Сто поколений здесь пройдет:
Венеды, хлодвиги и франки.
Пребудут: ночь, и черный лед,
И визги пьяненькой шарманки.
 
 
И так же — над Консьержери —
По шляпку вбита в горло боли —
Звезда, твой фа-диез. Смотри
Ты ей в лицо со дна юдоли.
 
 
Плевать на то, что не сыграть.
Что зрячий хлеб — глухие съели.
Там, в пустоте, — рыдает мать
Над голопузкой в колыбели.
 
 
И это плачет Жизнь сама,
Меняя мокрые пеленки,
По Музыке сходя с ума,
Как по нероженом ребенке,
 
 
И эти слезы в пол-лица,
И эти волглые рыданья —
Твоя, мой гений, без конца
Кантата, без роду-названья.
 
ЧЕРНАЯ МОЛЬ. ПАМЯТИ ВЕРТИНСКОГО
 
…Я знаю: там бананы и лимоны.
Я знаю: слуг раскосых по щекам
Там бьют, когда неловко, ослепленно
Они укутывают в шубы важных дам.
Там реки фонарей текут, сияя,
В ночных, кроваво-мрачных, берегах…
О господа!.. Я девушка больная —
Чахоточный румянец на щеках!..
 
 
Подарят мне грошик — пойду я напьюсь,
А может, сгрызу и жаркое.
Я в танце с красивым юнцом покружусь,
До щиколки ножку открою.
Я знаю: там, где-то, волшебная жизнь!
Супы черепашьи, алмазы…
А ночью себе бормочу: продержись!..
А если не сдюжишь — так сразу…
 
* * *
 
…Вы за оконными решетками.
Вы за смешными жалюзи.
Вы в булошных стоите — кроткими,
И лишь — пардон, шарман, мерси.
Вы каблучишками — по гравию.
Вы шинами — по мостовой.
Вы парижанам всем потрафили:
Вы представляете живой
Страну, давно уже убитую,
Страну, что — скоро век — мертва.
…Ты! Над стиральными корытами
Клонись, Психеи голова.
 
 
И крестик со бечевки валится
В златую пену до небес…
В кафэ хозяин — дрянь и пьяница —
Намедни под юбчонку влез.
А пальцы толстые, дубовые,
А нет ни силы, ни тоски…
А ветки Рождества еловые —
Во сне: до гробовой доски.
 
* * *
 
…Я не знаю, зачем в этом мире прекрасном
Столько выстрелов — в плоть,
столько крови лилось?!
Сколько раз он делился на белых и красных.
Сколько черного угля в парчу запеклось…
 
 
И опять, и опять — вы в дубовых, сосновых
Или цинковых, Боже, железных гробах
Устаете вы плыть над толпою бредовой,
На чужих озверевших руках.
 
 
И какая-то дама с букетом фиалок —
Иль слепая от горя солдатская мать?! —
Резко сбросила в снег дорогой полушалок
Цвета крови, чтоб люди могли зарыдать.
 
 
И валили зеваки, и, не чувствуя боли,
Босиком по наждачным российским снегам
Шла и Богу шептала: «Родимый, доколе?!..
Дома плачет последыш. Его — не отдам.
 
 
Всех Ты взял, милый Господи, в гекатомбу святую.
Век до шеи связала. Рукоделью — конец.
Прямо в губы, Господь,
я Тебя поцелую,
Если Ты мне укажешь,
кто здесь царь, кто — подлец.»
 
 
И земля была устлана темно-лапчатой хвоей,
И гремели в ночи фонари, ледяны.
И стояли за храмом, обнимаяся, двое,
Узкоглазы, косматы, страшны.
 
* * *
 
…Я себе затвердила: я черная моль.
Посходила я сладко с ума.
Это нищих изгнанников гулкий пароль,
Это с пряностью тайской сума.
 
