Страница:
– Важная у тебя биография, товарищ Семен. Сумел признать свои ошибки, учел прошлое и – вот результат. Молодчина!
Все зааплодировали. Афанасьев не верил собственным глазам и ушам. Между тем делегаты знакомились. Тип из Вятки, он же оратор с подоконника, представился как Павел Григорьевич, даром что самому было не больше двадцати лет, а то и меньше. Товарищей с Кавказа наши герои уже знали. Единственная затесавшаяся в «коммуну» девушка звалась Марфа, проповедовала свободную коммунистическую любовь и предлагала именовать себя «товарищ Клара». С обоими из этих предложений она и подкатила к Афанасьеву, который из всех присутствующих показался ей наиболее симпатичным.
– Товарищ, – басом сказала она, – идеалы буржуазной морали навсегда рухнули! Советская молодежь может больше не стеснять себя приличиями. Предлагаю тебе свободную и чистую любовь.
– Не ходи с ней в подсобку, – сказал Сеня Щукин, и все захохотали, – там до сих пор товарищ Андрей валяется, стонет. И вообще, братишка, раз ты с фронта, отваживай от себя этого крокодила, айдате лучше в двадцатую комнату, это от нас через две стенки. Там девчонки симпатичные. Говорят о белопольской войне, а от этого легче вырулить к… сам понимаешь.
«Черт знает что, – подумал Женя, – какая белопольская?.. Какой крокодил?..»
Товарищ Клара, она же Марфа, на «крокодила» не обиделась. Видя, что никто из коммунаров не проявляет интереса к ее прелестям, а Павел Григорьевич из Вятки снова полез на подоконник, она подошла к Семе Щукину, отвесила ему полновесный тумак, а потом завалилась на кровать и тотчас же захрапела.
– Да, – громко сказал Женя. – Это тебе не… не Айседора Дункан!
Обсуждение затянулось далеко за полночь, и Афанасьев, ворочаясь на одной койке с Ковалевым, в сотый раз проклинал ненавистного горлопана из Вятки, который предложил ему, Жене, сделать доклад о текущем положении на Южном фронте. Получив понятный отказ, он тотчас же обрушился с разветвленной критикой на случаи «политического головотяпства и уклонения от товарищеской дискуссии, которые, к сожалению, всё еще имеют место быть в нашей жизни, уважаемые товарищи!..» Малолетний балабол, фанатично сверкая глазами, распространялся бы подобным образом и до утра, если бы Ковалев не запустил в него увесистой подушкой, твердой, как будто ее набили подсыхающей глиной. Этот жест, подкрепленный свирепым выражением физиономии Коляна (сюда бы еще хорошо маузер, да его пришлось сдать на хранение на вахте), утихомирил болтуна. Потянулись голоса в поддержку «делегата с Балтики».
– Ну что, в самом деле! Давайте спать.
– Люди с фронта, с дороги, умаялись.
– Завтра на съезде Ленин будет выступать!.. Сам. Нужно со свежей головой его… того… понимать.
– Спим, товарищи…
«Какой я вам товарищ? – гневно думал Афанасьев, уткнувшись носом в спину Ковалева – спали по двое. – Тамбовский… черт вам товарищ! И откуда их понабрали? Особенно этот – Сеня, и второй, болтун из Вятки. Павел Григорьевич! Этого Павла Григорьевича бы поленом по заднице вытянуть, для ума чтоб!»
Зашевелился Колян. Он тоже не мог уснуть. Наверно, беспокойные мысли не отпускали и его. Он перевернулся с боку на бок, отчего придавил Афанасьеву руку, и проговорил другу в самое ухо:
– Я вот тут че кумекаю, Женек… Мы с тобой насмотрелись на разных… Я, конечно, понимаю, ты сам говорил, что во время революции выдвигаются… ну… самые наглые и горластые, что ли… Но ведь всех остальных потом перестреляли… то есть не всех, конечно, но самых лучших – точно, ты сам говорил…
– И что? – со смутной ноткой раздражения отозвался Афанасьев.
– А то! Ты тут их всех за быдло держишь, а ведь так получается, что мы – потомки этого быдла… Не тех конкретно, с которыми мы сейчас в одной комнате ночуем, но – всё-таки… А, Женек?
– Спи давай, – отозвался Афанасьев, и Колян умолк. Но что-то стронулось внутри Афанасьева, что-то сдвинулось, треснуло, как если бы слова Коляна семенами упали на землю и начала прорастать трава, ломая асфальт, раздвигая плотно уложенные камни мостовой…
Всё не так просто. Всё не просто так.
У входа в Свердловку кипела, перекатывалась белыми, серыми, русыми, черными барашками буйных головушек пестрая толпа. Кого тут только не было!.. Неподалеку от Афанасьева оказалась делегация из Туркестана в пестрых халатах. Эти товарищи бестолково топтались на месте и говорили все сразу крикливыми резкими голосами, так что становилось непонятно, как они вообще могут друг друга понимать. Мелькали потертые рабочие куртки, серые шинели, алели красные косынки девушек. Колян уже аполитично строил глазки одной из них, хохочущей и очень симпатичной. Прошли мимо несколько очень ответственных товарищей в кожаных куртках, перетянутых кожаными же скрипучими ремнями, при наганах. Если бы на лбу каждого из них написать аббревиатуру ВЧК, то и тогда не стало бы понятней, откуда они. Шла проверка документов делегатов, и куда ж без чекистов?.. Афанасьев невольно поежился.
Проверка документов минула благополучно. Колян успел к тому же познакомиться с девушкой. Ее звали Полина, раньше она была кухаркой, а теперь комсомолка и студентка рабфака. Колян и двух слов не успевал вставить в ее радостные вещания о том, как хорошо, как привольно и как замечательно трудно живется ей в Советской России. Колян наклонился к Афанасьеву и проговорил:
– Еще немного, и она меня сагитирует. Она мне с первого взгляда приглянулась. Как будто кого напомнила.
– А вот этот тип, напротив, мне с первого взгляда не приглянулся, – буркнул в ответ Афанасьев, и было отчего, так как из-за пролета грязной беломраморной лестницы («от старорежимных времен!») вынырнул тот самый вятич Павел Григорьевич, восемнадцати лет отроду, и закричал:
– Товарищи! Вот вы, вы!.. Идите, мы вам там место в проходе заняли, там уже всё забито!
Колян отмахнулся от него и попытался взять девушку под руку, но та вдруг вспыхнула, бросила на него испепеляющий взгляд и затесалась в толпу делегатов. Колян не понял.
– Чего это она? Недотрога, что ли?
