– Если бы мой язык не был связан страхом нарушить обычай и усомниться в справедливости этих узаконений, – сказал Демокрит, – то я бы осмелился напомнить, что причина их заключается скорей в похвальной, но чрезмерной деизидемонии, [253]чем в природе самих вещей, или же в благоговении, которое мы обязаны оказывать Латоне. Ибо совершенно очевидно, что со временем лягушки, представляющие уже и сейчас большую тягость для жителей Абдеры и окружающей местности, настолько расплодятся благодаря подобному покровительству, что нашим потомкам некуда будет от них деться. Впрочем, я говорю в данном случае с человеческой точки зренияи подчиняюсь суждению старейшин, как и подобает благонамеренному абдериту.
   – Вы поступаете похвально, – сказал Стробил, – если не шутите. И не обижайтесь, поступили бы еще лучше, если бы воздержались высказывать подобные мнения вслух. Между прочим, нет ничего смешней, чем опасаться лягушек. А под покровительством Латоны, думается мне, мы можем презирать и более опасных врагов, чем эти добрые, невинные существа, если они вообще когда-нибудь станут нашими врагами.
   – И я так думаю, – сказал Еврипид. – Удивляюсь, почему такому великому естествоиспытателю, как Демокрит, неизвестно, что лягушки, питающиеся насекомыми и маленькими улитками, скорей полезны человеку, чем вредны.
   Жрецу Стробилу очень понравилось его замечание, и с этого момента он стал большим покровителем и доброжелателем нашего поэта. Едва расставшись с двумя господами, он тотчас же посетил некоторые лучшие дома в городе и заверил, что Еврипид – человек великих достоинств.
   – Я очень хорошо заметил, – сказал жрец, – что с Демокритом он не очень ладит. Однажды или даже дважды Еврипид дал ему хороший отпор. Для поэта – это просто прекрасный и благоразумный человек!

Глава десятая
Сенат Абдеры разрешает Еврипиду поставить одну из его пьес на абдерской сцене, хотя он этого вовсе и не добивался. Уловка, к которой обычно в подобных случаях прибегали абдерские чиновники. Хитрости номофилакса. Достопримечательный способ абдеритов оказывать всяческое содействие тому, кто чинит им препятствия

   После того как Еврипид ознакомился со всеми достопамятными местами Абдеры, его повели в сад Салабанды, где он нашел ее мужа, городского советника (примечательного лишь своей супругой) и общество абдерского бомонда, [254]жаждавшего узнать, что же нужно делать,чтобы быть Еврипидом.
   Еврипид видел лишь одно средство выйти из этого дела с честью, а именно – в таком изысканном абдеритском обществе быть не Еврипидом, а истинным абдеритом,насколько это было для него возможно. Добрые люди удивлялись, видя его сходство с ними.
   – Милейший человек, – говорили они. – Можно подумать, что он всю свою жизнь прожил в Абдере.
   Между тем хитрые замыслы госпожи Салабанды осуществлялись, и на следующее же утро по всему городу разнеслись слухи, что иноземный поэт дает со своей труппой театральное представление, невиданное до сих пор в Абдере.
   Был день заседания совета. Собравшиеся господа советники спрашивали друг друга, когда Еврипид намерен ставить свою пьесу. Никто об этом не знал, хотя каждый точно утверждал, что для спектакля сделаны все приготовления. Когда архонт вынес дело на обсуждение, друзья номофилакса выразили немалую обиду.
   – К чему, – говорили они, – спрашивать нашего согласия на то, что уже решено и что каждый считает делом бесспорным?
   Один из наиболее ожесточенных противников настаивал на том, что именно теперь сенат должен сказать свое – «нет» и показать, кто здесь хозяин.
   – Хорошенькое во всем этом причастиепроявил бы совет, лучшего и не придумаешь! – воскликнул цеховой мастер Пфрим. – Только потому, что весь город настроен за это делои хочет посмотреть чужих комедиантов, сенат должен сказать – «нет»? Я настаиваю как раз наоборот. Именно потому, что народ хочет их послушать, они должны разыграть свою пьесу. Fox pobu-lus, Fox Deus! [255]Это было и останется всегда моей девизой, покуда я цеховой мастер Пфрим!
