Теперь эпический фон. На этот раз - называя вещи и явления своими именами.

То, что мы сейчас называем «девяностыми», началось 21 августа 1991 года и закончилось 17 августа 1998 года. Кто тогда был у власти и почему, мы примерно знаем. Заметим только, что в ту пору существовали всего две группы людей, чьи мнения и действия имели хоть какое-то значение: хозяйственники плюс силовики, с одной стороны, и бандиты плюс олигархи, с другой.

Эти внутренние «плюсы» в данном случае важны. Например, бандюганы по отношению к матереющему олигархату играли роль мелких сявок, которыми можно было, однако, попользоваться в случае надобности. Новые хозяева жизни не марали руки о кровь - но мокрых дел мастера в эпоху массовых отстрелов были сильно востребованы. Слово «киллер» вошло в светские хроники.

Вампиры и Тёмные - по фильму - находятся примерно в тех же отношениях. Вампиры - низшая обслуга для очень грязной работы. Одну такую работёнку Завулон заказал любящему отцу вампира Костика, которого отец хотел любой ценой вытащить из «этих дел».

Светлые - тоже «понятно кто». Как бы к ним не относиться., это остатки советской системы, кое-как «вписавшейся в рынок». После Последней Битвы в 1993 году, с её не вполне определённым исходом (Тёмные остались у власти, но Светлые не были ни перебиты полностью, ни даже наказаны по полной), в России началась эпоха Договора. Он же - на втором уровне Сумрака - Ельцинская Конституция с её Гарантом, он же - на третьем уровне - Система Сдержек И Противовесов.

Здесь, впрочем, нужно остановиться: дальнейшее аналогизирование чревато фальшью. В частности, герои «Дозоров» не имеют прямых аналогов в политической жизни девяностых: это обобщённые фигуры, символы, а не аллегории.

Все, кроме одного. В виде маленького гадёныша с прилизанными волосами изображён совершенно конкретный персонаж новейшей российской истории, и в самом деле устроивший то, что современники чуть было не сочли концом света в одной, отдельно взятой стране. Это Кириенко.

Сергей Владиленович Кириенко - одна из самых странных фигур в ельцинском паноптикуме чудовищ. Возникший буквально ниоткуда, «мальчик» (его так и называли) шёл семимильными шагами к вершинам власти. От президента нефтяной компании «НОРСИ-ойл» он перебежал по топливно-энергетическим креслам к предельной в данной системе позиции: 24 апреля 1998 года Указом Президента РФ Бориса Ельцина Кириенко назначен Председателем Правительства РФ. Что за этим последовало, мы помним.

Сцену Дефолта (а разрушение Москвы в конце фильма - это именно Дефолт) Бекмамбетов оформляет, как и положено, символически, но некоторые намёки даются почти в лоб. Например, странноватый магический мячик йо-йо, который Завулон вручает Егору со словами «Потренируйся», есть ни что иное, как пресловутый киндерсюрприз- прозвище «владиленыча» времён его катапультного вброса из чёртовой табакерки мазутного министерства на самые эмпиреи. Этот-то чёртов киндерсюрпризи скачет по городу, «сея смерть и разрушения».

Не следует, однако, делать вывод, что «дядечка Завулон» - Ельцин. Совсем нет. Скорее, это воплощение духа «семибанкирщины», этакий обобщённый Гусь-Берёза-Ходор-Фридман. Его манеры и поведение это наглядно демонстрируют и подчёркивают. По идеям он, пожалуй, ближе к Березовскому, по стилистике интриги - пожалуй, к Смоленскому (который, судя по некоторым данным, принимал участие в обвале рубля). Впрочем, это уже детали на грани: мало ли кому что померещится. У Светлых и вовсе нет явных прототипов: какие-то маски натянуть можно, но держатся они плохо, спадают.

Впрочем, кое-что разглядеть можно. Особенно важной является сцена, когда пьяный Городецкий поёт «Варшавянку». Это символизирует совершенно определённый пласт реальности - а именно, Систему, то есть совокупность «охранительных сил», подорванных, но не сломленных. Смущённые, но испуганные лыбочки «тёмных» это подчёркивают. Они боятся - даже в момент своего вроде бы, полного торжества.

