С этого дня Агатирс стал народным кумиром, и лягушачьим прудом, своевременно вырытым, он достиг того, чего не смог бы добиться всей своей политикой, красноречием и щедростью. Как неограниченный монарх властвовал архижрец в Абдере, никогда даже не переступая и порога ратуши. И так как он два или три раза в неделю давал обеды для советников и цеховых старшин и внушал им свои приказы не иначе, как предварительно наполнив их бокалы хиосским вином, [332]то никто не имел ничего против такого любезного тирана. Тем не менее, господа полагали, что в ратуше они высказывают свое собственное мнение, хотя оно было только эхом решений, принятых накануне в трапезной архижреца.
   В дружеском кругу Агатирс позволял себе посмеиваться над новым лягушачьим прудом. Но до народа слух об этом не доходил. И поскольку на знатных абдеритов его пример оказывал большее влияние, чем его шутки, то надо было только видеть усердие, с каким они, стремясь тоже угодить народу, восстанавливали в своих садах пересохшие лягушачьи рвы или рыли новые.
   Подобно всем глупостям в Абдере, эта оказалась такой же заразительной, и ее не миновал никто. Сначала она была просто модой, свидетельствовавшей о хорошем тоне. Более или менее зажиточный гражданин считал бы для себя позором отстать от своего соседа. Но незаметно мода стала требованием, определявшим хорошего гражданина. Абдерит, не имевший хотя бы небольшой лягушачьей ямы во дворе своего дома, объявлялся врагом Латоны и предателем родины.
   При таком горячем усердии со стороны частных лиц легко можно себе представить, что сенат, цехи и прочие корпорации не замедлили выразить Латоне подобные же свидетельства своего благочестия. Каждый цех имел свой лягушачий питомник. На каждой городской площади, даже перед ратушей, где и без того было шумно от зеленщиц и торговок яйцами, были сооружены большие бассейны, обсаженные тростником и дерном. А полиция, на обязанности которой лежала главная забота об украшении города, вздумала даже провести по обеим сторонам всех прогулочных дорог, окружавших Абдеру, узкие каналы и заселить их лягушками. Проект был представлен в совет, и его единодушно утвердили, хотя для того, чтобы снабдить эти каналы и прочие общественные лягушачьи пруды необходимым количеством воды, нужно было отвести почти все воды реки Неста. Но ни обременительные расходы городской казны из-за этих мер, ни многообразный вред, который мог бы возникнуть из-за отведения реки, совершенно не были приняты во внимание. И когда какой-то молодой советник мимоходом упомянул, что река Нест и без того высохла, то один из лягушачьих попечителей воскликнул: «Тем лучше! Мы получим новый лягушачий пруд, не истратив на это ни гроша!»
   Кому особенно пришелся по душе энтузиазм в украшении города, так это жрецам храма Латоны. Несмотря на то, что они продавали икру из священного пруда очень дешево, а именно, всего по две драхмы за абдеритский киат [333](примерно половина нашей кружки), однако кто-то все-таки подсчитал, что в первые два-три года, когда религиозный фанатизм особенно захватил абдеритов, они заработали свыше пяти тысяч дариков. При всем том сумма эта кажется нам слишком завышенной, хотя следует признать, что икру, поставляемую ими республике, они продавали вдвое дороже, получая за нее деньги из строительной казны.
   Впрочем, никто в Абдере не думал о последствиях этих превосходных мер. Последствия, как всегда, обнаружились сами собой. Они проявились не сразу, и прошло немало времени, пока их заметили. Но когда, наконец, они стали достаточно явственными даже для абдеритов, то, несмотря на всю их общеизвестную проницательность, абдериты не могли понять причину этих следствий. Абдерские врачи ломали себе голову, отчего насморки, флюсы, всевозможные кожные заболевания возрастают год от года и становятся такими стойкими, что против них бессильны все их врачебное искусство и антикирская чемерица. Одним словом, Абдера с прилегающей к ней округой превратилась чуть ли не в один сплошной лягушачий пруд, пока одному из ее политических остромыслов не пришло на ум задаться вопросом: а не приносит ли государству безграничное размножение лягушек больше вреда, чем ожидавшаяся от них выгода, которая возместила бы причиненный ущерб?

