– Если я это сказал, то, само собой разумеется, и докажу это, господин Антистрепсиад!
   – Если вам удастся.
   – Ну я ведь тоже абдерит! И, чтобы доказать свое положение полностью, мне достаточно будет доказать всего лишь половину его. Ибо то, что греки правы, доказывать не следует. Это уже давно решено всеми греческими умами. Но правота эфиопов – вот в чем трудность! Если бы я пожелал сражаться при помощи софизмов или удовлетворился бы тем, что заставил замолчать своих противников, вовсе не убедив их, то как защитник эфиопской Венеры я предоставил бы решение этого спорного вопроса внутреннему чувству. Почему, сказал бы я, люди считают прекрасными ту или иную фигуру, тот или иной цвет? Потому что они им нравятся. Хорошо. А почему они им нравятся? Потому что им приятны. А почему они им приятны? «О, сударь, – сказал бы я, – перестаньте же, наконец, задавать вопросы, или я перестану отвечать». Вещь приятна, потому что она… производит на нас приятное впечатление. И я призываю всех ваших умников найти этому лучшее основание. Ведь было бы смешно оспаривать у человека приятное, если оно ему приятно; или же доказывать ему, что он не прав, находя удовольствие в том, что производит на него приятное впечатление. Если облик Гуллеру радует его взор, то, следовательно, она ему нравится, а если она ему нравится, то он считает ее прекрасной, или в противном случае такое слово и не должно существовать в его языке.
   – А если… А если бы сумасшедший наслаждался яблоками лошадиного навоза как персиками? – спросил Антистрепсиад.
   – Яблоками навоза как персиками! Отлично сказано, клянусь честью! – воскликнул советник. – Разгрызете ли вы этот орешек, господин Демокрит?
   – Фи, фи, Демокрит! – засюсюкала прекрасная Мирида, зажав рукою нос. – Пощадите асе хоть наше обоняние!
   Каждому ясно, что прекрасная Мирида должна была обратиться с подобным упреком к остроумному Антистрепсиаду, первому упомянувшему о навозных яблоках, и к советнику, предложившему Демокриту даже раскусить их. Но уже заранее было решено дурачить Демокрита во что бы то ни стало. Это неосознанное стремление объединяло всех присутствующих, и Мирида не могла упустить удобного случая для колкости, привлекшей на ее сторону насмешников. Абдеритам показалось необыкновенно комичным, что Демокрит, которому и без Антистрепсиадовых яблок было что проглотить, заслужил, помимо прочего, еще и выговор, и они все вместе принялись хохотать и так радостно кривляться, словно философ был разбит наголову и ужене мог подняться.
   Что слишком, то слишком! За двадцать лет своих путешествий Демокрит побывал во многих странах, но с тех пор как он покинул Абдеру, он не встречал другого подобного города. И теперь, будучи вновь здесь, философ приходил порой в недоумение, где же он находится и как с этими людьми сладить.
   – Ну, брат? – спросил советник. – Все еще не можешь проглотить лошадиные яблоки Антистрепсиада? Ха-ха-ха!
   Шутка была настолько абдеритской, что не могла не восторжествовать над чувствительным обонянием всех изогнутых, плоских, квадратных и острых носов, и чирикающее дамское «хи-хи-хи» перекликалось с глухо грохочущим мужским «ха-ха-ха».
   – Вы победили! – воскликнул Демокрит. – И в доказательство того, что я сдаюсь добровольно, вы сейчас увидите, заслуживаю ли я быть вашим земляком и братом.
   И он начал хохотать с неподражаемым искусством, постепенно подымаясь крещендо от самого низкого тона до унисона с «хи-хи-хи» абдериток. Со времени своего основания на фракийской земле Абдера еще не слыхивала ничего подобного.
   Сначала дамы делали вид, будто они хотят воздержаться от смеха, но не было никакой возможности противостоять отчаянному крещендо.
   В конце концов, оно их захватило, словно стремительный поток. И так как при этом действовала еще и заразительная сила смеха, то дело зашло так далеко, что становилось серьезным. Женщины со слезящимися глазами просили пощады. Но Демокрит ничего не хотел слышать, и хохот усиливался. Наконец, он, кажется, внял их мольбам, дав передышку, но в действительности лишь затем, чтобы они могли подольше выдержать пытку, придуманную им. Ибо едва они отдышались немного, как путешественник начал хохотать все в той же гамме, но терцией выше, примешивая столько трелей и рулад, что даже самые морщинистые заседатели адского судилища – Минос, Эак и Радамант, [73]облаченные в судейские мантии, и те потеряли бы самообладание.
