Нет того медового света
Что испить до дна всякий хочет
 
 
И пошел ремень заправляя
Громыхая мелочью медной
А я думала что умираю
И упала на пол паркетный
Мы его мастикой натерли
Запах был гадюшный и сладкий
И схватил он меня за горло
Запах этот —
мертвейшей хваткой
 
 
И лежала всю ночь под дверью
Голяком
мертвяком
распилом
Дровяным
убитою зверью
Ржавым заступом
близ могилы
Заступись заступником
кто-то
Никого Пустынна общага
Вот какая это работа
Вот какая это отвага
 
 
Вот как бабами становяся
На паркетах пищим по-птичьи
А потом — от холопа да князя
Озираем державу мужичью
А потом
Что потом мы знаем
Мы — царицами
прем по свету
 
 
А ночьми
от боли рыдаем
Оттого что нежности —
нету
 
ЭРОС
 
Я снимаю сережки — последнюю эту преграду,
Что меня от тебя заслоняет — как пламя, как крик…
Мы позор свой забудем. Так было — а значит, так надо.
Я пока не старуха, а значит, и ты не старик.
 
 
Повторим мы любовь — так пружину, прижатую туго,
Повторяют часы, нами сданные в металлолом…
Вот и выхода нет из постылого зимнего круга.
Но зима не вовне — изнутри. Мы — в жилье нежилом.
 
 
И пускай все обман — не прилепится к мужу супруга! —
И пускай одиночество яростью тел не избыть —
Мы лежим и дрожим, прижимаясь в горячке друг к другу,
Ибо Эроса нет, а осталось лишь горе — любить!
 
 
И когда мы спаялись в ночи раскаленным металлом,
И навис надо мной ты холодной планетой лица, —
Поняла: нам, веселым, нагим, горя этого — мало,
Чтобы телом сказать песнь Давида
и ужас конца.
 
* * *
 
Снова лифт.
Душа болит
Вниз. А сердце — вверх летит.
 
 
Камнем вниз — а сердце — вверх!
На площадке — яркий смех.
 
 
Я спугнула их. Они
Целовались яростно!
 
 
…О, спаси и сохрани —
Губ девичьих ягоды…
 
 
Корневища рук мужских.
И подснежник платья.
Ширь разлива — свет реки —
Крепкого объятья.
 
 
«Это — Вечная Весна!..»
«Молодежь-то — дурит…»
А старуха — одна —
Близ подъезда курит.
 
 
Резко глянет на меня.
Качнусь, как бы спьяну.
 
 
После дыма да огня
Я — тобою стану.
 
ТЕЛО И ДУША
 
Огни увидать на небе. Платье через голову скинуть.
Ощутить перечное, сладкое жжение чрева.
Аметисты тяжелые из нежных розовых мочек вынуть.
Погладить ладонью грудь — справа и слева.
Пусть мужик подойдет. Я над ним нынче — царица.
Пусть встанет на колени. Поцелует меня в подреберье.
Пусть сойдутся в духоте спальни наши румяные лица.
Пусть отворятся все наши заколоченные накрест двери.
Выгнусь к нему расписной, коромысловой дугою!
Он меня на узловатые, сухие ветви рук — подхватит…
Ощутить это первое и последнее счастье — быть нагою
Вместе с желанным — на дубовой широкой кровати!
 
 
…Да что ты, душа моя, плачешь!..
Ты ж еще не улетаешь
Туда, откуда будешь
с тоскою глядеть на Землю,
Ты еще мое грешное тело любовью пытаешь,
Я ж — еще прощаю тебя и приемлю!
Опомнись!.. Не плачь!.. Ты еще живешь
в этом горячем теле,
В этом теле моем, красивом, нищем и грешном…
О, уже некрасивом, —
вон, вон зеркало над постелью!..
О, уже суглобом, сморщенном, безгрешном,
безбрежном…
О, в этом мало рожавшем,
под душем — гладком, давно постылом,
Украшаемом сотней ярких пустых побрякушек,
О, в этом теле моем,
еще кому-то — милом,
Живешь еще, — и к тебе тянутся чужие — родные — души!
 
 
Ну что же! Придите!
Я вся так полна любовью —
Душа моя еще не ушла из бродячего тела,
она еще здесь, с вами…
 
 
Но час настанет —
и встанет она у изголовья,
Как над упавшим ниц в пустыне — в полнеба —
пламя.
 
