Страница:
Простой же народ, напротив, видел в этих лягушках тех самых, с которыми произошло известное чудо.
И я, Стильбон, ныне верховный жрец в Абдере по милости Юпитера и Латоны, по зрелому размышлению пришел к выводу, что вера народа покоится на неопровержимом основании. И вот мое доказательство!»
Мы, вероятно, наскучили бы благосклонному читателю, если бы пожелали ознакомить его с этим доказательством столь же подробно, как оно изложено в упомянутой книге верховного жреца Стильбона, тем более, что мы заранее так же совершенно уверены в его неосновательности, как добрый Стильбон в его основательности. Итак, ограничимся всего лишь двумя словами: вся его лягушачья теория держалась на гипотезе весьма обычной сегодня, а в то время (во всяком случае, в Абдере) совершенно новой и, как клялся Стильбон, им самим созданной, утверждавшей, что «всякое живое создание есть не что иное, как развитие изначального зародыша. [357]Стильбону открытие, сделанное им, показалось таким превосходным, что он, будучи несведущим в физике, постарался подкрепить его множеством логических и моральных аргументов, которые с каждым днем представлялись ему все более вероятными.
Наконец, он решил, что довел свое открытие до степени высшей вероятности. И так как от последней до истины требуется всего лишь небольшой прыжок, то вовсе неудивительно, что его столь остроумная, столь тонкая, столь вероятная гипотеза, им самим изобретенная и с таким трудом разработанная, связанная им со всеми прочими идеями и ставшая основой для новой, вполне продуманной теории о лягушках Латоны, представлялась ему такой же бесспорной, очевидной и несомненной, как какое-нибудь положение Евклида.
«Милийские поселяне, превращенные в лягушек, – говорил Стильбон, – имели в себе множество скрытых один в другом зародышей поселян и непоселян, которые, по естественной причине, могли и должны были с того времени и по сей день, и с сегодняшнего дня до конца света произойти от них. Но в тот момент, когда милийские поселяне стали лягушками, все человеческие зародыши, имевшиеся у каждого из них, превратились в лягушачьи. Ибо, – утверждал он, – или эти зародыши были истреблены, или превращены в лягушачьи, или же оставлены без изменений. Первый случай невозможен, поскольку нечто не может перейти в ничто, так же, как и ничто – в нечто. Третий случай также нельзя себе представить, ибо если бы упомянутые зародыши остались человеческими, то милийские ???????????????, человеколягушки рождали бы настоящих людей, что противоречит исторической истине и само по себе во всех отношениях нелепо. Следовательно, остается лишь второй случай: они превратились в лягушачьи зародыши. Итак, с полной определенностью можно утверждать: лягушки, находящиеся доныне в священном пруду, и все прочие, происходящие от них, сиречь все абдерские лягушки суть те же самые, которые превращены Латоной в лягушек, поскольку они существовали в зародышах поселян, испытавших одновременно с ними это превращение».
Считая это раз и навсегда доказанной истиной, честный Стильбон полагал, что из нее сами собой вытекают и ясные как день следствия. Подобно тому как, например, пораженный молнией дуб считают священным предметом, связанным с Зевсом Громовержцем, и относятся к нему с благоговейным трепетом, точно так же, говорил он, следует относиться и к превращенным Латоной или Юпитером человеколягушкам и ко всем их потомкам до тысячного и десятитысячного колена и почитать их как чудесные и близкие к Латоне существа.
По виду они, правда, походят на прочих обыкновенных лягушек. Но так как в прошлом они были людьми, а человеческая природа и происхождение накладывают на нас неизгладимый отпечаток, то они не столько лягушки, сколько человеколягушки, и в некотором смысле принадлежат к человеческому роду, являются нашими братьями, нашими несчастными братьями, отмеченными ужасным знаком возмездия богов, и именно поэтому достойными нашего нежного сострадания. Однако не только нашего сострадания, прибавлял Стильбон, но и нашего благоговения, поскольку они являются постоянными и неприкосновенными свидетелями могущества нашей богини, оскорбить которых значит оскорбить саму Латону. И то, что их оберегали и они сохранились в течение веков, как раз и является красноречивым доказательством ее воли.
Добрый верховный жрец, которого наши читатели не осмелятся презирать, если только глубоко проникнут в его душу, просидел весь вечер в чтении и критическом исследовании своей главы о лягушках и, стремясь подкрепить свою теорию новыми аргументами, до того углубился в это занятие, что совсем позабыл о своем обещании сообщить номофилаксу о результатах визита к архонту. Он вспомнил об этом лишь тогда, когда в сумерках приоткрылась дверь его кельи и перед ним собственной персоной предстал номофилакс.
– Ничего утешительного не могу вам сообщить, – воскликнул, увидев его, Стильбон. – Мы имеем дело с более опасными людьми, чем я представлял. Архонт отказался прочесть мою книгу, быть может, потому, что он вообще не умеет читать…
– Не ручаюсь за это, – ответил Гипсибой.
– И он говорил со мной в таком тоне, которого я совершенно не ожидал от главы республики.
– Что же он сказал?
– Благодарение небесам, я уже позабыл большую часть того, что он говорил. Достаточно, что он настаивал на непременном мнении Академии.
– Об этом ей следовало бы, пожалуй, не беспокоиться, – прервал его номофилакс. – Антилягушатники встретятся с сопротивлением гораздо большим, чем они предполагают. Но дабы нас не обвиняли в том, что мы прибегаем к насильственным мерам, не использовав средств более мирных, советники решили немедленно сделать сенату письменное представление, если жрецы Латоны согласны поддержать нас.
– Весьма охотно, – отвечал Стильбон. – Я сам напишу представление, я им докажу…
– Пока, – прервал его номофилакс, – хватит и краткой докладной записки, которую я уже sub spe rati et grati [358]сочинил. Столь ученое перо, как ваше, мы прибережем на крайний случай.
Хотя, казалось, верховный жрец и был убежден этим доводом, однако в эту ночь он принялся еще за один небольшой трактат, в котором собирался представить свою теорию в новом свете и обосновать ее более тонко, чем в своей книге о древностях храма Латоны, предупредив тем самым возможные возражения философа Коракса.