ГЛАВА ВТОРАЯ
Характер философа Коракса. Сведения об Академии наук Абдеры. Коракс задает Академии щекотливый вопрос относительно лягушек Латоны и становится главой антилягушатников. Отношение жрецов Латоны к этой секте и как они согласились считать ее безопасной

   Кораксом [334]звался тот достопримечательный ум, который первым заметил, что количество лягушек в Абдере действительно чрезмерно и не находится ни в каком соответствии с числом и потребностями ее двуногих, лишенных оперения обитателей. Это был молодой человек из хорошей семьи, проживший несколько лет в Афинах и усвоивший в Академии [335](как именовалась основанная Платоном философская школа) определенные принципы, не слишком благоприятные для лягушек Латоны. Сказать по правде, даже сама Латона много потеряла в его глазах благодаря этому пребыванию в Афинах, и нeудивительно, если он не мог относиться к ее лягушкам со всем должным почтением правоверного абдерита.
   – Каждая прекрасная женщина – богиня, – обычно говаривал он, – по крайней мере, богиня сердца, а Латона, бесспорно, была красавицей. Но причем тут лягушки? И рассуждая с чисто человеческой и разумной точки зрения, какое дело, в конце концов, и Латоне до лягушек? Однако допустим, что богиня – которую я, впрочем, глубоко почитаю как всякую прекрасную женщину и богиню, – допустим, что из всех тварей в мире она решила взять под свое особое покровительство именно лягушек. Следует ли отсюда, что мы должны иметь лягушек как можно больше?
   При подобном образе мыслей Коракс был членом Академии, учрежденной в Абдере в подражание афинской. Сия Академия располагалась неподалеку от города в небольшом леске с проложенными в нем просеками. И поскольку она находилась на попечении сената и была основана за счет общественной казны, то господа из полиции не преминули щедро снабдить ее лягушачьими рвами. Нередко квакающие филомелы [336]своим монотонным хоровым пением мешали глубокомысленным размышлениям членов Академии. Но так как оно раздавалось повсюду в городе и вокруг него, то члены Академии к нему притерпелись, или, верней, так привыкли к лягушачьему хору, как жители Катадупы, [337]обитавшие вблизи большого Нильского водопада, к его шуму, или как соседи любого другого водопада.
   Однако с Кораксом, уши которого благодаря пребыванию в Афинах вновь приобрели нормальную человеческую чувствительность, все обстояло иначе. Поэтому неудивительно, что на первом же заседании, где он присутствовал, Коракс язвительно заметил, что сова Минервы несравненно с большим основанием могла бы являться экстраординарным членом Академии, чем лягушки Латоны.
   – Я не знаю, как вы относитесь, господа, к этому делу, – прибавил он, – но мне кажется, что с некоторой поры количество лягушек в Абдере непонятным образом увеличилось.
   Абдериты, как известно, были туповатым народцем. И никакая нация в мире (за исключением, пожалуй, одной весьма знаменитой [338]) не могла бы соревноваться с ними в странной способности не видеть за деревьями леса. Однако следует отдать им должное в том, что уж если кому-нибудь приходила в голову мысль, до которой мог додуматься любой из них (хотя все же никто и не додумывался), то они вдруг все сразу словно пробуждались от длительного сна, внезапно замечали, что находилось у них под носом, дивились сделанному открытию и считали себя весьма обязанными тому человеку, кто помог им в этом.
   – Действительно, – подтвердили господа члены Академии, – количество лягушек с некоторых пор совершенно непонятным образом увеличилось.
   – Когда я выразился «непонятным образом», – продолжал Коракс, то я не имел в виду что-то сверхъестественное. В сущности вполне понятно, что лягушки расплодились именно в Абдере, где для их содержания предпринимаются такие меры. Непонятно только то, по моему скромному разумению, почему абдериты оказались настолько глупыми, допустив эти меры.
   Все члены Академии оторопели от подобного вольнодумства, смотрели друг на друга и, казалось, были в полном недоумении.
