[376]
   Так, постепенно, важнейшим требованием, предъявляемым к эпическим поэмам (как стали называть великие героические и поэтические сказания), стало требование, чтобы они, кроме прямого смысла и морали, открывающихся с первого взгляда, содержали еще и другой смысл, тайный и аллегорический. Во всяком случае, прихоть эта возобладала у итальянцев и испанцев. И весьма смешно наблюдать, каким неблагодарным трудом занимаются комментаторы или даже сами поэты, выдумывая всевозможные виды метафизических, политических, моральных, физических и теологических аллегорий в «Амадисе», «Неистовом Роланде», в «Освобожденной Италии» Триссино, в «Лузиадах» Камоэнса или же в «Адонисе» Марино. [377]
   Так как читатель не был обязан проникать в подобные тайны собственными силами, то, дабы эти сокровища не оказались для него потерянными, ему необходимо было дать ключ к ним, то есть изложение аллегорического и мистического смысла, хотя обычно поэт по окончании своего произведения и сам раздумывал над тем, какие же все-таки скрытые намеки и связи можно было бы извлечь хитроумным способом из его произведений.
   То, что у многих поэтов было просто уступкой господствующей моде, противиться которой они не осмеливались, для других стало действительно целью и главным делом. Знаменитый «Zodiacus vitae» [378]так называемого Палингения, «Аргенида» Беркли, «Королева фей» Спенсера, «Новая Атлантида» госпожи Менли, «Малабарские принцессы», «Сказка о бочке», «История Джона Буля» [379]и множество подобных произведений, которыми особенно богаты XVI и XVII столетия, являлись аллегорическими по содержанию и целям своим и их нельзя было понять без ключа, хотя некоторые из них, например «Королева фей» Спенсера и аллегорические сатиры д-ра Свифта, написаны так, что любой разумный и сведущий человек имеет ключ к ним в своей собственной голове и не нуждается в посторонней помощи.
   Этого краткого введения вполне достаточно, чтобы объяснить тем, кто еще никогда не задумывался, почему во многих умах незаметным образом укоренился своего рода предрассудок, ложное мнение, будто любая книга, походящая на сатирический роман, должна обладать скрытым смыслом и, следовательно, нуждается в ключе.
   Поэтому и издатель настоящей «Истории», заметив, что большинство читателей, оказавших честь его произведению, твердо уверено, будто в нем еще что-то скрывается, помимо кажущегося на первый взгляд смысла, нисколько не удивился дошедшему до его слуха желанию иметь ключ, необходимый для полного понимания книги. Напротив, он счел нужным отблагодарить читателей за внимание к нему, удовлетворив, насколько возможно, их стремление, и дать им ключ или сообщить вместо желаемого ключа (что, в сущности, одно и то же) все, что поможет основательней понять и прочесть с пользой эту книгу, – к удовольствию всех умных и в поучение и наказание всем глупцам.
   Для этой цели он считает обязательным прежде всего откровенно сообщить историю происхождения этого произведения, переданную собственными словами ее автора, не очень, правда, известного, но с 1753 года весьма читаемого писателя. [380]
   «В один прекрасный осенний вечер 177* года, [381]– говорит он, – я находился один на верхнем этаже своего жилища и глядел (почему я должен стыдиться признаваться в чем-то человеческом?) от скуки в окно, ибо уже несколько недель, как меня совершенно покинуло вдохновение. Я не мог ни думать, ни читать. Весь пыл моего духа, казалось, погас, вся моя веселость испарилась, подобно летучей соли. Я был глуп или, по крайней мере, чувствовал себя таковым, нисколько, увы, не испытывая блаженства от глупости, не обладая и граном того гордого самодовольства, той непоколебимой, свойственной некоторым людям уверенности, что все, что они думают, говорят и видят во сне, справедливо, остроумно, мудро и заслуживает быть высеченным на мраморе, – той уверенности, которая, подобно родимому пятну, отмечает родного сына великой богини [382]и делает его счастливейшим из смертных, одним словом, я чувствовал всю тяжесть своего состояния и напрасно старался внутренне встряхнуться. Как уже сказано, я выглядывал на улицу из небольшого довольно неудобного окна, даже не представляя, что я видел и что было бы достойно наблюдения.