«Заранее предусмотренные удары – не опасны, – говорил он себе. – Я изложу все дело так ясно и отчетливо, что даже самые глупые будут убеждены. Да ведь если истина потеряет свою власть над разумом именно в этом деле, то рухнет весь привычный порядок мира!».
Глава седьмая
И я, Стильбон, ныне верховный жрец в Абдере по милости Юпитера и Латоны, по зрелому размышлению пришел к выводу, что вера народа покоится на неопровержимом основании. И вот мое доказательство!»
Мы, вероятно, наскучили бы благосклонному читателю, если бы пожелали ознакомить его с этим доказательством столь же подробно, как оно изложено в упомянутой книге верховного жреца Стильбона, тем более, что мы заранее так же совершенно уверены в его неосновательности, как добрый Стильбон в его основательности. Итак, ограничимся всего лишь двумя словами: вся его лягушачья теория держалась на гипотезе весьма обычной сегодня, а в то время (во всяком случае, в Абдере) совершенно новой и, как клялся Стильбон, им самим созданной, утверждавшей, что «всякое живое создание есть не что иное, как развитие изначального зародыша. [357]Стильбону открытие, сделанное им, показалось таким превосходным, что он, будучи несведущим в физике, постарался подкрепить его множеством логических и моральных аргументов, которые с каждым днем представлялись ему все более вероятными.
Наконец, он решил, что довел свое открытие до степени высшей вероятности. И так как от последней до истины требуется всего лишь небольшой прыжок, то вовсе неудивительно, что его столь остроумная, столь тонкая, столь вероятная гипотеза, им самим изобретенная и с таким трудом разработанная, связанная им со всеми прочими идеями и ставшая основой для новой, вполне продуманной теории о лягушках Латоны, представлялась ему такой же бесспорной, очевидной и несомненной, как какое-нибудь положение Евклида.
«Милийские поселяне, превращенные в лягушек, – говорил Стильбон, – имели в себе множество скрытых один в другом зародышей поселян и непоселян, которые, по естественной причине, могли и должны были с того времени и по сей день, и с сегодняшнего дня до конца света произойти от них. Но в тот момент, когда милийские поселяне стали лягушками, все человеческие зародыши, имевшиеся у каждого из них, превратились в лягушачьи. Ибо, – утверждал он, – или эти зародыши были истреблены, или превращены в лягушачьи, или же оставлены без изменений. Первый случай невозможен, поскольку нечто не может перейти в ничто, так же, как и ничто – в нечто. Третий случай также нельзя себе представить, ибо если бы упомянутые зародыши остались человеческими, то милийские ???????????????, человеколягушки рождали бы настоящих людей, что противоречит исторической истине и само по себе во всех отношениях нелепо. Следовательно, остается лишь второй случай: они превратились в лягушачьи зародыши. Итак, с полной определенностью можно утверждать: лягушки, находящиеся доныне в священном пруду, и все прочие, происходящие от них, сиречь все абдерские лягушки суть те же самые, которые превращены Латоной в лягушек, поскольку они существовали в зародышах поселян, испытавших одновременно с ними это превращение».
Считая это раз и навсегда доказанной истиной, честный Стильбон полагал, что из нее сами собой вытекают и ясные как день следствия. Подобно тому как, например, пораженный молнией дуб считают священным предметом, связанным с Зевсом Громовержцем, и относятся к нему с благоговейным трепетом, точно так же, говорил он, следует относиться и к превращенным Латоной или Юпитером человеколягушкам и ко всем их потомкам до тысячного и десятитысячного колена и почитать их как чудесные и близкие к Латоне существа.
По виду они, правда, походят на прочих обыкновенных лягушек. Но так как в прошлом они были людьми, а человеческая природа и происхождение накладывают на нас неизгладимый отпечаток, то они не столько лягушки, сколько человеколягушки, и в некотором смысле принадлежат к человеческому роду, являются нашими братьями, нашими несчастными братьями, отмеченными ужасным знаком возмездия богов, и именно поэтому достойными нашего нежного сострадания. Однако не только нашего сострадания, прибавлял Стильбон, но и нашего благоговения, поскольку они являются постоянными и неприкосновенными свидетелями могущества нашей богини, оскорбить которых значит оскорбить саму Латону. И то, что их оберегали и они сохранились в течение веков, как раз и является красноречивым доказательством ее воли.
Добрый верховный жрец, которого наши читатели не осмелятся презирать, если только глубоко проникнут в его душу, просидел весь вечер в чтении и критическом исследовании своей главы о лягушках и, стремясь подкрепить свою теорию новыми аргументами, до того углубился в это занятие, что совсем позабыл о своем обещании сообщить номофилаксу о результатах визита к архонту. Он вспомнил об этом лишь тогда, когда в сумерках приоткрылась дверь его кельи и перед ним собственной персоной предстал номофилакс.
– Ничего утешительного не могу вам сообщить, – воскликнул, увидев его, Стильбон. – Мы имеем дело с более опасными людьми, чем я представлял. Архонт отказался прочесть мою книгу, быть может, потому, что он вообще не умеет читать…
– Не ручаюсь за это, – ответил Гипсибой.
– И он говорил со мной в таком тоне, которого я совершенно не ожидал от главы республики.
– Что же он сказал?
– Благодарение небесам, я уже позабыл большую часть того, что он говорил. Достаточно, что он настаивал на непременном мнении Академии.
– Об этом ей следовало бы, пожалуй, не беспокоиться, – прервал его номофилакс. – Антилягушатники встретятся с сопротивлением гораздо большим, чем они предполагают. Но дабы нас не обвиняли в том, что мы прибегаем к насильственным мерам, не использовав средств более мирных, советники решили немедленно сделать сенату письменное представление, если жрецы Латоны согласны поддержать нас.
– Весьма охотно, – отвечал Стильбон. – Я сам напишу представление, я им докажу…
– Пока, – прервал его номофилакс, – хватит и краткой докладной записки, которую я уже sub spe rati et grati [358]сочинил. Столь ученое перо, как ваше, мы прибережем на крайний случай.
