Ядвига не знала.
— Словечко нет. Словечко нет, многажды повторенное: нет, нет, нет, нет, нет… Девушка пришла, чтобы заняться любовью, но, когда он обнял ее, она оттолкнула его и запричитала нет, так что вся любовная встреча была освещена красным светом этого самого чудесного из всех слов и превратилась в маленькую имитацию изнасилования. И в минуты, когда приближался оргазм, они говорили нет, нет, нет, нет, нет и много раз выкрикивали нет даже во время оргазма. С тех пор нет для меня — королева среди слов. Ты тоже привыкла говорить нет?
Ядвига ответила, что она никогда не говорила «нет». С какой стати она станет говорить то, что не думает? «Когда женщина говорит нет, она тем самым хочет сказать да. Этот мужской афоризм всегда приводил меня в бешенство. Эта фраза столь же нелепа, как человеческая история».
— Но эта история в нас, и мы не вольны избавиться от нее, — возразил Ян. — Женщина, которая убегает и сопротивляется. Женщина, которая отдается, мужчина, который берет. Женщина, которая окутывает себя покрывалом, мужчина, который срывает с нее одежды. Это же извечные образы, которые живут в нас!
— Извечные и дурацкие! Такие же дурацкие, как и образы святых! А что если женщинам надоело следовать их примеру? Что если им осточертело это вечное повторение? Что если они хотят придумать иные образы и иную игру?
— Да, это дурацкие образы, которые по-дурацки повторяются. Ты абсолютно права. А что если наша жажда женского тела зависит именно от этих дурацких образов и только от них? И если эти старые дурацкие образы разрушатся в нас, способен ли будет мужчина еще обладать женщиной?
Ядвига рассмеялась: — Думаю, ты напрасно волнуешься из— за такой чепухи!
Она окинула его материнским взглядом: — И не думай, что все мужчины похожи на тебя. Что ты знаешь о том, каковы мужчины, когда остаются наедине с женщиной? Что ты знаешь об этом?
Ян в самом деле не знал, каковы мужчины, когда они остаются наедине с женщиной. Наступило молчание, и на лице Ядвиги появилась блаженная улыбка, означавшая, что уже совсем завечерело и близится минута, когда Ян начнет раскручивать на ее теле пустой киноролик.
После минутной задумчивости она добавила: — Любовная близость, в конце концов, не такая важная вещь.
Ян напряг слух: — Ты считаешь, что любовная близость не такая важная вещь?
Она нежно улыбалась ему: — Да, любовная близость не такая важная вещь.
Он тотчас забыл об их разговоре, потому что вдруг понял нечто гораздо более существенное: для Ядвиги физическая любовь не что иное, как знак, символическое действие, подтверждающее дружбу.
В этот вечер он впервые осмелился сказать, что устал. Он лег к ней в постель, как целомудренный друг, и уже не раскручивал киноролика. Нежно гладя ее по волосам, он смотрел, как над их общим будущим простирается утешительная радуга мира.
9
10
11
12
13
— Словечко нет. Словечко нет, многажды повторенное: нет, нет, нет, нет, нет… Девушка пришла, чтобы заняться любовью, но, когда он обнял ее, она оттолкнула его и запричитала нет, так что вся любовная встреча была освещена красным светом этого самого чудесного из всех слов и превратилась в маленькую имитацию изнасилования. И в минуты, когда приближался оргазм, они говорили нет, нет, нет, нет, нет и много раз выкрикивали нет даже во время оргазма. С тех пор нет для меня — королева среди слов. Ты тоже привыкла говорить нет?
Ядвига ответила, что она никогда не говорила «нет». С какой стати она станет говорить то, что не думает? «Когда женщина говорит нет, она тем самым хочет сказать да. Этот мужской афоризм всегда приводил меня в бешенство. Эта фраза столь же нелепа, как человеческая история».
— Но эта история в нас, и мы не вольны избавиться от нее, — возразил Ян. — Женщина, которая убегает и сопротивляется. Женщина, которая отдается, мужчина, который берет. Женщина, которая окутывает себя покрывалом, мужчина, который срывает с нее одежды. Это же извечные образы, которые живут в нас!
— Извечные и дурацкие! Такие же дурацкие, как и образы святых! А что если женщинам надоело следовать их примеру? Что если им осточертело это вечное повторение? Что если они хотят придумать иные образы и иную игру?
— Да, это дурацкие образы, которые по-дурацки повторяются. Ты абсолютно права. А что если наша жажда женского тела зависит именно от этих дурацких образов и только от них? И если эти старые дурацкие образы разрушатся в нас, способен ли будет мужчина еще обладать женщиной?
Ядвига рассмеялась: — Думаю, ты напрасно волнуешься из— за такой чепухи!
Она окинула его материнским взглядом: — И не думай, что все мужчины похожи на тебя. Что ты знаешь о том, каковы мужчины, когда остаются наедине с женщиной? Что ты знаешь об этом?
Ян в самом деле не знал, каковы мужчины, когда они остаются наедине с женщиной. Наступило молчание, и на лице Ядвиги появилась блаженная улыбка, означавшая, что уже совсем завечерело и близится минута, когда Ян начнет раскручивать на ее теле пустой киноролик.
После минутной задумчивости она добавила: — Любовная близость, в конце концов, не такая важная вещь.
Ян напряг слух: — Ты считаешь, что любовная близость не такая важная вещь?
Она нежно улыбалась ему: — Да, любовная близость не такая важная вещь.
Он тотчас забыл об их разговоре, потому что вдруг понял нечто гораздо более существенное: для Ядвиги физическая любовь не что иное, как знак, символическое действие, подтверждающее дружбу.
В этот вечер он впервые осмелился сказать, что устал. Он лег к ней в постель, как целомудренный друг, и уже не раскручивал киноролика. Нежно гладя ее по волосам, он смотрел, как над их общим будущим простирается утешительная радуга мира.
9
Десять лет назад к Яну захаживала одна замужняя женщина. Знакомы они были многие годы, но встречались очень редко, ибо женщина работала, и хотя ради Яна выкраивала время, тратить его попусту они себе не позволяли. Сначала она садилась в кресло, минуту они разговаривали, но в самом деле только минуту. Ян вынужден был вскоре встать, подойти к ней, поцеловать ее и, подняв из кресла, заключить в объятия.
Затем он выпускал ее из объятий, и они, отдалившись друг от друга, начинали торопливо раздеваться. Он бросал пиджак на стул. Она снимала пуловер и вешала его на спинку стула. Он расстегивал брюки и спускал их. Нагнувшись вперед, она принималась стягивать колготки. Оба очень спешили. Стояли друг против друга, низко пригнувшись: он вытаскивал из штанин сначала одну, потом другую ногу (при этом поднимал их так высоко, как солдат на параде), она, нагибаясь к полу, спускала колготки к лодыжкам и затем высвобождала из них ноги, поднимая их так же высоко, как и он.