   – Я говорю с чисто человеческой точки зрения, – пояснил Коракс.
   – Мы не сомневаемся в этом, – ответил президент Академии, городской советник и член Коллегии десяти. – Но до сих пор Академия руководствовалась правилом не касаться таких щекотливых вопросов, о которые разум может споткнуться…
   – Академия в Афинах не знает таких правил, – прервал его Коракс. – Если нельзя философствовать обо всем, то это, пожалуй, равнозначно тому, что ни о чем нельзя философствовать.
   – Можно обо всем, – уточнил президент с многозначительной миной на лице, – но только не о Латоне и…
   – …не о ее лягушках? – заключил, улыбаясь, Коракс. Это было действительно то, что хотел сказать президент. Но при словечке «и» он ощутил какое-то внутреннее стеснение, словно почувствовав, что хочет помимо своей воли сказать глупость. И поэтому остановился с открытым ртом, дав Кораксу возможность закончить фразу.
   – Любой предмет можно рассматривать с разных сторон и в разном свете, – продолжал Коракс. – И мне кажется, что это и подобает делать философу, именно это и отличает его от глупой, не мыслящей толпы. Наших лягушек, например, можно рассматривать как просто лягушек и как лягушек Латоны. И поскольку они лягушки, то они ни в чем не отличаются от других лягушек и имеют почти такое же отношение к абдеритам, как и все прочие лягушки ко всем прочим людям. Поэтому нет ничего более невинного, чем исследовать, в какой пропорции в государстве находится вся масса лягушек к массе народа. И если обнаружится, что государство содержит больше лягушек, чем ему необходимо, следует предложить полезные меры к уменьшению их количества.
   – Коракс рассуждает разумно, – говорили некоторые молодые академики.
   – Я рассуждаю о деле с чисто человеческой точки зрения.
   – Лучше, если бы мы вовсе не начинали разговора об этом, – сказал президент.
   Это была первая искра, зароненная Кораксом в прожектерские головы чересчур любопытных молодых абдеритов. Незаметным образом он стал главой и глашатаем секты, о принципах и убеждениях которой в Абдере судили не весьма лестно. Их не без основания обвиняли в том, что они не только в своей среде, но даже в больших собраниях и в местах публичных гуляний утверждали, что «невозможно привести ни одного убедительного довода насчет того, будто лягушки Латоны лучше обычных лягушек. Легенда об их происхождении от милииских лягушек-поселян или от поселян-лягушек – глупая народная сказка. И, нисколько не погрешая против Юпитера и Латоны, позволительно сомневаться даже в самом древнем предании, будто Юпитер превратил этих крестьян в лягушек за то, что они не разрешили Латоне и ее близнецам напиться воды из их пруда. Но как бы то ни было, считали они, нелепо целый город и республику Абдеру из благоговения к Латоне превратить в лягушечье болото». И немало прочих подобных же мнений, кажущихся нам сегодня вполне обычными и разумными, звучало тогда в Абдере весьма неприятно, особенно для ушей жрецов Латоны. За это философ Коракс и его сторонники заслужили презрительное прозвище батрахомахов или антилягушатников, прозвище, которого они нисколько не стыдились, потому что им удалось заразить своим вольнодумством почти всю знатную молодежь.
   Жрец храма Латоны и высокая коллегия попечителей лягушек старались при всяком удобном случае выражать свое недовольство дерзким остроумием антилягушатников, и главный жрец Стильбон по этой причине дополнил свою книгу «О древностях храма Латоны» еще одной большой главой – о природе лягушек Латоны. Но со стороны жрецов тем дело и ограничилось, и они имели на это серьезные основания, потому что, несмотря на вольный образ мыслей по поводу лягушек, ставший благодаря Кораксу всеобщей модой в Абдере, ни одним лягушачьим рвом в городе или в его окрестностях не стало меньше. Коракс и его сторонники были достаточно хитры и заметили, что «свободу открыто рассуждать о лягушках все, что им заблагорассудится», они смогут приобрести легче всего, если в отношении обрядов будут поступать точно так же, как все прочие абдериты. Более того, мудрый Коракс, привлекавший к себе всеобщее внимание, считал, что для безопасности в Этом деле следует как раз проявить благочестивое рвение. II тотчас же после его приема в Академию он вырыл на своем наследственном участке земли один из самых лучших лягушачьих рвов, заселив его значительным количеством прекрасных откормленных лягушек из священного пруда, купленных им у жрецов по четыре драхмы за штуку. Это была такая учтивость, что господа жрецы, которые, впрочем, могли и не считать себя очень за нее обязанными, все же, ради хорошего примера другим, непременно хотели показаться благодарными. Особенно потому, что поступок так называемого философа явился удачным поводом убедить возмущавшихся его вольнодумными суждениями и остроумными выпадами в том, что он сам относится к ним несерьезно.