Хотя, казалось, верховный жрец и был убежден этим доводом, однако в эту ночь он принялся еще за один небольшой трактат, в котором собирался представить свою теорию в новом свете и обосновать ее более тонко, чем в своей книге о древностях храма Латоны, предупредив тем самым возможные возражения философа Коракса.
«Заранее предусмотренные удары – не опасны, – говорил он себе. – Я изложу все дело так ясно и отчетливо, что даже самые глупые будут убеждены. Да ведь если истина потеряет свою власть над разумом именно в этом деле, то рухнет весь привычный порядок мира!».
Глава седьмая
Отрывки из заключения Академии. Несколько слов о целях Коракса в связи с этим и об апологии, в которой Стильбон и Коракс имели возможность принять равное участие
Пока волновалось меньшинство сената и жречество храма Латоны, Академия получила предписание представить сенату в течение недели свое заключение о том, «какими целесообразными средствами, не затрагивая прав храма Латоны, скорейшим образом воспрепятствовать чрезмерному размножению лягушек».
Академия не замедлила собраться на следующее утро. Поскольку антилягушатники составляли ее большинство, то изложить мнение было поручено философу Кораксу, однако со строгим наказом президента: самым тщательным образом избегать опасности втянуть Академию в распри с храмом Латоны.
Коракс обещал, что употребит всю свою мудрость, дабы высказать правду по возможности в мирной и подобающей форме.
– Ибо совершать невозможное,как вам известно, высокоуважаемые господа, никто и ни в каком случае не обязан. [359]
– В этом вы правы, – отвечал президент. – Я хотел только сказать, чтобы вы по возможности были осторожны. Ибо от истины Академия, разумеется, не должна отступаться… насколько это возможно.
– Я тоже всегда это говорю, – подтвердил Коракс.
«В каком странном положении оказывается человек, имеющий несчастье быть абдеритом, – подумал Коракс, приступая к заключению Академии о лягушках. – В каком другом городе вздумали бы предложить Академии подобный вопрос?… И, однако, к чести сената, он все-таки проявил столько мужества и разума, запросив Академию. На свете есть города, где к разрешению подобных вопросов Академию не привлекают. Право, абдериты из чистой глупости приходят порой к хорошим идеям!»
Коракс сел за письменный стол и трудился с такой охотой и рвением, что еще до заката солнца заключение было готово.
Поскольку мы дали нашему благосклонному читателю пусть не подробные, но все же достаточные сведения о теории верховного жреца Стильбона, то беспристрастность – первая обязанность историка – требует, чтобы мы ему сообщили также и о содержании академического мнения по крайней мере столько, сколько требуется, чтобы понять эту достопримечательную историю.
«Высокий сенат в своем уважаемом решении, направленном Академии, – говорил вначале Коракс, – полагает, что количество лягушек ныне в Абдере намного превышает количество населения и это освобождает Академию от неприятной обязанности доказывать то, что является для всякого очевидным фактом.
При таком положении дел Академия должна лишь высказаться о средствах, способных быстрейшим образом предотвратить бедствие.
Но так как лягушки в Абдере в силу древнего, почтенного установления и религии наших предков пользуются преимуществами, нарушать которые многим кажется опасным и даже непозволительным; и так как по сути самого дела может случиться, что при теперешнем общественном бедствии единственные полезные средства, предложенные Академией, могли бы показаться средствами, наносящими ущерб правам абдерских лягушек, то прежде всего целесообразно и даже необходимо осветить этот предмет с историко-прагматической точки зрения: в чем же состоит особенность вышеупомянутых нами лягушек.
Итак, Академия просит всех высокоуважаемых членов высокого сената проявить благосклонное внимание к теоретической части ее заключения особенно потому, что счастливый исход этого столь важного дела полностью зависит от уточнения предварительного вопроса: должно ли считать абдерских лягушек за натуральных лягушек и в какой степени?»
Уточнение это занимало более двух третей сочинения Коракса. Хитрый философ, помня, что он обещал предусмотрительному президенту, коснулся превращения милийских поселян лишь мимоходом и со всем почтением, которое надлежало оказывать древнему народному преданию. Ссылаясь на книгу Стильбона, он назвал это фактом, не подлежащим никакому сомнению, подобно превращениям Нарцисса в цветок, Кикна – в лебедя, Дафны – в лавровое дерево [360]или же какой-нибудь иной метаморфозе, имеющей столь же прочное основание. «И если бы считалось позволительным и благопристойным отвергать подобные древние предания, то их сочли бы явно непонятными. Поскольку, с одной стороны, не представляется возможным опровергнуть их историческими свидетельствами, а, с другой, ни один естествоиспытатель не в состоянии доказать их абсолютную невероятность, то любой разумный человек предпочтет скорей воздерживаться от сомнений, не будучи в состоянии ничего возразить против них, кроме банальных фраз: „Это невероятно, это противоречит законам природы“ и аналогичных выражений, которые могли бы прийти в голову при беглом взгляде на вещи и самому глупому человеку».
Итак, он, Коракс, считает превращение милийских поселян в лягушек явлением, имеющим основание в самом себе, но при этом утверждает, что его достоверность совершенно не важна для того, чтобы решить данный вопрос. «Ведь никто, пожалуй, не станет отрицать, что эти милийские человеколягушки уже по крайней мере две тысячи лет как перемерли и более не существуют. Однако если даже допустить, что абдерские лягушки могли бы достаточно убедительно доказать свое происхождение от них, то это было бы только доказательством, что с незапамятных времен, из поколения в поколение они являлись просто-напросто лягушками. Ибо с момента их олягушатения, [361]перестав быть людьми, они в тот же миг приобрели признаки подобных себе животных, то есть натуральных лягушек. Одним словом, лягушки есть лягушки, и то обстоятельство, что их прародители были до превращения индийскими поселянами, столь же мало меняет в их теперешней лягушачьей природе, как и в происхождении потомственного нищего, насчитывающего тридцать два предка – его нельзя считать за принца, если даже доказано, что первый нищий в его родословном древе происходит по прямой линии от Нина и Семирамиды. [362]Сторонники противоположного мнения, кажется, и сами это хорошо понимали и, стремясь обосновать мнимую высшую природу абдерских лягушек, вынуждены были прибегнуть к гипотезе, одно изложение которой уже освобождает нас от труда опровергать ее».