Так повторялось всякий раз, пока однажды не произошел ничтожный, но незабываемый эпизод. Она посмотрела на него и не смогла сдержать улыбки. Улыбка эта была скорее нежной, полной понимания и сочувствия, улыбка робкая, сама за себя извиняющаяся, но все же улыбка, без сомнения порожденная внезапным светом комичности, озарившим всю сцену. Яну пришлось совладать с собой, чтобы не ответить на эту улыбку. Ибо и перед ним из сумерек обыденности выплыла комичность позы двух человек, стоящих склоненными друг против друга и в странной поспешности высоко поднимающих ноги. Он почувствовал, что еще мгновение, и он разразится смехом. Но знал он и то, что потом они уже никогда не смогут заняться любовью. Смех был здесь словно огромная западня, которая терпеливо поджидала в комнате, притаившись за тонкой невидимой перегородкой. Всего каких-то несколько миллиметров отделяли любовный акт от смеха, и Ян приходил в ужас, что может перешагнуть их. Всего несколько миллиметров отделяли его от границы, за которой вещи теряют всякий смысл.
Он совладал с собой. Подавил улыбку, отбросил брюки и быстро подошел к своей подруге, чтобы тотчас коснуться ее тела, тепло которого прогонит дьявола смеха.
Затем он выпускал ее из объятий, и они, отдалившись друг от друга, начинали торопливо раздеваться. Он бросал пиджак на стул. Она снимала пуловер и вешала его на спинку стула. Он расстегивал брюки и спускал их. Нагнувшись вперед, она принималась стягивать колготки. Оба очень спешили. Стояли друг против друга, низко пригнувшись: он вытаскивал из штанин сначала одну, потом другую ногу (при этом поднимал их так высоко, как солдат на параде), она, нагибаясь к полу, спускала колготки к лодыжкам и затем высвобождала из них ноги, поднимая их так же высоко, как и он.
Так повторялось всякий раз, пока однажды не произошел ничтожный, но незабываемый эпизод. Она посмотрела на него и не смогла сдержать улыбки. Улыбка эта была скорее нежной, полной понимания и сочувствия, улыбка робкая, сама за себя извиняющаяся, но все же улыбка, без сомнения порожденная внезапным светом комичности, озарившим всю сцену. Яну пришлось совладать с собой, чтобы не ответить на эту улыбку. Ибо и перед ним из сумерек обыденности выплыла комичность позы двух человек, стоящих склоненными друг против друга и в странной поспешности высоко поднимающих ноги. Он почувствовал, что еще мгновение, и он разразится смехом. Но знал он и то, что потом они уже никогда не смогут заняться любовью. Смех был здесь словно огромная западня, которая терпеливо поджидала в комнате, притаившись за тонкой невидимой перегородкой. Всего каких-то несколько миллиметров отделяли любовный акт от смеха, и Ян приходил в ужас, что может перешагнуть их. Всего несколько миллиметров отделяли его от границы, за которой вещи теряют всякий смысл.
Он совладал с собой. Подавил улыбку, отбросил брюки и быстро подошел к своей подруге, чтобы тотчас коснуться ее тела, тепло которого прогонит дьявола смеха.
10
Он узнал, что здоровье Пассера все ухудшается. Больной держится благодаря инъекциям морфия и чувствует себя сносно лишь несколько часов в день. Он поехал к нему в отдаленную клинику поездом, испытывая угрызения, что редко навещает его. Увидев Пассера, немного испугался: так тот постарел. Несколько серебристых волосков описывали над его черепом такую же волнистую кривую, какую в недавнем прошлом его каштановая, густая шевелюра. Лицо было лишь воспоминанием о его прежнем лице.
Пассер приветствовал его с обычным возбуждением. Взяв под руку, он энергичным шагом повел его в палату, где они уселись за столом друг против друга.
Когда много лет назад он встретился с Пассером впервые, тот говорил о великих надеждах человечества, стуча при этом кулаком по столу, и на лице его горели вечно восторженные глаза. Нынче же он говорил не о надеждах человечества, а о надеждах своего тела. Врачи утверждают, что если он при интенсивной инъекционной терапии и сильных болях продержится ближайшие две недели, то победа будет за ним. Говоря это Яну, он с горящими глазами стучал кулаком по столу. Восторженный рассказ о надеждах тела был печальным отголоском рассказа о надеждах человечества. Оба эти восторга были одинаково иллюзорны, и горящие глаза Пассера придавали им одинаково чарующее сияние.
Потом он заговорил об актрисе Гане. С целомудренной мужской стыдливостью признался Яну, что напоследок влюбился до помешательства. Помешался на невообразимо красивой женщине, хотя знал, что из всех возможных это помешательство самое безрассудное. С сияющими глазами он рассказал о лесе, где они искали грибы, словно искали сокровище, рассказал и о трактире, куда они зашли выпить красного вина.
— И Гана была восхитительна! Понимаешь? Она не изображала из себя заботливой сестры милосердия, не напоминала мне сочувственными взглядами о моем недуге и немощи, она смеялась и пила со мной! Мы выпили литр вина! Мне казалось, будто мне восемнадцать! Я сидел на своем стуле, помещенном точно на черте смерти, и мне хотелось петь!
Пассер стучал кулаком по столу и глядел на Яна своими сияющими глазами, над которыми вздымалось воспоминание о его могучей шевелюре, обозначенной тремя серебристыми волосками.
Ян сказал, что мы все находимся на черте, смерти. Весь мир, погрязший в насилии, жестокости и варварстве, на этой черте. Он сказал это потому, что любил Пассера и находил ужасным, что этот человек, который так рьяно стучит кулаком по столу, умрет раньше, чем не заслуживающий никакой любви мир. Ян тщился приблизить гибель мира во имя того, чтобы смерть Пассера стала более переносимой. Но Пассер с концом мира не согласился, ударил кулаком по столу и вновь заговорил о надеждах человечества. Сказал, что мы живем во времена великих перемен.
Ян никогда не разделял восторгов Пассера по поводу того, как многое меняется в мире, однако любил его жажду перемен, видя в ней древнейшую человеческую жажду, наиконсервативнейший консерватизм человечества. Но несмотря на то, что он любил эту жажду, сейчас он мечтал отнять ее у него, коли стул Пассера оказался на самой черте смерти. Он хотел запятнать в его глазах будущее, чтобы он меньше тосковал по жизни, которую теряет.