   Большинство приняло сторону цехового старшины. Политичный советник пожимал плечами, высказывался «за» и «против» и, наконец, заключил: если номофилакс не найдет нужным протестовать против представления, то можно на сей раз посмотреть сквозь пальцы на игру чужестранцев в городском театре.
   Номофилакс до сих пор только морщил нос, презрительно ухмылялся, поглаживал свою бороду клинышком и бормотал какие-то невразумительные слова, примешивая к ним свое «хе-хе-хе». Ему не очень хотелось, чтобы думали, будто он склонен провалить затею. Однако чем больше он это скрывал, тем это становилось заметней. Он надулся, как индюк, которому показали красный платок, и когда, наконец, должен был либо лопнуть, либо заговорить, изрек:
   – Господа могут думать, что им угодно, но я действительно из числа первых, кто желает послушать новую пьесу. Поэт сам сочинил и текст, и музыку и, несомненно, это должно быть настоящее чудо. Но так как он торопится, то я не знаю, будут ли готовы декорации. И если для хоров, как можно предположить, мы должны дать своих людей, то я сожалею о том, что раньше чем через две недели мы не управимся.
   – Предоставим позаботиться об этом Еврипиду, – сказал один из отцов города, рупор госпожи Салабанды, – ведь все равно из соображений чести нужно будет все руководство постановкой поручить ему.
   – Что с юридической стороны вовсе не противоречит правам номофилакса и театральной комиссии, – прибавил архонт.
   – Я всем доволен, – сказал Грилл. – Господа хотят чего-то нового – прекрасно! Желаю успеха! Я и сам, как уже говорил, жажду послушать пьесу. Конечно, все зависит лишь от того, насколько верят в человека… Вы меня понимаете?… Однако при всем том право – останется правом, а музыка – музыкой. И спорю, на что хотите, терции, квинты и октавы господ афинян будут звучать точно так же, как и наши, хе-хе-хе!
   Итак, большинством голосов было постановлено, чтобы «раз и навсегда и без всякой консеквенции [256]разрешать иностранным комедиантам представлять трагедии в национальном театре и оказывать им со стороны театральной комиссии всевозможную поддержку, а необходимые для этого суммы выдавать из казны». Но так как выражение «разрешать»для Еврипида, который ничего не просил,а, напротив, которому предложили выступить, могло оказаться оскорбительным, то госпожа Салабанда устроила так, что писарь ратуши, ее близкий друг и покорный слуга, заменил выражение «разрешать» на «предлагать», а «иностранным комедиантам» на «известному Еврипиду». Все прочее осталось в законной силе и citra consequentiam! [257]
   После того как члены совета разошлись, номофилакс направился к Еврипиду, осыпал его комплиментами, предложил ему свои услуги и заверил его, что ему будет оказана всяческая поддержкадля того, чтобы его пьеса была быстрей представлена. Следствием такого заверения явилось то, что Еврипиду чинились всевозможные препятствия, а виновного найти было трудно и постоянно недоставало того, в чем он как раз нуждался. И каждый клялся в своей непричастности к упущению, в своей доброй воле, сваливая вину на другого, который всего лишь четверть часа назад заверял в своей доброй воле и также усиленно клялся. Абдерский способ «оказывать всяческую поддержку» показался Еврипиду столь обременительным, что он не замедлил на третье утро объявить госпоже Салабанде: при первом попутном или непопутном ветре он намерен сесть на корабль, если она только не добьется решения совета, которое запрещало быгосподам из театральной комиссии показывать ему всяческую поддержку».Поскольку архонт, в руках которого, собственно, находилась вся исполнительная власть, был совершенно неисполнительным человеком, то оставалось одно только средство – пустить в ход цехового старшину Пфрима и жреца Стробила, умевших добиться от народа всего. Оба дела приняла на себя Салабанда и преуспела в них так, что за одни сутки театральная комиссия обеспечила и изготовила все необходимое. Сделать это было тем более легко, что Еврипид имел свои собственные декорации и в общем нужно было только приспособить их к абдерской сцене.