   Вдруг мне показалось, – правда это была или иллюзия, не могу сказать точно, – что я слышу какой-то голос, который кричал мне: «Садись и пиши историю абдеритов!»
   И внезапно в голове моей прояснилось. «Да, да, – думал я, – абдериты… Что же может быть естественней? Примусь за историю абдеритов. Удивительно, почему такая простая идея давно не пришла мне в голову!» И я тотчас же уселся, начал писать, перечитывал, сокращал, приводил в порядок и переписывал. И было радостно видеть, как спорилась работа!
   Когда я, наконец, вошел во вкус сочинения – (продолжает наш автор в своей чистосердечной исповеди) – вдруг пришел мне в голову каприз, или, как говорят, настроение дать полную волю своей фантазии и перейти в выдумках все возможные границы.
   Ведь дело касается лишь абдеритов, думал я, а против абдеритов невозможно погрешить, они, в конце концов, просто сброд глупцов. Приписываемые им историей глупости достаточно велики, чтобы оправдать все самое нелепое, что ты им припишешь.
   Итак, я открыто сознаюсь, – и если это неправда, то пусть простит меня небо! – я натянул постромки своей фантазии до предела, дабы изобразить абдеритов в их мыслях, речах и поведении как можно более глупыми. Вот уже две тысячи лет, как они все умерли и похоронены, говорил я себе. Это не повредит ни им, ни их потомству, от которого тоже уже и следа не осталось.
   К этому присоединилось еще одно соображение, показавшееся мне гуманным. «Чем глупей я их изображу, тем меньше могу опасаться, что абдеритов примут за сатиру и будут использовать против людей, которых я вовсе не имел в виду, ибо жизнь их мне не знакома…»
   Но, заключая так, я заблуждался. Успех произведения доказал, что я невольно копировал портреты, когда полагал, что только фантазирую.
   Признаться, это одна из самых худших шуток, подстроенных случаем писателю, который без тени хитрости в сердце, не желая никого огорчать, просто стремился развлечь себя и ближнего. Однако подобная неприятность приключилась с автором «Абдеритов» уже по выходе первых глав его книги. Наверное нет ни одного города в Германии, да и вообще в естественных пределах немецкого языка (который, заметим мимоходом, распространен на гораздо большей территории, чем любой из европейских языков), где не сыскался бы читатель «Абдеритов». И где бы их ни читали, всюду видели живые оригиналы книжной копии.
   «В тысячах мест, – (говорит автор), – где я сам никогда не бывал и не имел ни малейших знакомств, люди поражались, откуда я так хорошо знаю абдеритов, абдериток и абдеризм этих краев. И они полагали, что я непременно веду тайную переписку или по крайней мере у меня имеется маленький кабинетный бес, [383]доставляющий мне различные истории, которые обычными средствами я раздобыть бы не мог. Но поскольку мне лучше было известно, – продолжает автор, – что я не пользовался ни тем, ни другим, мне стало совершенно ясно, что древний абдеритский народец еще не настолько вымер, как я себе это представлял».
   Это открытие побудило автора предпринять исследования, которые он считал излишними, сочиняя произведение, ибо более руководствовался своей фантазией, нежели историческими свидетельствами. Он пересмотрел ряд больших и малых книг без особого успеха, пока не натолкнулся на следующее место в шестой Декаде (стр. 84) знаменитого Гафена Славкенбергия ",которое несколько прояснило ему эти неожиданные явления:
   «Добрый город Абдера во Фракии, – говорит Славкенбергий, – некогда большой, многолюдный, цветущий торговый город, фракийские Афины, родина Протагора и Демокрита, рай для глупцов и лягушек, этот добрый прекрасный город Абдера уже более не существует. Напрасно стали бы мы искать его на картах и в описаниях современной Фракии. Даже неизвестно место, где он некогда был расположен, можно лишь высказывать предположения об этом.