   – Его душа не так зла, как его язык, – говорили они. – Он просто считает себя слишком остроумным, чтобы думать как все прочие люди, а в сущности только рисуется. И если бы в душе он не был убежден в лучшем, то разве стал бы он опровергать свое вольнодумство своими действиями? О таких людях нужно судить не по тому, что они говорят, а по тому, что они делают.
   Однако при всем том, Коракс, подобно новому Геркулесу, Тесею или Гармодию, [339]несомненно тайно вынашивал план освободить свою родину от лягушек. Они угрожают, говаривал он, гораздо большими несчастьями, чем натворили во всей Греции разные чудовища, разбойники и тираны, от которых освободили отечество славные герои.

Глава третья
Несчастный случай заставляет сенат обратить внимание на чрезмерное количество лягушек в Абдере. Неосторожность советника Мейдия. Большинство решает запросить мнение Академии. Гипсибой протестует против этого решения и спешит настроить против него верховного жреца Стильбона

   Неудобства, которые терпели абдериты из-за необычайного размножения священных лягушек, становились между тем день ото дня все более тягостными, но тогдашний архонт Онокрадий [340](племянник знаменитого Онолая и, по правде сказать, самый легкомысленный человек, когда-либо стоявший у кормила правления республикой) все еще не решался представить это дело на рассмотрение сената, пока, наконец, не разразилось несчастье.
   Во время одного большого празднества, когда процессия членов Совета и всех граждан города шествовала по главным улицам Абдеры, несколько десятков лягушек, осмелившихся далеко ускакать от своих рвов, были в сутолоке раздавлены толпой и, несмотря на все предпринятые меры, плачевным образом расстались с жизнью.
   Сей случай показался настолько значительным, что архонт вынужден был созвать экстренное заседание Совета, дабы обсудить, какое удовлетворение Латоне город должен дать за это, правда, непредумышленное, но все же весьма пагубное святотатство, и какие меры следует принять на будущее для предотвращения подобных несчастий.
   После множества абдерских пошлостей, высказанных по этому случаю, у советника Мейдия, [341]родственника и сторонника Коракса, лопнуло, наконец, терпение, и он взорвался:
   – Я не понимаю, почему из-за какого-то десятка лягушек господа подымают такой шум. Ведь каждый убежден, что происшествие было чистой случайностью, и Латона не может из-за этого разгневаться. И если Судьба, управляющая богами, людьми и лягушками предназначила в этом случае погибнуть нескольким квакающим созданиям, то было бы только желательно, чтобы такой жребий пал не на десяток, а на мириады их!
   Среди советников, вероятно, не нашлось бы и пяти человек, не сетовавших тысячи раз в своем доме или в кругу знакомых – по крайней мере с момента открытия, сделанного Кораксом, – по поводу чрезмерного размножения лягушек. Но так как подобные речи еще никогда не раздавались в присутствии всего сената, то каждый был ошарашен смелостью советника Мейдия, словно он схватил за горло саму Латону. Некоторые пожилые господа выглядели настолько испуганными, будто ожидали, что их коллега за свои дерзкие речи тотчас же превратится в лягушку.
   – Я питаю должное почтение к священному пруду, – продолжал совершенно хладнокровно Мейдий, отлично все заметивший, – но я взываю к внутреннему убеждению людей, у которых еще сохранился природный рассудок: может ли кто-нибудь из нас бесстыдно отрицать, что в Абдере не развелось великое множество лягушек?