Проницательный читатель (а такая книга, само собой разумеется, не может иметь никакого иного читателя) и без нас заметит, что Коракс, намекая на теорию верховного жреца Стильбона о зародышах, должен был или опровергнуть, или осмеять ее, прежде чем осмелился бы заикнуться насчет уменьшения числа лягушек.
И так как из этих двух путей последний был самым удобным и наиболее доступным для тех премудрых и благородных умов, с которыми он вынужден был иметь дело, то Коракс решил довести до абсурда всю нелепость этой гипотезы, прибегнув к комическому вычислению бесконечно малой величины пресловутых зародышей.
«Дабы не утомлять без нужды внимание высокого сената арифметическими тонкостями, – говорил он, – предположим, что сын самого большого и самого толстого из превратившихся в лягушек поселян, будучи зародышем, относился к своему отцу как единица к ста миллионам. Мы берем такое отношение исключительно ради круглого счета, хотя без труда можно было бы доказать, что самый крупный гомункул [363]в зародыше, по крайней мере, еще в десять раз меньше предполагаемого. Итак, по мнению жреца Стильбона, в этом зародыше заключается в такой же соответствующей пропорции уменьшенный зародыш внука, в зародыше внука – зародыш правнука, и так в каждом потомке до десятитысячного колена – зародыш наследника в сотню миллионов меньший. И, следовательно, зародыш ныне живущей абдерской лягушки, если даже допустить, что его отделяют от своего прародителя только сорок поколений, должен был бы быть, находясь в своем прародителе, в несколько миллионов биллионов и триллионов меньше, чем сырный червячок. И самому искусному писарю в канцелярии высокого сената не хватило бы и жизни, чтобы выразить это число со всеми нолями, а всей территории славной республики (тех ее мест, которые пока не превращены в лягушачьи рвы) не хватило бы для того, чтобы расстелить на ней всю бумагу или пергамент, дабы написать это невероятное число. Академия предоставляет сенату решить, возможно ли на основании ничтожнейшего из всех мельчайших живых существ составить себе представление о такой неизмеримо малой величине? И можно ли сомневаться, что с достопочтенным верховным жрецом случилось нечто весьма человеческое: создав гипотезу о зародышах, он дал хотя и не поверхностное, однако весьма смутное и непонятное обоснование мнимой святости абдерских лягушек.
Академия не стремится без нужды утомлять соображение сиятельных отцов отечества. Но если подумать, как коротка жизнь лягушки, и представить себе, что нынешние наши лягушки происходят, по крайней мере в пятидесятом колене, от милийских поселян, то гипотеза достопочтенного верховного жреца теряется в такой бездне ничтожно малых величин, что было бы величайшей нелепостью попусту терять слова для их определения.
Как гласит знаменитая надпись в Саисе: «Природа есть все то, что существует, что было и что будет, и ее завесы еще не приоткрывал никто из смертных». [364]Академия, убежденная в этой истине более, чем кто-либо другой, весьма далека от того, чтобы дерзать проникнуть в тайны природы, которые должны оставаться непостижимыми. Она полагает, что стремиться узнать о происхождении живых существ больше, чем дозволяют при пристальном внимании наши чувства – напрасное дело. И если она даже считает позволительным следовать врожденному стремлению человеческого разума, – объяснять для себя все путем гипотез, – то самой естественной из них она считает теорию, согласно которой зародыши органических тел образуются благодаря тайным силам природы лишь тогда, когда она в них действительно нуждается. В соответствии с этим объяснением зародыш любого существа, квакающего ныне во всех болотах и лягушачьих рвах Абдеры, не древнее момента его рождения. С лягушкой, квакавшей во времена Троянской войны, от которой ныне живущая происходит по прямой линии, эта последняя не имеет ничего общего, кроме того, что природа создала их по форме одинаковыми и для одной и той же цели».
Обширно подкрепив это мнение, философ Коракс делал, наконец, вывод: абдерские лягушки являются точно такими же натуральными, обыкновенными лягушками, как и все прочие лягушки на свете. Странные преимущества, которыми они пользовались в Абдере, были основаны вовсе не на каком-то достоинстве их природы и их мнимом родстве с природой человеческой, а просто на народном суеверии, слишком долго остававшемся, к великому ущербу для общего блага, окутанным мраком; пользуясь им, воображение одних и своекорыстие других имели полную возможность причинить с помощью Этих лягушек столько бедствий, что вряд ли где-нибудь на свете, кроме Египта, можно встретить нечто подобное. [365]
«Древности Абдеры, – продолжал он, – несмотря на весь свет, щедро пролитый на них, как и на древности всех прочих городов на свете, достопочтенным и ученым Стильбоном, все еще окутаны непроницаемым туманом, оставляющим мало надежды любознательному исследователю удовлетворить свою жажду истины. Но к чему нам знать больше, чем мы действительно знаем? И что нам за дело до происхождения храма Латоны и священного лягушачьего пруда? Разве, если бы мы все это узнали, Латона не осталась бы богиней, ее храп – храмом, а ее лягушачий пруд – лягушачьим прудом?»
«…Латону следует почитать в ее древнем храме, ее древний лягушачий пруд следует содержать с подобающим благоговением. То и другое – учреждения наших давних предков, пользующихся почтением уже благодаря одной своей древности. Они утверждены обычаями многих столетий, поддерживаются постоянной, всеобщей верой нашего народа, передающейся из поколения в поколение, освящены и нерушимы благодаря законам нашей республики, вверившей попечение и защиту оных учреждений самой уважаемой коллегии в государстве. Но если Латона или Юпитер превратили милийских поселян в лягушек, то разве отсюда следует, что все лягушки Латоны священны и должны наравне со жрецами пользоваться правом неприкосновенности? И если нашим славным предкам заблагорассудилось для вечной памяти о чуде содержать в округе храма небольшой лягушачий ров, то разве отсюда следует, что вся Абдера должна быть превращена в большую лягушачью лужу?