– А это не она недотрога, это ты – осел, – пояснил Афанасьев. – Не по-товарищески ты к девушке. Взять под руку – это проявление буржуазных пережитков. Вот она тебя и отшила. Понятно, деятель?
– Дурдом, – проворчал Ковалев.
Он оказался совершенно прав. В помещениях университета царила та беспричинно радостная, приподнятая, вразнобой, атмосфера, которая так часто встречается в известных медицинских учреждениях. Толпы людей текли по ступеням лестниц, врывались в открытые двери, бурлили водоворотами, там и сям стелился табачный дым, затягивая серым пологом частые таблички «здесь курить воспрещается». Над самым входом в здание был вывешен гигантский плакат всем известного содержания: красноармеец с круглыми, как у Петра Первого, бешеными глазами тычет пальцем в каждого входящего и спрашивает о том, записался ли этот каждый входящий добровольцем. Ковалеву и Афанасьеву с трудом удалось протолкнуться вслед за несносным делегатом из Вятки на второй этаж, в просторное фойе с высоченными потолками и роскошными люстрами. Почти все из находившихся здесь людей стояли с задранными головами и открытыми ртами и глазели на это великолепие: фронтовая братия в буденновках, мужики в шапках, далекие гости в тюбетейках и папахах. Кто презрительно кривил рот, дескать, плевал я на всё это буржуйство, девушка ахала «красии-и-иво!», а кто-то у окна, в очках, в окружении пяти или шести чекистов, усмехаясь, рассказывал:
– Один мой знакомый матрос, из вятских пильщиков – они известные ценители прекрасного, если не знаете… так он порассказал мне. Ничего, что я веду среди вас антисоветскую агитацию? Мне самому противно, право. Этот вятский родился в селе, где из удобств – одни выгребные ямы. Прямо как у моего папаши в местечке. И у человека была мечта: найти царский туалет. Нашел! Нашел, когда взяли Зимний дворец! И использовал его по назначению. Когда же я спросил, как выглядел этот царский сортир, то он сначала формально затруднялся, а потом разродился. Дескать страмота ентот сортир. Знамо дело – исгоютаторы, кровососы, – передразнил он неизвестного матроса. – Дескать, он сразу понял, что нашел искомое: стоит голый каменный мужик, всё хозяйство наружу, а рядом – кувшин. А рядом для царицы: натурально, стоит голая баба, тож каменная, и рядом – целая бадья, да все с рисунками, каких и на сеновале-то не покажешь, стыдно. Не стал я тому вятскому говорить, что этот голый мужик, кажется – Аполлон из Касселя или Вакх, копия из римского музея. А голая баба и бадья с похабными рисунками, по всему вероятию – Артемида с амфорой. Или, на худой конец, Каллисто. Только поди объясни! Пощупает морду тут же. И не придерешься – была у человека мечта, и не лезь в нее немытыми пятернями! Мне, конечно, он ничего не скажет, а вот простому человеку досадит!..
Чекисты угодливо улыбались.
«Да это ж товарищ Троцкий! – ахнул Женя про себя. – Вышел в народ, а?.. Верно, опять пи… отклоняется от истины, как это вошло в поговорку!»
Его тут же оттеснили. Верно, не он один хотел поглазеть на самого красноречивого трибуна советской власти, оказавшегося в среде простых смертных. Делегата из Вятки (земляка того матроса из рассказа Троцкого), Ковалева и Афанасьева бросило к стене, в полосу чудовищного табачного дыма. Сквозь него пробрезжил броский лозунг «ВРАНГЕЛЬ – ФОН, ВРАНГЕЛЯ – ВОН!», и Женя, почти не касаясь ногами пола, вкатился в зрительный зал. Встречным потоком каких-то вихрастых парней с аскетичными загорелыми лицами его приплющило к стене, и он подумал, что, пожалуй, телефон с фотокамерой не доживет до выступления Ленина.
Впрочем, аппарату повезло и на сей раз. Уцелел.
Зал был забит. Были заняты не только все места, но и проходы между рядами, и подоконники, и прилегающее к сцене пространство. Жене и Коляну удалось приткнуться на самом краешке подоконника. Рядом сидела группа красноармейцев, разудало распевавших:
Что ты, что ты, что ты, что ты,
Я – солдат девятой роты,
Тридцать первого полка,
Ламцадрица, гоп ца-ца!
В разных концах зала голосили кто во что горазд. Песенное соревнование разгорелось до такой степени, что никто не услышал звонка председательствующего, возвещавшего о начале заседания. Не услышал его и сам Женя, потому что всё ближайшее окружение, включая депутата из Вятки товарища Павла Григорьевича, орало во всю глотку веселую комсомольскую песенку со словами «Карла Маркса поп читает, чум-чара, чум, чара!.. Ничего не понимает – ишь ты, ха-ха, ха-ха!»
«Пролетарская поэзия, – подумал Афанасьев, – балаган…»
Он и предположить не мог, какой удар по его высоколобому эстетству ему еще предстоит перенести.
Наконец из варева голосов вынырнул голос председателя, прерывающийся какими-то шумами и хриплоголосыми помехами, словно у испорченного радиоприемника:
– …по поручению ЦК… кгрррркхха… Третий Всероссийский съезд Российского коммунистического союза молодежи… хр-р-р… вс-с-с… ляю открррытым!..
Грохнули аплодисменты, встрепенулись и вспорхнули, словно отяжелевшие, но мощные птицы. Все встали. Зазвучал Интернационал. Афанасьев невольно подхватил вместе со всеми. Честное слово, было во всём этом что-то магическое, завораживающее, даже если Женя Афанасьев, прекрасно знавший, чем через несколько лет кончится ВСЕ ЭТО для большинства присутствующих, почувствовал себя нераздельной частью кипящего людского моря. А ведь они не знали, а ведь они были так упоительно молоды!.. Афанасьев внутренне прекрасно сознавал, насколько разрушительна окружавшая его людская стихия, насколько опасны пропитывающие ее идеи. Но – в самом деле – околдовали, что ли? – он пел вместе со всеми, даже не из маскировки, не из желания сойти за своего, ведь в таком оглушительном реве можно было просто открывать рот или же петь всё, что заблагорассудится. Скажем, «Боже царя храни» или «И целуй меня везде, восемнадцать мне уже». Женя пел просто потому, что его подмяла мощь пролетарского гимна. То, что поодиночке казалось отталкивающим, смешным или попросту отвратительным, в едином монолите оказывалось мощным центром притяжения, от которого нельзя уйти – можно лишь мучительно оторваться, оставив окровавленные лохмотья кожи.
Женя даже тряхнул головой и огляделся по сторонам: наваждение ли, коллективное, бессознательное, общий психоз?.. Что бы, интересно, по этому поводу сказал дядюшка Фрейд. Впрочем, нет. Гораздо интереснее, что скажет дедушка Ленин.