   К несчастью, две или три из наших красавиц не подумали над тем, как застраховать себя от возможных последствие такого бурного физического напряжения. Чувство стыда и природа боролись не на жизнь, а на смерть в бедных девушках. Напрасно просили они неумолимого Демокрита устами и взглядами о пощаде, напрасно подстегивали они свою совершенно ослабевшую волю, чтобы сдержаться… Тираническая природа победила, и в одно мгновение зал, где находилось все общество, оказался запруженным…
   Ужас от непредвиденного естественного явления (тем более удивительного, что все прекрасные абдеритки, вскочив, желали показать всем своим видом, что это – следствие без причины) прервал смех на несколько секунд, чтобы он тотчас же возобновился.
   Естественно, что о5легчившиеся красавицы старались изо всех сил скрыть свою причастность к этому происшествию всевозможными гримасами удивления и отвращения и свалить вину на своих соседок, которые невольно, но coвсем некстати покраснев, слишком явно подтверждали это подозрение. Смешная перебранка, разразившаяся между ними, Демокрит и Антистрепсиад, вмешивавшиеся в качестве коварных посредников и своими ироническими утешениями только еще более подогревавшие ярость тех, кто чувствовал себя невиновными; в центре этой группы толстопузый советник, который, надрываясь от смеха, то и дело выкрикивал, что этот вечер он не согласился бы променять и на половину Фракии, – все вместе представляло сцену, достойную резца Хогарта, [74]если бы он только тогда жил.
   Трудно сказать, сколько продолжалась эта сцена, ибо одна из добродетелей абдеритов и состоит в том, что они ни в чем не могут остановиться. Но Демокрит, у которого всему было свое время, полагал, что бесконечная комедия – скучнейшее из развлечений. Итак, он оставил при себе все прекрасные доводы, которые мог бы высказать в оправдание эфиопской Венеры, имей он дело с разумными существами, пожелал абдеритам и абдериткам иметь то, чем они обладали, и отправился домой, удивляясь доброй компании, в которой можно было очутиться, посетив советника Абдеры.

Глава шестая
Представляющая читателю возможность вновь оказаться в состоянии покоя после головокружения, вызванного предыдущей главой

   – Добрая, наивная, нежная Гуллеру! – обратился, вернувшись домой, Демокрит к крепкой, курчавой негритянке, которая устремилась к нему с распростертыми объятиями. – Прижмись к моей груди, честная Гуллеру! Хотя ты черна, как богиня ночи, хотя твои волосы курчавы, а нос плоский, глаза – маленькие, уши – большие, а губы напоминают распустившуюся гвоздику, но сердце твое чисто, искренно, полно радости и всегда в согласии со своей природой. Ты никогда не замышляешь зла, не говоришь вздора, не мучаешь ни себя, ни других и не делаешь ничего, в чем бы не могла признаться. В твоей душе нет фальши, а на лице – косметики. Тебе не знакомы ни зависть, ни злорадство. И никогда ты не задирала свой плоский нос из презрения к ближнему или желая его смутить. Не заботясь о том, нравишься ли ты кому-нибудь или не нравишься, ты живешь, невинная, в мире с самой собой, всегда способная дарить людям душевную радость и воспринимать ее, и достойная того, чтобы сердце мужчины покоилось на твоей груди. Добрая, мягкосердечная Гуллеру! Я мог бы дать тебе другое имя, красивое звучное греческое имя, оканчивающееся на «ана», «арион» или «эрион». Но твое имя уже достаточно красиво, потому что оно твое. И не будь я Демокрит, если не настанет время, когда честное сердце радостно забьется при имени Гуллеру.
   Гуллеру не очень хорошо понимала смысл чувствительного обращения к ней Демокрита. Но она ощущала, что это было излияние его сердца, и таким образом поняла как раз то, что и требовалось понять.
   – Была ли эта Гуллеру его женой?
   – Нет.
   – Любовницей?
   – Нет.
   – Рабыней?
   – Судя по одеянию, нет.
   – А как она была одета?