Поэтому он сказал: — Нам постоянно твердят, что мы живем в великую эпоху. Клевис говорит о конце иудео— христианской эры, другие — о конце Европы, а кто — о мировой революции и коммунизме, но все это чепуха. Если наша эпоха действительно переломная, то совершенно по другой причине.
Пассер смотрел ему в глаза своим горящим взором, над которым вздымалось воспоминание о могучей шевелюре, напоминавшей о себе тремя серебристыми волосками.
Ян продолжал: — Ты знаешь историю про английского лорда?
Пассер стукнул кулаком по столу и сказал, что не знает этой истории.
— Английский лорд после свадебной ночи говорит своей жене: «Леди, я надеюсь, вы забеременели. Я не хотел бы во второй раз повторять эти смешные движения».
Пассер рассмеялся, но кулаком по столу не стукнул. Этот анекдот был не из тех историй, что вызывали его восторг.
И Ян продолжал: — Пусть мне не говорят о мировой революции! Мы проживаем великую историческую эпоху, когда физическая любовь бесповоротно превращается в смешные движения.
На лице Пассера едва наметилась мягкая улыбка. Ян хорошо знал ее. Это была не улыбка радости или согласия, а улыбка терпимости. Они оба всегда были довольно далеки друг от друга, и когда подчас их различие проявлялось слишком явно, они быстро обменивались этой улыбкой, чтобы увериться: их дружбе ничто не угрожает.
Пассер приветствовал его с обычным возбуждением. Взяв под руку, он энергичным шагом повел его в палату, где они уселись за столом друг против друга.
Когда много лет назад он встретился с Пассером впервые, тот говорил о великих надеждах человечества, стуча при этом кулаком по столу, и на лице его горели вечно восторженные глаза. Нынче же он говорил не о надеждах человечества, а о надеждах своего тела. Врачи утверждают, что если он при интенсивной инъекционной терапии и сильных болях продержится ближайшие две недели, то победа будет за ним. Говоря это Яну, он с горящими глазами стучал кулаком по столу. Восторженный рассказ о надеждах тела был печальным отголоском рассказа о надеждах человечества. Оба эти восторга были одинаково иллюзорны, и горящие глаза Пассера придавали им одинаково чарующее сияние.
Потом он заговорил об актрисе Гане. С целомудренной мужской стыдливостью признался Яну, что напоследок влюбился до помешательства. Помешался на невообразимо красивой женщине, хотя знал, что из всех возможных это помешательство самое безрассудное. С сияющими глазами он рассказал о лесе, где они искали грибы, словно искали сокровище, рассказал и о трактире, куда они зашли выпить красного вина.
— И Гана была восхитительна! Понимаешь? Она не изображала из себя заботливой сестры милосердия, не напоминала мне сочувственными взглядами о моем недуге и немощи, она смеялась и пила со мной! Мы выпили литр вина! Мне казалось, будто мне восемнадцать! Я сидел на своем стуле, помещенном точно на черте смерти, и мне хотелось петь!
Пассер стучал кулаком по столу и глядел на Яна своими сияющими глазами, над которыми вздымалось воспоминание о его могучей шевелюре, обозначенной тремя серебристыми волосками.
Ян сказал, что мы все находимся на черте, смерти. Весь мир, погрязший в насилии, жестокости и варварстве, на этой черте. Он сказал это потому, что любил Пассера и находил ужасным, что этот человек, который так рьяно стучит кулаком по столу, умрет раньше, чем не заслуживающий никакой любви мир. Ян тщился приблизить гибель мира во имя того, чтобы смерть Пассера стала более переносимой. Но Пассер с концом мира не согласился, ударил кулаком по столу и вновь заговорил о надеждах человечества. Сказал, что мы живем во времена великих перемен.
Ян никогда не разделял восторгов Пассера по поводу того, как многое меняется в мире, однако любил его жажду перемен, видя в ней древнейшую человеческую жажду, наиконсервативнейший консерватизм человечества. Но несмотря на то, что он любил эту жажду, сейчас он мечтал отнять ее у него, коли стул Пассера оказался на самой черте смерти. Он хотел запятнать в его глазах будущее, чтобы он меньше тосковал по жизни, которую теряет.
Поэтому он сказал: — Нам постоянно твердят, что мы живем в великую эпоху. Клевис говорит о конце иудео— христианской эры, другие — о конце Европы, а кто — о мировой революции и коммунизме, но все это чепуха. Если наша эпоха действительно переломная, то совершенно по другой причине.
Пассер смотрел ему в глаза своим горящим взором, над которым вздымалось воспоминание о могучей шевелюре, напоминавшей о себе тремя серебристыми волосками.
Ян продолжал: — Ты знаешь историю про английского лорда?
Пассер стукнул кулаком по столу и сказал, что не знает этой истории.
— Английский лорд после свадебной ночи говорит своей жене: «Леди, я надеюсь, вы забеременели. Я не хотел бы во второй раз повторять эти смешные движения».
Пассер рассмеялся, но кулаком по столу не стукнул. Этот анекдот был не из тех историй, что вызывали его восторг.
И Ян продолжал: — Пусть мне не говорят о мировой революции! Мы проживаем великую историческую эпоху, когда физическая любовь бесповоротно превращается в смешные движения.
На лице Пассера едва наметилась мягкая улыбка. Ян хорошо знал ее. Это была не улыбка радости или согласия, а улыбка терпимости. Они оба всегда были довольно далеки друг от друга, и когда подчас их различие проявлялось слишком явно, они быстро обменивались этой улыбкой, чтобы увериться: их дружбе ничто не угрожает.
11
Почему перед ним постоянно возникает образ границы?
Он объясняет себе это тем, что старится: вещи повторяются и с каждым повторением теряют частицу своего смысла. Или точнее сказать: каплю за каплей теряют свою жизненную силу, которую им давала иллюзия смысла. Граница, согласно Яну, означает максимально допустимую дозу повторяемости.
Однажды он присутствовал на спектакле: в разгар действия весьма даровитый комик ни с того ни с сего медленно и очень сосредоточенно принялся считать: «Раз, два, три, четыре…», произнося каждое число с видом глубокой задумчивости, словно оно ускользало от него, и он искал его в окружающем пространстве: «Пять, шесть, семь, восемь…» При слове «пятнадцать» зрители засмеялись, а когда он, все так же медленно и еще более задумчиво, подошел к сотне, от смеха и вовсе попадали с мест.