 
Не вопи: обязательно скатишься вниз.
Магазинишки — пропасть и ад.
Голубь ходит, клюет ненавистный карниз.
Карусельные кони гремят.
 
 
Я шарманщице суну в ладонь — на стопарь:
На, старуха, согрейся в мороз.
А в Париже — декабрь,
а в Париже — январь,
И лицо все опухло от слез.
 
 
Жри каштан, эмигрантка!.. Не выйдет Ла Моль
Целовать твой немытый подол.
Я летучая мышь или черная моль?..
И сабо мои стоят — обол.
 
 
И подбит ветерком мой истоптанный плащ
С соболиным — у горла — кружком.
Чашку кофе, гарсон!..
Я замерзла, хоть плачь.
Я застыла гаменским снежком.
 
 
Только в нежной, горячей согрелась руке —
Страшно, больно швырнули меня
В чернь и сутемь, где Сена течет налегке,
Хохоча, от огня до огня…
 
 
Толстопузый рантье. Куртуазный Париж.
Часовщик — перламутров брелок.
Я одно поняла: я летучая мышь.
Я крылом подметаю порог.
 
 
И меня во полях не обнимет король,
Всю в букетах душицы, смеясь!..
На просвет — через рюмку — я черная моль.
Мир — башмак. Я — налипшая грязь.
 
 
Но душа, что с ней делать?!.. — взыскует Креста.
Шубка ветхая. Дрожь на ветру.
На, шарманщица, грош, пей во здравье Христа,
Валик свой заверти, как в жару.
 
 
И польется такая музыка в мороз,
Грудь ножами мою полоснет,
И польется по скулам мед яростных слез,
Горький, русский, невыпитый мед.
 
 
И шарманщица схватит меня за плечо,
Как когтями. Почувствую боль.
Эх, поплакать в мороз хорошо, горячо,
Сен-жерменская черная моль.
 
 
Я дырявый плащишко до дна распахну:
Видишь — реки, увалы, хребты?!..
Ты не сдюжишь, кабатчик, Простора жену.
Оттого мои губы тверды.
 
 
Оттого я иду, запахнувшись в кулак,
В обручальное сжавшись кольцо.
Оттого я в пивных продаюсь за пятак
И от ветра не прячу лицо,
 
 
А стою, а стою на великом ветру,
На восточном, на хлестком, крутом:
Я стою и не верю, что завтра умру —
О, когда-нибудь!.. Позже!..
Потом…
 
МИСТРАЛЬ
 
Цветные звезды ледяны.
Зенита чернота пустая.
Ветра из Божией страны
Идут — от края и до края.
Они плывут. Они несут
На крыльях — адский запах крови.
И мой курок наизготове,
И нож наточен. Страшный Суд
Пребудет. Я у изголовья
Огонь поставлю. Сколь минут
Горит простая плошка с жиром?..
Да, Господи, любовью живы.
А холод!.. — будто бы везут
В огромных розвальнях, в ночи,
Старуху, сходную с звездою.
Мир стылый и пустой. Молчи.
Молись и плачь. И Бог с тобою.
И он, зловещий, как февраль
В Москве, — гудением поземки —
Над сном морским, солено-ломким —
Над смертью корабля в обломках —
Над чашкой с тульскою каемкой:
Ее разбить душе не жаль —
Безумым, волчьим воем, громким,
Голодный Серафим: Мистраль.
 
 
Он надо всем. Он надо всеми.
В ладонь уронен мокрый лоб
И проклято земное время —
Родильный одр, метельный гроб.
Вся Франция — един сугроб,
И Русь моя — един сугроб,
Земного живота беремя,
Довременный Господень боб.
И Тот, кто живших не осудит, —
Живущих за руку возьмет
И по водам их поведет
Туда, где звезды сердце студят,
Струя над миром древний лед,
И где Мистраль один ревет,
И где Мистраль один пребудет.
 