Академия умеет уважать верования и чувства народа. Но к предрассудкам, в которые они грозят постоянно выродиться, можно относиться снисходительно до тех пор, пока они не слишком опасны. Лягушек можно почитать; но жертвовать ради лягушек людьми – несправедливо. Цель, ради которой наши предки абдериты заложили священный лягушачий пруд, конечно, могла бы быть достигнута и посредством одной лягушки. Пусть он даже весь кишит ими! Если бы только дело ограничилось одним-единственным прудом! От этого Абдера не стала бы менее цветущей, менее могущественной или менее счастливой. И лишь странное слепое заблуждение, будто лягушек и лягушачьих прудов должно быть как можно больше, довело нас до такого состояния, что у нас действительно нет никакого выбора: или же немедленно избавиться от этих обременительных и чересчур плодовитых сограждан, или всем вместе, обнажив головы и босыми, отправиться в храм Латоны и на коленях умолять богиню до тех пор, пока она не повторит вновь свое чудо и не превратит всех нас в лягушек.
Академия весьма оскорбила бы мудрость отцов отечества, если бы она хотя бы на мгновение усомнилась в том, что за единственное средство, которое она вынуждена и в состоянии предложить в столь отчаянном положении, не схватятся все обеими руками. Средство это отвечает требованиям высокого сената. Оно в наших руках, является целесообразным и окажет незамедлительное действие. Оно не только не связано ни с какими расходами, но даже, напротив, принесет значительную экономию. При некоторых условиях ни Латона, ни ее жрецы не смогут найти в нем чего-либо достойного порицания».
Пусть теперь благосклонный читатель догадается, что это за средство! Чтобы долго не мучить его догадками, скажем, что это простейшее средство на свете. С давних времен и доныне его употребляют в Европе, ни у кого во всем христианском мире оно не вызывает ни малейших сомнений, и тем не менее у половины советников встали волосы дыбом, едва только было зачитано соответствующее место из доклада. Короче, чтобы спокойным образом избавиться от лягушек, Академия предложила их… есть.
Сочинитель мнения Академии божился, что во время своих путешествий он видел, как в Афинах, Мегаре, Коринфе, Аркадии и во многих других местах люди употребляли в пищу лапки лягушек, и сам их ел. Он уверял, что это весьма здоровая, питательная пища и что ее желательно подавать к столу Запеченной, в виде фрикасе или небольших паштетов. Он высчитал, что таким образом огромное множество лягушек в короткое время может быть сведено к весьма скромному количеству, а для низших и средних слоев общества новый пищевой продукт при теперешних трудных временах явится немалым подспорьем. И хотя прибыль от него по естественной причине день ото дня должна будет уменьшаться, но тем эффективней могли бы быть восполнены потери, ибо несколько тысяч лягушачьих прудов и рвов постепенно высохнут и вновь станут пригодными для земледелия, что возвратит, по крайней мере, четвертую часть принадлежащей Абдере земли и пойдет на пользу ее обитателям. Академия, прибавлял он, изучила дело со всех возможных точек зрения и не представляет, какие, хотя бы малейшие, возражения оно могло бы вызвать со стороны Латоны и ее жрецов. Ибо что касается самой богини, то она несомненно сочтет себя глубоко оскорбленной уже одним только подозрением, будто лягушки дороже ей, чем люди. А от жрецов следует ожидать, что, являясь отличными гражданами и патриотами, они не будут противиться предложению, благодаря которому то, что являлось до сих пор величайшим злом и бедствием для Абдеры, при благоразумной перемене обратится к величайшей пользе. Но так как справедливость требует не ущемлять прав жрецов в угоду общественному благу, то Академия полагает необходимым не только гарантировать им вновь неприкосновенность древнего лягушачьего пруда у храма Латоны, но и издать постановление, чтобы с момента, когда задние лапки абдерских лягушек объявят дозволенной пищей, с каждой сотни их отчислялась пошлина в один-два обола [366]в пользу храма Латоны. Подать Эта, по весьма умеренному подсчету, составит за короткое время сумму в тридцать-сорок тысяч драхм, и, следовательно, она возместила бы с избытком утрату прочих небольших доходов храма Латоны, вызванных настоящим нововведением.
Свое мнение философ заканчивал следующими достопримечательными словами: «Академия полагает, что, внося это столь же естественное, сколь и общеполезное предложение, она выполняет свой долг. В успехе она уверена и озабочена им не больше любого абдерского гражданина. Будучи убеждена, что только отъявленные батрахосебисты [367]способны воспротивиться столь необходимой реформе, она выражает надежду, что славные отцы отечества не допустят, чтобы смешная эта секта одержала победу и в глазах всех греков и варваров запятнала бы славу абдерского имени позором, которого вовеки не смыть».
Трудно судить о намерениях человека по его поступкам и жестоко подозревать в нем плохие намерения, потому что один и тот же поступок может легко проистекать и из хороших и из дурных побуждений. Но считать каждого плохим человеком только потому, что его образ мыслей не совпадает с нашим – несправедливо и неразумно. Хотя мы и не можем с достоверностью сказать, насколько чисты были намерения философа Коракса, когда он сочинял мнение, однако мы склонны полагать, что жрец Стильбон слишком далеко зашел в своей страсти, объявив Коракса из-за этого мнения явным врагом богов и людей и обвинив его в совершенно очевидном стремлении ниспровергнуть всякую религию. Как бы ни был в этом убежден Стильбон, однако при значительных и неизбежных различиях в образе мысли людей, весьма возможно, что Коракс столь же искренно был уверен в своем мнении, считая в глубине души абдерских лягушек самыми обыкновенными лягушками и действительно желая своим предложением оказать важную услугу отечеству. Впрочем, автор сей истории вполне довольствуется тем, что повсеместно принятые в Европе принципы мало благоприятны для лягушек и что нам, ныне живущим, высказывать совершенно беспристрастное мнение о данном предмете – дело в высшей степени щекотливое.