На другом представлении все тот же актер подсел к роялю и левой рукой заиграл аккомпанемент к вальсу: «трам-па-па, трам-па-па». Правая рука была опущена, никакой мелодии не звучало, только все время одно и то же «трам-па-па, трам-па— па», но он смотрел в публику таким выразительным взглядом, словно этот вальсовый аккомпанемент был великолепной музыкой, достойной умиления, аплодисментов и восторга. Он играл без устали, двадцать раз, тридцать раз, пятьдесят раз, сто раз все то же «трам-па-па, трам-па-па», и публика надрывалась от смеха.
Да, когда пересекаешь границу, звучит вещий смех. Но когда идешь еще дальше, еще и по ту сторону смеха, тогда что?
Ян представляет себе, что греческие боги в самом начале принимали страстное участие в приключениях людей. Потом они обосновались на Олимпе, смотрели вниз и хохотали. А теперь они уже давно спят.
И все-таки я думаю, Ян ошибается, полагая, что граница
— это линия, в определенном месте пересекающая человеческую жизнь, что она, стало быть, означает временной рубеж, определенную секунду на часах человеческой жизни. Нет. Я, напротив, уверен, что граница постоянно с нами, независимо от времени и от нашего возраста, что она вездесуща, хотя при одних обстоятельствах она ощутима больше, при других — меньше.
Женщина, которую Ян так любил, была права, утверждая, что с жизнью ее связывает лишь нить паутины. Достаточно самого малого, лишь легкого дуновения ветерка, чтобы вещи чуть сдвинулись, и то, ради чего еще минуту назад мы отдали бы жизнь, вдруг предстает полнейшей бессмыслицей.
У Яна были друзья, покинувшие, как и он, свою прежнюю родину и отдававшие все свое время борьбе за ее утраченную свободу. Все они уже изведали чувство, что узы, связывавшие их с родиной, не более чем иллюзия и лишь по какой-то инерции судьбы они все еще готовы умереть ради чего-то, что уже не имело для них никакого значения. Все они знали это чувство и в то же время боялись его знать, они отворачивали голову, чтобы не видеть границы и не соскользнуть (увлекаемые головокружением, словно манящей бездной) на другую сторону, где язык их терзаемого народа издавал уже бессмысленный шум, подобный птичьему гомону.
Если Ян для самого себя определял границу как максимально допустимую дозу повторяемости, то я вынужден его поправить: граница не результат повторения. Повторение — лишь один из способов сделать границу зримой. Линия границы прикрыта пылью, и повтор подобен движению руки, устраняющей эту пыль.
Я хотел бы напомнить Яну об одном знаменательном периоде в его детстве. Тогда ему было лет тринадцать. Много говорилось о существах, живущих на других планетах, и он носился с идеей, что на теле этих неземных существ больше эротических мест, чем у землян. Юнец, тайно возбуждавшийся при виде нагой танцовщицы на украденной фотографии, он пришел в конце концов к мысли, что земная женщина, наделенная лоном и двумя грудями, этой слишком простой троицей, по сути, эротически убога. Он мечтал о существе, имеющем на теле вместо ничтожного треугольника десять или двадцать эротических мест и предлагающем взору источники поистине неисчерпаемого возбуждения.
Тем самым я хочу сказать, что еще в середине своего весьма долгого пути девственника он знал, что значит быть пресыщенным женским телом. Еще не познав наслаждения, он мысленно достиг конца возбуждения. Он познал его исчерпаемость.
С самого детства он, стало быть, жил, не сводя глаз с этой таинственной границы, за которой женская грудь всего— навсего мягкий шар, свисающий с тела. Граница с самого начала была его уделом. Тринадцатилетний Ян, мечтавший еще и о других эротических местах на женском теле, знал о ней так же хорошо, как и Ян тридцать лет спустя.
Он объясняет себе это тем, что старится: вещи повторяются и с каждым повторением теряют частицу своего смысла. Или точнее сказать: каплю за каплей теряют свою жизненную силу, которую им давала иллюзия смысла. Граница, согласно Яну, означает максимально допустимую дозу повторяемости.
Однажды он присутствовал на спектакле: в разгар действия весьма даровитый комик ни с того ни с сего медленно и очень сосредоточенно принялся считать: «Раз, два, три, четыре…», произнося каждое число с видом глубокой задумчивости, словно оно ускользало от него, и он искал его в окружающем пространстве: «Пять, шесть, семь, восемь…» При слове «пятнадцать» зрители засмеялись, а когда он, все так же медленно и еще более задумчиво, подошел к сотне, от смеха и вовсе попадали с мест.
На другом представлении все тот же актер подсел к роялю и левой рукой заиграл аккомпанемент к вальсу: «трам-па-па, трам-па-па». Правая рука была опущена, никакой мелодии не звучало, только все время одно и то же «трам-па-па, трам-па— па», но он смотрел в публику таким выразительным взглядом, словно этот вальсовый аккомпанемент был великолепной музыкой, достойной умиления, аплодисментов и восторга. Он играл без устали, двадцать раз, тридцать раз, пятьдесят раз, сто раз все то же «трам-па-па, трам-па-па», и публика надрывалась от смеха.
Да, когда пересекаешь границу, звучит вещий смех. Но когда идешь еще дальше, еще и по ту сторону смеха, тогда что?
Ян представляет себе, что греческие боги в самом начале принимали страстное участие в приключениях людей. Потом они обосновались на Олимпе, смотрели вниз и хохотали. А теперь они уже давно спят.
И все-таки я думаю, Ян ошибается, полагая, что граница
— это линия, в определенном месте пересекающая человеческую жизнь, что она, стало быть, означает временной рубеж, определенную секунду на часах человеческой жизни. Нет. Я, напротив, уверен, что граница постоянно с нами, независимо от времени и от нашего возраста, что она вездесуща, хотя при одних обстоятельствах она ощутима больше, при других — меньше.
Женщина, которую Ян так любил, была права, утверждая, что с жизнью ее связывает лишь нить паутины. Достаточно самого малого, лишь легкого дуновения ветерка, чтобы вещи чуть сдвинулись, и то, ради чего еще минуту назад мы отдали бы жизнь, вдруг предстает полнейшей бессмыслицей.
У Яна были друзья, покинувшие, как и он, свою прежнюю родину и отдававшие все свое время борьбе за ее утраченную свободу. Все они уже изведали чувство, что узы, связывавшие их с родиной, не более чем иллюзия и лишь по какой-то инерции судьбы они все еще готовы умереть ради чего-то, что уже не имело для них никакого значения. Все они знали это чувство и в то же время боялись его знать, они отворачивали голову, чтобы не видеть границы и не соскользнуть (увлекаемые головокружением, словно манящей бездной) на другую сторону, где язык их терзаемого народа издавал уже бессмысленный шум, подобный птичьему гомону.