   Советники между тем оправились от своего первого испуга и, увидев, что Мейдий все еще находился среди них в своем человеческом обличье и безнаказанно высказал то, что, в сущности, они и сами все считали истиной, начали один за другим соглашаться с ним. Спустя несколько минут обнаружилось единодушное мнение всего сената: желательно уменьшить количество лягушек в Абдере.
   – Даже в собственном доме мы уже больше не в безопасности от них, – заметил один из советников.
   – Невозможно ходить по улицам, не рискуя раздавить лягушек, – прибавил второй.
   – Следовало бы с самого начала ограничить право копать рвы, – сказал третий.
   – Если бы я был членом сената в то время, когда принималось решение о создании общественных лягушачьих прудов, я бы ни за что не голосовал за него, – высказался четвертый.
   – Но кто бы мог предположить, что за несколько лет лягушки так невероятно расплодятся? – воскликнул пятый.
   – Я, пожалуй, предвидел это заранее, – сказал президент Академии, – но я положил себе за правило жить в мире со жрецами Латоны.
   – И я также, – проговорил Мейдий, – но от этого наши обстоятельства не станут лучше.
   – Что же в таком случае делать, господа? – задал вопрос архонт Онокрадий своим обычным гнусавым голосом.
   – В том-то как раз и дело! – хором ответили советники. – Если бы кто-нибудь нам посоветовал, что предпринять?
   – Что предпринять? – поспешно воскликнул Мейдий и вдруг остановился.
   В ратуше воцарилась всеобщая тишина. Мудрые мужи опустили головы на грудь и казалось с великим напряжением раздумывали над тем, что предпринять.
   – Но для чего же у нас существует Академия наук? – воскликнул через некоторое время архонт к всеобщему удивлению всех присутствующих, ибо с момента его избрания он еще никогда не высказывал своего мнения с помощью риторических фигур.
   – Мысль высокомудрого архонта – самая счастливая! – сказал советник Мейдий. – Следует предложить Академии высказать свое заключение, какими средствами…
   – Это как раз то, что я думаю, – прервал его архонт. – Для чего же у нас Академия, если мы должны ломать голову над такими тонкими вопросами.
   – Превосходно! – воскликнуло множество толстых советников, одновременно потирая свои пустые лбы. – Академия! Академия должна представить свое мнение!
   – Я умоляю вас, господа, – вскричал Гипсибой, [342]один из главарей республики, являвшийся в это время номофилаксом, первым попечителем лягушек и членом достопочтенной Коллегии десяти. Несмотря на все эти звания, вряд ли кто-нибудь в Абдере в глубине души верил меньше, чем он, в Латону и ее лягушек. Но так как при последних выборах архонта было отдано предпочтение не ему, а Леониду Онокрадию, то он решил противоречить во всем новому архонту. Поэтому Ясониды и их друзья не без основания обвиняли его в том, что он нарушитель спокойствия и замышляет не более и не менее как создание в совете партии, которая будет противодействовать всем намерениям и решениям Ясонидов, с давних пор господ положения. – Я умоляю вас, не спешите, – вскричал Гипсибой. – Дело касается вовсе не Академии, а коллегии попечителей лягушек. Ведь это противоречит всякому доброму порядку и, если решение такого важного вопроса предложат Академии, то оно было бы воспринято жрецами Латоны как грубое оскорбление.
   – Но это не просто лягушачий вопрос, высокочтимый господин номофилакс, – возразил Мейдий своим обычным тоном хладнокровной насмешки.
   – К сожалению, благодаря отличным мерам, предпринятым несколько лет назад, вопрос этот стал уже делом государственным.
   – И, быть может, самым важным из тех, которые когда-либо требовали созыва всех патриотически настроенных умов, – прервал его Стентор, одна из самых горячих голов в городе, пользовавшийся благодаря своей зычной глотке большим влиянием в сенате. Несмотря на то, что он был плебей, Ясониды привлекли его на свою сторону, женив на незаконной дочери покойного архижреца Агатирса и обычно использовали его могучий голос, когда что-то необходимо было провести в сенате вопреки номофилаксу, обладавшему таким же сильным, хотя и не столь оглушительным голосом.