Что касается моральности намерений философа Коракса, то, во всяком случае, известно, что и он не был лишен страстей, как и верховный жрец. Ревностно умножая число своих сторонников, он возбудил подозрение в тщеславном намерении стать главой партии, одержать победу над Стильбоном и гордая мысль сыграть однажды важную роль в истории Абдеры, по меньшей мере, столько же способствовала его энергичной деятельности против лягушек, как и его добродетель. Но чтобы все это он совершал из чисто гастрономических соображений, это, мы полагаем, клевета слабоумных и пристрастных людей, которых всегда достаточно, особенно в малых республиках.
Академия не замедлила собраться на следующее утро. Поскольку антилягушатники составляли ее большинство, то изложить мнение было поручено философу Кораксу, однако со строгим наказом президента: самым тщательным образом избегать опасности втянуть Академию в распри с храмом Латоны.
Коракс обещал, что употребит всю свою мудрость, дабы высказать правду по возможности в мирной и подобающей форме.
– Ибо совершать невозможное,как вам известно, высокоуважаемые господа, никто и ни в каком случае не обязан. [359]
– В этом вы правы, – отвечал президент. – Я хотел только сказать, чтобы вы по возможности были осторожны. Ибо от истины Академия, разумеется, не должна отступаться… насколько это возможно.
– Я тоже всегда это говорю, – подтвердил Коракс.
«В каком странном положении оказывается человек, имеющий несчастье быть абдеритом, – подумал Коракс, приступая к заключению Академии о лягушках. – В каком другом городе вздумали бы предложить Академии подобный вопрос?… И, однако, к чести сената, он все-таки проявил столько мужества и разума, запросив Академию. На свете есть города, где к разрешению подобных вопросов Академию не привлекают. Право, абдериты из чистой глупости приходят порой к хорошим идеям!»
Коракс сел за письменный стол и трудился с такой охотой и рвением, что еще до заката солнца заключение было готово.
Поскольку мы дали нашему благосклонному читателю пусть не подробные, но все же достаточные сведения о теории верховного жреца Стильбона, то беспристрастность – первая обязанность историка – требует, чтобы мы ему сообщили также и о содержании академического мнения по крайней мере столько, сколько требуется, чтобы понять эту достопримечательную историю.
«Высокий сенат в своем уважаемом решении, направленном Академии, – говорил вначале Коракс, – полагает, что количество лягушек ныне в Абдере намного превышает количество населения и это освобождает Академию от неприятной обязанности доказывать то, что является для всякого очевидным фактом.
При таком положении дел Академия должна лишь высказаться о средствах, способных быстрейшим образом предотвратить бедствие.
Но так как лягушки в Абдере в силу древнего, почтенного установления и религии наших предков пользуются преимуществами, нарушать которые многим кажется опасным и даже непозволительным; и так как по сути самого дела может случиться, что при теперешнем общественном бедствии единственные полезные средства, предложенные Академией, могли бы показаться средствами, наносящими ущерб правам абдерских лягушек, то прежде всего целесообразно и даже необходимо осветить этот предмет с историко-прагматической точки зрения: в чем же состоит особенность вышеупомянутых нами лягушек.
Итак, Академия просит всех высокоуважаемых членов высокого сената проявить благосклонное внимание к теоретической части ее заключения особенно потому, что счастливый исход этого столь важного дела полностью зависит от уточнения предварительного вопроса: должно ли считать абдерских лягушек за натуральных лягушек и в какой степени?»
Уточнение это занимало более двух третей сочинения Коракса. Хитрый философ, помня, что он обещал предусмотрительному президенту, коснулся превращения милийских поселян лишь мимоходом и со всем почтением, которое надлежало оказывать древнему народному преданию. Ссылаясь на книгу Стильбона, он назвал это фактом, не подлежащим никакому сомнению, подобно превращениям Нарцисса в цветок, Кикна – в лебедя, Дафны – в лавровое дерево [360]или же какой-нибудь иной метаморфозе, имеющей столь же прочное основание. «И если бы считалось позволительным и благопристойным отвергать подобные древние предания, то их сочли бы явно непонятными. Поскольку, с одной стороны, не представляется возможным опровергнуть их историческими свидетельствами, а, с другой, ни один естествоиспытатель не в состоянии доказать их абсолютную невероятность, то любой разумный человек предпочтет скорей воздерживаться от сомнений, не будучи в состоянии ничего возразить против них, кроме банальных фраз: „Это невероятно, это противоречит законам природы“ и аналогичных выражений, которые могли бы прийти в голову при беглом взгляде на вещи и самому глупому человеку».
Итак, он, Коракс, считает превращение милийских поселян в лягушек явлением, имеющим основание в самом себе, но при этом утверждает, что его достоверность совершенно не важна для того, чтобы решить данный вопрос. «Ведь никто, пожалуй, не станет отрицать, что эти милийские человеколягушки уже по крайней мере две тысячи лет как перемерли и более не существуют. Однако если даже допустить, что абдерские лягушки могли бы достаточно убедительно доказать свое происхождение от них, то это было бы только доказательством, что с незапамятных времен, из поколения в поколение они являлись просто-напросто лягушками. Ибо с момента их олягушатения, [361]перестав быть людьми, они в тот же миг приобрели признаки подобных себе животных, то есть натуральных лягушек. Одним словом, лягушки есть лягушки, и то обстоятельство, что их прародители были до превращения индийскими поселянами, столь же мало меняет в их теперешней лягушачьей природе, как и в происхождении потомственного нищего, насчитывающего тридцать два предка – его нельзя считать за принца, если даже доказано, что первый нищий в его родословном древе происходит по прямой линии от Нина и Семирамиды. [362]Сторонники противоположного мнения, кажется, и сами это хорошо понимали и, стремясь обосновать мнимую высшую природу абдерских лягушек, вынуждены были прибегнуть к гипотезе, одно изложение которой уже освобождает нас от труда опровергать ее».
Проницательный читатель (а такая книга, само собой разумеется, не может иметь никакого иного читателя) и без нас заметит, что Коракс, намекая на теорию верховного жреца Стильбона о зародышах, должен был или опровергнуть, или осмеять ее, прежде чем осмелился бы заикнуться насчет уменьшения числа лягушек.