Глава одиннадцатая
«Андромеда» Еврипида, несмотря на все препятствия, представлена его труппой. Необыкновенная чувствительность абдеритов и отступление, одно из поучительнейших во всей книге и, следовательно, совершенно бесполезное

   Абдериты ожидали повой пьесы и были весьма недовольны, услыхав об «Андромеде», которую, как им казалось, уже видели несколько дней назад. Еще менее понравились им поначалу чужеземные актеры. Их интонация, игра были настолько естественными, что добрые люди, привыкшие видеть своих героев и героинь беснующимися и кричащими на сцене, подобно раненому Марсу в «Илиаде», [258]не понимали, к чему все это.
   – Что за странная игра актеров, – шептались они, – совсем и не замечаешь, что находишься в театре. Все настолько обыкновенно, словно они играют самих себя.
   Тем не менее абдериты удивлялись декорациям, расписанным известным афинским мастером театральной перспективы. Большинство из них, никогда не видев ничего лучшего, были совершенно очарованы берегом моря, скалами с прикованной Андромедой, рощей нереид по одну сторону небольшой бухты, и дворцом царя Кефея, [259]видневшимся вдали, по другую сторону; все это, по их мнению, выглядело так натурально и естественно, как они себе и воображали. И если представить себе, что музыка полностью гармонировала с замыслом порта и была противоположна музыке номофилакса Грилла; что она действовала непосредственно на чувства и, несмотря на большую простоту и мелодичность, поражала новизной – то все это, вместе с живостью и правдивостью декламации и движений, с прекрасными голосами и исполнением вызвало в добрых абдеритах такую иллюзию реальности, которую им никогда не приходилось переживать ни в одной пьесе. Они совершенно забыли что находились в своем национальном театре, чувствовали себя невидимо присутствующими в центре сценического действия, принимали близко к сердцу счастье и несчастье действующих лиц, словно своих близких друзей, печалились и страшились, надеялись и опасались, любили и ненавидели, плакали и смеялись по желанию чародея, в чьей власти они находились, – короче, «Андромеда» произвела на них такое необыкновенное впечатление, что Еврипид и сам признал, что никогда еще не наслаждался такой редкостной чувствительностью зрителей во время театрального представления.
   Мы просим прощения у чувствительных дам и кавалеров нашего до бесчувственности чувствительного времени! [260]Мы и в самом деле не имели намерения, рассказывая о необыкновенной чувствительностиабдеритов, уколоть их и тем самым вызвать, так сказать, их недоверие к своему собственному рассудкуили же к рассудку других людей. Мы рассказываем совершенно серьезно о том, что произошло. И если кому-нибудь подобная чувствительность в абдеритах покажется странной, то мы покорнейше просим подумать над тем, что при всем своем абдеритствеони, в конце концов, были такими же людьми, как и все прочие. В некотором отношении они были даже более людьми… поскольку являлись абдеритами.Ибо как раз абдеритство облегчало им возможность оказываться в плену сценической иллюзии. Подобно птицам, клевавшим виноград, нарисованный Зевксисом, [261]они обладали способностью отдаваться любому впечатлению, особенно эстетическому, более непосредственно и простодушно, чем утонченные, холодные и, следовательно, рассудочные натуры, которым не так-то легко помешать трезво рассматривать вещи сквозь любой туман очарования.
   Автор этой истории вынужден заметить: менее всего он готов порицать склонность абдеритов поддаваться эстетическим иллюзиям, связанным с воображением и подражанием. У него есть,пожалуй, на то свои особые причины.
   В самом деле, поэты, композиторы, художники находятся в опасных отношениях с просвещенной и утонченной публикой. И как раз мнимых знатоков,составляющих всегда многолюдную толпу, трудней всего удовлетворить. Вместо того, чтобы помолчать и отдаться эстетическому впечатлению, [262]они делают все возможное, чтобы ему воспрепятствовать. Вместо того, чтобы наслаждаться произведением искусства, занимаются рассуждениями о том, что могло бы в нем быть. Вместо того, чтобы поддаваться иллюзии, – ибо разрушение чар искусства только лишает нас наслаждения, – начинают совсем некстати философствовать, видя в этом бог весть какую, прямо-таки детскую заслугу; заставляют себя смеяться там, где обычно люди, отдаваясь естественному чувству, плачут; а там, где следует смеяться, они презрительно морщат нос, желая всем своим видом показать, что они обладают достаточным присутствием духа или же слишком большой утонченностью или, наконец, ученостью,чтобы нечто подобное могло бы вывести их из равновесия.