   – Столь хорошо, что она могла бы слыть fille d'honneur царицы Савской. [75]Нити больших прелестных жемчужин средь локонов, на шее и на руках. Платье, ниспадающее красивыми складками, из тонкого, огненного цвета атласа с пестрыми полосами, а под грудью богато вышитый пояс с изумрудной застежкой. Да и мало ли еще что!
   – Наряд довольно богатый.
   – Во всяком случае, можете мне поверить, что ни один принц Сенегала, Анголы, Гамбии, Конго и Лоанги, [76]взглянув на нее, не остался бы равнодушным.
   – Но…
   – Я отлично вижу, что вы еще не покончили со своими вопросами.
   – Кто же была эта Гуллеру? Та ли, о которой шла речь выше? Каким образом встретился с ней Демокрит? Какое положение занимала она в его доме?
   – Признаю, что это весьма справедливые вопросы. Но ответить на них я не вижу пока никакой возможности. И не подумайте, что я стараюсь быть скрытным, или что здесь заключена какая-то особенная тайна. Причина, почему я не могу дать ответов, самая простейшая на свете. Тысячи писателей тысячи раз оказывались в подобном положении. Но из тысячи находился, может быть, один, достаточно искренний, чтобы назвать истинную причину этого. И нужно ли мне называть свою? Согласитесь, что это не отговорка. Короче, я сам ровным счетом ничего не знаю о том, что вы хотели бы от меня услышать. И так как я пишу не историю Гуллеру, то вы понимаете, что я ничем не обязан этой даме. Если в дальнейшем (чего я и сам не могу предвидеть) мне представится возможность узнать какие-нибудь подробности о Демокрите или о ней то будьте уверены, вы об этом узнаете слово в слово.

Глава седьмая
Патриотизм абдеритов. Их симпатии к Афинам как к родному городу. Несколько примеров их аттикизма [77]и неприятной искренности мудрого Демокрита

   Демокрит не прожил и месяца среди абдеритов, а уж он им, и порой они ему, стали так невыносимы, как только могут не выносить друг друга люди с противоположными взглядами и симпатиями.
   Абдериты были необыкновенно высокого представления о себе, своем городе и республике. Невежество во всем, что было примечательного или могло оказаться примечательным вне их родной области, являлось в одно и то же время и причиной, и следствием этого смешного самомнения. Поэтому естественно, что они совершенно не могли себе и представить, что где-нибудь на свете есть правильные или хорошие вещи, если они были иными, чем в Абдере, или же неизвестны абдеритам. Понятия, противоречившие их понятиям, обычай отличающийся от их обычаев, иной способ мыслить или видеть, чуждый им,считался у них, безусловно, нелепым и достойным осмеяния. Сама природа свелась в их понимании до узкого круга собственной деятельности. И хотя они не заходили так далеко, как японцы, чтобы воображать будто везде, кроме Абдеры, живут лишь черти, привидения и чудовища, [78]они все же не считали прочий мир достойным внимания. И если абдеритам представлялся случай видеть что-то чуждое им или слышать об этом, то они возмущались и поздравляли себя с тем, что они не похожи на других людей. Даже человека, имевшего возможность познакомиться в иных краях с лучшими порядками или обычаями, они не считали хорошим гражданином. Кто хотел обладать счастьем нравиться им, должен был непременно говорить и действовать так, словно город и республика Абдера со всеми ее явлениями, свойствами, непредвиденными случайностями абсолютно безупречна и представляет идеал всех республик. Презрение это не относилось только к Афинам. И то лишь, вероятно, потому, что абдериты, в прошлом теосцы,оказывали Афинам честь считать их своим родным городом. Они гордились тем, что Абдеру называли фракийскимиАфинами. И хотя такое прозвище было дано Абдере в насмешку, они тем не менее охотнее всего выслушивали именно эту лесть. Абдериты стремились подражать афинянам во всем и подражали, как обезьяна – человеку. Желая казаться веселыми и остроумными, они становились смешными; решали важные дела – легкомысленно, а пустяки – серьезно; из-за какой-нибудь мелочи могли созывать народные собрания и совет раз двадцать, чтобы произносить вздорные речи за или против какого-либо Дела, которое можно было решить, и решить лучше, в четверть часа здравомыслящему человеку. Постоянно носились они с прожектами украшения и расширения города, и очень часто, что-то предпринимая для этого, убеждались, доведя дело уже до половины, что оно превосходит их возможности. Свой полуфракийский язык они обильно уснащали аттическими выражениями. Не обладая ни малейшим вкусом, они всюду выставляли свою страсть к искусству и постоянно болтали о живописи и статуях, о музыке, ораторах и поэтах, никогда не имея ни одного сколько-нибудь порядочного художника, скульптора, оратора или поэта. Храмы они строили наподобие бань, а бани наподобие храмов; распорядились написать картину о вулкановой сети и поместили ее на стене ратуши, а фреску, изображавшую возвращение Хрисеиды [79]– в Академии; на представлениях комедии – плакали, а на трагических зрелищах – смеялись. И во всех бесчисленных подобных вещах эти добрые люди воображали себя афинянами, а были – абдеритами!