И так как из этих двух путей последний был самым удобным и наиболее доступным для тех премудрых и благородных умов, с которыми он вынужден был иметь дело, то Коракс решил довести до абсурда всю нелепость этой гипотезы, прибегнув к комическому вычислению бесконечно малой величины пресловутых зародышей.
«Дабы не утомлять без нужды внимание высокого сената арифметическими тонкостями, – говорил он, – предположим, что сын самого большого и самого толстого из превратившихся в лягушек поселян, будучи зародышем, относился к своему отцу как единица к ста миллионам. Мы берем такое отношение исключительно ради круглого счета, хотя без труда можно было бы доказать, что самый крупный гомункул [363]в зародыше, по крайней мере, еще в десять раз меньше предполагаемого. Итак, по мнению жреца Стильбона, в этом зародыше заключается в такой же соответствующей пропорции уменьшенный зародыш внука, в зародыше внука – зародыш правнука, и так в каждом потомке до десятитысячного колена – зародыш наследника в сотню миллионов меньший. И, следовательно, зародыш ныне живущей абдерской лягушки, если даже допустить, что его отделяют от своего прародителя только сорок поколений, должен был бы быть, находясь в своем прародителе, в несколько миллионов биллионов и триллионов меньше, чем сырный червячок. И самому искусному писарю в канцелярии высокого сената не хватило бы и жизни, чтобы выразить это число со всеми нолями, а всей территории славной республики (тех ее мест, которые пока не превращены в лягушачьи рвы) не хватило бы для того, чтобы расстелить на ней всю бумагу или пергамент, дабы написать это невероятное число. Академия предоставляет сенату решить, возможно ли на основании ничтожнейшего из всех мельчайших живых существ составить себе представление о такой неизмеримо малой величине? И можно ли сомневаться, что с достопочтенным верховным жрецом случилось нечто весьма человеческое: создав гипотезу о зародышах, он дал хотя и не поверхностное, однако весьма смутное и непонятное обоснование мнимой святости абдерских лягушек.
Академия не стремится без нужды утомлять соображение сиятельных отцов отечества. Но если подумать, как коротка жизнь лягушки, и представить себе, что нынешние наши лягушки происходят, по крайней мере в пятидесятом колене, от милийских поселян, то гипотеза достопочтенного верховного жреца теряется в такой бездне ничтожно малых величин, что было бы величайшей нелепостью попусту терять слова для их определения.
Как гласит знаменитая надпись в Саисе: «Природа есть все то, что существует, что было и что будет, и ее завесы еще не приоткрывал никто из смертных». [364]Академия, убежденная в этой истине более, чем кто-либо другой, весьма далека от того, чтобы дерзать проникнуть в тайны природы, которые должны оставаться непостижимыми. Она полагает, что стремиться узнать о происхождении живых существ больше, чем дозволяют при пристальном внимании наши чувства – напрасное дело. И если она даже считает позволительным следовать врожденному стремлению человеческого разума, – объяснять для себя все путем гипотез, – то самой естественной из них она считает теорию, согласно которой зародыши органических тел образуются благодаря тайным силам природы лишь тогда, когда она в них действительно нуждается. В соответствии с этим объяснением зародыш любого существа, квакающего ныне во всех болотах и лягушачьих рвах Абдеры, не древнее момента его рождения. С лягушкой, квакавшей во времена Троянской войны, от которой ныне живущая происходит по прямой линии, эта последняя не имеет ничего общего, кроме того, что природа создала их по форме одинаковыми и для одной и той же цели».
Обширно подкрепив это мнение, философ Коракс делал, наконец, вывод: абдерские лягушки являются точно такими же натуральными, обыкновенными лягушками, как и все прочие лягушки на свете. Странные преимущества, которыми они пользовались в Абдере, были основаны вовсе не на каком-то достоинстве их природы и их мнимом родстве с природой человеческой, а просто на народном суеверии, слишком долго остававшемся, к великому ущербу для общего блага, окутанным мраком; пользуясь им, воображение одних и своекорыстие других имели полную возможность причинить с помощью Этих лягушек столько бедствий, что вряд ли где-нибудь на свете, кроме Египта, можно встретить нечто подобное. [365]
«Древности Абдеры, – продолжал он, – несмотря на весь свет, щедро пролитый на них, как и на древности всех прочих городов на свете, достопочтенным и ученым Стильбоном, все еще окутаны непроницаемым туманом, оставляющим мало надежды любознательному исследователю удовлетворить свою жажду истины. Но к чему нам знать больше, чем мы действительно знаем? И что нам за дело до происхождения храма Латоны и священного лягушачьего пруда? Разве, если бы мы все это узнали, Латона не осталась бы богиней, ее храп – храмом, а ее лягушачий пруд – лягушачьим прудом?»
«…Латону следует почитать в ее древнем храме, ее древний лягушачий пруд следует содержать с подобающим благоговением. То и другое – учреждения наших давних предков, пользующихся почтением уже благодаря одной своей древности. Они утверждены обычаями многих столетий, поддерживаются постоянной, всеобщей верой нашего народа, передающейся из поколения в поколение, освящены и нерушимы благодаря законам нашей республики, вверившей попечение и защиту оных учреждений самой уважаемой коллегии в государстве. Но если Латона или Юпитер превратили милийских поселян в лягушек, то разве отсюда следует, что все лягушки Латоны священны и должны наравне со жрецами пользоваться правом неприкосновенности? И если нашим славным предкам заблагорассудилось для вечной памяти о чуде содержать в округе храма небольшой лягушачий ров, то разве отсюда следует, что вся Абдера должна быть превращена в большую лягушачью лужу?