Если Ян для самого себя определял границу как максимально допустимую дозу повторяемости, то я вынужден его поправить: граница не результат повторения. Повторение — лишь один из способов сделать границу зримой. Линия границы прикрыта пылью, и повтор подобен движению руки, устраняющей эту пыль.
Я хотел бы напомнить Яну об одном знаменательном периоде в его детстве. Тогда ему было лет тринадцать. Много говорилось о существах, живущих на других планетах, и он носился с идеей, что на теле этих неземных существ больше эротических мест, чем у землян. Юнец, тайно возбуждавшийся при виде нагой танцовщицы на украденной фотографии, он пришел в конце концов к мысли, что земная женщина, наделенная лоном и двумя грудями, этой слишком простой троицей, по сути, эротически убога. Он мечтал о существе, имеющем на теле вместо ничтожного треугольника десять или двадцать эротических мест и предлагающем взору источники поистине неисчерпаемого возбуждения.
Тем самым я хочу сказать, что еще в середине своего весьма долгого пути девственника он знал, что значит быть пресыщенным женским телом. Еще не познав наслаждения, он мысленно достиг конца возбуждения. Он познал его исчерпаемость.
С самого детства он, стало быть, жил, не сводя глаз с этой таинственной границы, за которой женская грудь всего— навсего мягкий шар, свисающий с тела. Граница с самого начала была его уделом. Тринадцатилетний Ян, мечтавший еще и о других эротических местах на женском теле, знал о ней так же хорошо, как и Ян тридцать лет спустя.
12
Было ветрено и слякотно. У открытого гроба неправильным полукругом выстроилась траурная процессия. Там был Ян и были почти все его знакомые, актриса Гана, Клевисы, Барбара и, разумеется, семья Пассера: жена, рыдающий сын и дочь.
Обряд, казалось, подошел к концу, и двое могильщиков в поношенной одежде натянули веревки, на которых покоился гроб. В ту же минуту к могиле приблизился взбудораженный человек с бумагой в руке, повернулся лицом к могильщикам, поглядел в бумагу и стал читать по ней вслух. Могильщики, посмотрев на него, заколебались: не надо ли снова поставить гроб возле могилы, но потом все же взялись медленно опускать его в яму, словно решили избавить усопшего от прослушивания еще четвертого выступления.
Неожиданное исчезновение гроба озадачило оратора. Вся его речь была составлена в форме второго лица единственного числа. Оратор обращался к усопшему, убеждал его, соглашался с ним, утешал его и отвечал на его предполагаемые вопросы. Гроб опустился на дно ямы, могильщики вытянули наверх веревки и остались скромно стоять у могилы. Заметив, как настойчиво адресует им свою речь оратор, смущенно склонили голову.
Но чем больше оратор осознавал нелепость ситуации, тем сильнее притягивали его обе мрачные фигуры, от которых ему едва удалось оторвать взгляд. Он вполоборота повернулся к полукругу провожающих. Но и сейчас его речь, обращенная ко второму лицу единственного числа, звучала не лучшим образом, ибо казалось, что усопший скрывается где-то в толпе.
Куда было оратору девать глаза? Он испуганно уставился в бумагу и, хоть знал свой текст назубок, ни на мгновение не отрывался от него.
Всеми присутствующими овладело какое-то волнение, еще усиленное невротическими порывами* ветра, каждую минуту резко ударявшего в них. У папаши Клевиса шляпа была старательно натянута на темя, но ветер был таким порывистым, что внезапно сдул ее с головы и посадил между могилой и семьей Пассера, стоявшей в первом ряду.
В первую минуту Клевис хотел было пробиться сквозь толпу и побежать за шляпой, но тут же осознал, что таким поступком он мог бы дать понять, что шляпа для него дороже серьезности обряда, посвященного другу. И потому, оставшись на месте, он решил сделать вид, что ничего не случилось. Но его решение было не из удачных. С того момента, как шляпа оказалась одна на пространстве перед могилой, присутствующие разволновались еще больше и совсем перестали воспринимать слова оратора. Шляпа при всей своей скромной неподвижности нарушала обряд куда больше, чем если бы Клевис сделал несколько шагов и поднял ее. И посему, сказав стоявшему перед ним человеку «простите», он протиснулся сквозь толпу. Так он оказался на пустом пространстве (подобном маленькой сцене) между могилой и траурной процессией. Он нагнулся, протянул руку к земле, но ветер вдруг подул снова и продвинул шляпу чуть дальше, прямо к ногам оратора.
Тут уж никто не мог думать ни о чем другом, кроме как о папаше» Клевисе и его шляпе. Оратор, не имея о ней никакого понятия, все же сообразил, что с его слушателями что-то творится. Оторвав глаза от бумаги, он удивленно уставился на незнакомого мужчину, который стоял в двух шагах, смотрел на него и, казалось, готовился к прыжку. Оратор снова быстро опустил глаза к тексту, возможно надеясь, что, когда поднимет их, невероятный призрак исчезнет… Но и когда поднял их, мужчина по-прежнему стоял перед ним и по-прежнему смотрел на него.
А дело было в том, что папаша Клевис не мог двинуться ни назад, ни вперед. Бросаться под ноги оратору представлялось ему непристойным, а вернуться назад без шляпы
— смешным. И он, прикованный к земле своей неуверенностью, недвижно стоял в тщетном ожидании, что его осенит какое— нибудь решение.
Он надеялся, что кто-то поможет ему. Поискал глазами могильщиков. Те стояли как вкопанные с другой стороны могилы и упорно смотрели под ноги оратора.
В это мгновение снова подул ветер, и шляпа медленно передвинулась к краю могилы. Тут Клевис решился. Энергично шагнув вперед, он протянул руку и наклонился. Но шляпа по— прежнему уворачивалась от него, уворачивалась до тех пор, пока прямо перед его пальцами не заскользила по краю могилы и не упала в нее.
Клевис продолжал протягивать руку к шляпе, словно звал ее вернуться к нему, но потом вдруг решил сделать вид, что никакой шляпы вовсе не было и он стоит у края могилы лишь по какой-то совершенно пустяковой случайности. Он тщетно силился быть абсолютно естественным и непринужденным, но все взгляды впивались в него. С судорожно перекошенным лицом, стараясь никого не видеть, он прошел в первый ряд, где всхлипывал сын Пассера.
Когда грозный призрак готовившегося к прыжку мужчины исчез, оратор с бумагой в руке успокоился и поднял глаза на уже не слушавшую его толпу, чтобы произнести последнюю фразу своей речи. Повернувшись затем к могильщикам, он очень торжественно произнес: — Виктор Пассер, любящие тебя никогда тебя не забудут. Да будет земля тебе пухом!