   – Какую возвышенную оду написал Физигнат [80]в честь моей перепелки! – воскликнула одна абдеритка.
   – Тем хуже! – заметил Демокрит.
   – Обратили ли вы внимание, – обратился к Демокриту первый архонт Абдеры, – на фасад этого здания, предназначенного для арсенала? Он из лучшего паросского мрамора. [81]Признайтесь, что вам ничего не доводилось видеть лучшего!
   – Он, видимо, стоил республике порядочных денег, – сказал Демокрит.
   – То, что делает честь республике, никогда не может стоить слишком дорого, – возразил архонт, чувствовавший себя в этот момент Периклом. [82]– Мне известно, Демокрит, что вы – знаток, ибо всегда и во всем выискиваете недостатки. Прошу вас, найдите недостаток в этом фасаде.
   – Тысячу драхм за один недостаток, господин Демокрит! – воскликнул один молодой человек, имевший честь быть племянником архонта и прибывший недавно из Афин, где он за половину своего состояния усовершенствовался и превратился из абдеритского повесы в афинскою щеголя.
   – Фасад красив, – учтиво заметил Демокрит. – Настолько красив, что мог бы находиться в Афинах или Спарте. Но, с вашего позволения, я вижу один недостаток в этом великолепном здании.
   – Недостаток? – спросил архонт с таким выражением лица, которое свойственно лишь архонту-абдериту.
   – Недостаток? Недостаток? – повторял юный щеголь, громко смеясь.
   – Разрешите спросить, Демокрит, в чем же состоит этот ваш недостаток?
   – Мелочь, – ответил Демокрит. – Всего-навсего в том, что этот красивый фасад не виден.
   – Не виден? Это почему же?
   – Да клянусь Анубисом! [83]Как же можно его видеть за этими отвратительно построенными зданиями и сараями, которые всюду здесь расставлены и заслоняют для зрителей вид на фасад.
   – Эти дома стояли еще до вашего и моего рождения, – сказал архонт. Подобные диалоги происходили постоянно, пока философ жил среди абдеритов, происходили ежедневно, ежечасно, ежеминутно.
   – Как вы находите этот пурпур, [84]Демокрит? Вы ведь бывали в Тире, не так ли?
   – Да, мадам, я был, а этот пурпур не был. Это червленица, которую привозят вам сиракузяне из Сардинии и продают за тирский пурпур.
   – Но покрывало из тончайшего индийского полотна вы, надеюсь, оцените по достоинству?
   – Из тончайшего полотна, которое изготавливается в Мемфисе и Пелусии, прекрасная Аталанта.
   И вот уже за одну минуту Демокрит приобрел двух врагов. Ну, могло ли быть что-нибудь более неприятное, чем эта искренность?

Глава восьмая
Краткие сведения об абдеритском театре. Демокрит вынужден высказать о нем свое мнение

   Абдериты имели весьма высокое представление о своем театре. Его актерами были мещане Абдеры, которые не могли просуществовать на доходы от своего ремесла или были слишком ленивы, чтобы выучиться таковому. Никаким основательным понятием об искусстве они не обладали, но зато много воображали о своих способностях. И, действительно, у них не было недостатка в дарованиях, так как абдериты вообще были прирожденными фиглярами, шутами и кривляками, у которых каждый член тела помогал речи; правда, то, что они говорили, имело мало смысла.