Академия умеет уважать верования и чувства народа. Но к предрассудкам, в которые они грозят постоянно выродиться, можно относиться снисходительно до тех пор, пока они не слишком опасны. Лягушек можно почитать; но жертвовать ради лягушек людьми – несправедливо. Цель, ради которой наши предки абдериты заложили священный лягушачий пруд, конечно, могла бы быть достигнута и посредством одной лягушки. Пусть он даже весь кишит ими! Если бы только дело ограничилось одним-единственным прудом! От этого Абдера не стала бы менее цветущей, менее могущественной или менее счастливой. И лишь странное слепое заблуждение, будто лягушек и лягушачьих прудов должно быть как можно больше, довело нас до такого состояния, что у нас действительно нет никакого выбора: или же немедленно избавиться от этих обременительных и чересчур плодовитых сограждан, или всем вместе, обнажив головы и босыми, отправиться в храм Латоны и на коленях умолять богиню до тех пор, пока она не повторит вновь свое чудо и не превратит всех нас в лягушек.
Академия весьма оскорбила бы мудрость отцов отечества, если бы она хотя бы на мгновение усомнилась в том, что за единственное средство, которое она вынуждена и в состоянии предложить в столь отчаянном положении, не схватятся все обеими руками. Средство это отвечает требованиям высокого сената. Оно в наших руках, является целесообразным и окажет незамедлительное действие. Оно не только не связано ни с какими расходами, но даже, напротив, принесет значительную экономию. При некоторых условиях ни Латона, ни ее жрецы не смогут найти в нем чего-либо достойного порицания».
Пусть теперь благосклонный читатель догадается, что это за средство! Чтобы долго не мучить его догадками, скажем, что это простейшее средство на свете. С давних времен и доныне его употребляют в Европе, ни у кого во всем христианском мире оно не вызывает ни малейших сомнений, и тем не менее у половины советников встали волосы дыбом, едва только было зачитано соответствующее место из доклада. Короче, чтобы спокойным образом избавиться от лягушек, Академия предложила их… есть.
Сочинитель мнения Академии божился, что во время своих путешествий он видел, как в Афинах, Мегаре, Коринфе, Аркадии и во многих других местах люди употребляли в пищу лапки лягушек, и сам их ел. Он уверял, что это весьма здоровая, питательная пища и что ее желательно подавать к столу Запеченной, в виде фрикасе или небольших паштетов. Он высчитал, что таким образом огромное множество лягушек в короткое время может быть сведено к весьма скромному количеству, а для низших и средних слоев общества новый пищевой продукт при теперешних трудных временах явится немалым подспорьем. И хотя прибыль от него по естественной причине день ото дня должна будет уменьшаться, но тем эффективней могли бы быть восполнены потери, ибо несколько тысяч лягушачьих прудов и рвов постепенно высохнут и вновь станут пригодными для земледелия, что возвратит, по крайней мере, четвертую часть принадлежащей Абдере земли и пойдет на пользу ее обитателям. Академия, прибавлял он, изучила дело со всех возможных точек зрения и не представляет, какие, хотя бы малейшие, возражения оно могло бы вызвать со стороны Латоны и ее жрецов. Ибо что касается самой богини, то она несомненно сочтет себя глубоко оскорбленной уже одним только подозрением, будто лягушки дороже ей, чем люди. А от жрецов следует ожидать, что, являясь отличными гражданами и патриотами, они не будут противиться предложению, благодаря которому то, что являлось до сих пор величайшим злом и бедствием для Абдеры, при благоразумной перемене обратится к величайшей пользе. Но так как справедливость требует не ущемлять прав жрецов в угоду общественному благу, то Академия полагает необходимым не только гарантировать им вновь неприкосновенность древнего лягушачьего пруда у храма Латоны, но и издать постановление, чтобы с момента, когда задние лапки абдерских лягушек объявят дозволенной пищей, с каждой сотни их отчислялась пошлина в один-два обола [366]в пользу храма Латоны. Подать Эта, по весьма умеренному подсчету, составит за короткое время сумму в тридцать-сорок тысяч драхм, и, следовательно, она возместила бы с избытком утрату прочих небольших доходов храма Латоны, вызванных настоящим нововведением.
Свое мнение философ заканчивал следующими достопримечательными словами: «Академия полагает, что, внося это столь же естественное, сколь и общеполезное предложение, она выполняет свой долг. В успехе она уверена и озабочена им не больше любого абдерского гражданина. Будучи убеждена, что только отъявленные батрахосебисты [367]способны воспротивиться столь необходимой реформе, она выражает надежду, что славные отцы отечества не допустят, чтобы смешная эта секта одержала победу и в глазах всех греков и варваров запятнала бы славу абдерского имени позором, которого вовеки не смыть».
Трудно судить о намерениях человека по его поступкам и жестоко подозревать в нем плохие намерения, потому что один и тот же поступок может легко проистекать и из хороших и из дурных побуждений. Но считать каждого плохим человеком только потому, что его образ мыслей не совпадает с нашим – несправедливо и неразумно. Хотя мы и не можем с достоверностью сказать, насколько чисты были намерения философа Коракса, когда он сочинял мнение, однако мы склонны полагать, что жрец Стильбон слишком далеко зашел в своей страсти, объявив Коракса из-за этого мнения явным врагом богов и людей и обвинив его в совершенно очевидном стремлении ниспровергнуть всякую религию. Как бы ни был в этом убежден Стильбон, однако при значительных и неизбежных различиях в образе мысли людей, весьма возможно, что Коракс столь же искренно был уверен в своем мнении, считая в глубине души абдерских лягушек самыми обыкновенными лягушками и действительно желая своим предложением оказать важную услугу отечеству. Впрочем, автор сей истории вполне довольствуется тем, что повсеместно принятые в Европе принципы мало благоприятны для лягушек и что нам, ныне живущим, высказывать совершенно беспристрастное мнение о данном предмете – дело в высшей степени щекотливое.
Что касается моральности намерений философа Коракса, то, во всяком случае, известно, что и он не был лишен страстей, как и верховный жрец. Ревностно умножая число своих сторонников, он возбудил подозрение в тщеславном намерении стать главой партии, одержать победу над Стильбоном и гордая мысль сыграть однажды важную роль в истории Абдеры, по меньшей мере, столько же способствовала его энергичной деятельности против лягушек, как и его добродетель. Но чтобы все это он совершал из чисто гастрономических соображений, это, мы полагаем, клевета слабоумных и пристрастных людей, которых всегда достаточно, особенно в малых республиках.