   Но не такова участь абдеритов! Они все еще живут и действуют, хотя их первоначальное место поселения уже давно исчезло с лица земли. Это неистребимый, бессмертный народец! Не имея постоянного пристанища, они встречаются повсюду. И хотя абдериты рассеяны среди всех народов, они, тем не менее, сохранились до нынешнего дня во всей чистоте и безо всякой примеси и остались настолько верны своим нравам, что где бы ни повстречался абдерит, стоит на него только взглянуть или услышать его, чтобы сразу сказать, что это абдерит, точно так же, как во Франкфурте и Лейпциге, Константинополе и Алеппо [384]сразу же узнаешь еврея.
   Но самое странное, что существенно отличает их от израильтян, бедуинов, армян и всех других несмешанных народов, заключается в следующем. Нисколько не опасаясь своего абдеритства, они смешиваются со всеми прочими обитателями земли и, хотя говорят на языке той страны, где живут, имеют общие законы, религию и обычаи с неабдеритами, едят и пьют, действуют и поступают, одеваются и наряжаются, причесываются и душатся, очищают желудок и ставят клистиры, одним словом, в отношении жизненных потребностей делают все примерно так же, как и прочие люди, тем не менее, говорю я, во всем, что отличает их как абдеритов, они остаются верными самим себе и настолько неизменными, словно какая-то алмазная стена, втрое выше и толще стен вавилонских, отделила их от остальных разумных существ нашей планеты. Все человеческие расы изменяются от переселения, и две различные расы, смешиваясь, создают третью. Но в абдеритах, куда бы их ни переселяли и как бы они ни смешивались с другими народами, не заметно было ни малейшей существенной перемены. Они повсюду все те же самые дураки, какими были и две тысячи лет тому назад в Абдере. И хотя уже давно не представляется возможности воскликнуть – «Взгляни, ведь это же Абдера! И тут Абдера!» – однако в Европе, Азии, Африке и Америке, в этих больших и в общем цивилизованных частях света нет ни одного города, ни одного местечка, деревни и поселения, где нельзя было бы встретить членов этого невидимого сообщества». Таково мнение Гафена Славкенбергия.
   «Прочитав это место, – (продолжает наш автор), – я тотчас же нашел ключ к тому, что испытал и что показалось мне сначала таким непонятным. И подобно тому как слова Славкенбергия объяснили мне, что произошло у меня с абдеритами, так, в свою очередь, мой опыт подтвердил достоверность его слов. Абдериты оставили после себя семена, которые взошли во всех странах и породили многочисленное потомство. И 'поскольку почти повсюду характеры и события, связанные с древними абдеритами, считали за копии и истории о новых абдеритах, то в этом как раз и проявились, согласно указанным выше свидетельствам, удивительное однообразие и неизменяемость, отличающие этот народ от прочих материковых и островных народов.
   Известия на сей счет, полученные мной отовсюду, доставили мне двойное великое утешение. Во-первых, я сразу освободился от упреков совести, от того, что, быть может, с абдеритами слишком хватил через край. И, во-вторых, мне стало известно, что мое произведение повсюду (и даже самими абдеритами) читается с удовольствием и особенно поражает точное сходство между древними и новыми абдеритами, несомненно должно быть лестное для абдеритов нового времени как наглядное доказательство их истинного происхождения. Незначительное число тех, кто жаловался, что их изобразили слишком похожими, можно действительно не принимать в расчет по сравнению с огромным количеством лиц, весьма довольных. И даже эти немногие, возможно, поступили бы лучше, если бы отнеслись к делу по-иному. Ибо поскольку, кажется, они не хотят, чтобы их принимали за тех, кем они являются на самом деле, и поэтому желали бы облачиться в шкуру более благородного животного, то разумное поведение требует, чтобы они сами не высовывали своих ушей, дабы не привлекать к себе неблагоприятного внимания.
   С другой стороны, то обстоятельство, что я писал историю древних абдеритов как бы сквозь призму абдеритов новых, я использовал так же и для того, чтобы несколько обуздать свою фантазию, которой предоставил вначале полную волю, тщательным образом воздерживался от карикатур и соблюдал в моем повествовании об абдеритах строжайшую справедливость. Ибо я считал себя летописцем древней эпохи все еще процветающего рода, который имел бы полное право отнестись ко мне с неудовольствием, если бы я без основания приписал его предкам что-либо, противоречащее истине».