   Но и истинные знатоки портят себе наслаждение от множества вещей по-своемухороших, прибегая к сравнениям ихс предметами совсем иного рода, к сравнениям, большей частью неправомерным и всегда противоречащим нашей пользе. Ибо то, что выигрывает наше тщеславие, презирая наслаждение,это всегда лишь тень, за которой мы гонимся, упуская из виду реальность.
   И мы поэтому считаем, что так было всегда, даже во времена диких народов, когда сыны бога искусств свершали те великие чудеса, о которых все еще говорят и сегодня, не очень хорошо представляя себе их. Фракийские леса плясали под звуки лиры Орфея, и хищные звери покорно ложились у его ног не потому, что он был полубог,а потому, что фракийцы были медведями;не потому, что он пел божественно,а потому что его слушатели были обыкновенные, естественные люди.Короче, по той же причине, по которой (согласно Форстеру [263]) шотландская волынка привела в восхищение добрые души таитян.
   Как применить это не очень новое, но весьма практическое размышление, которое часто слышат и тем не менее почти всегда оставляют безо всякого внимания, благосклонный читатель, если ему будет угодно, решит для себя сам. Пусть внутреннее чувство подскажет, должны ли мы и насколько быть более или менее абдеритами и фракийцами и в других вещах. Но если бы мы являлись ими лишь в данном отношении, то это было бы лучше для нас и, разумеется… для большинства наших литературных дударей. [264]

Глава двенадцатая
Как вся Абдера обезумела от удивления и восторга на представлении Еврипидовой «Андромеды». Опыт философско-критического исследования этого странного рода френезии, называвшийся у древних абдеритской болезнью. Нижайше посвящается историкам

   Когда занавес опустился, абдериты все еще смотрели на сцену, широко раскрыв глаза и разинув рты от удивления. Восторг их был настолько велик, что они забыли про обычный вопрос «Как вам поправилась пьеса?»,но даже и об аплодисментах, если бы Салабанда и Онолай (очнувшиеся первыми при всеобщем безмолвии) не поспешили исправить оплошность и не избавили бы своих сограждан от смущения, что они не аплодируют как раз тогда, когда для этого есть все основания. Но зрители зато с лихвой возместили упущенное. Ибо едва раздались первые рукоплескания, как началась такая громкая и длительная овация, что, кажется, не было человека, не отбившего себе руки. Те, кто уже не могли хлопать, делали паузу на мгновение, а затем начинали бить в ладоши еще сильней, пока их не сменяли отдохнувшие от аплодисментов. Дело не ограничилось этим шумным одобрением. Славные абдериты настолько были переполнены увиденным и услышанным, что сочли необходимым выразить свой восторг еще и другим способом. Многие, выходя из театра, останавливались на улицах и во весь голос декламировали вслух места из пьесы, особенно их взволновавшие. У других страсти разгорелись до такой степени, что они ощущали потребность петь, и пели, и повторяли хорошо или плохо то, что запомнили из прекраснейших арий. Как бывает в подобных случаях, пароксизм незаметным образом стал всеобщим. Казалось, что какая-то фея взмахнула своей волшебной палочкой над Абдерой и превратила всех ее жителей в комедиантов и певцов. Все живое в городе говорило, пело, наигрывало и насвистывало в бодрствующем и сонном состоянии многие дни подряд одни только места из «Андромеды» Еврипида. Повсюду раздавалась знаменитая ария «О ты, Амур, владыка смертных и богов!» и ее распевали так долго, что от первоначальной мелодии почти ничего не осталось, а молодые ремесленники, подхватившие ее в конце концов, ревели арию по ночам на свой собственный манер. [265]
   Если бы наш совет (как, впрочем, и многие другие советы мудрецов) не обладал бы единственным недостатком – своей непрактичностью, – то мы самым спешным образом посоветовали бы всем: никогда не верить ни единому слову из того, что вам рассказывают.Ибо более чем тридцатилетний опыт убедил нас, что в подобных рассказах нет ни одного слова правды. Вполне серьезно, мы не можем вспомнить ни одного случая, когда бы событие, даже случившееся несколько часов назад, не передавалось бы каждым человеком по-разному и, следовательно, ложно, ибо ведь любая вещь обладает лишь единственным родом истинности.