Седьмой слой: суть

Нет, понятное дело, что «в реальности» эрефию вытащили за волосы из болота Примаков со товарищи. Но в фильме не то. И это «не то» - значимо.

Фильм называется «Дневной Дозор: Мел судьбы». Этот самый мел - магический артефакт высокого уровня, позволяющий менять судьбу (правда, только свою). Некогда им владел Тамерлан, который «с тех пор не делал ошибок». В дальнейшем выясняется, что мел сохраняется примерно в тех же краях, где его Городецкий и получает у немногословного, долгоживущего «азиатца».

Тут стоит начать с конца. Сама по себе идея «прожить жизнь по-новому, правильно», ценой отказа от волшебства и сверхвозможностей - очень, я бы сказал, советски-сказочная. Если кто помнит, был такой милый детский фильм «Тайна железной двери», где у мальчика был коробок волшебных спичек, который он случайно нашёл. Спички нужно было ломать, загадывая вслух желания. После всех приключений маленький герой ломает последнюю уцелевшую спичку со словами «Ничего мне не нужно». И возвращается к тому моменту, когда поднял коробок.

Нечто подобное происходит с Антоном Городецким. После разрушения Москвы он возвращается туда, где был дом - «стеночка-то осталась!» - и пишет на этой стеночке слово из трёх букв, то есть «нет». И попадает в…

Попадает он якобы в 1992 год. В реальности - год жуткий, «марсианский», когда живые рубли превратились в дохлые бумажки, Москва задыхалась от грязи, возле станций метро сохли лужи крови, а граждане лихорадочно ставили себе железные двери. Год останавливающихся заводов, закрывающихся институтов, спирта «Ройал» и китайских пуховиков.

Ничего этого в кадре нет. Там - мокрая зелень под дождём, непуганые девушки, не боящиеся незнакомцев, солнце и счастье. Такое последний раз было в позднем СССР, непонятно даже когда. Так, смутные воспоминания. Но - было, было это солнце и человеческие лица у людей. Недолго, правда, но всё-таки.

Что же делать дальше? Городецкий говорит ведьме: «Разберёмся как-нибудь сами. По-человечески».

Это, собственно, вполне тянет на политическую программу. Вернуться, сделать откат к тому месту, где была допущена ошибка - и сделать всё по-человечески.Может быть даже «то же самое» (включая реформы), но по-человечески.

То есть - обойтись без нечисти.

Фугу в твёрдом, или сжимающееся пространство

Гордиев узел. Современная японская научная фантастика. М.: Иностранка, 2004


В московских едальнях с так называемой «японской кухней» в меню обыкновенно входит такое блюдо: здоровенная тарелка (или, ежели заведение претендует на изыск - какая-нибудь фарфоровая хрень сложной формы), на которой разложены разнообразные шедевры японской кухни: несколько суши с лососем, угрём и лахедрой, разнообразные роллы на всякий вкус, несколько ломтиков сашими и ещё какой-нибудь морской ништяк типа кусочка осьминога. В углу - горстка розовых лепестков имбиря и хрен васаби. Смысл - знакомство: можно попробовать всего понемножечку. Составить, так сказать, представление о.

«Гордиев узел» - это именно такое блюдо со всячинкой. Впрочем, умело отобранной. Хорошо изданный, вкусно увесистый томик «иностранки» в твёрдом переплёте - в карман не влезет, в портфельчике место найдётся. «Фугу в мундире», как сказал бы Лукьяненко.

Двенадцать рассказов разных японских авторов - от классиков жанра до молодых-да-ранних. Заботливо приложены имбирь и васаби: книжка открывается предисловием профессора-литературоведа Такаюки Тацуми, а заканчивается разделом «краткие сведения об авторах». Не читайте предисловие. То есть не читайте сразу: наивный профессор пересказывает сюжеты рассказов. Но обязательно прочтите его потом. Это самый интересный текст во всём сборнике.

Сама по себе идея «японской фантастики» до недавнего времени казалась смешной. Как, впрочем, и любой фантастики, кроме нашей и американской. Ну представьте себе словосочетание «итальянский звездолёт», «греческий космический корабль», «финский нуль-транспорт». Губы сами растягиваются в ухмылку: итальянцы и греки - народы для анекдотов, ну какой у них может быть звездолёт. Интересно, что и сами они относятся к себе так же, поэтому никакой внятной традиции фантастической литературы у них нет. Разве что «юмор пошутить».