   Итак, «История абдеритов» может с полным правом считаться самой правдивой и самой достоверной историей и именно поэтому может служить точным зеркалом, в котором новые абдериты могут увидеть свой собственный лик – а если они захотят быть честными перед самими собой, – то и обнаружить, насколько схожи они со своими предками. Пока существуют абдериты, – а существовать они будут, по-видимому, достаточно долгое время, – излишне распространяться о пользе этого произведения. Мы хотим только заметить, что оно, между прочим, могло бы принести пользу и в том отношении, что предостерегло бы потомков древних германцев среди нас прежде всего от подозрения, будто они происходят от абдеритов, или от того, чтобы они сами не стали походить на абдеритов из-за чрезмерного восхищения абдеритскими характером и искусством. [385]По весьма многим причинам они мало выиграли бы от этого.
   Вот, дорогой читатель, и обещанный ключ к этому достопримечательному оригинальному произведению с прилагаемым при сем заверением, что вы сможете им открыть любой даже самый маленький потайной ящичек. И если кто-нибудь захотел бы вам шепнуть на ухо, что здесь скрывается нечто еще более значительное, то можете быть убеждены – либо он сам не знает, что говорит, либо у него что-то злое на уме.
   – Sapientia prima est stultitia caruisse. [386]

Приложения

Р. Ю. Данилевский. Виланд и его «История абдеритов»

   Имя Кристофа Мартина Виланда по праву называют в ряду имен классиков немецкой литературы – Лессинга, Гете, Шиллера, Гердера. Однако нынешнему читателю Виланд известен меньше, чем его великие современники. Расцвет литературы в Германии конца XVIII и начала XIX в. действительно был связан прежде всего с их деятельностью. Гете и Шиллер заслонили своим творчеством в сознании последующих поколений сочинения писателя, который был одним из непосредственных предшественников и литературных учителей обоих поэтов. Виланд шел в литературе собственным путем и имеет перед немецкой демократической культурой собственные заслуги.
   Наряду с Клопштоком и Лессингом, Виланд вложил свой – и немалый – труд в подготовку того «строительного материала», без которого достижения Гете и Шиллера были бы невозможны, – немецкого литературного языка. Еще молодым человеком, в 60-х годах XVIII в., он достиг в стихотворных повестях такой отточенности стиля, какой до того не знала немецкая поэзия. Вольный ямб и октавы его поэм-сказок легки и звучны, как язык итальянской поэзии. «Нежность, изящество, прозрачность, естественная элегантность», – так отозвался Гете о языке Виланда. [387]Проза Виланда, в которой ясная мысль просветителя сочетается с разнообразнейшими оттенками смеха – от игривого лукавства до бичующей сатиры – немногим уступает прозе Вольтера или Лоуренса Стерна. Виланд преодолел неуклюжесть и ученую громоздкость старого книжного языка, доставшегося немцам в наследство от XVII в.
   В лаконичных «Записках о Германии» Ф. Энгельс, перечисляя преобразователей немецкого языка и культуры, назвал и Виланда. «Идея „Человека“ и развитие языка; в 1700 г. – еще варварство, 1750 г. – Лессинг и Кант, а вскоре затем – Гете, Шиллер, Виланд,Гердер, Глюк, Гендель, Моцарт». [388]
   Слогу Виланда присуща яркая эмоциональность, выступающая на первый план особенно в поэзии. Писателя знали также как увлекательного повествователя. Была известна и его философская проза. Его сатирой же интересовались сравнительно мало. Казалось бы, все иронические наблюдения, которые сделал Виланд над жизнью современников – феодальных владетелей мелких и мельчайших германских государств, ограниченных и трусливых бюргеров, продажных адвокатов, хитрых попов – все это потеряло значение вместе с ушедшей в прошлое Германией XVIII в. Но, обращаясь к произведениям Виланда, мы обнаруживаем, что многие сатирические персонажи изображены с таким мастерством, которое и сегодня вызывает читательский интерес. Именно сатира являлась той областью творчества, где Виланд не знал себе равных в немецкой литературе его времени. Он был новатором, открывшим неизвестные ранее возможности сатирической прозы.