   У них был свой драматург, по имени Гипербол, [85]который, если верить им, настолько усовершенствовал абдеритский театр, что он мало уступал афинскому. Гипербол блистал равным образом и в комедии, и в трагедии и, кроме того, сочинял очень смешные сатировские драмы, [86]так забавно пародировавшие его собственные трагедии, что можно было, как утверждали абдериты, лопнуть со смеха. По их мнению, он соединял в своих трагедиях могучее вдохновение Эсхилас красноречием и пафосом Еврипида,а в своих комедиях – веселость и задорное остроумие Аристофанас тонким вкусом и изяществом Агатона. [87]Быстрота, с которой Гипербол рождал свои творения, была своего рода талантом, и им он более всего гордился. Каждый месяц он поставлял по одной трагедии с маленькой комедией впридачу. «Моя лучшая комедия, – говаривал он, – заняла у меня всего 14 дней, а играют ее четыре-пять часов подряд».
   «Да сохранит нас небо от таких пьес!» – подумал Демокрит.
   Абдериты наперебой приставали к нему, чтобы он высказал свое мнение об их театре. И хотя философ неохотно пускался в разговор о вкусе сограждан, он все же не мог удержаться, чтобы не польстить им, коль скоро они единодушно требовали его суждения.
   – Как вам нравится новая трагедия?
   – Сюжет найден удачно. Да и чего бы стоил писатель, если бы он изуродовал такой сюжет?
   – Не правда ли, она очень трогательна?
   – Пьеса может быть местами трогательной и все же в целом – оказаться весьма жалким произведением, – заметил Демокрит. – Я знаю одного скульптора из Сикиона, [88]одержимого манией ваять только богинь любви. Но они походят у него на площадных девок, хотя и отличаются самыми красивыми ногами на свете. Вся тайна в том, что человеку этому постоянно служит моделью его собственная жена, у которой, к счастью для его Венер, по крайней мере хоть красивые ноги. Точно так же и самому плохому поэту иногда удается какое-нибудь трогательное место, и нередко тогда, когда он сам влюблен, или утратил друга, или же вообще случилось такое, что помогает говорить ему от лица своего персонажа.
   – Следовательно, вы не находите великолепной Гекубу [89]нашего поэта?
   – Я считаю, что поэт, наверное, сделал все, что мог. Но перья, которые он выщипал то у Эсхила, то у Софокла, то у Еврипида, желая прикрыть ими свою наготу, по-моему вредят ему; хотя в глазах многих зрителей, не столь близко знакомых с этими поэтами, как я, они, возможно, делают ему честь.
   Ворона, созданная богом такой, какая она есть, для меня всегда красивей, чем выряженная в павлиньи перья. И вообще, я имею такое же право требовать от писателя, дорожащего моим одобрением, превосходной трагедии, как и от сапожника, которому плачу – пары хороших сапог. Хотя я охотно признаю, что хорошую трагедию написать трудней, чем вытачать пару сапог, я тем не менее вправе требовать от каждой трагедии качеств, присущих трагедии хорошей, как и от сапог – всего того, что делает сапоги хорошими.
   – Что же, по вашему мнению, должна представлять из себя мастерски сточенная трагедия"?– спросил молодой абдерский патриций, от всей души смеясь над своей, как он полагал, удачной остротой.
   Демокрит беседовал с небольшим кругом лиц, слушавших его со вниманием и, оставив без ответа вопрос молодого остряка, продолжал:
   – Истинные правила произведения искусства [90]не могут быть произвольными. Я предъявляю требований не больше, чем предъявлял Софокл к своей собственной трагедии.А это ровно столько, сколько содержится в существе и цели предмета. Простой, хорошо продуманный план, в котором поэт, все предусмотрев, все подготовив, все естественно сочетав, сводит все к единому замыслу, где каждая часть является неотъемлемым членом целого, а целое – хорошо устроенный, прекрасный, свободно и благородно развивающийся организм! Никакого утомительного вступления, ни одного эпизода, ни одной пустой сцены, ни одной речи, конца которой ждешь с зевотой, ни одного действия, не имеющего отношения к главной цели! Интересные, взятые из действительности характеры, облагороженные, но так, чтобы в них можно было узнать людей; никаких сверхчеловеческих добродетелей, никаких злых чудовищ! Персонажи, постоянно говорящие и действующие в соответствии с их понятиями и чувствами, чтобы всегда ощущалось, что по своему особому характеру, в силу всех предшествующих обстоятельств и условий они должны в данный момент говорить и действовать именно так;в противном случае они не то, чем являются. Я требую, чтобы поэт знал не только человеческую природу, поскольку она есть модельвсех подражаний, я также требую, чтобы он обращал внимание на зрителей незаметно подготавливая каждый сильный натиск на них и точно знал, какими средствами он может овладеть их сердцами;чтобы он знал, когда следует остановиться и, не утомляя нас однообразными эффектами, не терзая душу слишком мучительными ощущениями, давал бы сердцу отдохновение и разнообразил бы наши чувства без ущерба для основного впечатления. Я требую от него прекрасного, но отточенного без излишней педантичности слога; искреннего, сильного выражения, простого и возвышенного, тон которого не был бы выспренними не слишком вялым,сильного и энергичного, однако лишенного грубости и жесткости, блистательного, но не ослепительного.