А вот японцы - народ серьёзный, с амбициозными планами на будущее. И поэтому своя фантастика у них таки есть.

В том самом предисловии, которое лучше читать напоследок, профессор проговаривается об очень интересных моментах. Например, о том, что послевоенная Япония строиласьпод огромным влиянием американской фантастики шестидесятых-семидесятых годов. То есть сама Япония - «научно-фантастическая страна»,во многом прямо-таки слизанная со страниц всяких западных «звёздных саг». Интересно, что это аукнулось: самые современные жанры западной SF (в особенности киберпанк) в принципе непредставимы без темы Японии и японцев, с их компьютерными штучками.

А вот в настоящей японской фантастике про компьютеры пишут как раз мало. Скорее, японская SF развивает традиционные темы национальной японской литературы: любовь, мазохизм, отношения с начальством, половые извращения, смерть.

Чтобы не уподобляться профессору, всё-таки не буду подробно пересказывать содержание (хотя оч. хо). Лучше попробую объяснить, как сделан современный японский фантастический рассказ - и, больше того, любая современная японская «гуманитарная вещь».

Впрочем, отступим ещё на шаг. Что такое вообще - «современная японская вещь» - хотя бы как мифологический образ?

Пожалуй, так: это нечто очень традиционное, но при этом сделанное по сверхсовременным технологиям: Будда, выточенный из лунного камня каким-нибудь суперточным станком. Чтобы было с чем сравнить: русская вещь - это, наоборот, что-то современное по задумке, но сделанное по-старинке: срубленный топором космический корабль (но тем не менее вполне себе летающий). Поэтому наши с японцами технологические культуры противоположны: мы способны изобретать, но не копировать, японцы - наоборот. Понятное дело, японское копирование, хотя и лишено «изобретательности», всё равно порождает нечто новое: ведь копируются не вещи, а способы изготовлениявещей. Впрочем, способ может сколь угодно глубоко входить в саму вещь: в конечном итоге из статуэтки Будды тоже получается преотличный сотовый телефон.

Интересное получается, когда японец пытается пользовать литературные приёмчики. Западная культура нафабриковала вагон и маленькую тележку литературного инструментария, но он весь заточен именно на европейское же содержимое. Все те резцы и стилусы, которыми делали «реализм», «романтизм» и фантастику в том числе, прилагались именно к европейскому же опыту. Японец им не обладает. У него есть свой опыт, японский. Который, будучи обработан этакими методами, - не «втиснут в чужой кафтан», как это получается обыкновенно у русских, а именно что «вырезан этими ножами» - приобретает настолько причудливый оттенок, что сам по себе становится «фантастикой». Но разрабатываются именно японские темы.

Есть два классических мотива, пронизывающие всю японскую литературу: скученность, теснота - и хрупкость, пластичность человеческого тела. Японская фантастика почему-то особенно сильно западает именно на эти две темы, возможно потому, что для их описания особенно хороши предоставляемые фантастикой средства.

Сначала о теме физической тесноты до степени «плюнуть негде». Обычно это объясняется теснотой Японских островов, но это неправда: неправдоподобно скученные японские города соседствуют с практически пустыми внутренними областями (а Хоккайдо так вообще едва освоен). Японцы, однако, воспринимают свой мир как тесный,причём безысходно тесный - и это им в каком-то смысле нравится. Нет, не так: нравится тут ничего не может, но японцам эта теснота чем-то дорога. Если быть совсем точным, они находят её справедливой.Справедливость состоит в том, что если ты пихаешь локтем в пузо соседа, то жди - сейчас тебе наступят на ногу или на голову упадёт какая-нибудь дрянь. Приятного мало, но «так всё и должно быть».