   Если так обстоит дело с современностью, с явлениями, происходящими почти на наших глазах и в местах, где мы сами присутствуем, то легко представить, можно ли полагаться на историческую правду и достоверность событий, случившихся давно, и о которых мы не располагаем никакими иными свидетельствами, кроме того, что рассказывается в рукописных или печатных книгах. Один бог знает, как они обошлись с бедной честной истиной и что от нее может остаться, если она на протяжении двух тысячелетий перетрясалась, просеивалась и прессовалась различными средствами все более умножавшейся традиции – хрониками, ежегодниками, прагматическими курсами истории, краткими ее конспектами, историческими словарями, сборниками анекдотов и прочее; если она прошла через столько чистых и нечистых рук всяких писцов и переписчиков, наборщиков и переводчиков, цензоров и корректоров!
   Взвесив все эти обстоятельства, я уже давно дал себе зарок сочинять только такие истории, в которых абсолютно никого не интересует ни реальность действующих лиц, ни достоверность происходящих событий.
   К этому небольшому излиянию сердца меня побудило как раз то событие в Абдере, о котором идет речь и о котором различные писатели рассказывают настолько странные вещи и так искажают его, как доброму, доверчивому читателю и не снилось, Вот, например, взять хотя бы этого Йорика, [266]этого изобретателя, отца, зачинателя всех сентиментальных путешествий и прототипа всех сентиментальничающих путешественников, которые без кошелька и гроша в кармане, не износив при этом и пары сношенных башмаков, совершали сентиментальные путешествия бог весть куда только для того, чтобы описанием их оплатить свой счет за пиво или табак. Так вот я и говорю, этот самый Йорик,желая создать из абдеритской истории хорошенькую главку в своем знаменитом Sentimental Journey, [267]так преподнес это событие, что, хотя оно и выглядит действительно чудесным и знаменитым, но зато утратило всю свою индивидуальную правдуи даже все абдеритские характерные черты.
   Послушайте только! – «Город Абдера, – пишет он, – был самым мерзким и самым безбожным городомво всей Фракии, там все дышало отравлениями, заговорами, убийствами, памфлетами, пасквилями и бунтами. Жизнь людей даже средь бела дня не была в безопасности, а ночами – и того хуже. И однажды, в пору, когда ужасы дошли до крайности, в Абдере была представлена «Андромеда» Еврипида. Она понравилась зрителям. Но из всех мест пьесы ни одно не подействовало так сильно на их воображение, как естественная нежность в трогательной речи Персея -
 
О ты, Амур, владыка смертных и богов!
 
   На другой день все заговорили ямбами и ни о чем более, как о трогательном обращении Персея: «О ты, Амур, владыка смертных и богов!» [268]На каждой улице, в каждом доме – «О Амур, о Амур!..» Изо всех уст слышалось: «О ты, Амур, владыка смертных и богов!» Пламя разгоралось, и весь город, подобно единому человеческому сердцу, раскрылся для любви. Ни один аптекарь не мог продать и грана чемерицы, ни один оружейный мастер не мог изготовить ни одного смертоносного оружия. Дружба и добродетельшествовали рука об руку по улицам города, Золотой век возвратился вновь, и дух его витал над городом. Каждый абдерит принимался за свою свирель, и каждая абдеритка, отставив в сторону свою пурпуровую ткань, чинно садилась слушать пение». [269]
   В самом деле, прекрасная главка! Многие юноши и девушки находили ее превосходной – «О ты, Амур, владыка смертных и богов!» И один единственный стих из Еврипида, подобный которому десятками – клянусь обоими ушами Мидаса! – способен был бы сочинить в любой момент самый послед-кий из ваших сентиментальных свирельщиков, вдруг произвел чудо, вовеки недостижимое для жрецов, пророков и мудрецов всего мира; чудо, превратившее такой нечестивый, безбожный город и республику, как Абдера, сразу в невинную, добрую Аркадию? Этакое чудо, разумеется, мило сердцу чувствительных молокососов, желторотых воркующих голубков и горлиц! Жаль только, что во всей этой истории нет у брата Йорика ни слова правды.