Жене только сейчас пришло в голову, что он не имеет ни малейшего понятия: как?.. В смысле – как он доберется до сцены, на которой пока что нет Ленина, а он только предвидится в далекой бессрочной перспективе. К тому же нужен не сам вождь мирового пролетариата, а всего лишь его письменные принадлежности – любая чернильница и любое перо, при посредстве которых он написал хотя бы букву, хотя бы одну самую чахлую закорючку! Будущее покажет.
«Да, будущее покажет! – зло подумал Афанасьев. – Хорошо мне так говорить, находясь в прошлом!.. На „расстоянии“ восьмидесяти с лишним лет!»
Работа съезда закипела. Нет смысла описывать ее ход. Избрали президиум, обозначили основные задачи; президиум расселся на сцене за длинными столами и разнообразными стульями и креслами. Мебель, очевидно, стащили в зал заседаний откуда ни попадя: тут были добротные купеческие обеденные столы и дрянненькие лавки из черного угла, золоченые кресла и просто табуретки, а председатель расположил свое седалище на каком-то подобии трона, украшенном львами. Во избежание контрреволюционных настроений львам спилили головы. Одним словом, работа кипела… Кому интересно, могут поднять архивы, в которых с разной степенью правдивости, пристрастности и документализированности запечатлены решения этого мероприятия.
Несколько раз звонили в Кремль, и каждый раз председатель докладывал, что там идет заседание Совнаркома, а Владимир Ильич приедет, как только освободится. Зал гремел натруженными голосами при каждом упоминании имени Ленина.
Формально работа съезда считалась открытой, однако же после избрания президиума началось банальное убивание времени – передавание приветов. Никто не хотел выступать до того, как приедет Ленин, потому на сцену один за другим поднимались делегаты и тупо рассылали приветы по интересам и пристрастиям. Украинцы передавали приветы делегатам с Урала, ростовцы – северянам, азиаты на чудовищном русском приветствовали всех, чьи национальности могли выговорить. А вышедший на сцену делегат из Воронежа, ражий квадратный детина, пожарник по профессии, понес такую чушь, что его затолкали за президиум и уложили спать на полу за ширмой.
– Вот дает товарищ!.. – воскликнул Павел из Вятки и полез на сцену по чьим-то плечам, головам, в самом конце своего многотрудного пути перевернулся и едва ли не по-пластунски вполз на сцену. Его напутствовали здоровенным дружеским пинком, отчего по пути до места докладчика он развил приличную крейсерскую скорость.
Вятич принялся высказываться всё теми же громкими лозунгами и речевками, которыми он вчера изъяснялся с подоконника Третьего Дома советов. «Девятый вал коммунистической революции» сменялся «конвульсиями кровавой буржуазии» и переходил в «звонкие победительные голоса победной молодежи». Колян повернулся к Афанасьеву и спросил:
– Че он там несет? Этак и я бы смог. Тем более с минуты на минуту этот… Ильич должен прибыть.
Афанасьев глянул на Коляна и тотчас же понял, что это – мысль. Как же это не пришло ему в голову? Наверно, он думал, что не в теме. А теперь, после бессвязных выступлений делегатов, многие из которых были настолько безграмотны, что считали, будто панская Белопольша находится около врангелевского Крыма, а Антанта такая злая контрреволюционная тетка, науськивающая буржуев на Совроссию (как заявила одна шибко умная гражданка), – Афанасьев решил, что он выступит не хуже. Хуже некуда. Рецепт хорошей речи прост – несколько зажигательных лозунгов, приправленных крепкими выражениями в адрес старого режима. Несколько предложений, начинающихся словами «Да здравствует!..» и «Долой!..», нужное подставить. Кроме того, скоро на сцене должен появиться Ленин, так что нужно быть к ней поближе. Афанасьев шепнул Ковалеву:
– Ты предупредил Альдаира и Галлену, чтобы они ждали нас?..
– Да. А то.
– В условленном месте?
– Всё путем, Женек.
– Как они?..
– Я ж тебе говорил. Божок наш на пробу дерево сломал плечом. Хорошо бы он этим деревом пару вот таких уродов пришиб.
– Да тише ты!.. Подсади меня лучше. Ну, я полез.
– Ты куда?
– Да вот тот горлопан, наш сосед, надрывается. Всё свое горло надсадил. Пойду помогу, поддержу товарища, так сказать.
И Афанасьев полез вперед, помогая себе локтями и коленями. Несколько раз его стиснули так, что он уже готовился оплакивать сохранность своих ребер. Обошлось. Так, пыхтя, напрягая все силы и время от времени пуская в ход голосовые связки, Женя Афанасьев – он же «делегат Третьего Всероссийского съезда РКСМ Григорий Кожухов, кавалерист Второй Конной» – пробирался к сцене, на которой вот-вот должен был появиться Ленин…
– Где сей чертог?
– Говори нормально, Альдаир. Ты уже столько времени провел среди людей, причем не самых глупых, что вполне можешь выражаться без этих высокопарностей, которые так любят у нас на родине. Вон он, дом, где проходит этот их съезд.
– Они там?
– Должны быть там. Да-а. Тут охрана. Думаю, что впору накидывать полог невидимости. Сил я уже поднабрала, думаю, что мы с тобой на пару сможем удерживать полог невидимости достаточно долго – по крайней мере чтобы успеть войти и выйти.
В многочисленные таланты дионов входила и способность на некоторое время становиться невидимыми для человеческого глаза. Если прибегать к физическим терминам и в то же самое время не выходить из рамок среднебытового восприятия, то они могли закутывать свое тело в некий кокон, сотканный из силового поля и дающий на выходе результат полной невидимости. Кокон отнимал массу сил, так что даже уроженцы Аль Дионны, едва не ставшие богами, как их предки, могли «держать» невидимость не более десяти – пятнадцати минут. Сейчас дионы хоть и несколько восстановили силы после утомительнейшего перемещения в глубь времен, но не до конца.
Альдаир, по совету Галлены уже переодевшийся в более соответствующую времени одежду, первым направился к зданию, в котором проходил съезд. Галлена, в темном плаще и в косынке на голове, проследовала за ним. Уже темнело. Альдаир остановился метрах в тридцати от входа и стал рассматривать часовых. Оцепление было серьезным. Без документов не пройти даже таким существам, какими были Галлена и Альдаир. Слава богу, они пробыли на Земле достаточное время, чтобы это усвоить.
– Ну что, приступим?..