ХРАМ КАНДАРЬЯ-МАХАДЕВА
 
Мрак черным орлом — крылами! — обнял меня.
Когти звездные глубко вонзил…
Вот я — нищенка. Стол — без хлеба. Стекло — без огня.
Башмаки — на распыл.
 
 
Ту обувку, что сдергивал жадно — пальчики-пяточки мне целовал!.. —
В огонь, на разжиг…
И дырявый кошель грош серебряный — весь промотал,
До копеечки, в крик.
 
 
Гляну: щиколки — в жутких опорках… Ах Боже Ты мой,
Я ли?! — в тряпках, что стыд
Изукрасил заплатой… — А помнишь — зимой
По дороге, что хлестко блестит
 
 
Войском копий-алмазов! Где уши — залепят гудки
Саблезубых машин! —
Ты за мною бежал, криком — кровью мужичьей тоски —
Истекая меж сдвинутых льдин
 
 
Многооких, чудовищных зданий, торосов-громад,
Меж сгоревших дворцогв, —
А царица твоя в шали яростной шла — в ярких розах до пят,
В звездах синих песцов,
 
 
В чернобурых, густых, годуновских мехах,
В продубленных — насквозь!..
 
 
…Локоть голодом, черною коркой — пропах.
Не загину: авось.
 
 
Дл Лопаты Времен я пребуду: горчайший навоз.
Для колес лягу: грязь.
Скомкай платом меня, о Господь, для чужих диких слез! —
От своих — лишь смеясь,
 
 
Отряхнусь…
Ночь черна. Пьяней самогона-вина.
Деготь, сажа и мед.
Себя судоргой: хвать! Когтем цапну: одна?!..
Да: камень и лед.
 
 
И, сыта маятой, что молча спеку во печи
Нездешних времен,
Я пред зеркалом — в зубы кулак: о, молчи
О том, что и он…
 
 
…о том, что и ты —
в пироге нищеты! —
Начинка, кисляк…
…о том, что пронзительней нет под Луной красоты,
Когда мы — вот так —
 
 
Во мраке больничной каморы —
речной, перловичный плеск простыней —
Печати сургучной тьмы —
Рты пьются ртами — плечи ярче огней —
В них стылые лица купаем мы —
 
 
В горящих щеках и белках!
В ладонях, грудях, животах!
О мир, Брат Меньшой!
Ты в нас — внутри! А снаружи — лишь пламень и прах,
Где тело сгорает — душой!
 
 
Где лишь угольки в сивой, мертвой золе
От нас от двоих, —
Крестом обозначь любовь на великой земле
Несчастных, святых,
 
 
Двух голых дитят,
двух слепых, скулящих кутят,
Двух царственных чад, —
Эх, милые, глупые, нету дороги назад!
Лишь цепи гремят.
 
 
Лишь тянет конвойный вам черствый горбыль.
Лишь похлебки вонючей дадут —
Снеговой, дымовой. Лишь подушкой под щеку — пыль.
Молитва: о, не убьют…
 
 
Да, кандальные, злые! Нищие — да!
Каторжане, юроды, сарынь!
 
 
…Это мы сверкали под солнцем любви — города.
Это мы под ветром любви шумели — полынь.
 
 
Это мы сплелись — не в чуланной карболовой тьме,
Где халаты драные, миски, лампы, шприцы,
А во храме, что ярко горит — сапфиром! — в суме
Черной ночи, где пламенны звезд мохнатых венцы!
 
 
И по медному телу, пылая, масло пота течет,
Драгоценное мирро: губами и пей, и ешь, —
И сладчайшие: лоб, колени, грудь и живот —
Есть для смертного мира — зиянье, прореха, брешь
 
 
Во бессмертие.
Руку мне поклал на хребет —
На крестец — и жесточе притиснул к себе, прижал.
 
 
Ты не плачь, мой кандальник, страдальник.
В Индии храм Кандария есть.
Там тысячи лет
Мы все так же стоим: сверкающий ты кинжал,
 
 
Драгоценные ножны я, изукрашенные бирюзой.
…Изукрашенные чернью, смолью, ржою и лжой,
Вдосталь политые дождями,
усыпанные звездой и слезой,
Две живых, дрожащих ноги,
раздвинутых пред твоею душой.
 