   В творчестве Виланда немецкая сатира приобрела новое качество: общечеловеческий порок был показан как порок социальный, а гротескные маски его носителей получили живые, индивидуальные черты. Виланд создал в немецкой литературе «роман нового типа, где положительные и отрицательные тезисы воплощены не только в рассуждениях, но и в характерах и действиях». [389]
   Особенность виландовской сатиры состояла также и в том, что сатира эта не была открытой, прямой насмешкой, привычной для немецкой обличительной литературы, говорившей обычно правду в глаза. Виланд заставлял читательскую мысль работать, искать и усваивать его идеи, искусно вплетенные в пеструю ткань пронизанного юмором повествования. «Таков мой вкус, – признавался писатель, – мои излюбленные характеры – Сократ и Арлекин». [390]
   В романе «История абдеритов» природа смеха еще сложнее. Под внешним простодушием скрыта уже не только веселая арлекинада: мы ощутим в этом произведении беспощадную насмешку, подобную сарказму Лукиана Самосатского, Свифта или Вольтера. [391]
   Значение сатиры Виланда заключалось не в одних талантливо написанных карикатурных портретах носителей социального зла. Само это зло продолжало существовать, ибо пороки феодальной Германии во многом сохранились и в Германии капиталистической, приобретая еще более зловещий вид и более воинствующий характер. Среди причин невнимания буржуазной критики XIX в. к Виланду было, конечно, и настороженное отношение к его сатире.
   Для того чтобы определить место «Истории абдеритов» в творчестве Виланда, необходимо бросить общий взгляд на деятельность этого писателя.
* * *
   Кристоф Мартин Виланд родился 5 сентября 1733 г. в семье пастора в швабской деревне Оберхольцхейм вблизи «вольного» города Бибераха. [392]Воспитание пасторского сына проходило под влиянием противоречивых тенденций, боровшихся между собой в немецкой культуре. Отец будущего писателя приходился родственником А. Г. Франке (1663–1727), возглавлявшему пиетистское движение. Мальчик воспитывался в строго религиозном духе, был отдан в пиетистскую гимназию, где провел около трех лет (1747–1749). Учение пиетистов, связывавших просветительскую деятельность с догмами протестантской церкви, повлияло на вкусы молодого поэта. Но это влияние все же не было безраздельным. В гимназии Виланд начал тайком читать труды французских просветителей, в том числе Вольтера, который произвел на него огромное впечатление.
   В последующие годы Виланд жил в Эрфурте, некоторое время учился в Тюбингене, готовясь к карьере юриста. Но юриспруденция не привлекала его. В начале 50-х годов появляются в печати его первые, еще несовершенные поэтические опыты.
   В эту пору в немецкой литературе происходит разрушение поэтики классицизма, оплотом которого был драматург и критик Иоганн Кристоф Готшед (1700–1766). Чрезмерная приверженность французским образцам, описательность, отсутствие психологической глубины, ориентация на вкусы верхов феодального общества перестали удовлетворять передовую часть немецких читателей. Образованные слои бюргерства требовали от литературы внимания к «третьему сословию», которое даже в том жалком состоянии, в каком оно находилось в Германии XVIII в., оставалось все же тогда носителем исторического прогресса. Во главе немецкой литературы становятся Лессинг и Клопшток. Страстная лирика последнего, его грандиозная поэма «Мессиада» не прошли бесследно для первых произведений Виланда. Новые тенденции отвечали тяготению Виланда к поэзии, воспевающей все оттенки человеческих чувств, развивали его интерес к внутренней жизни личности. Но молодой писатель долго не мог избавиться от следов пиетистского воспитания, религия занимала в его раннем творчестве немало места. Правда, благочестие боролось там с юмором и жизнелюбием и вынуждено было, как правило, отступать.
   С 1752 по 1760 г. Виланд прожил в Швейцарии. Он был приглашен в Цюрих известным в то время швейцарским просветителем Иоганном Якобом Бодмером, который видел в начинающем поэте талантливого лирика. Бод-мер надеялся воспитать в Виланде поэта-моралиста, распространителя христианской нравственности.