В этот момент за спиной пары загремели шаги, и несколько человеческих фигур промелькнули мимо Альдаира и Галлены. Последняя, однако, задержалась, человек вернулся назад, его окликнули, но он, осторожно приблизившись к дионам, вдруг завопил:
– Это вот они! Они были с теми, которые… которые выдали себя за нас и получили мандаты делегатов съезда по нашим документам! Товарищи, хватай их! Сейчас они нам мигом всё скажут.
Галлена немедленно узнала того мерзкого типа, который приказал Афанасьеву доставить ее на второй этаж скверного притона на Охотном ряду. Кажется, его зовут Гриха или что-то около того, припомнила она. Правда, с момента их последней – хоть и совсем недавней – встречи он заметно изменился. На переносице у него красовалось радужное пятно с запекшейся кровью, расползавшееся едва ли не до глаз. Да, точно – его звали Гриха. Крошечное, мусорное имечко, похожее то ли на «кроху», то ли на «труху», брезгливо подумала Галлена. Да, вспомнила. Впрочем, если бы она даже не вспомнила, ей не преминули бы немедленно освежить память. Причем самыми передовыми пролетарскими методами.
Всё оказалось очень просто. Очнувшись и узнав, что он остался без одежды и документов, отважный боец Второй Конной (а если точнее, комсорг, в основном сидевший в обозе) Григорий Кожухов поднял шум. Децибел добрало то обстоятельство, что на первом этаже было найдено тело матроса с Балтики. Последний так получил по физиономии, что умер от огорчения. Кожухов и его товарищ немедленно заявили о происшедшем. Сначала их приняли за босяков и пригрозили арестом, а если будут назойливы, – даже расстрелом. Гриха перепугался, он знал, что ТУТ шутить не любят. К радости бравого «конника», его узнал один из латышских стрелков и подтвердил, что перед ними действительно товарищ Кожухов, направленный на Третий съезд молодежи. А кто же тогда зарегистрировался под фамилией Кожухов на съезде? ЧК заинтересовалась. Доложили самому главе МЧК товарищу Мессингу, но тот был углублен в дело о пяти расхитителях бриллиантов, так что только махнул рукой и велел «задержать и, по усмотрению, расстрелять». Добрый товарищ Мессинг. Кожухов, однако же, заявил, что тут может быть задействован третий отдел. На него посмотрели косо и спросили, понимает ли он, какого рода информацию сообщает. Если сведения ложные, то Кожухов будет расстрелян. Гриха долго давился словами, но потом всё-таки нашелся и принялся по одному слову выдавать следующее:
– Значит, товарищи, тут такая нескладуха… Идем мы с товарищами по Красной площади. Был вот мой дружок, Миха, и еще матросик был, которого те гады уходили.
– Курочкин? Федор? С Балтики?
– Он, вот как раз он. Ну, выпили за дружбу, за пролетариев, за то, чтоб Врангеля в море утопить и буржуям юшку пустить всем до единого. Идем по площади. И вдруг, понимаешь, такое… прямо под ногами поплыло розовое марево, как будто летом, – подернулось, загустело… и мужик оттуда выпал. Прямо лобешником о брусчатку. И не один, значит, а с ним еще два мужика, один здоровый, белобрысый, я думаю, что поп, а еще второй – такой фартовый, на скокаря… на вора тоись похож. И – баба. Гладкая такая, словно нездешняя, я таких и не видал никогда. Нечисто, думаю.
– Ты и думать умеешь? – перебил его чекист. – Сколько выпил, что тебе дурь разная притчится?
– Я и говорю… хотел отволочь их в комендатуру, а то, думаю, шалишь, братва! Мы таким в деревне вилами бок пропарывали и водой кропили!
– Какой водой?
– Свя… – начал было Гриха и тут же прикусил язык.
– Так какой? Ты ведь хотел сказать: «святой»? Ведь так? Что же это ты, товарищ Григорий, перед родной рабоче-крестьянской властью запираешься? Она тебе сознательность дала и волю, а ты перед ней душой кривишь? Раз начал, так до конца крой! Значит, думаешь…
– Черти! – выдохнул Гриха. – Как есть нечистая!
– Суеверный ты, товарищ, – неодобрительно сказал чекист, – значит, думаешь, что эти черти вместо тебя и этого безмозглого матроса Курочкина на съезд отправились, чтобы вносить аполитичную сумятицу и разложение? Так?
– Ага… ну да, – суетливо пробормотал Гриха. – Точно, товарищ… товарищ.
– Ладно, пошли. Если они сейчас в Свердловке, то мы их тепленькими возьмем.
Вот такие обстоятельства и привели к тому, что Галлена и Альдаир встретились с незадачливым Грихой и целой командой сопровождения в нескольких метрах от Коммунистического университета имени товарища Свердлова.
– Товарищи, хватай их! – вопил Гриха. – Ведь уйдут, сволочи, как уже один раз ушли!
Гриха врал, как врал всю свою жизнь. Никто от них не уходил, как не собирался уходить и сейчас. Альдаир сжал кулаки и с размаху залепил в голову ближайшему стрелку, и тогда предвечерние сумерки вдруг ожег выстрел, и другой, и третий… Бах, бах! Альдаир, в которого целили, даже не двинулся с места, как будто в него не попали или же пули ранили его слишком легко, чтобы что-то произошло. На самом деле – ни то, ни другое. Пули попали в диона, но уже в тот момент, когда его тело начал окутывать защитный силовой кокон невидимости. Контур тела диона засветился легким голубоватым светом, особенно нежным в сумерках. Особенно видным. Красноармеец Гриха, который, с грехом пополам усвоив крикливую большевистскую риторику и мародерские замашки а-ля «грабь награбленное», в глубине души оставался всё тем же темным деревенским парнем, выпучил глаза. Поодаль, в двух метрах от Альдаира, возник второй голубоватый контур, имеющий очертания грациозной женской фигуры. Оба контура из нежно-голубых тонов перетекли в зеленоватые с желтой прожилкой, потом две короткие вспышки бредово осветили улицу, и… всё исчезло.
– Где… как… э… где они? – Грохнули еще выстрелы. Дионы исчезли.
Гриха сдавленно завыл и, упав на четвереньки, пополз в ближайшие кусты. За ним стелился темный след, происхождение которого выяснять, уж конечно, никто не стал. Чекисты переглянулись и, ни секунды не медля, ринулись к Свердловке. Их остановила охрана:
– Пропуска, товарищи!
– Вот мой мандат МЧК!
– Товарищ, сейчас сюда приедет товарищ Ленин, и я могу пропустить только по личному распоряжению…
– Товарищ Мессинг лично распорядился насчет!..
– …по личному распоряжению товарища Дзержинского! Так что отойдите, товарищи. Отойдите, если не хотите попасть под расстрел!
– Да я сам тебя…
– Молчать, контра!