   Я требую, чтобы речь истинного героя, являющаяся живым выражением великой души и вызываемая непосредственным, волнующим ее в данный момент чувством, никогда не была бы ни слишком краткой, ни слишком пространной и, подобно хорошо сидящему платью, позволяла бы постоянно угадывать характер говорящего. Я требую, чтобы тот, кто осмеливается влагать в уста героев возвышенные речи, сам обладал бы возвышенной душой и, превращаясь благодаря вдохновению в своего героя, чувствовал в своем сердце все то, что влагает ему в уста. Я требую…
   – Ах, господин Демокрит, – воскликнули абдериты, которые уже не могли более сдержаться. – Вы можете требовать всего, что вам угодно, поскольку вы человек требовательный, но в Абдере удовлетворяются и гораздо меньшим. Мы довольны, если поэт нас трогает.Человек, заставляющий нас смеяться или плакать, в наших глазах – человек божественный, какими бы он средствами этого ни достигал. Это его дело, а не наше! Гипербол нравится нам, трогает нас, смешит нас. И пусть он порой вызывает у нас зевоту, он все равно остается великим поэтом. Какие вам еще нужны доказательства?
   – Негры на Золотом берегу, – сказал Демокрит, – пляшут неистово под грохот простого барабана и бряцающих побрякушек. Если вы им дадите пару бубенчиков и волынку впридачу, то им покажется, что они в раю. Уж так ли много остроумия требовалось вашей няньке, чтобы растрогать вас своими рассказами, когда вы были еще детьми? Глупейшая сказка, которую бормотали жалобным тоном, была уже достаточна, чтобы тронуть вас. Но разве из Этого следует, что музыка негров превосходна или же сказка няньки – великолепное произведение?
   – Вы необыкновенно учтивы, Демокрит…
   – Прошу прощения! Я весьма невежлив, называя вещи своими именами, и настолько упрям, что никогда не смогу признать красивым и великолепным все то, что угодно считать таковым.
   – Но чувство целого народа, по-видимому, больше значит, чем самомнение одного-единственного человека?
   – Самомнение? Это как раз то, что мне хотелось бы изгнать из искусства. Среди всех требований, от которых так милостиво освобождают своего любимца Гипербола абдериты, нет ни одного, не основанного на строжайшей справедливости. И все же чувство целого народа, если оно не просвещенное чувство, может оказаться во многих случаях обманчивым.
   – Как это понять? К черту! – воскликнул один абдерит, видимо, вполне довольный своим чувством. – Этак вы, пожалуй, в конце концов, захотите еще оспорить и свидетельства наших пяти чувств?
   – Упаси боже! – ответил Демокрит. – Если вы настолько скромны, что довольствуетесь только пятью чувствами, то было бы величайшей несправедливостью препятствовать вам спокойно пользоваться ими. Разумеется, пять чувств, особенно взятые в совокупности, достоверные судьи во всех вещах, где требуется решить, что является белым или черным, ровным или шероховатым, мягким или твердым, толстым или тонким, горьким или сладким. Человек, не идущий далее того, что указывают ему его пять чувств, действует, конечно, всегда безопасно. И действительно, если ваш Гипербол позаботится, чтобы в его пьесах каждое чувство испытывало удовольствие и ни одно из них не оскорблялось, то я ручаюсь за хороший прием этих пьес, даже если бы они и были в десять раз хуже, чем они есть.