ЮРОДИВАЯ БЛИЗ ЦЕРКВИ СЕН-ЖАН В ЛИОНЕ. ВИТРАЖ
 
Руку разрежу — и кровью тяжелой
Склею каждый осколок малый
Витража.
Это я — у Престола,
Это я — у Креста стояла.
 
 
Сводит ступни и ладони-крючья
Снег мой юродивый, снег блаженный.
Снег на чужбине — синий, священный!
Лоб окровавлен вьюгой колючей.
 
 
«ЖИЛ-БЫЛ ВО ХРАНЦЫИ КОРОЛЬ МОЛОДОЙ,
ИМЕЛ ЖАНУ-КРАСАВИЦУ ДА ДВОХ ДОЧЕРЕЙ.
ОДНА БЫЛА КРАСАВИЦА — ШТО ЦАРСКАЯ ДОЧЬ!
ДРУГАЯ — СМУГЛЯВИЦА: ШТО ТЕМНАЯ НОЧЬ».
 
 
Песня из горла на снег струится.
Сижу на снегу. Ноги поджала.
Крылья подбили залетной птице.
А горя мало. А неба мало!
 
 
Ширше крестись на храм Иоанна.
Бешеней руку вздымай, босячка!
Голой да русской да кошке драной
Грош да сухарь — Господня подачка.
 
 
Я — анфилад оснеженных житель.
Хлеб ем со снегом и со слезами.
 
 
…Жил-был во Хранцыи Иоанн-Креститель
С длинными волосами,
с голубыми глазами.
 
 
Он сходил с витража. Весь искрился.
Совал мне кусок зачерствелой пиццы.
Он на снег крестился. Снегом умылся.
Сел на снег рядом со мною, птицей.
 
 
— Клюй ты, клюй, ты моя родная!
Склюй все крохи огня, все свечи.
Я во Хранцыи молитву рыдаю
За твои лебединые плечи.
 
 
Весь я разбился в осколки, Креститель.
Хлеб свой доем да пойду далече.
Я для тебя, чухонка, — родитель.
Я для людей — Иоанн Предтеча.
 
 
Прости, богат храм мой!..
 
* * *
 
…Рука в снегу.
Кроху — губами взять не могу.
Была я — красавица, что царская дочь.
Да оловом плавится
Последняя ночь.
 
МАТЬ ИОАННА РЕЙТЛИНГЕР
 
Грачи вопят. Мне росписи кусок
Закончить. Закурить. Заплакать.
Я знаю: мир неслыханно жесток.
Сожжет, как в печке ветхий лапоть.
 
 
Чужбины звон. Он уши застит мне.
Я с красками имею дело,
А чудится: палитра вся в огне,
А гарью сердце пропотело.
 
 
Худые ребра — гусли всех ветров —
Обуглясь под юродской плащаницей,
Вдохнули век. Парижа дикий кров
Над теменем — бескрылой голубицей.
 
 
Ковчег плывет от мира до войны.
Потуже запахну монашью тряпку.
Мне, малеванке, кисточки нужны
Да беличьи хвосты и лапки.
 
 
Середь Парижа распишу я дом —
Водой разливной да землей мерзлотной.
Я суриком сожгу Гоморру и Содом,
В три дня воздвгну храм бесплотный.
 
 
Мой гордый храм, в котором кровь отца,
Крик матери, кострище синей вьюги
Да ледоход застылого лица —
В избеленном известкой, бедном круге.
 
 
Пускай сей храм взорвут, убьют стократ.
Истлеет костяная кладка.
Воскресну — и вернусь назад
В палькто на нищенской подкладке.
 
 
Монахиня, — а кем была в миру?..
Художница, — гордыню победиши!..
Худая баба — пот со лба сотру,
А дух где хочет, там и дышит.
 
 
Ему Россия вся — сей потный лоб!..
Вся Франция — каштан на сковородке!..
Разверзлись ложесна. Распахнут гроб.
На камне — стопка чистой водки,
 
 
Сребро селедки, ситного кусок,
Головка золотого луку.
 