Все зааплодировали. Афанасьев не верил собственным глазам и ушам. Между тем делегаты знакомились. Тип из Вятки, он же оратор с подоконника, представился как Павел Григорьевич, даром что самому было не больше двадцати лет, а то и меньше. Товарищей с Кавказа наши герои уже знали. Единственная затесавшаяся в «коммуну» девушка звалась Марфа, проповедовала свободную коммунистическую любовь и предлагала именовать себя «товарищ Клара». С обоими из этих предложений она и подкатила к Афанасьеву, который из всех присутствующих показался ей наиболее симпатичным.
– Товарищ, – басом сказала она, – идеалы буржуазной морали навсегда рухнули! Советская молодежь может больше не стеснять себя приличиями. Предлагаю тебе свободную и чистую любовь.
– Не ходи с ней в подсобку, – сказал Сеня Щукин, и все захохотали, – там до сих пор товарищ Андрей валяется, стонет. И вообще, братишка, раз ты с фронта, отваживай от себя этого крокодила, айдате лучше в двадцатую комнату, это от нас через две стенки. Там девчонки симпатичные. Говорят о белопольской войне, а от этого легче вырулить к… сам понимаешь.
«Черт знает что, – подумал Женя, – какая белопольская?.. Какой крокодил?..»
Товарищ Клара, она же Марфа, на «крокодила» не обиделась. Видя, что никто из коммунаров не проявляет интереса к ее прелестям, а Павел Григорьевич из Вятки снова полез на подоконник, она подошла к Семе Щукину, отвесила ему полновесный тумак, а потом завалилась на кровать и тотчас же захрапела.
– Да, – громко сказал Женя. – Это тебе не… не Айседора Дункан!
Обсуждение затянулось далеко за полночь, и Афанасьев, ворочаясь на одной койке с Ковалевым, в сотый раз проклинал ненавистного горлопана из Вятки, который предложил ему, Жене, сделать доклад о текущем положении на Южном фронте. Получив понятный отказ, он тотчас же обрушился с разветвленной критикой на случаи «политического головотяпства и уклонения от товарищеской дискуссии, которые, к сожалению, всё еще имеют место быть в нашей жизни, уважаемые товарищи!..» Малолетний балабол, фанатично сверкая глазами, распространялся бы подобным образом и до утра, если бы Ковалев не запустил в него увесистой подушкой, твердой, как будто ее набили подсыхающей глиной. Этот жест, подкрепленный свирепым выражением физиономии Коляна (сюда бы еще хорошо маузер, да его пришлось сдать на хранение на вахте), утихомирил болтуна. Потянулись голоса в поддержку «делегата с Балтики».
– Ну что, в самом деле! Давайте спать.
– Люди с фронта, с дороги, умаялись.
– Завтра на съезде Ленин будет выступать!.. Сам. Нужно со свежей головой его… того… понимать.
– Спим, товарищи…
«Какой я вам товарищ? – гневно думал Афанасьев, уткнувшись носом в спину Ковалева – спали по двое. – Тамбовский… черт вам товарищ! И откуда их понабрали? Особенно этот – Сеня, и второй, болтун из Вятки. Павел Григорьевич! Этого Павла Григорьевича бы поленом по заднице вытянуть, для ума чтоб!»
Зашевелился Колян. Он тоже не мог уснуть. Наверно, беспокойные мысли не отпускали и его. Он перевернулся с боку на бок, отчего придавил Афанасьеву руку, и проговорил другу в самое ухо:
– Я вот тут че кумекаю, Женек… Мы с тобой насмотрелись на разных… Я, конечно, понимаю, ты сам говорил, что во время революции выдвигаются… ну… самые наглые и горластые, что ли… Но ведь всех остальных потом перестреляли… то есть не всех, конечно, но самых лучших – точно, ты сам говорил…
– И что? – со смутной ноткой раздражения отозвался Афанасьев.
– А то! Ты тут их всех за быдло держишь, а ведь так получается, что мы – потомки этого быдла… Не тех конкретно, с которыми мы сейчас в одной комнате ночуем, но – всё-таки… А, Женек?
– Спи давай, – отозвался Афанасьев, и Колян умолк. Но что-то стронулось внутри Афанасьева, что-то сдвинулось, треснуло, как если бы слова Коляна семенами упали на землю и начала прорастать трава, ломая асфальт, раздвигая плотно уложенные камни мостовой…
Всё не так просто. Всё не просто так.
2
А теперь – на утро следующего дня – Афанасьев и Ковалев с недосыпу направлялись прямо к зданию Коммунистического университета имени Я. М. Свердлова. В просторечии – Свердловка.У входа в Свердловку кипела, перекатывалась белыми, серыми, русыми, черными барашками буйных головушек пестрая толпа. Кого тут только не было!.. Неподалеку от Афанасьева оказалась делегация из Туркестана в пестрых халатах. Эти товарищи бестолково топтались на месте и говорили все сразу крикливыми резкими голосами, так что становилось непонятно, как они вообще могут друг друга понимать. Мелькали потертые рабочие куртки, серые шинели, алели красные косынки девушек. Колян уже аполитично строил глазки одной из них, хохочущей и очень симпатичной. Прошли мимо несколько очень ответственных товарищей в кожаных куртках, перетянутых кожаными же скрипучими ремнями, при наганах. Если бы на лбу каждого из них написать аббревиатуру ВЧК, то и тогда не стало бы понятней, откуда они. Шла проверка документов делегатов, и куда ж без чекистов?.. Афанасьев невольно поежился.
Проверка документов минула благополучно. Колян успел к тому же познакомиться с девушкой. Ее звали Полина, раньше она была кухаркой, а теперь комсомолка и студентка рабфака. Колян и двух слов не успевал вставить в ее радостные вещания о том, как хорошо, как привольно и как замечательно трудно живется ей в Советской России. Колян наклонился к Афанасьеву и проговорил:
– Еще немного, и она меня сагитирует. Она мне с первого взгляда приглянулась. Как будто кого напомнила.
– А вот этот тип, напротив, мне с первого взгляда не приглянулся, – буркнул в ответ Афанасьев, и было отчего, так как из-за пролета грязной беломраморной лестницы («от старорежимных времен!») вынырнул тот самый вятич Павел Григорьевич, восемнадцати лет отроду, и закричал:
– Товарищи! Вот вы, вы!.. Идите, мы вам там место в проходе заняли, там уже всё забито!
Колян отмахнулся от него и попытался взять девушку под руку, но та вдруг вспыхнула, бросила на него испепеляющий взгляд и затесалась в толпу делегатов. Колян не понял.
– Чего это она? Недотрога, что ли?