Он склонился к куче земли у края могилы, в которую была всажена маленькая лопатка, набрал на нее земли и нагнулся над могилой. В эту минуту по траурной процессии пробежала волна приглушенного смеха. Ибо всем представилось, что оратор, застывший с лопаткой земли в руке и неотрывно глазеющий на дно могилы, видит там гроб, а на нем шляпу, словно усопший, в своем тщеславном желании сохранить достоинство, не захотел оставаться в такой торжественный момент простоволосым.
Оратор овладел собой, бросил землю на гроб, следя за тем, чтобы она не задела шляпу, словно под ней действительно скрывалась голова Пассера. Потом протянул лопатку вдове. Да, все должны были испить чашу искушения до самого дна. Все должны были пережить эту чудовищную борьбу со смехом. Все, не исключая супругу Пассера и его всхлипывавшего сына, должны были набирать на лопатку земли и наклоняться к могиле, где покоился гроб с надетой на него шляпой, словно из-под нее неукротимо жизнестойкий и оптимистичный Пассер высовывал голову.
Обряд, казалось, подошел к концу, и двое могильщиков в поношенной одежде натянули веревки, на которых покоился гроб. В ту же минуту к могиле приблизился взбудораженный человек с бумагой в руке, повернулся лицом к могильщикам, поглядел в бумагу и стал читать по ней вслух. Могильщики, посмотрев на него, заколебались: не надо ли снова поставить гроб возле могилы, но потом все же взялись медленно опускать его в яму, словно решили избавить усопшего от прослушивания еще четвертого выступления.
Неожиданное исчезновение гроба озадачило оратора. Вся его речь была составлена в форме второго лица единственного числа. Оратор обращался к усопшему, убеждал его, соглашался с ним, утешал его и отвечал на его предполагаемые вопросы. Гроб опустился на дно ямы, могильщики вытянули наверх веревки и остались скромно стоять у могилы. Заметив, как настойчиво адресует им свою речь оратор, смущенно склонили голову.
Но чем больше оратор осознавал нелепость ситуации, тем сильнее притягивали его обе мрачные фигуры, от которых ему едва удалось оторвать взгляд. Он вполоборота повернулся к полукругу провожающих. Но и сейчас его речь, обращенная ко второму лицу единственного числа, звучала не лучшим образом, ибо казалось, что усопший скрывается где-то в толпе.
Куда было оратору девать глаза? Он испуганно уставился в бумагу и, хоть знал свой текст назубок, ни на мгновение не отрывался от него.
Всеми присутствующими овладело какое-то волнение, еще усиленное невротическими порывами* ветра, каждую минуту резко ударявшего в них. У папаши Клевиса шляпа была старательно натянута на темя, но ветер был таким порывистым, что внезапно сдул ее с головы и посадил между могилой и семьей Пассера, стоявшей в первом ряду.
В первую минуту Клевис хотел было пробиться сквозь толпу и побежать за шляпой, но тут же осознал, что таким поступком он мог бы дать понять, что шляпа для него дороже серьезности обряда, посвященного другу. И потому, оставшись на месте, он решил сделать вид, что ничего не случилось. Но его решение было не из удачных. С того момента, как шляпа оказалась одна на пространстве перед могилой, присутствующие разволновались еще больше и совсем перестали воспринимать слова оратора. Шляпа при всей своей скромной неподвижности нарушала обряд куда больше, чем если бы Клевис сделал несколько шагов и поднял ее. И посему, сказав стоявшему перед ним человеку «простите», он протиснулся сквозь толпу. Так он оказался на пустом пространстве (подобном маленькой сцене) между могилой и траурной процессией. Он нагнулся, протянул руку к земле, но ветер вдруг подул снова и продвинул шляпу чуть дальше, прямо к ногам оратора.
Тут уж никто не мог думать ни о чем другом, кроме как о папаше» Клевисе и его шляпе. Оратор, не имея о ней никакого понятия, все же сообразил, что с его слушателями что-то творится. Оторвав глаза от бумаги, он удивленно уставился на незнакомого мужчину, который стоял в двух шагах, смотрел на него и, казалось, готовился к прыжку. Оратор снова быстро опустил глаза к тексту, возможно надеясь, что, когда поднимет их, невероятный призрак исчезнет… Но и когда поднял их, мужчина по-прежнему стоял перед ним и по-прежнему смотрел на него.
А дело было в том, что папаша Клевис не мог двинуться ни назад, ни вперед. Бросаться под ноги оратору представлялось ему непристойным, а вернуться назад без шляпы
— смешным. И он, прикованный к земле своей неуверенностью, недвижно стоял в тщетном ожидании, что его осенит какое— нибудь решение.
Он надеялся, что кто-то поможет ему. Поискал глазами могильщиков. Те стояли как вкопанные с другой стороны могилы и упорно смотрели под ноги оратора.
В это мгновение снова подул ветер, и шляпа медленно передвинулась к краю могилы. Тут Клевис решился. Энергично шагнув вперед, он протянул руку и наклонился. Но шляпа по— прежнему уворачивалась от него, уворачивалась до тех пор, пока прямо перед его пальцами не заскользила по краю могилы и не упала в нее.
Клевис продолжал протягивать руку к шляпе, словно звал ее вернуться к нему, но потом вдруг решил сделать вид, что никакой шляпы вовсе не было и он стоит у края могилы лишь по какой-то совершенно пустяковой случайности. Он тщетно силился быть абсолютно естественным и непринужденным, но все взгляды впивались в него. С судорожно перекошенным лицом, стараясь никого не видеть, он прошел в первый ряд, где всхлипывал сын Пассера.
Когда грозный призрак готовившегося к прыжку мужчины исчез, оратор с бумагой в руке успокоился и поднял глаза на уже не слушавшую его толпу, чтобы произнести последнюю фразу своей речи. Повернувшись затем к могильщикам, он очень торжественно произнес: — Виктор Пассер, любящие тебя никогда тебя не забудут. Да будет земля тебе пухом!
Он склонился к куче земли у края могилы, в которую была всажена маленькая лопатка, набрал на нее земли и нагнулся над могилой. В эту минуту по траурной процессии пробежала волна приглушенного смеха. Ибо всем представилось, что оратор, застывший с лопаткой земли в руке и неотрывно глазеющий на дно могилы, видит там гроб, а на нем шляпу, словно усопший, в своем тщеславном желании сохранить достоинство, не захотел оставаться в такой торжественный момент простоволосым.