   На сей раз основательно досталось бы ушам абдеритских советников, если бы они не привыкли к вечному «коакс-коакс» своих лягушек, став тем самым менее чувствительными: иначе бы им грозила опасность совершенно оглохнуть. Но к подобным любезностям в абдерской ратуше уже вполне привыкли и поэтому предоставили полную возможность двум могучим крикунам, подобно двум распаленным ревностью быкам, реветь друг на друга, пока, не осипнув от крика, они уже не могли более орать.
   Так как и теперь уже не было смысла слушать их, то архонт осведомился у городского писаря, который час и, узнав, что приближается время обеда, приступил к опросу мнений.
   Здесь следует припомнить, что, принимая решение, члены абдерского совета никогда хладнокровно не взвешивали доводы за или против какого-либо мнения, чтобы склониться на сторону наиболее разумного. Напротив, они присоединялись к тому, кто дольше и громче кричал, или же к тому, чью партию они поддерживали. Обычно в делах повседневных партия архонта почти всегда одерживала верх. Но на этот раз, поскольку дело, выражаясь словами президента Академии, касалось такого скользкого вопроса, вряд ли победил бы Онокрадий, если бы Стентор изо всех сил не напрягал свою глотку. Двадцатью восемью голосами против двадцати двух было решено запросить мнение Академии, какими путями и средствами можно приостановить размножение лягушек, не нарушая, однако, должного почтения к Латоне и не затрагивая прав ее храма.
   Эту оговорку советник Мейдий включил специально, дабы лишить партию номофилакса всякого повода настроить народ против решения большинства. Но Гипсибой и его приверженцы заверили, что они не окажутся настолько глупыми и не дадут провести себя подобными оговорками. Они протестовали против записи ее в протокол, потребовали extractum in forma probante [343]и незамедлительно отправились к верховному жрецу Стильбону, чтобы известить его преподобие о неслыханном вмешательстве в права попечителей лягушек и храма Латоны и обсудить с ним меры, которые спешным образом необходимо предпринять для поддержания их авторитета.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Характер и образ жизни верховного жреца Стильбона. Переговоры между жрецами Латоны и советниками, оказавшимися в меньшинстве. Стильбон оценивает дело с собственной точки зрения и отправляется сам сделать заявление архонту. Достопримечательный разговор между оставшимися

   Верховный жрец Стильбен был уже третьим, кто наследовал достопочтенному Стробилу – мир праху его! – в этом звании. Характеры этих двух мужей, За исключением ревностного отношения к делам их сословия, имели мало общего. Стильбон с юных лет любил уединение и проводил время в самых глухих местах рощи Латоны или в отдаленных уголках ее храма, предаваясь размышлениям, которые казались ему тем привлекательней, чем больше выходили они за границы человеческого познания или, верней, чем меньше имели они отношения к потребностям повседневной жизни. Подобно неутомимому пауку, расположился он в центре своей словесной и мыслительной паутины, постоянно прядя из примитивного запаса понятий, приобретенного им в тесных закоулках храма Латоны, столь прозрачные и тонкие нити, что он смог ими вполне опутать бесчисленные пустые ячейки своего мозга.
   Кроме метафизических размышлений он занимался древностями Абдеры, Фракии и Греции, особенно историей всех материков, островов и полуостровов, по преданиям, некогда существовавших, но уже исчезнувших в незапамятные времена. Этот почтенный человек находился в полном неведении относительно того, что происходило на свете в его время и еще менее что было каких-нибудь пятьдесят лет тому назад. Живя в одном из концов города, он даже Абдеру знал хуже, чем Мемфис или Персеполис, [344]Зато он чувствовал себя как дома в древней стране пеласгов, [345]достоверно знал, как назывался каждый народ, каждый город и каждое маленькое поселение до того, как они приобрели современные названия. Он знал, кто построил любой из храмов, лежащих в руинах, и мог перечислить по порядку всех царей, правивших за стенами своих маленьких городов до Девкалионова потопа