   Весь секрет заключается в том, что этот чудак вообразил ее в тот момент когда был влюблен. И поэтому он выдавал мечты за истину, как обычно и случается с каждым влюбленным и поэтом, лунатиком или человеком, у которого есть сбой «конек». Нехорошо только, что, желая как можно более польстить своему идолу и фетишу – Амуру, он приписал бедным абдеритам все самое гадкое, что только можно себе представить и сказать о человеке. Но пусть вся греческая и римская древность предстанет пред нами и засвидетельствует, обвинялись ли когда-нибудь добрые люди в подобных грехах? Они, конечно, имели свои причуды и капризы, и то, что называют в собственном смысле разумом и мудростью, было им чуждо. Но превращать их город по этой причине в разбойничий вертеп, это несколько преступает границы пресловутой свободы поэтического вымысла: какое бы значительное место ей ни отводили, она должна иметь так же свои пределы, как и все прочие вещи на свете.
    Лукиан из Самосатыво вступлении к своей знаменитой книжице «Как должно было бы писать историю, если бы только было возможно» рассказывает о событии совсем по-иному, [270]хотя, с его позволения, не намного правильней Йорика. Казалось, он должен был бы кое-что слышать о царе Архелае и об «Андромеде» Еврипида, и о странном экстазе, охватившем абдеритов; и о том, что, в конце концов, они вынуждены были просить помощи у Гиппократа, чтобы он восстановил в Абдере прежнее спокойствие. Но только посмотрите, как Лукиан все перепутал!
   «Комедиант Архелай [271](что звучало тогда столь же громко, как у нас имена Брокманаили Шредера,или прозвище «немецкий Гаррик» [272]) прибыл во времена правления царя Лизимаха в Абдеру и представил «Андромеду» Еврипида. Был необычайно жаркий летний день. Солнце нещадно палило головы абдеритов, которые и без того уже достаточно разгорячились. Всех зрителей в театре охватила страшная лихорадка. На седьмой день болезнь прекратилась после бурного кровотечения из носа или же сильного пота. Но вместо нее начались странные припадки. На абдеритов напала повальная и неодолимая страсть декламировать трагические стихи. Они говорили только ямбами, выкрикивали во все горло, стоя и на ходу, тирады из «Андромеды», пели монологи Персея и прочее».
   Лукиану-насмешнику весьма забавно представлять себе, как все это выглядело: улицы Абдеры кишат бледными, отощавшими и изнуренными лихорадкой трагиками, поющими изо всех сил: «О ты, Амур, владыка смертных и богов!» И он уверяет, что эта эпидемия длилась очень долго, пока зима и начавшиеся холода не положили конец напасти.
   Следует признать, что рассказ Лукиана имеет преимущество перед рассказом Йорика. Ибо как ни странно выглядит абдеритская лихорадка, тем не менее все врачи засвидетельствуют, что такое по крайней мере, возможно,а все поэты – что это характерно.Все зависит от того, как говорят обычно итальянцы, Se non и vero, и ben trovato. [273]
   И все же рассказ не соответствует истине. Уже из одного-единственного обстоятельства становится ясно, что в то время, когда происшествие должно было бы случиться в городе, Абдеры уже собственно не существовало, потому что абдериты за некоторое время до того покинули город, предоставив его лягушкам и мышам.
   Короче, дело происходило так… как мы о нем сообщили. И если припадок, охвативший абдеритов после «Андромеды», угодно называть лихорадкой, то это было не что иное как театральная горячка, поражающая и до сего дня многие города нашей дражайшей немецкой отчизны. Болезнь заключалась не столько в крови, сколько в абдеритстве этих добрых людей.