ВАЛЕНКИ
 
Да, не царица. Господи, прости.
Да, не царица.
И фартук — масленный. И было из горсти
Наесться и напиться.
 
 
А мир — жестокий, многотрубный смрад
Над сараюшкой.
И в том бараке всякий смерд был рад
Чекушке и горбушке.
 
 
Бывала рада я… Чему? Кому?!
Издохла жалость
Кощенкой драной. К милому — в тюрьму
Я наряжалась:
 
 
Пред мыльным зеркалом, в испарине — серьгу,
Ушанку-шапку:
Лиса убитая!.. — и живо, на бегу
Скидая тапки,
 
 
Сухие лытки всунуть в раструбы тепла,
Слепого жара… —
О, как в тех катанках я Ангарой текла,
К тебе бежала!
 
 
О, как те валенки впечатывали след
В слепящий иней,
В снег золотой и наст, от горя сед,
И в густо-синий
 
 
Сугроб перед тюрьмой, где плакал ты,
Вцепясь в решетки, —
Глянь, я внизу!.. А там, за мной — кресты
И купол кроткий!..
 
 
А там, за мной, — горит широкий мир
Сребряным блюдом!
И Солнца сладко яблоко! Вот пир —
Я в нем пребуду
 
 
Хозяйкой ли, прислугой — все одно!
Убил?! Замучил?!.. —
Я хлеб тебе сую через окно —
Звездой падучей!
 
 
Ни палачей, ни жертв, ни судей нет.
Мы — дети Божьи.
К тебе по блюду я качусь — багрян-ранет:
По бездорожью
 
 
Острожному, по саблям голых пихт,
По свадебным увалам,
По льдяным кораблям, где штурман зябко спит
У мертвого штурвала,
 
 
По мощным сионым круглых, пламенных снегов
Из зимней печи, —
Мокра, как мышь, под шубой на бегу, — к тебе, Любовь,
К тебе, далече!
 
 
К тебе!.. — и наплечать — не дожила.
Не добежала.
В дырявых катанках близ царского стола
Мешком упала.
 
 
А мир сверкает!.. блюда новые несут
И серебра и злата!.. —
А я лежу ничком, и слезы все текут,
Как у солдата,
 
 
Когда в окопе он… — и, валенки мои,
Мои зверятки… —
Заштопать, залатать… — и снова — до Любви:
Марш — без оглядки —
 
 
Через дымы, чрез духовитый смог,
Через гранит тюремной кладки —
Чтоб напоследок, у острога, одинок,
Меня узрел ты на снегу… — вперед, зверятки…
 
РАЗЛУКА. КВАРТИРА 3
 
Этот мир — чахлый призрак. Бесплотный, костлявый.
Люди, чуть съединившись, опять разрывают уста.
И бегут, будто в астме дыша, и спеша — Боже правый! —
Во бензины автобусов, на поезда…
 
 
Вот и ты убегаешь. И пальто твое я проклинаю,
Потому что не руки вдеваешь в него, а такую тоску,
Что страданья больней, чем прощанье, я в мире не знаю,
Хоть прощаться привыкли на бабьем, на рабьем веку!
 
 
И бежишь. И бегу.
И от нас только запах остался —
Вкруг меня — запах краски,
Вкруг тебя — запах модных дурацких духов…
Эх ты, призрачный мир!
Под завязки любовью уже напитался.
Мало всех — прогоревших, истлевших — людских потрохов?!..
 
 
Но, во смоге вонючем спеша на сиротский, на поздний автобус,
Шаря семечки мелочи,
Ртом в чеканку морозных узоров дыша,
Будем помнить: разлука — то мука во имя Живого, Святого,
Что не вымолвит куце, корежась, живая, немая душа.
 