 
Я знаю твердо: Божий мир жесток.
Я кисти мою — бьет меж пальцев ток.
Встаю лицом ко тверди, на Восток.
Крещу еду. Благословляю муку.
 
 
И, воздымая длани, обнажась
Всей тощей шеей, всей душой кровавой,
Рожаю фреску, плача и смеясь,
Огромную, всю в облаках и славе.
 
МОЛОДАЯ МАРИЯ СТЮАРТ НА МОСТУ СЕН-МИШЕЛЬ
 
…Смерть позовет потом тебя на ужин.
А нынче — твой подол в росе,
И платье цвета утра, и жемчужин —
Рой белых пчел! — в косе.
 
 
Идешь. Чуть каблуки стучат. Парижу
Проснуться утром лень.
И масленый, тягучий — ближе, ближе —
С коровьих колоколен деревень —
 
 
Звон… А зеленщики везут, гремя, корзины.
И королева зрит
Пучки редиса, турмалин малины
Средь фляг, телег, корыт.
 
 
Собаки метят зубом ухватиться
За колесо, за прут…
Да, не на троне сумрачно пылиться,
А по утрам в Нотр-Дам бежать молиться,
Ждать Страшный Суд!
 
 
Калека тянет костылек культяшки.
И судорожно жмет
Мари тугой кошель… — держи, бедняжка.
Всяк под Луной умрет.
 
 
Пятнадцать — мне! Горит на лбу корона!
А счастье — вот оно:
Листы зеленщицы, телега краше трона,
Парижа белое вино
 
 
В тяжелых кружках каменных соборов,
В бокале Сент-Шапель, —
И пью, и пью, — а время мчится скоро,
Как площадная, в тряпках, карусель…
 
 
Цок, каблуки! Стремись по ветру, платье!
Беги, Мари, держись!
В созвездьях над тобой — топор, проклятье,
А здесь, в Париже, — жизнь!
 
 
Жизнь — грубая, великая, цветная:
Капуста на возах,
И Сена яркая, зелено-ледяная,
Под черным облаком тускнеет на глазах,
 
 
Едят молочники вареную картошку,
Сколупывая нежно кожуру,
В окне трактира глянет ведьмой кошка, —
Беги по мостовой, о царственная ножка,
Звените, косы, на ветру!
 
 
Пока ни фрейлины, ни мэтры не поймали.
Пока горит рассвет
Французской лилией на синем одеяле,
Где вензель твои пальцы вышиывали:
«Для Бога — смерти нет».
 
 
Пока еще, Мари Стюарт, девчонка,
Бежишь от муженька,
Дофина чахлого, — туда, где жарят конскую печенку
Во пасти костерка,
 
 
Где розовое пьют вино монахи,
Где днищем трется барк
О мох камней, — где в церкви ставят нищие галахи
Свечу за Жанну д, Арк, —
 
 
Всем загорелым яростным народом,
Кому ты — блажь и бред! —
Даны тебе корона и свобода
И жизнь — на кроху лет.
 
 
Взбежав на мост Святого Михаила,
В живую реку — глянь!
На дне струятся плаха и могила.
А сверху — Сены шелковая ткань:
 
 
Горох, фисташки, перлы, изумруды,
Все чудо естества,
Вся юность, вся любовь — поверх остуды,
Откуда черный снег валит, откуда
Катит с колоды голова.
 
 
Закинь ее к сверкающему небу!
Раскринь же руки — обними Париж — он твой!
Мари, пацанка, королева, — с булкой хлеба
Для воробьев,
с венцом лучей над головой.
 
ВАН-ГОГ. ПРЕДЗИМНИЕ ПОЛЯ
 
Ветер плюнет на желтый суглинок,
Снег свинцовый его проклянет.
Небо — синий и хищный барвинок —
Облетит на морозе, умрет.
 
