прислушивался и шептал что-то, как будто молился или о чем-то просил. Жена, сидевшая в кресле подле него, при малейшем его движении вставала и прикладывала ладонь к его лбу, что действовало на него успокаивающе. Он снова засыпал.
Уже слабый дневной свет прокрадывался сквозь щели ставень, когда чуткое ухо бодрствовавшей Беаты уловило какой-то шум у ворот усадьбы. В один миг она сорвалась с места и побежала к дверям. Отворив их с величайшей осторожностью, чтобы не разбудить больного, она вышла на крыльцо и тотчас же увидела шедшего от ворот высокого мужчину, закутанного в плащ. Со слабым криком она крепко обхватила его за шею и разразилась долго сдерживаемыми рыданиями.
Приехавший схватил ее руку и стал целовать ее.
– Тодя! Мой Тодя! – повторяла она рыдая. – Боже мой! А я уже боялась, что мы тебя не дождемся!
– Дорогая матушка! – свежим, молодым голосом отвечал прибывший. – Я ехал день и ночь!
Юноша сбросил с себя плащ и представился глазам матери во всем блеске своей молодости. Трудно было вообразить себе более красивого юношу, и сердце матери могло быть довольно таким зрелищем. Он был не только прекрасно сложен и поразительно хорош собою, но его лоб, глаза, линии его рта и каждое движение обнаруживали мужскую энергию, быстрый, находчивый ум, силу воли, и какое-то исключительное благородство. Так же, как и мать его, он казался царственным изгнанником под этой бедной кровлей, –существом, отмеченным судьбою и предназначенным для иной доли. Ему недоставало только аристократической ветренности и легкомыслия того времени, в нем как раз поражало обратное: серьезность вдумчивой натуры, желающей во что бы то ни стало, подняться над толпою.