Реквием для отца среди ненаписанных картин

СОН
 
Алмазоносной, хрусткой, грозной печью
Горят снега вокруг того жилья…
 
 
Наедине с тобой, с родимой речью —
О мой отец, дочь блудная твоя.
Там, на погосте с луковицей яркой, —
Лишь доски да прогорклая земля…
Ты дал мне жизнь и живопись — подарком:
Сухим огнем, когда вокруг — зима.
Давились резко краски на палитру.
И Космос бил в дегтярное окно.
Бутылка… чайник — бронзовою митрой…
То натюрморт, любимый мной давно…
О, Господи!.. Что светопреставленье,
Когда, вдыхая кислый перегар,
Глядела я, как спал ты в ослепленье
Ребячьих слез, идущих, как пожар?!..
А мать, застлав убогие постели
И подсчитав святые пятаки,
С твоих картин стирала пыль фланелью,
И пальцы жгли ей яркие мазки!
Ты спал среди картин, своих зверяток,
Своих любовниц, пасынков своих,
И сон, как жизнь, и длинен был, и краток,
И радостен, как в голод — нищий жмых,
И страшен, как немецкая торпеда,
Как ледовитый, Северный, морской
Твой путь, когда вся живопись — Победа,
А вся любовь — под палубной доской!..
Малярство корабельное! Мытарство
Пожизненное! Денег снова нет
На краски…
 
 
Спи. Придет иное царство.
Иной с картин твоих пробрызнет свет.
И я стою. Мне холодно. Мне кротко.
Со стен лучатся зарева картин.
Ледок стакана. Сохлая селедка.
Такой, как ты, художник — лишь один.
И детство я свое благословляю.
И сон твой окаянный берегу.
Тобой ненамалеванного Рая,
Прости, намалевать я не смогу…
Но — попытаюсь! Все же попытаюсь
Холсты, что не закрашены тобой,
Сама — замазать…
И в гордыне каюсь,
Что кисть — мой меч.
Что долог будет бой.
 
ТРОИЦА
 
Я вижу их в той комнате холодной,
За той квадратной льдиною стола:
Художник, вусмерть пьяный, и голодный
Натурщик, — а меж них и я была.
Натурщик был в тельняшке. А художник,
С потрескавшейся верхнею губой,
И в реабилитации — острожник,
Во лживом мире был самим собой.
Брал сельдь руками. Песню пел. И смелость
Имел — щедра босяцкая братва —
Все раздавать, что за душой имелось:
Сожженный смех и жесткие слова.
Натурщик мрачно, будто под прицелом,
Сурово, скупо, молча пил и ел,
Как будто был один на свете белом —
Вне голода и насыщенья тел.
Свеча в консервной банке оплывала
И капала на рассеченный лук.
И я, и я меж ними побывала.
И я глядела в жилы желтых рук.
И я глядела в желваки на скулах.
И скатерть я в косички заплела…
 
 
Морозным ветром из-под двери дуло.
Дрожал пиджак на ветхой спинке стула.
Звезда в окно глядела белым дулом.
…И я — дите — в ногах у них уснула.
 
 
…И я меж них в сем мире побыла.
 
БОГОРОДИЦА С МЛАДЕНЦЕМ
 
Идет горящими ступнями
По снегу, ржавому, как пытка, —
Между фонарными огнями,
Между бетонного избытка.
 
 
Какое гордое проклятье —
Дух снеди из сожженной сумки.
На штопанное наспех платье
Слетает снег вторые сутки.
 
 
Кого растишь,
какое чадо?..
Кто вымахает — Ирод дюжий
Или родоначальник стада,
В пустыне павшего от стужи?
 
 
Но знаешь (матери — всезнайки),
Какая дерева порода
Пойдет на Крест,
и что за байки
Пойдут средь темного народа,
 
 
Когда Распятье мощно, грозно
Раскинется чертополохом
Над смогом полночи морозной,
Над нашим выдохом и вдохом.
 
ПРОРОК
 
Лицо порезано
ножами Времени.
Власы посыпаны
крутою солью.
Спина горбатая —
тяжеле бремени.
Не разрешиться
живою болью.
 
 
Та боль — утробная.
Та боль — расейская.
Стоит старик
огромным заревом
Над забайкальскою,
над енисейскою,
Над вычегодскою
земною заметью.
 
 
Стоит старик!
Спина горбатая.
Власы — серебряны.
Глаза — раскрытые.
А перед ним —
вся жизнь проклятая,
Вся упованная,
непозабытая.
 
 
Все стуки заполночь.
Котомки рваные.
Репейник проволок.
Кирпич размолотый.
Глаза и волосы —
уже стеклянные —
Друзей, во рву ночном
лежащих — золотом.
 