– А это не она недотрога, это ты – осел, – пояснил Афанасьев. – Не по-товарищески ты к девушке. Взять под руку – это проявление буржуазных пережитков. Вот она тебя и отшила. Понятно, деятель?
– Дурдом, – проворчал Ковалев.
Он оказался совершенно прав. В помещениях университета царила та беспричинно радостная, приподнятая, вразнобой, атмосфера, которая так часто встречается в известных медицинских учреждениях. Толпы людей текли по ступеням лестниц, врывались в открытые двери, бурлили водоворотами, там и сям стелился табачный дым, затягивая серым пологом частые таблички «здесь курить воспрещается». Над самым входом в здание был вывешен гигантский плакат всем известного содержания: красноармеец с круглыми, как у Петра Первого, бешеными глазами тычет пальцем в каждого входящего и спрашивает о том, записался ли этот каждый входящий добровольцем. Ковалеву и Афанасьеву с трудом удалось протолкнуться вслед за несносным делегатом из Вятки на второй этаж, в просторное фойе с высоченными потолками и роскошными люстрами. Почти все из находившихся здесь людей стояли с задранными головами и открытыми ртами и глазели на это великолепие: фронтовая братия в буденновках, мужики в шапках, далекие гости в тюбетейках и папахах. Кто презрительно кривил рот, дескать, плевал я на всё это буржуйство, девушка ахала «красии-и-иво!», а кто-то у окна, в очках, в окружении пяти или шести чекистов, усмехаясь, рассказывал:
– Один мой знакомый матрос, из вятских пильщиков – они известные ценители прекрасного, если не знаете… так он порассказал мне. Ничего, что я веду среди вас антисоветскую агитацию? Мне самому противно, право. Этот вятский родился в селе, где из удобств – одни выгребные ямы. Прямо как у моего папаши в местечке. И у человека была мечта: найти царский туалет. Нашел! Нашел, когда взяли Зимний дворец! И использовал его по назначению. Когда же я спросил, как выглядел этот царский сортир, то он сначала формально затруднялся, а потом разродился. Дескать страмота ентот сортир. Знамо дело – исгоютаторы, кровососы, – передразнил он неизвестного матроса. – Дескать, он сразу понял, что нашел искомое: стоит голый каменный мужик, всё хозяйство наружу, а рядом – кувшин. А рядом для царицы: натурально, стоит голая баба, тож каменная, и рядом – целая бадья, да все с рисунками, каких и на сеновале-то не покажешь, стыдно. Не стал я тому вятскому говорить, что этот голый мужик, кажется – Аполлон из Касселя или Вакх, копия из римского музея. А голая баба и бадья с похабными рисунками, по всему вероятию – Артемида с амфорой. Или, на худой конец, Каллисто. Только поди объясни! Пощупает морду тут же. И не придерешься – была у человека мечта, и не лезь в нее немытыми пятернями! Мне, конечно, он ничего не скажет, а вот простому человеку досадит!..
Чекисты угодливо улыбались.
«Да это ж товарищ Троцкий! – ахнул Женя про себя. – Вышел в народ, а?.. Верно, опять пи… отклоняется от истины, как это вошло в поговорку!»
Его тут же оттеснили. Верно, не он один хотел поглазеть на самого красноречивого трибуна советской власти, оказавшегося в среде простых смертных. Делегата из Вятки (земляка того матроса из рассказа Троцкого), Ковалева и Афанасьева бросило к стене, в полосу чудовищного табачного дыма. Сквозь него пробрезжил броский лозунг «ВРАНГЕЛЬ – ФОН, ВРАНГЕЛЯ – ВОН!», и Женя, почти не касаясь ногами пола, вкатился в зрительный зал. Встречным потоком каких-то вихрастых парней с аскетичными загорелыми лицами его приплющило к стене, и он подумал, что, пожалуй, телефон с фотокамерой не доживет до выступления Ленина.
Впрочем, аппарату повезло и на сей раз. Уцелел.
Зал был забит. Были заняты не только все места, но и проходы между рядами, и подоконники, и прилегающее к сцене пространство. Жене и Коляну удалось приткнуться на самом краешке подоконника. Рядом сидела группа красноармейцев, разудало распевавших:
Что ты, что ты, что ты, что ты,
Я – солдат девятой роты,
Тридцать первого полка,
Ламцадрица, гоп ца-ца!
В разных концах зала голосили кто во что горазд. Песенное соревнование разгорелось до такой степени, что никто не услышал звонка председательствующего, возвещавшего о начале заседания. Не услышал его и сам Женя, потому что всё ближайшее окружение, включая депутата из Вятки товарища Павла Григорьевича, орало во всю глотку веселую комсомольскую песенку со словами «Карла Маркса поп читает, чум-чара, чум, чара!.. Ничего не понимает – ишь ты, ха-ха, ха-ха!»
«Пролетарская поэзия, – подумал Афанасьев, – балаган…»
Он и предположить не мог, какой удар по его высоколобому эстетству ему еще предстоит перенести.
Наконец из варева голосов вынырнул голос председателя, прерывающийся какими-то шумами и хриплоголосыми помехами, словно у испорченного радиоприемника:
– …по поручению ЦК… кгрррркхха… Третий Всероссийский съезд Российского коммунистического союза молодежи… хр-р-р… вс-с-с… ляю открррытым!..
Грохнули аплодисменты, встрепенулись и вспорхнули, словно отяжелевшие, но мощные птицы. Все встали. Зазвучал Интернационал. Афанасьев невольно подхватил вместе со всеми. Честное слово, было во всём этом что-то магическое, завораживающее, даже если Женя Афанасьев, прекрасно знавший, чем через несколько лет кончится ВСЕ ЭТО для большинства присутствующих, почувствовал себя нераздельной частью кипящего людского моря. А ведь они не знали, а ведь они были так упоительно молоды!.. Афанасьев внутренне прекрасно сознавал, насколько разрушительна окружавшая его людская стихия, насколько опасны пропитывающие ее идеи. Но – в самом деле – околдовали, что ли? – он пел вместе со всеми, даже не из маскировки, не из желания сойти за своего, ведь в таком оглушительном реве можно было просто открывать рот или же петь всё, что заблагорассудится. Скажем, «Боже царя храни» или «И целуй меня везде, восемнадцать мне уже». Женя пел просто потому, что его подмяла мощь пролетарского гимна. То, что поодиночке казалось отталкивающим, смешным или попросту отвратительным, в едином монолите оказывалось мощным центром притяжения, от которого нельзя уйти – можно лишь мучительно оторваться, оставив окровавленные лохмотья кожи.
Женя даже тряхнул головой и огляделся по сторонам: наваждение ли, коллективное, бессознательное, общий психоз?.. Что бы, интересно, по этому поводу сказал дядюшка Фрейд. Впрочем, нет. Гораздо интереснее, что скажет дедушка Ленин.