Этому конкретному повороту посвящён первый же рассказ сборника - «Эй, выходи!» Синити Хоси, свой рассказик издавший ещё в 1951 году. Сюжет простой: в окрестностях некоего города обнаруживается чёрная дыра, куда всё бесследно проваливается. Довольно быстро её приспосабливают под свалку: сливают туда промышленные отходы, сбрасывают мусор и так далее. Производство расширяется, городок процветает и превращается в мегаполис. Во время строительства самого высокого небоскрёба с неба падает камешек - самый первый, который был брошен в дыру её первооткрывателем… На этом повествование обрывается: «дальше понятно»… Рассказ на пять с половиной страничек. Но очень, очень японский, что да то да.

Тут же начинает звучать и тема свободы. Понятно, что вырваться из тесного- это, с точки зрения добропорядочного японца, такая же измена всем принципам и бунт, как… ну, как если бы желудок вырвался бы из тела и сбежал. С другой стороны, такой бунт притягателен. О чём написал повесть «Потанцуй с лисой» Тёхей Камбаяси. Там желудки всё время пытаются сбежать от хозяев, и только лошадиные дозы какого-то хитрого препарата заставляют их сидеть внутри тела смирно. Люди, всё-таки лишившиеся желудков, изгоняются в «зону D» - нечто вроде «внешней тьмы». Главный герой тоже туда попадает - и выясняет, что живут там неплохо, так как желудки самостоятельно охотятся на всякую дичь и потом периодически возвращаются к хозяевам, уже сытые и готовые поделиться соками… Что сильно напоминает реальное поведение японцев в диаспоре и их отношение к Японии.

(Есть и третий вариант всё того же сюжета - сжатие как смерть. За эту тему в своё время взялся великий Сакё Комацу, автор первого японского фантастического бестселлера «Гибель дракона». Роман был посвящён гибели Японии в результате геологической катастрофы - и превращении японцев в мировую диаспору. Книга стала безумно популярна, продажи первого тиража составили четыре миллиона экземпляров. Японцам было «горько и сладко» читать о разрушении любимой тюрьмы и уходе в никуда, в мировое сообщество на правах новых евреев ).

Но вернёмся к нашему сборнику. Рассказ о сжатии дал название сборнику - «Гордиев узел». Действие происходит в изолированной камере спецбольницы, куда заточена девушка с паранормальными способностями, одержимая злыми силами. Главный герой сначала входит в неё - не в «том смысле», а проникает в подсознание больной, бьётся с населяющими его демонами, и выясняет, что несчастную каждый день насиловал главврач. После чего, уже не в силах вырваться из внутреннего мира больной, он вместе с её душой предпринимает экспедицию «в центр тьмы», в точку предельного сжатия. В физическом мире это тоже имеет последствия - комната, где находилась девушка и герой, сжимается, превращаясь в тяжёлый шар, а потом и в чёрную дыру. Это опять уход, но не наружу, а внутрь, «уход в себя» в буквальном смысле этого слова.

Один из рассказов сборника (на мой вкус, лучший) - «Перспектива» Юко Ямао. Это тщательная, но откровенная переработка «Вавилонской библиотеки» Борхеса. Автор прекрасно понимает, что его Колбасная Вселенная - замкнутая бесконечная спираль, в центре которой узкая пустота, в которой плавают Солнце, Луна и облако с богами - тот же примерно мир, что и «Вавилонской Библиотеке», только более тщательно прописанный. Более того, эта тема введена внутрь сюжета: упоминание борхесовского рассказа разрушает - точнее, оттесняет- предполагаемый замысел автора. Но опять же: если борхесовский мир построен вокруг образа книги, то этот - вокруг разнообразных форм безысходности и невозможности выбраться.

Наконец, самый последний текст в книге. Эту историю рассказал Осаму Макино, и называется она «Повесть о бегстве». Действующие лица - так называемые «лингвокуклы», сделанные - буквально - из текстов. Трагическое описание любви двух существ, одно из которых - оживший «ужастик», а другая - порнорассказ, не то что потрясает воображение, но впечатляет. Но опять же, здесь «спрессованность» - текста в тело - и освобождение как испарение, а испарение как смерть.

Отдельная тема - восприятие японцами западной культуры. Восприятие это крайне странное (см. великолепный рассказ Ёсио Арамаки «Мягкие часы», где всё построено на японском восприятии Сальвадора Дали), но в чём-то весьма поучительное.

Нет, не понимают они нас и никогда не поймут. Но свои выводы, похоже, сделают.