 
Раскинешь крылья ты —
а под лопатками —
Под старым ватником —
одно сияние…
В кармане — сахар:
собакам — сладкое.
Живому требуется
подаяние.
 
 
И в чахлом ватнике,
через подъезда вонь,
Ты сторожить идешь
страну огромную —
Гудки фабричные
над белой головой,
Да речи тронные,
да мысли темные,
 
 
Да магазинные
врата дурманные,
Да лица липкие —
сытее сытого,
Да хлебы ржавые
да деревянные,
Талоны, голодом
насквозь пробитые,
 
 
Да бары, доверху
набиты молодью —
Как в бочке сельдяной!.. —
да в тряпках радужных,
Да гул очередей,
где потно — походя —
О наших мертвых,
о наших раненых,
 
 
О наших храмах, где —
склады картофеля,
О наших залах, где —
кумач молитвенный!
О нашей правде, что —
давно растоптана,
Но все живет —
в петле,
в грязи,
под бритвою…
 
 
И сам, пацан еще
с седыми нитями,
Горбатясь, он глядит —
глядит в суть самую…
 
 
Пророк, восстань и виждь!
Тобой хранимые.
Перед вершиною
И перед ямою.
 
КУПАНЬЕ СУСАННЫ
 
Омоюсь, очищусь от скверны…
Холодная эта вода…
Я встану нагая — наверно,
Отныне и навсегда.
 
 
Я вспыхну, как жадное пламя.
Ни плеч. Ни волос. Ни руки.
Лишь тела тяжелое знамя —
На мертвых миров сквозняки.
 
 
Меня приравняли вы к блуду,
К корыту, к лохани, к печи…
А я приравню себя — к чуду.
К купанью в осенней ночи.
 
 
Я выйду на берег песчаный.
Мне Волга стопу захлестнет.
Встречай же купанье Сусанны,
Катящийся с Севера лед!
 
 
Вся в кашле от дезактиваций,
В пыли от пустого пути,
Хочу в Чистоте искупаться,
Хочу в Тишину низойти.
 
 
Качает осеннюю пристань
Мазутная наша волна.
О тело, на холоде выстынь!
Душа, поднимися со дна!
 
 
Из тьмы забубенных бараков.
Из плесени овощебаз.
Из ветхого зимнего мрака,
Где Космос целует лабаз.
 
 
Из семечек в давке вокзальной.
Из мата на школьной стене.
Из жизни немой и печальной,
Как жемчуг на илистом дне.
 
 
Вхожу в Чистоту! Очищаюсь!
Безродную дочерь прими,
Природа! Тобой причащаюсь,
Текущей в грязи меж людьми!
 
 
Фабричная девка, Сусанна,
Красотка с тусовки да пьянь, —
Зачем тебе эта Осанна
Над Волгой в осеннюю рань?!
 
 
Зачем тебе эта церквушка
И фреска, где ты себя зришь,
Где свечки, старухи и дущно,
И бедно, и счастливо лишь?!..
 
 
Зачем тебе певчие звуки
Из мятной мерцающей мглы —
Тебе, чьи замараны руки
То зельем, то метой иглы?!
 
 
Но я не хочу больше грязи.
Мир ополоумел, зачах.
Не стать мне потиром для князя
И гривной на хрупких плечах.
 
 
Молитвой единственной стало —
Отмыться от песи, парши,
Чтоб тело пречистым предстало
Пред лютым сверканьем души.
 
 
Да жить нам осталось недолго.
Вон, вон они, старцы, идут.
С речами о будущем долге
И верою в праведный труд.
 
 
И стрежень твой будет калечить
Цветной керосин и мазут.
И клены зажгут свои свечи!
Дымы к облакам поползут!
 
 
И буду стоять я, нагая,
Над черной безумной рекой,
Себя, как свечу, возжигая
Над смоговой смертной тоской!
 
 
И снег будет с неба валиться
На съеденный ржавчиной лед.
И малая чистая птица
В чаду над мною пройдет.
 
ПОРТРЕТ МОЛОДОГО ЧЕЛОВЕКА С КРЕСТИКОМ НА ШЕЕ
 
Рубаха распахнута. Крестик в ключице.
За верою модно поволочиться.
 