Жене только сейчас пришло в голову, что он не имеет ни малейшего понятия: как?.. В смысле – как он доберется до сцены, на которой пока что нет Ленина, а он только предвидится в далекой бессрочной перспективе. К тому же нужен не сам вождь мирового пролетариата, а всего лишь его письменные принадлежности – любая чернильница и любое перо, при посредстве которых он написал хотя бы букву, хотя бы одну самую чахлую закорючку! Будущее покажет.
«Да, будущее покажет! – зло подумал Афанасьев. – Хорошо мне так говорить, находясь в прошлом!.. На „расстоянии“ восьмидесяти с лишним лет!»
Работа съезда закипела. Нет смысла описывать ее ход. Избрали президиум, обозначили основные задачи; президиум расселся на сцене за длинными столами и разнообразными стульями и креслами. Мебель, очевидно, стащили в зал заседаний откуда ни попадя: тут были добротные купеческие обеденные столы и дрянненькие лавки из черного угла, золоченые кресла и просто табуретки, а председатель расположил свое седалище на каком-то подобии трона, украшенном львами. Во избежание контрреволюционных настроений львам спилили головы. Одним словом, работа кипела… Кому интересно, могут поднять архивы, в которых с разной степенью правдивости, пристрастности и документализированности запечатлены решения этого мероприятия.
Несколько раз звонили в Кремль, и каждый раз председатель докладывал, что там идет заседание Совнаркома, а Владимир Ильич приедет, как только освободится. Зал гремел натруженными голосами при каждом упоминании имени Ленина.
Формально работа съезда считалась открытой, однако же после избрания президиума началось банальное убивание времени – передавание приветов. Никто не хотел выступать до того, как приедет Ленин, потому на сцену один за другим поднимались делегаты и тупо рассылали приветы по интересам и пристрастиям. Украинцы передавали приветы делегатам с Урала, ростовцы – северянам, азиаты на чудовищном русском приветствовали всех, чьи национальности могли выговорить. А вышедший на сцену делегат из Воронежа, ражий квадратный детина, пожарник по профессии, понес такую чушь, что его затолкали за президиум и уложили спать на полу за ширмой.
– Вот дает товарищ!.. – воскликнул Павел из Вятки и полез на сцену по чьим-то плечам, головам, в самом конце своего многотрудного пути перевернулся и едва ли не по-пластунски вполз на сцену. Его напутствовали здоровенным дружеским пинком, отчего по пути до места докладчика он развил приличную крейсерскую скорость.
Вятич принялся высказываться всё теми же громкими лозунгами и речевками, которыми он вчера изъяснялся с подоконника Третьего Дома советов. «Девятый вал коммунистической революции» сменялся «конвульсиями кровавой буржуазии» и переходил в «звонкие победительные голоса победной молодежи». Колян повернулся к Афанасьеву и спросил:
– Че он там несет? Этак и я бы смог. Тем более с минуты на минуту этот… Ильич должен прибыть.
Афанасьев глянул на Коляна и тотчас же понял, что это – мысль. Как же это не пришло ему в голову? Наверно, он думал, что не в теме. А теперь, после бессвязных выступлений делегатов, многие из которых были настолько безграмотны, что считали, будто панская Белопольша находится около врангелевского Крыма, а Антанта такая злая контрреволюционная тетка, науськивающая буржуев на Совроссию (как заявила одна шибко умная гражданка), – Афанасьев решил, что он выступит не хуже. Хуже некуда. Рецепт хорошей речи прост – несколько зажигательных лозунгов, приправленных крепкими выражениями в адрес старого режима. Несколько предложений, начинающихся словами «Да здравствует!..» и «Долой!..», нужное подставить. Кроме того, скоро на сцене должен появиться Ленин, так что нужно быть к ней поближе. Афанасьев шепнул Ковалеву:
– Ты предупредил Альдаира и Галлену, чтобы они ждали нас?..
– Да. А то.
– В условленном месте?
– Всё путем, Женек.
– Как они?..
– Я ж тебе говорил. Божок наш на пробу дерево сломал плечом. Хорошо бы он этим деревом пару вот таких уродов пришиб.
– Да тише ты!.. Подсади меня лучше. Ну, я полез.
– Ты куда?
– Да вот тот горлопан, наш сосед, надрывается. Всё свое горло надсадил. Пойду помогу, поддержу товарища, так сказать.
И Афанасьев полез вперед, помогая себе локтями и коленями. Несколько раз его стиснули так, что он уже готовился оплакивать сохранность своих ребер. Обошлось. Так, пыхтя, напрягая все силы и время от времени пуская в ход голосовые связки, Женя Афанасьев – он же «делегат Третьего Всероссийского съезда РКСМ Григорий Кожухов, кавалерист Второй Конной» – пробирался к сцене, на которой вот-вот должен был появиться Ленин…
– Где сей чертог?
– Говори нормально, Альдаир. Ты уже столько времени провел среди людей, причем не самых глупых, что вполне можешь выражаться без этих высокопарностей, которые так любят у нас на родине. Вон он, дом, где проходит этот их съезд.
– Они там?
– Должны быть там. Да-а. Тут охрана. Думаю, что впору накидывать полог невидимости. Сил я уже поднабрала, думаю, что мы с тобой на пару сможем удерживать полог невидимости достаточно долго – по крайней мере чтобы успеть войти и выйти.
В многочисленные таланты дионов входила и способность на некоторое время становиться невидимыми для человеческого глаза. Если прибегать к физическим терминам и в то же самое время не выходить из рамок среднебытового восприятия, то они могли закутывать свое тело в некий кокон, сотканный из силового поля и дающий на выходе результат полной невидимости. Кокон отнимал массу сил, так что даже уроженцы Аль Дионны, едва не ставшие богами, как их предки, могли «держать» невидимость не более десяти – пятнадцати минут. Сейчас дионы хоть и несколько восстановили силы после утомительнейшего перемещения в глубь времен, но не до конца.
Альдаир, по совету Галлены уже переодевшийся в более соответствующую времени одежду, первым направился к зданию, в котором проходил съезд. Галлена, в темном плаще и в косынке на голове, проследовала за ним. Уже темнело. Альдаир остановился метрах в тридцати от входа и стал рассматривать часовых. Оцепление было серьезным. Без документов не пройти даже таким существам, какими были Галлена и Альдаир. Слава богу, они пробыли на Земле достаточное время, чтобы это усвоить.
– Ну что, приступим?..