   Швейцарская литература заняла к середине столетия выдающееся положение среди немецкоязычных литератур. Пронизывающий ее антифеодальный дух, культ труда и родной природы были хорошо понятны и немецкому бюргерскому читателю. Швейцарские поэты А. Галлер и С. Геснер принимали участие в создании немецкой литературы нового времени. Однако швейцарское Просвещение имело свои особенности, связанные в конечном счете с экономической отсталостью страны. В литературе была распространена религиозная назидательность, проповедь бюргерских добродетелей – бережливости, умеренности, узкого местного патриотизма. Такой своего рода духовный аскетизм не мог удовлетворить Виланда.
   Незадолго до приезда Виланда в Цюрих оттуда уехал Клопшток. Попытки Бодмера втиснуть творчество Клопштока в рамки евангельских сюжетов оттолкнули поэта от швейцарских литераторов. [393]Подобно Клопштоку Виланд также стремился переосмыслить христианские темы как темы земной радости – и это привело в конце концов и его к разрыву с Бодмером. Швейцарская действительность помогла Виланду освободиться от настроений религиозной экзальтации. От него не укрылась мертвящая атмосфера, созданная кальвинизмом. Обстановка в Швейцарии немногим отличалась от скудной духовной жизни, которую вели жители Бибераха. Возвратившись в 1760 г. на родину и получив должность письмоводителя ратуши, Виланд стал свидетелем долгой и мелочной борьбы между католиками и протестантами за влиятельные должности в городском магистрате.
   Восприятие нелепостей окружающей жизни обострилось у Виланда благодаря чтению английских авторов. Их умение проникать в человеческую душу опережало в то время опыт немецкой литературы. Шекспир, Свифт, Стерн, Дж. Томсон становятся сильнейшим увлечением Виланда. В начале 60-х годов Виланд переводит и ставит с актерами-любителями в родном городе «Бурю» Шекспира. В течение нескольких лет он издает восемь томов шекспировского театра в своем переводе. [394]
   Но самым любимым писателем Виланда был Лоуренс Стерн, родоначальник английского сентиментализма. Стерн, старший современник автора «Истории абдеритов», в эти же годы печатал свой знаменитый роман «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» (1759–1767). Затем появилось его «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» (1768). Виланда поразила в Стерне смелость мысли и чувства. Манера его письма резко противостояла канонам немецкого классицизма и религиозно-назидательной литературы. Стернианский юмор, на первый взгляд легкомысленный и «бесшабашный», скрывал в себе горькую иронию, вызванную сознанием контраста между идеей Человека и жалким искажением ее в мире буржуазного практицизма.
   Произведения Стерна подсказали Виланду не только стилистические приемы, но и жизненную позицию: внешне благодушное, но в сущности крайне критическое и насмешливое отношение к окружающему. При этом немецкий писатель не просто подражал Стерну. Насмешка зрелого Виланда была еще беспощаднее, – возможно, потому, что общественный застой на его родине превосходил в своей косности пороки английской действительности. «Голова моя работает совсем в тристрам-шендиевском направлении», – писал Виланд еще при жизни Стерна, в 1767 г. [395]Роман «История абдеритов» свидетельствует, что ирония Виланда достигала местами такой обличительной силы, которая заставляет вспомнить не только о Стерне, но и о Свифте.
   Интерес Виланда к позднему английскому Просвещению не ограничивался литературой. Английские авторы воспринимались в определенном философском освещении. Если Стерн был самым близким Виланду писателем, то наиболее родственным ему философом можно назвать Энтони Шефтсбери (1671–1713). Взгляды этого популярного моралиста и эстетика привлекали к себе Виланда тем же, что и сочинения Стерна, – концепцией внутренне свободной, духовно раскрепощенной личности. Шефтсбери сохранил восходящее к Возрождению представление о личности как гармоническом единстве. Философ переосмыслил античный термин «калокагатия» (единство добра и красоты, т. е. нравственного и эстетического начал), лишив это понятие древней кастовой и привнесенной Платоном мистической окраски. Калокагатией он назвал нравственную цель, к которой надлежит стремиться человеку в процессе самосовершенствования.