 
За верою — ярко, за верою — громко…
Вместо цепочки — от сумки тесемка.
 
 
В глазах синих — ясно и пусто.
Где-то — цитата из Златоуста
 
 
Запомнена напрочь, повторена гордо…
Тесемка врезается в тощее горло…
 
 
А снег его крестит, мороз его дарит,
А люди в автобусах ноги давят,
 
 
А жизнь — неиспытанна, неизреченна —
Неверьем, неверьем гудит обреченно —
 
 
И в лица в пустые в пустых магазинах,
И в брань площадную, и в сипы ьензина,
 
 
В горелую снедь лилипутьих столовых,
В истертую решку печатного слова!
 
 
Лишь в эти снега, что легли на века
На нищую землю подобьем платка,
 
 
Да в то, как целуют любимых без меры —
Вся вольная вера.
Вся нищая вера.
 
ПОРТРЕТ ДОЧЕРИ В ПАРАДНОМ ПЛАТЬЕ
 
Тяжелые ладони — на розовом шелку.
Мокрая прядь прилипла к виску.
Из-под юбки — стоптанный каблук.
Вечного взгляда смертный ультразвук.
 
 
Какие там наряды! — дощатая зима.
Какие там парады! — сибирская тьма,
Концерт в Ербогачене, где к минус сорока
Протянута сосновая колючая рука.
 
 
Там дочка-пианистка играет певцам —
Мальчишкам голосистым, охрипшим отцам,
Влюбляется, рыдает — опухшее лицо…
В бане роняет дареное кольцо…
 
 
И снова самолеты, и снова поезда,
И мыкается дочерь — незнамо, куда…
Ах ты, портрет негодный, парадный ты портрет!
Ни в памяти народной. Ни в замети лет…
 
 
И вот лицо рисует суровая кисть.
Ивот рисует руки угрюмая жизнь.
И вот рисует сердце мое отец седой —
Посмертною морщиной, глубокой бороздой.
 
 
И вот я на портрете — вся в золоте сижу!
На жизнь свою нынешнюю — из завтра гляжу!
Глазами, намалеванными резко — в пол-лица —
Гляжу на плач Начала.
И на звезду Конца.
 
РАСПЯТИЕ
 
«…и опять этот сон. Хватаю кисть и малюю —
Лоб в колючем венце, ребра, торчащие железно,
Ткань вокруг бедер и кровь настоящую, живую,
Струящуюся по запястьям и ступням бестелесным…
 
 
Ох ты, человек мой, ох, тело мое родное, —
Как же тебя они мучают, как же тебя пытают!
Вот была бы я, милый,
твоею земной женою —
Перегрызла бы глотки мучителям,
даром что не святая!..»
 
 
«Тише, дочь, тише… Хорошо, что ты плакать можешь.
Погляди-ка, как я Его написал:
голого, худого, седого,
С изогнутой кочергой ключицей,
с гусиной кожей,
Зубы гнилые в слепой улыбке показывающим бредово…
 
 
Вот Он жил-жил на свете, да всю жизнь и прожил.
И вроде бы Смерть сейчас для Него — благо!
А погляди-ка: в какой зимородковой, голубиной дрожи
Он на Кресте за жизнь хватается, бедолага…
 
 
Ох, дочка! Он знает все!
Знает, что воскреснет!
Что Его именем будут сжигать и вешать!
Что о Нем под куполами будут петь лучистые песни,
Что Ему будут молиться все —
и кто чист, и кто грешен…
 
 
Но сейчас-то, сейчас!
Больно рукам распятым!
Больно ногам пробитым!
Больно пронзенным ребрам!
И последние секунды живет Он
в этом мире проклятом,
И молится, чтоб еще секунду пожить
в этом мире недобром!
 
 
И жилы вздуваются:
это реки ломают льды.
И глаза закатываются:
это гаснут двойные звезды.
И солдат в заржавелом шлеме тянет на копье Ему губку —
глоток воды!
Это Божья милость!
А Он умирает, как человек —
мучительно, грозно и просто.»
 
ЖЕНА ЛОТА
 
И пламя черное! И гром!
Наш мир обрушился! И кровли
Стекали жидким серебром,
Потоками орущей крови!
 