Сделаем их и мы. На будущих японских звездолётах, похоже, будет отчаянно вонять потом, несмотря на новейшие кондиционеры, теснота ожидается страшнейшая, а гибнуть эти корабли будут от всяких излучений, превращающих пассажиров в желе или медленно испарять «по клеточкам». Зато на огромных американских зведолётах будет просторно, а взрываться они будут исключительно от ударов метеоритов и инопланетянских торпед. Во всяком случае, таковы национальные мифы, стоящие за соответствующими традициями, - а когда дойдёт до дела, придётся им соответствовать.

Впрочем, до нас это не касаемо. Русские будут плавать в космос, как обычно - на разбитом корыте, а там свои проблемы.

И пока ещё неизвестно, кто первым долетит до тридесятого неба.

О тоталитарной эстетике

Тема считается заезженной. Таковой она и является. Разоблачения (равно как и восхваления) тоталитарной эстетики, в общем, уже приелись, выставки «Тоталитарное искусство Германии 30-х годов» уже собрали всех желающих убедиться в той нехитрой идейке, что «Гитлер и Сталин ужасно так похожи, они одно и то же, они одно и то же». И если уж я взялся что-то говорить на эту тему, то постараюсь (вопреки обыкновению) помнить про сестру таланта.

Сначала печка, от которой в этих разговорах принято танцевать. Обычная претензия такова: тоталитаризм, дескать, жесток, экономически неэффективен, опасен, но одного у него не отнять - он чертовски красив,этакий «демон-соблазнитель». Демократия, напротив, всем хороша, но уж больно простецки выглядит: что-то вроде примерной жены, которая и печёт, и готовит, и зарабатывает, но секс-эппила в ней никакошеньки. Красивую демократию не удалось создать ещё никому. И особенно гадко смотрится демократия, когда она прихорашивается. Достаточно сравнить День Благодарения с советским Первомаем тридцатых годов, или речь Президента США с выступлением фюрера. С какой угодно точки зрения можно (и нужно, наверное) предпочесть первое второму, но как зрелище- тут нет вопросов, кто победит.

Неспособность показать красивую демократию проявляется и там, где, казалось бы, всё можно - то бишь в искусстве, тем паче в массовом. Оплот капитализма и политиканства (то бишь Америка) непрерывно снимает километры очень красивого кино «про империи», «про шпионов» и про суперменов, очень красивых и очень тоталитарных. Кажется, единственный способ придать демократии некую устойчивость - это создать рядом с ней прекрасную империюна целлулоиде. Единственной красивой демократией были Афины, - но и там эстеты восхищались Спартой.

Откуда, однако, это очарование тоталитарного Большого Стиля?

В общем-то, ответ очевиден: тоталитаризм - это порядок, ставший ценностью,или даже самоценностью. Тоталитарное государство предполагает, что его Строй не является простым средством для «обделывания дел». Напротив, любые «дела» служат укреплению Строя.

Разумеется, «самоценность» такого рода может быть рассматриваема только эстетически - поскольку иные ценности к ней отношения не имеют. Рано или поздно приходится искать оправдания культу порядка, а оправдание здесь может быть только одно: порядок хорош, потому что он хорошо смотрится. При этом, разумеется, сам Порядок стараются сделать как можно более прекрасным, его воплощения - как можно более величественными, и, кстати, обезопасить его от конкуренции. Платон, изгонявший поэтов из своего города, руководствовался совершенно иными мотивами, нежели Толстой со своим «сапогом». Платон был утонченным эстетом, но именно поэтому он понимал, что проектируемое им прекрасное целое может не выдержать конкуренции. Вместо того, чтобы любоваться изумительным порядком государства, будут смотреть на голых мраморных баб, или слушать про них же побасёнки. Такое искусство нам не нужно.

В этом смысле любойпорядок, понимаемый как ценность, является тоталитарным. В том числе таковой может стать и так нежно любимая всеми демократия.

Тоталитаризм и демократия не антагонистичны, поскольку не являются понятиями одного рода. Демократия - это некоторый способ ведения дел, только и всего. Тоталитаризм же - это определенное отношениек «способу ведения дел», когда он перестает быть именно способом и становится самоцелью.Противоположностью его является прагматизм, когда способ ведения дел оценивается исключительно с одной точки зрения - «а что нам это даёт».