 
Я не знаю, что с разумом станет.
Он мешает мне холод любить.
Пусть и он облетит и увянет,
Пусть порвется паучия нить.
 
 
Холод, милый! По-волчьи — когтями —
Щеки, скулы мои разорви.
Видишь, поле — огромное пламя.
То земля умирает в любви.
 
 
То земля любит мрак, лютый холод,
Снег искрящийся, печи крестьян.
Грог горячий, капусту и солод, —
И художник с крестьянами — пьян.
 
 
Пьян от снега. Разрезал он скулы.
Жир по скулам — иль слезы текут?
Снег идет устрашающим гулом.
Пляшет, как королевский салют.
 
 
Снег вопит по-над черною бездной:
Все уйдут в белизну! Все уйдут…
Снег и ветер над полем железным.
Там огни рыжей шерсти прядут.
 
 
Золотых, упоительно рыжих
И багряных кустов и ракит…
Боже! Боже! Ты осенью ближе.
Пред зимой мое сердце горит.
 
 
Вот она. Все так просто и скоро.
Мрак и злобный, звериный мороз.
И высокого, дальнего бора
Развеванье сосновых волос.
 
 
И по спутанным, сребреным косам,
И по черным земным кулакам —
Мажь, дави ярко-алые слезы
На потеху грядущим векам.
 
 
А дурак деревенский прискачет,
Квакнет: «Красочки! Красочки!.. Кра…»
Это осень патлатая плачет:
Ты, мужик, ее бросил вчера
 
 
Для богатой зимы…
 
РЕНУАР
 
Должно быть, так… —
…мы, обнявшись, сидим,
Ты в черной шляпе, в перьях страусиных,
Я — в алом бархате; на лбу горит рубин,
Как будто ягода калины;
И отражаемся в высоких зеркалах,
И обнимаем мы друг друга…
Неужто мы с тобой уйдем во прах,
Уйдем в рокочущую вьюгу?!..
 
 
Нет, нет, не так… —
…Спадает тряпок соль.
Марс в зеркале плывет остылом.
Боль есть любовь. Переплетенье воль —
Хочу, чтоб я тебя любила.
Перловицы грудей, и клювами — соски…
Я — мир живой, животный, зверий, птичий…
И — зимородки глаз моей тоски,
Моей души простой, синичьей…
 
 
Я — голая, и я перед тобой,
И я — волна реки, и чайки,
Рябь золотая, пот над верхнею губой,
Купальщица в веселой синей майке,
В штанишках полосатых, — о Господь,
Ты видишь, — я река, и я пылаю
На Солнце!.. — так живот пылает, плоть
Горит: от леса и холмов — до краю…
 
 
И, золотая, — рождена такой! —
И, розовая, нежная, речная,
Вся — липов цвет,
вся — испуская зной,
Тебе — дареная, тебе — родная,
Я краскою под кисть твою ложусь,
И плавлюсь, и плыву, и плачу,
И так, не высохла пока, за зрак держусь,
За твой — без дна!.. — зрачок горячий…
 