Оратор овладел собой, бросил землю на гроб, следя за тем, чтобы она не задела шляпу, словно под ней действительно скрывалась голова Пассера. Потом протянул лопатку вдове. Да, все должны были испить чашу искушения до самого дна. Все должны были пережить эту чудовищную борьбу со смехом. Все, не исключая супругу Пассера и его всхлипывавшего сына, должны были набирать на лопатку земли и наклоняться к могиле, где покоился гроб с надетой на него шляпой, словно из-под нее неукротимо жизнестойкий и оптимистичный Пассер высовывал голову.
13
На вилле Барбары было человек двадцать. Все расселись в большой гостиной: на тахте, в креслах, на полу. В центре зала под их рассеянными взглядами всячески изгибалась и вертелась девушка, которая, как слышал Ян, приехала из провинции.
Барбара восседала в широком плюшевом кресле: — Не кажется ли тебе, что это слишком затянулось? — сказала она, строго поглядев на девушку.
Девушка в ответ повела плечами, словно хотела этим жестом обозначить всех присутствующих и пожаловаться на их равнодушие и рассеянность. Но строгость взгляда Барбары не допускала немой отговорки, и девушка, не прекращая невыразительных и невнятных движений, стала расстегивать пуговицы на блузке.
С этой минуты Барбара больше не занималась ею, а принялась поочередно оглядывать всех гостей. Поймав ее взгляд, гости переставали болтать и послушно устремляли глаза на обнажавшуюся девушку. Затем Барбара, подняв юбку, просунула руку между ног и вызывающим взглядом снова обвела все уголки гостиной: внимательно всматриваясь в своих гимнастов, она хотела убедиться в их готовности последовать ее примеру.
События наконец стали разворачиваться согласно собственному медлительному, но определенному ритму: провинциалка, давно обнажившись, лежала в объятиях какого-то мужчины, а остальные рассеялись по другим комнатам. Однако вездесущая Барбара следила за всеми, проявляя чрезмерную требовательность. Она не выносила, когда ее гости, разделившись парами, укрывались в своих уголках. Сейчас она сердито обратилась к девушке, которую Ян обнимал за плечи: — Ступай к нему домой, если хочешь быть с ним наедине. Здесь ты в обществе! — Она взяла ее за руку и увлекла в соседнюю комнату.
Ян уловил взгляд симпатичного облысевшего молодого человека, он сидел чуть поодаль и наблюдал за вмешательством Барбары. Мужчины обменялись улыбками. Лысый подошел к Яну, и Ян сказал: — Маршал Барбара.
Расхохотавшись, лысый сказал: — Это тренер, что готовит нас к большой Олимпиаде.
Оба обратили взгляды к Барбаре, наблюдая за ее дальнейшими действиями: Барбара опустилась на колени рядом с мужчиной и женщиной, слившихся в любовном объятии, просунула голову между их лицами и прильнула ко рту женщины. Мужчина, преисполненный уважения к Барбаре, отстранился от своей партнерши, предполагая, должно быть, что Барбара хочет обладать ею одна. Барбара обняла женщину, привлекла к себе, и теперь они обе лежали на боку, тесно прижавшись друг к другу, а мужчина скромно и почтительно стоял над ними. Барбара, не переставая целовать женщину, подняла руку и начала описывать в воздухе круг. Мужчина воспринял этот жест как обращенный к нему призыв, но не понял, приказывает ли Барбара ему остаться или удалиться. Он напряженно следил за рукой, чье движение становилось все более энергичным и нетерпеливым. Наконец Барбара, оторвав свои губы от губ женщины, выразила свое желание вслух. Мужчина, скользнув снова на пол, прильнул сзади к женщине, оказавшейся теперь зажатой между ним и Барбарой.
— Мы все персонажи сна Барбары, — сказал Ян.
— Да, — отозвался лысый. — Но все время что-то не ладится. Барбара, словно часовщик, который сам должен переставлять стрелки своих часов.
Как только ей удалось изменить позу мужчины, она тотчас потеряла интерес к женщине, которую минуту назад так страстно целовала, и, поднявшись, подошла к двум совсем юным любовникам, робко жавшимся в уголке гостиной. Оба были полуодеты, и юноша старался прикрыть девушку своим телом. Подобно статистам на оперной сцене, беззвучно открывающим рот и бессмысленно жестикулирующим руками, дабы создать иллюзию живого разговора, эти молодые люди тоже стремились по мере возможности дать понять, что целиком заняты друг другом, ибо единственным их желанием было оставаться незамеченными и скрытыми от чужих взоров.
Но Барбару было не провести этой игрой: опустившись рядом с ними на колени, она с минуту гладила их по волосам и что-то говорила Потом удалилась в соседнюю комнату и тотчас вернулась в сопровождении трех совершенно обнаженных мужчин. Она вновь преклонила колени возле любовников и, взяв в руки голову юноши, стала целовать его. Трое обнаженных мужчин, послушные неслышным приказам ее взгляда, склонились к девушке и принялись снимать с нее остатки одежды.
— Когда все это кончится, будет собрание, — сказал плешивый. — Барбара всех нас созовет, выстроит полукругом перед собой, наденет очки и начнет разбирать, что было сделано хорошо, а что — скверно. Похвалит усердных и пожурит нерадивых.
Двое робких любовников в конце концов поделились своими телами с другими. Барбара, оставив их в покое, направилась к обоим мужчинам. Скупо улыбнувшись Яну, подошла к лысому. Почти в ту же минуту Яна нежно коснулась провинциалка, открывавшая вечер своим стриптизом. Ян подумал, что огромные часы Барбары работают не так уж и плохо.
Провинциалка занялась им с пылким усердием, но его глаза все время устремлялись к противоположной стороне гостиной, где над фаллосом лысого трудилась рука Барбары. Обе пары были в одном и том же положении. Женщины, пригнувшись, занимались одним и тем же делом одним и тем же способом и похожи были на усердных садовниц, склоненных над клумбой. Казалось, будто одна пара была лишь зеркальным отражением другой. Глаза мужчин встретились, и Ян увидел, как тело лысого затряслось от смеха. А поскольку они были взаимосвязаны, как связана вещь со своим зеркальным отражением, то раз один задрожал от смеха, должен был задрожать и другой. Ян отвернул голову, чтобы ласкавшая его девушка не чувствовала себя уязвленной, но зеркальный образ неодолимо притягивал его. Он снова повернул к нему голову и увидел глаза лысого, выпученные от едва сдерживаемого смеха. Они оба были объединены по меньшей мере пятикратной телепатической связью. Каждый из них знал не только то, о чем думает другой, но и то, что другой об этом знает. В голове у них проносились все сравнения, которыми они минутой назад одаривали Барбару, и тут же рождались новые. Они переглядывались, но одновременно и отводили глаза, зная, что смех был бы здесь таким же кощунством, как и в храме, захохочи они там в минуту, когда священник возносит облатку. Но как только им обоим пришло в голову это сравнение, им еще больше захотелось смеяться. Они были слишком слабы. Смех был сильнее. Их тела неудержимо сотрясались от смеха.