 
Поняв, что драгоценна жизнь,
Забыв все золото — во Имя… —
Бежали все, чтобы спастись!
И я бежала вместе с ними.
 
 
Таща корзины и детей,
Крестясь, безумствуя и плача,
Бежала вдаль толпа людей
По тверди высохшей, горячей.
 
 
И в этом колыханье душ,
Что смерть и ночь огнем хлестала, —
«… наш дом горит!..» — мне крикнул муж…
Я бросила бежать. Я стала.
 
 
И, в потный маленький кулак
Зажав навеки ожерелье,
Я оглянулась! Посмотрела!
Да, это в самом деле так!
 
 
Я больше чуда не ждала.
Я просто знала: нету чуда.
И обняла меня остуда
И прямо к сердцу подошла.
 
 
И, каменея от любви,
И, ничего уже не слыша,
Я подняла глаза свои
От гибели — туда, превыше.
 
РЕВОЛЮЦИЯ
 
Это тысячу раз приходило во сне.
 
 
Площадь. Черная грязь костоломных снегов.
Лязги выстрелов. Рваное небо в огне.
И костры наподобье кровавых стогов.
 
 
На снегу, близко лавки, где надпись: «МЪХА»,
В кровянистых сполохах голодных костров,
В мире, вывернувшем все свои потроха
Под ножами планет, под штыками ветров, —
 
 
В дольнем мире, где пахнет карболкой и вшой,
И засохшим бинтом, и ружейною ржой, —
Тело тощей Старухи прощалось с душой,
Навзничь кинуто за баррикадной межой.
 
 
Поддергайчик залатан. Рубаха горит
Рваной раной — в иссохшей груди земляной.
Ангел снега, над нею рыдая, парит.
Над костром — мат солдатский, посконный, хмельной.
 
 
И рубахи поверх ярко выбился крест.
И по снегу — звенящие пряди волос.
Кашель, ругань и хохот, и холод окрест.
Это прошлое с будущим вдруг обнялось.
 
 
А Старуха лежала — чугунна, мертва.
Так огромна, как только огромна земля.
Так права — только смерть так бесцельно права.
И снега проходили над нею, пыля.
 
 
И под пулями, меж заревой солдатни,
Меж гуденья косматых площадных огней
К ней метнулась Девчонка:
— Спаси! Сохрани… —
И, рыданьем давясь, наклонилась над ней.
 
 
А Девчонка та — в лагерной робе была.
Выживала на клейком блокадном пайке.
И косынка ей красная лоб обвила.
И трофейный наган бился в нежной руке.
 
 
А у Девочки той стыл высокий живот
На густом, будто мед, сквозняке мировом…
И шептала Девчонка:
— Робенок помрет… —
И мечтала о нем — о живом! О живом!
 
 
Через звездную кожу ее живота —
В пулевом — бронебойном — прицельном кольцен —
В мир глядела замученная Красота —
Царским высверком на пролетарском лице.
 
 
В мир глядели забитые насмерть глаза
Голодух, выселений, сожженных церквей, —
А Девчонка шептала:
— Ох, плакать нельзя…
А не то он родится… да с жалью моей!..
 
 
И себе зажимала искусанный рот
Обмороженной, белой, худою рукой!
А Старуха лежала. И мимо народ
Тек великой и нищей, родною рекой.
 
 
Тек снегами и трупами, криком речей,
Кумачом, что под вьюгою — хоть отжимай,
Тек торчащими ребрами тонких свечей
И командами, чито походили на лай,
 
 
Самокруткою, что драгоценней любви,
И любовью, стыдом поджигавшей барак,
И бараком, что плыл, будто храм на Крови,
Полон детскими воплями, светел и наг!
 
 
Тек проселками, знаменем, снегом — опять,
Что песком — на зубах, что огнем — по врагу!
 
 
И стояла Девчонка —
Великая Мать.
И лежала Старуха
на красном снегу.
 
АССУР, АМАН И ЭСФИРЬ
 
Тьма комнаты — разливом устья.
Узоры скатертной парчи.
В чугунных пальцах чаша хрустнет.
И сталактиты — две свечи.
 
 
Мужик вино ко рту подносит.
Небриты щеки. Сед висок.
Копье морщины в переносье.
А в мочке золота кусок.
 
 
А рядом с ним в тугих браслетах —
Царица выжженной земли.