КУРБЭ: АТЕЛЬЕ ХУДОЖНИКА
 
Я собаку ощерившуюся пишу:
Вон язык ее до полу виснет.
Я кистями и красками судьбы вершу:
Вот крестины, а вот уже — выстрел.
Вот у края могилы глазетовый гроб,
И священник, одышлив, весь в белом,
Вырастает над осенью, зимний сугроб,
Отпевает погасшее тело.
Как на грех, снова голоден… Кость бы погрызть,
Похлебать суп гороховый — с луком…
Я брюхатую бабу пишу: не корысть!
И про деньги — ни словом, ни звуком…
Птицы горстью фасоли ударят в меня,
В старый бубен, седой, животастый.
Вон мальчишка в толпе — он безумней огня,
Он кудлатый, беззубый, глазастый.
И его я пишу. И его я схватил!
Я — волчара! Я всех пожираю…
Закогтил… — кисти вытер… — свалился без сил
В слепоту у подножия Рая…
Признаю: третий день я небрит. Третий день
Я не пил молока, — заключенный…
Третий день мое красками сердце горит.
Сумасшедший, навек зараженный
Хромосомой, бациллою, водкой цветной,
Красным, синим, зеленым кагором.
Я пишу тяжкий кашель старухи больной.
Я пишу: поют ангелы хором.
Я пишу пьяниц двух, стариков, под мостом.
Там их дом, под мостом. Там их радость.
Там они заговляются перед постом
Пирогом, чья отчаянна сладость.
Там, где балки сырые, быки, где песок
Пахнет стерлядью, где мох и плесень,
Они смотрят на дыры дырявых сапог
И поют красоту старых песен.
Я пишу их; а чем они платят? — они
Платят мне золотыми слезами…
Скинь, служанка, одежду. Мы в мире одни.
Не стреляй, не танцуй ты глазами.
Дура ты. Для какой тебя цели раздел?
Стань сюда, под ребрастую крышу.
Твое тело — сверкающей ночи предел.
Та звезда, что над миром — не дышит.
Ты прижми к животу ком тугого тряпья,
Эти грязные фартуки, юбки.
Так и стой, не дыши. Вот, пишу тебя — я.
Стой, не дрыгайся, ласка, голубка.
Жемчуг старый на шее и между грудей.
Он поддельный. Куплю — настоящий.
Ты теперь будешь жить средь богов и людей,
Чиж, тарашка, заморыш ледащий.
Эх, гляди!.. — за тобою толпится бабье,
Губы — грубы да юбки — крахмальны;
Руки красны — тащили с морозу белье;
А глаза их коровьи печальны…
А за бабами — плечи, носы мужиков,
Лбы да лысины — в ссадинах, шрамах, —
Как их всех умещу — баб, детей, стариков!.. —
В злую, черного дерева, раму?!..
В эту раму злаченую, в раму мою, —
Я сработал, я сам ее срезал!.. —
Всю земную, заклятую Смертью семью:
Род, исшедший из царственных чресел
Той Царицы безносой, что всех нас пожрет, —
Той, скелетной, в парче толстой вьюги,
Во метели негнущейся… — весь наш народ,
Всю любовь одичалой округи?!
И расступятся властно озера, леса!
И разымутся передо мною
Лица, руки, колени, глаза, голоса, —
Все, что жизнью зовется земною!
И я с кистью корявой восстану над ним,
Над возлюбленным миром, зовущим, —
Вот и масло, и холст превращаются в дым,
В чад и дым, под Луною плывущий…
И в дыму я удилищем кисти ловлю
Рыб: щека… вот рука… вот объятье… —
Вот мой цвет, что так жадно, посмертно люблю:
Твое красное, до полу, платье…
И, ослепнув от бархатов, кож и рогож,
Пряча слезы в небритой щетине,
Вижу сердцем: а Бог — на меня Ты похож?.. —
Здесь, где голо и пусто, где звезды как нож,
Где под снегом в полях — помертвелая рожь, —
На ветрами продутой Картине.
 
СЕНА — КАК БЫ ЖЕНЩИНА
 
Изгиб твой, как малину с молоком,
Втянуть — горящими губами…
Жизнь кончена. Уже гремят замком,
Гремят холодными ключами.
 
 
Осталось Ренуару-старику
Грызть чесноку головку — каждый
Господний день…
И на любимую реку
Глядеть — вне голода и жажды.
 
 
Разметаны власы приречных ив.
По животу воды дрожащей — листья сливы.
Нательный крест заката так красив
На розовой груди залива.
 
 
И вся течет, вся — женщина, вода,
Вся — гибкий плеск лукавящего тела…
О, никогда уже… О, навсегда —
Тобою стать — по смерти — я б хотела.
 