В этот момент за спиной пары загремели шаги, и несколько человеческих фигур промелькнули мимо Альдаира и Галлены. Последняя, однако, задержалась, человек вернулся назад, его окликнули, но он, осторожно приблизившись к дионам, вдруг завопил:
– Это вот они! Они были с теми, которые… которые выдали себя за нас и получили мандаты делегатов съезда по нашим документам! Товарищи, хватай их! Сейчас они нам мигом всё скажут.
Галлена немедленно узнала того мерзкого типа, который приказал Афанасьеву доставить ее на второй этаж скверного притона на Охотном ряду. Кажется, его зовут Гриха или что-то около того, припомнила она. Правда, с момента их последней – хоть и совсем недавней – встречи он заметно изменился. На переносице у него красовалось радужное пятно с запекшейся кровью, расползавшееся едва ли не до глаз. Да, точно – его звали Гриха. Крошечное, мусорное имечко, похожее то ли на «кроху», то ли на «труху», брезгливо подумала Галлена. Да, вспомнила. Впрочем, если бы она даже не вспомнила, ей не преминули бы немедленно освежить память. Причем самыми передовыми пролетарскими методами.
Всё оказалось очень просто. Очнувшись и узнав, что он остался без одежды и документов, отважный боец Второй Конной (а если точнее, комсорг, в основном сидевший в обозе) Григорий Кожухов поднял шум. Децибел добрало то обстоятельство, что на первом этаже было найдено тело матроса с Балтики. Последний так получил по физиономии, что умер от огорчения. Кожухов и его товарищ немедленно заявили о происшедшем. Сначала их приняли за босяков и пригрозили арестом, а если будут назойливы, – даже расстрелом. Гриха перепугался, он знал, что ТУТ шутить не любят. К радости бравого «конника», его узнал один из латышских стрелков и подтвердил, что перед ними действительно товарищ Кожухов, направленный на Третий съезд молодежи. А кто же тогда зарегистрировался под фамилией Кожухов на съезде? ЧК заинтересовалась. Доложили самому главе МЧК товарищу Мессингу, но тот был углублен в дело о пяти расхитителях бриллиантов, так что только махнул рукой и велел «задержать и, по усмотрению, расстрелять». Добрый товарищ Мессинг. Кожухов, однако же, заявил, что тут может быть задействован третий отдел. На него посмотрели косо и спросили, понимает ли он, какого рода информацию сообщает. Если сведения ложные, то Кожухов будет расстрелян. Гриха долго давился словами, но потом всё-таки нашелся и принялся по одному слову выдавать следующее:
– Значит, товарищи, тут такая нескладуха… Идем мы с товарищами по Красной площади. Был вот мой дружок, Миха, и еще матросик был, которого те гады уходили.
– Курочкин? Федор? С Балтики?
– Он, вот как раз он. Ну, выпили за дружбу, за пролетариев, за то, чтоб Врангеля в море утопить и буржуям юшку пустить всем до единого. Идем по площади. И вдруг, понимаешь, такое… прямо под ногами поплыло розовое марево, как будто летом, – подернулось, загустело… и мужик оттуда выпал. Прямо лобешником о брусчатку. И не один, значит, а с ним еще два мужика, один здоровый, белобрысый, я думаю, что поп, а еще второй – такой фартовый, на скокаря… на вора тоись похож. И – баба. Гладкая такая, словно нездешняя, я таких и не видал никогда. Нечисто, думаю.
– Ты и думать умеешь? – перебил его чекист. – Сколько выпил, что тебе дурь разная притчится?
– Я и говорю… хотел отволочь их в комендатуру, а то, думаю, шалишь, братва! Мы таким в деревне вилами бок пропарывали и водой кропили!
– Какой водой?
– Свя… – начал было Гриха и тут же прикусил язык.
– Так какой? Ты ведь хотел сказать: «святой»? Ведь так? Что же это ты, товарищ Григорий, перед родной рабоче-крестьянской властью запираешься? Она тебе сознательность дала и волю, а ты перед ней душой кривишь? Раз начал, так до конца крой! Значит, думаешь…
– Черти! – выдохнул Гриха. – Как есть нечистая!
– Суеверный ты, товарищ, – неодобрительно сказал чекист, – значит, думаешь, что эти черти вместо тебя и этого безмозглого матроса Курочкина на съезд отправились, чтобы вносить аполитичную сумятицу и разложение? Так?
– Ага… ну да, – суетливо пробормотал Гриха. – Точно, товарищ… товарищ.
– Ладно, пошли. Если они сейчас в Свердловке, то мы их тепленькими возьмем.
Вот такие обстоятельства и привели к тому, что Галлена и Альдаир встретились с незадачливым Грихой и целой командой сопровождения в нескольких метрах от Коммунистического университета имени товарища Свердлова.
– Товарищи, хватай их! – вопил Гриха. – Ведь уйдут, сволочи, как уже один раз ушли!
Гриха врал, как врал всю свою жизнь. Никто от них не уходил, как не собирался уходить и сейчас. Альдаир сжал кулаки и с размаху залепил в голову ближайшему стрелку, и тогда предвечерние сумерки вдруг ожег выстрел, и другой, и третий… Бах, бах! Альдаир, в которого целили, даже не двинулся с места, как будто в него не попали или же пули ранили его слишком легко, чтобы что-то произошло. На самом деле – ни то, ни другое. Пули попали в диона, но уже в тот момент, когда его тело начал окутывать защитный силовой кокон невидимости. Контур тела диона засветился легким голубоватым светом, особенно нежным в сумерках. Особенно видным. Красноармеец Гриха, который, с грехом пополам усвоив крикливую большевистскую риторику и мародерские замашки а-ля «грабь награбленное», в глубине души оставался всё тем же темным деревенским парнем, выпучил глаза. Поодаль, в двух метрах от Альдаира, возник второй голубоватый контур, имеющий очертания грациозной женской фигуры. Оба контура из нежно-голубых тонов перетекли в зеленоватые с желтой прожилкой, потом две короткие вспышки бредово осветили улицу, и… всё исчезло.
– Где… как… э… где они? – Грохнули еще выстрелы. Дионы исчезли.
Гриха сдавленно завыл и, упав на четвереньки, пополз в ближайшие кусты. За ним стелился темный след, происхождение которого выяснять, уж конечно, никто не стал. Чекисты переглянулись и, ни секунды не медля, ринулись к Свердловке. Их остановила охрана:
– Пропуска, товарищи!
– Вот мой мандат МЧК!
– Товарищ, сейчас сюда приедет товарищ Ленин, и я могу пропустить только по личному распоряжению…
– Товарищ Мессинг лично распорядился насчет!..
– …по личному распоряжению товарища Дзержинского! Так что отойдите, товарищи. Отойдите, если не хотите попасть под расстрел!
– Да я сам тебя…
– Молчать, контра!