Другое дело, что в парламентаризме куда сложнее увидеть величие и красоту, нежели в Людовике XIV или даже в Великом Моголе. Но это не означает, что это совсем невозможно. В конце концов вкусы развиваются и утончаются.

Так что государство, в котором, скажем, президентские выборы стали бы настоящей святыней,можно было бы рассматривать как тоталитарное.

Правда, в таком государстве выборы быстро стали бы чем-то очень далеким от того, что мы понимаем под этим словом. Например, эстетический инстинкт скоро восстал бы против тех форм предвыборной борьбы, которые сейчас приняты. Публичное переругивание претендентов выглядит некрасиво. Пришлось бы создавать какие-то рамки для словесного поединка, - что очень скоро превратило бы сам поединок в своего рода изящную формальность… То же самое произошло бы и со всей остальной политической кухней. В конечном итоге выборы превратились бы в календарный обряд, наподобие масленицы или Рождества, только более серьезный.

То есть, более архаичный.

«Дракон» Евгения Шварца: Победа над солнцем

На другой день после посещения Хрущевым знаменитой выставки в Манеже мы с мужем были на утреннем спектакле в студенческом театре МГУ на Никитской. Давали «Дракон» Шварца. В антракте вся публика осталась на местах, шурша свежими газетами. У меня было острое ощущение, что когда мы выйдем, нас уже будет поджидать вереница закрытых фургонов с надписями «Хлеб».

Ревекка Фрумкина

«Дракон» Евгения Шварца - довольно известное произведение подсоветской литературы.

Слово «подсоветский» здесь используется - за неимением лучшего - для указания на тот двусмысленный статус, которым обладали некоторые «советские» (по месту публикации) тексты. В то время, когда русская литература чётко делилась на дореволюционную, советскую и запрещённую (сюда относился «самиздат», эмигрантская литература, а также, впрочем, многое из «дореволюционного»), некоторые книжки оказывались ровно на разделительной полосе. Точнее, не совсем на ней, а с разворотом: официальным красным корешком сюда, в «сегодняшний социалистический день». Зато страничками - куда-то туда: то ли в дореволюционный Петербург, то ли в эмигрантский «свободный Париж».

Роль «подсоветских» произведений в российской интеллигентской культуре прошлого века была чрезвычайно велика. По сути дела, именно эти книги её и сформировали.

Чтобы было понятнее, о чём идёт речь, сразу назовём наиболее важных авторов подсоветской литературы. Таковых было четыре: Булгаков, Достоевский, Ильф-Петров (как единый автор) и братья Стругацкие (тоже как одно лицо). Разумеется, постсоветская литература ими никоим образом не исчерпывается, но эти четыре автора создали её классический корпус. Знакомство с соответствующими текстами было абсолютно обязательным для людей, желающих называться образованными (вузовский диплом имел куда меньшее значение), а знание «вкусных» цитат из «Мастера и Маргариты» и «Двенадцати стульев» считалось чем-то вроде культминимума.

Интересно, что эти книги имеют между собой очень много общего - настолько много, что можно говорить о своего рода «метатексте», или даже о едином Подсоветском Романе.Смысловые переклички, аллюзии, прямые и косвенные цитаты между составляющими этот текст частями поразительны. Тема эта, впрочем, необъятна; назовём навскидку лишь несколько интересных моментов, обычно ускользающих от внимания литературоведов. Например, булгаковские Коровьев-Фагот и кот Бегемот имеют своё точное подобие у Ильфа и Петрова: это, разумеется, Остап Бендер и «Киса» Воробьянинов. С другой стороны, булгаковская тема «бала у Сатаны» тесно связана со знаменитой сценой «литературного бала» в «Бесах». Рудольф Сикорски у Стругацких является, по сути дела, аватарой Воланда, а в «Отягощённых злом» Воланд и Иешуа Га-Ноцри появляются в собственном своём виде. Тема «советской чертовщины» и её столкновения с чертовщиной настоящей является сквозной для ильф-петровской дилогии о Бендере, всего позднего Булгакова (включая, разумеется, «Мастера») и «Понедельника» Стругацких,