 
В меня бы снег летел, как брачный хмель.
Меня бы лодки гладили, как руки.
И вся земля была бы мне — постель! —
Но без любовной муки, смертной муки…
 
 
Господь, дни живописцев сочтены,
А дни поэтов — и того скупее.
Старик Огюст, следи полет волны,
Прищурься: барка в виде скарабея…
 
 
Малец Рембо, брось в воду пистолет! —
Негоже перед Женщиной стреляться.
В ее глазах, на дне колышащихся лет,
Как сладко пить, любить, смеяться, целоваться…
 
 
Я по-французски птичий крик смогу всего
На пальцах показать, а лодочник кивает,
И лодку для меня пустую — торжество!.. —
Отвязывает, ладит, выпускает…
 
 
И я сажусь в ладью, и под доской —
Живая синь реки горячей, женской,
Туринской плащаницей под рукой
Струящейся, сметаной деревенской
 
 
Стоящей в заводях!..
Огюст, старик.
Брось свой чеснок. Гляди. Какая участь:
На стрежне — барка, в небе — птичий крик.
И лечь ничком. И умереть, не мучась,
 
 
У тела юной женщины нагой,
Раскинувшей подмышки, бедра, чресла
Под белой — жемчуг в уксусе! — звездой,
Погибшей ввечеру в крови за бороздой,
А ночь минула — вон она, воскресла,
 
 
Горит в полнеба…
 
 
Сенушка моя.
Девчоночка. Француженочка. Шлюха
Из Мулен-Руж. Склонюсь к тебе. И я —
Из зеркала святой воды — старуха
 
 
Я русская…
 
ВЕСЕЛЫЙ ДОМ
 
Разденься. — Мне в лицо
Швырнули ком белья.
Страдание влито
По горло бытия.
 
 
Страдание мое —
Кому оно нужно?!
Засажено копье
По древко да в нутро.
 
 
И взад-его-вперед,
И мучь-меня-невмочь! —
Умойся, в чане лед,
А это только ночь.
 
 
А это, девка, ночь
Из тысячи ночей,
Где крик не превозмочь
От тысячи ножей.
 
 
Звонок! Уже идут.
Берут тебя, топча,
Как вражеский редут,
С ухмылкой палача.
 
 
И руки крутят, и
Пинают в грудь спьяна
В шакальей той любви,
Которой грош — цена.
 
 
Встаю. Иду вперед.
Там — умывальник.
…Там
Раззявлен жрущий рот,
И пятки — по бокам…
 
 
А рассветет — реву,
Пью ром, лимоны ем,
И мыслю, что живу,
Что смертушки — не вем…
 
 
Париж это?! Париж!
Париж! как бы не так.
Как я, подвальна мышь,
Вмиг — раз! — на твой чердак?!
 
 
А разве, бабы, вы
Не узрите себя
В сем Зеркале Любви —
Без амальгам Стыда?!
 
 
И я трудилась так!
И эдак я жила.
За кружева?! Пятак?..
Лимончик — со стола —
 
 
Да в рожу?!.. Нет, о нет!
Уж слаще бы — в тюрьму.
Я желтый свой билет
Так в кулаке сожму,
 
 
Как желтую свечу —
За всех! — по мужикам
Таскавшихся! Бичу
Подобных, по спинам
 
 
Хлеставшего зверей… —
За губ их сквозняки…
За то, что вы в царей
Плевали, бедняки!
 
 
За то, что это мы —
Средь кабанов и лис —
Не отреклись тюрьмы,
Сумы не отреклись.
 
 
Вся жизнь — Веселый Дом.
Мужик, ты при деньге?!
«ЛЮБИЛ И Я», — с трудом
Читаю по руке.
 
 
Так вот разгадка! — Смех.
У всех в судьбе обман.
И потому для всех —
Лимон, коньяк, банан.
 
 
Ты, слюни подбери.
(А вдруг любовь ты?! Пусть).
Я буду до зари
Потеть — не разогнусь.
 