Барбара восседала в широком плюшевом кресле: — Не кажется ли тебе, что это слишком затянулось? — сказала она, строго поглядев на девушку.
Девушка в ответ повела плечами, словно хотела этим жестом обозначить всех присутствующих и пожаловаться на их равнодушие и рассеянность. Но строгость взгляда Барбары не допускала немой отговорки, и девушка, не прекращая невыразительных и невнятных движений, стала расстегивать пуговицы на блузке.
С этой минуты Барбара больше не занималась ею, а принялась поочередно оглядывать всех гостей. Поймав ее взгляд, гости переставали болтать и послушно устремляли глаза на обнажавшуюся девушку. Затем Барбара, подняв юбку, просунула руку между ног и вызывающим взглядом снова обвела все уголки гостиной: внимательно всматриваясь в своих гимнастов, она хотела убедиться в их готовности последовать ее примеру.
События наконец стали разворачиваться согласно собственному медлительному, но определенному ритму: провинциалка, давно обнажившись, лежала в объятиях какого-то мужчины, а остальные рассеялись по другим комнатам. Однако вездесущая Барбара следила за всеми, проявляя чрезмерную требовательность. Она не выносила, когда ее гости, разделившись парами, укрывались в своих уголках. Сейчас она сердито обратилась к девушке, которую Ян обнимал за плечи: — Ступай к нему домой, если хочешь быть с ним наедине. Здесь ты в обществе! — Она взяла ее за руку и увлекла в соседнюю комнату.
Ян уловил взгляд симпатичного облысевшего молодого человека, он сидел чуть поодаль и наблюдал за вмешательством Барбары. Мужчины обменялись улыбками. Лысый подошел к Яну, и Ян сказал: — Маршал Барбара.
Расхохотавшись, лысый сказал: — Это тренер, что готовит нас к большой Олимпиаде.
Оба обратили взгляды к Барбаре, наблюдая за ее дальнейшими действиями: Барбара опустилась на колени рядом с мужчиной и женщиной, слившихся в любовном объятии, просунула голову между их лицами и прильнула ко рту женщины. Мужчина, преисполненный уважения к Барбаре, отстранился от своей партнерши, предполагая, должно быть, что Барбара хочет обладать ею одна. Барбара обняла женщину, привлекла к себе, и теперь они обе лежали на боку, тесно прижавшись друг к другу, а мужчина скромно и почтительно стоял над ними. Барбара, не переставая целовать женщину, подняла руку и начала описывать в воздухе круг. Мужчина воспринял этот жест как обращенный к нему призыв, но не понял, приказывает ли Барбара ему остаться или удалиться. Он напряженно следил за рукой, чье движение становилось все более энергичным и нетерпеливым. Наконец Барбара, оторвав свои губы от губ женщины, выразила свое желание вслух. Мужчина, скользнув снова на пол, прильнул сзади к женщине, оказавшейся теперь зажатой между ним и Барбарой.
— Мы все персонажи сна Барбары, — сказал Ян.
— Да, — отозвался лысый. — Но все время что-то не ладится. Барбара, словно часовщик, который сам должен переставлять стрелки своих часов.
Как только ей удалось изменить позу мужчины, она тотчас потеряла интерес к женщине, которую минуту назад так страстно целовала, и, поднявшись, подошла к двум совсем юным любовникам, робко жавшимся в уголке гостиной. Оба были полуодеты, и юноша старался прикрыть девушку своим телом. Подобно статистам на оперной сцене, беззвучно открывающим рот и бессмысленно жестикулирующим руками, дабы создать иллюзию живого разговора, эти молодые люди тоже стремились по мере возможности дать понять, что целиком заняты друг другом, ибо единственным их желанием было оставаться незамеченными и скрытыми от чужих взоров.
Но Барбару было не провести этой игрой: опустившись рядом с ними на колени, она с минуту гладила их по волосам и что-то говорила Потом удалилась в соседнюю комнату и тотчас вернулась в сопровождении трех совершенно обнаженных мужчин. Она вновь преклонила колени возле любовников и, взяв в руки голову юноши, стала целовать его. Трое обнаженных мужчин, послушные неслышным приказам ее взгляда, склонились к девушке и принялись снимать с нее остатки одежды.
— Когда все это кончится, будет собрание, — сказал плешивый. — Барбара всех нас созовет, выстроит полукругом перед собой, наденет очки и начнет разбирать, что было сделано хорошо, а что — скверно. Похвалит усердных и пожурит нерадивых.
Двое робких любовников в конце концов поделились своими телами с другими. Барбара, оставив их в покое, направилась к обоим мужчинам. Скупо улыбнувшись Яну, подошла к лысому. Почти в ту же минуту Яна нежно коснулась провинциалка, открывавшая вечер своим стриптизом. Ян подумал, что огромные часы Барбары работают не так уж и плохо.
Провинциалка занялась им с пылким усердием, но его глаза все время устремлялись к противоположной стороне гостиной, где над фаллосом лысого трудилась рука Барбары. Обе пары были в одном и том же положении. Женщины, пригнувшись, занимались одним и тем же делом одним и тем же способом и похожи были на усердных садовниц, склоненных над клумбой. Казалось, будто одна пара была лишь зеркальным отражением другой. Глаза мужчин встретились, и Ян увидел, как тело лысого затряслось от смеха. А поскольку они были взаимосвязаны, как связана вещь со своим зеркальным отражением, то раз один задрожал от смеха, должен был задрожать и другой. Ян отвернул голову, чтобы ласкавшая его девушка не чувствовала себя уязвленной, но зеркальный образ неодолимо притягивал его. Он снова повернул к нему голову и увидел глаза лысого, выпученные от едва сдерживаемого смеха. Они оба были объединены по меньшей мере пятикратной телепатической связью. Каждый из них знал не только то, о чем думает другой, но и то, что другой об этом знает. В голове у них проносились все сравнения, которыми они минутой назад одаривали Барбару, и тут же рождались новые. Они переглядывались, но одновременно и отводили глаза, зная, что смех был бы здесь таким же кощунством, как и в храме, захохочи они там в минуту, когда священник возносит облатку. Но как только им обоим пришло в голову это сравнение, им еще больше захотелось смеяться. Они были слишком слабы. Смех был сильнее. Их тела неудержимо сотрясались от смеха.