 
До смерти буду я
Тебе, пацанчик, всем:
Девица и семья,
Стряпуха, коль не съем,
 
 
И каждую — о, ночь!..
О, тысячи ночей!.. —
Жена, и мать, и дочь, —
И — в тысяче свечей —
 
 
На полпостели — сметь
Раскинуться лишь мне! —
Шалава, шлюха, смерть,
Судьба — уста в огне.
 
ЗИМНЯЯ КАРУСЕЛЬ
 
Зима парижская — важная пица: с ледяным хохолком, с колючими шпорами.
Злой, с отливом красного морозного пера, петух.
Чуть что — клюнет прямо в глаз: не зазевайся, ротозей-гуляльщик,
Рождественские карусели обманчивы, —
прокатишься круг-другой,
и ужебез пинты сладкого пива не обойтись!
 
 
Лиса это, а не зима! — вроде и не холодно,
и дамы сдвигают весело меховые шляпки на затылки,
да вот махнет лиска хвостом, мазнет лапой по крышам —
и уже сизые они, мертвые;
лизнет синим языком небо — и лютость железная, кованая,
звонит с неба вниз Анжелюсом декабрьским.
 
 
Идет по Парижу человек рыжебородый, квадратный.
Он угрюм, как рыба в ночной реке. Он чист и светел.
Он крепко жмет руки в кулаки в карманах, чтоб не замерзли.
Его душа поет неслышно для других.
Каменные черепахи мерзлых домов мрачно ползут на него,
и панцири-крыши сверкают на Солнце инеем, —
эх, иней французский, корм для небесных птиц!
 
 
Идет человек, по имени Ван-Гог, значит.
Ни для кого это ничего вообще не значт.
Он сам знает свое имя. Сжимает его в кулаке.
 
 
Чтобы бросить в лицо толстому, отъевшемуся: кому?
 
 
Он идет в тоске по краскам. Они дома, в ящике.
Из половины тюбиков краска уже выдавлена вся.
Солнце злое, морозище злой.
Монмартр крутится каруселью в лохмотьях и тряпочках.
Краснощекий мальчишка отморозил носопырку.
Сидит на деревянном облупленном коне.
Трет кулачонком рожицу, шмыгает.
«Это подкидыш», — грубым шепотом кто-то — вблизи.
 
 
Ван-Гог вздрагивает.
Где его любезная Голландия, пестрая лапчатая клушка?
Париж — жестокий пес, кусачий.
Все локти, все щиколотки в синяках.
 
 
— Эй, парень! — кричит Ван-Гог во всю глотку.
— Подбери сопли!
Я тебя сейчас до отвала накормлю!
Я вчера продал картину!
 
 
«… — Ти-и-ну, ти-и-ну», — поет в белокожих куполах Сакре-Кер монмартрское эхо.
 
 
Ван-Гог всей красной на морозе кожей чует, как жизнь мала.
Завернуть парня в чистый негрунтованный холст. Унести домой.
Е-мое! — тогда иди все прахом, гнилое честолюбие.
Он будет отцом и матерью.
Если нет у него женщины — он и матерью сам будет.
Вот только краски, краски, как быть с ними.
Они же кончаются все время, эх…
 
 
— Дя-дя! — орет пацан, теребя стоячие деревянные уши коня.
— Ты только не уходи!
 
 
Ван-Гог не уходит.
Круг замыкается.
Дети зерном валятся с лошадей и верблюдов.
Бок о бок они идут в кафэ: большой мужчина и маленький.
Сосиски, что приносят им в жестяной тарелке,
пахнут дымом и счастьем и немножко рыбой.
 
 
Они едят так, как люди поют песни.
И, согретые лаской еды, выходят на мороз смело, как охотники.
 
 
Чего-то в мире они не приметили.
Близ карусели стоит странный шарманщик.
Его волосы слишком длинны и седы. Они летят по холодному ветру.