— Письма, да, твои письма, — повторяет она, — недавно я их снова перечитала. И спрашивала себя, возможно ли, что ты был способен на такой взрыв чувств.
И она еще несколько раз повторяет слова взрыв чувств, но произносит их уже не торопливой скороговоркой, а медленно и взвешенно, словно метит в цель, боясь промахнуться, и не сводит с него глаз, словно желая убедиться, что цель достигнута.
13
14
15
16
17
18
19
Вторая часть
1
2
3
4
И она еще несколько раз повторяет слова взрыв чувств, но произносит их уже не торопливой скороговоркой, а медленно и взвешенно, словно метит в цель, боясь промахнуться, и не сводит с него глаз, словно желая убедиться, что цель достигнута.
13
У груди болтается рука в гипсе, а лицо горит, словно ему дали пощечину.
О да, его письма наверняка были жутко сентиментальны. А как же иначе! Любой ценой он должен был доказать себе, что это не его слабодушие и нужда, а любовь, которая его с ней связывает! И в самом деле, лишь непомерная страсть могла оправдать его близость с этой уродиной.
— Ты написал мне, что я твой соратник по борьбе, помнишь?
Он краснеет еще больше, если это вообще возможно. Какое немыслимо смешное слово борьба. Чем была их борьба? Они сидели на бесконечных собраниях, натирая мозоли на задницах, но когда поднимались со стула, чтобы высказать какую-нибудь ужасно радикальную мысль (классовый враг заслуживает еще более сурового наказания, тот или иной взгляд необходимо сформулировать куда решительнее), мнили себя не иначе как фигурами с героических полотен: он падает на землю с пистолетом в руке и кровоточащей раной в предплечье, а она, также с пистолетом в руке, идет вперед, туда, куда ему уже не суждено дойти.
Тогда его кожа была еще усыпана запоздалой пубертатной сыпью, и дабы скрыть ее, он надел на себя маску бунтарства. Любил всем рассказывать, как навсегда порвал с отцом — крестьянином. Он, дескать, плюнул в лицо столетней деревенской традиции, завязанной на земле и собственности. Он рисовал сцену ссоры и свой драматический уход из отчего дома. Но в этом не было и крупицы правды. Оглядываясь сейчас назад, он не видит там ничего, кроме легенды и лжи.
— Ты тогда был совсем другим человеком, — говорит Здена.
И он представил себе, как увозит с собой пачку писем. Он останавливается у ближайшего мусорного бака, брезгливо, двумя пальцами, берет эти письма, словно измаранную дерьмом бумагу, и бросает их в мусор.
О да, его письма наверняка были жутко сентиментальны. А как же иначе! Любой ценой он должен был доказать себе, что это не его слабодушие и нужда, а любовь, которая его с ней связывает! И в самом деле, лишь непомерная страсть могла оправдать его близость с этой уродиной.
— Ты написал мне, что я твой соратник по борьбе, помнишь?
Он краснеет еще больше, если это вообще возможно. Какое немыслимо смешное слово борьба. Чем была их борьба? Они сидели на бесконечных собраниях, натирая мозоли на задницах, но когда поднимались со стула, чтобы высказать какую-нибудь ужасно радикальную мысль (классовый враг заслуживает еще более сурового наказания, тот или иной взгляд необходимо сформулировать куда решительнее), мнили себя не иначе как фигурами с героических полотен: он падает на землю с пистолетом в руке и кровоточащей раной в предплечье, а она, также с пистолетом в руке, идет вперед, туда, куда ему уже не суждено дойти.
Тогда его кожа была еще усыпана запоздалой пубертатной сыпью, и дабы скрыть ее, он надел на себя маску бунтарства. Любил всем рассказывать, как навсегда порвал с отцом — крестьянином. Он, дескать, плюнул в лицо столетней деревенской традиции, завязанной на земле и собственности. Он рисовал сцену ссоры и свой драматический уход из отчего дома. Но в этом не было и крупицы правды. Оглядываясь сейчас назад, он не видит там ничего, кроме легенды и лжи.
— Ты тогда был совсем другим человеком, — говорит Здена.
И он представил себе, как увозит с собой пачку писем. Он останавливается у ближайшего мусорного бака, брезгливо, двумя пальцами, берет эти письма, словно измаранную дерьмом бумагу, и бросает их в мусор.
14
— Зачем тебе эти письма? — спросила она. — Что ты с ними собираешься делать?
Разве он мог сказать ей, что хочет бросить их в мусорный бак? Придав своему голосу меланхолический тон, он стал говорить ей, что достиг уже того возраста, когда оглядываешься назад.
(Говоря это, он испытывал неловкость, чувствовал, что его россказни звучат неубедительно, и ему было стыдно.) Да, он оглядывается назад, ибо уже забыл, каким был в молодости. Он понимает, что потерпел крах. И посему хотел бы вернуться к своим истокам, чтобы лучше осознать, где допустил промахи. Вот почему он хочет вернуться и к своей старой переписке, ибо в ней заключена тайна его молодости, тайна его начал и отправных точек.
Она покачала головой: — Я никогда не отдам их тебе.
— Я хочу их взять только на время, — солгал он.
Она продолжала отрицательно качать головой.
Он вдруг подумал, что где-то здесь рядом в ее квартире лежат его письма, которые она может давать читать кому угодно и когда угодно. Ему казалось невыносимым, что целый кусок его жизни остался в ее руках, и его охватило желание стукнуть ее по голове тяжелой стеклянной пепельницей, стоявшей на столике между ними, и удрать, прихватив с собой письма. Но вместо этого он снова стал ей объяснять, что, оглядываясь назад, он хочет больше узнать о своих истоках.
Она посмотрела на него, взглядом заставила замолчать: — Я никогда не отдам их тебе. Никогда.
Разве он мог сказать ей, что хочет бросить их в мусорный бак? Придав своему голосу меланхолический тон, он стал говорить ей, что достиг уже того возраста, когда оглядываешься назад.
(Говоря это, он испытывал неловкость, чувствовал, что его россказни звучат неубедительно, и ему было стыдно.) Да, он оглядывается назад, ибо уже забыл, каким был в молодости. Он понимает, что потерпел крах. И посему хотел бы вернуться к своим истокам, чтобы лучше осознать, где допустил промахи. Вот почему он хочет вернуться и к своей старой переписке, ибо в ней заключена тайна его молодости, тайна его начал и отправных точек.
Она покачала головой: — Я никогда не отдам их тебе.
— Я хочу их взять только на время, — солгал он.
Она продолжала отрицательно качать головой.
Он вдруг подумал, что где-то здесь рядом в ее квартире лежат его письма, которые она может давать читать кому угодно и когда угодно. Ему казалось невыносимым, что целый кусок его жизни остался в ее руках, и его охватило желание стукнуть ее по голове тяжелой стеклянной пепельницей, стоявшей на столике между ними, и удрать, прихватив с собой письма. Но вместо этого он снова стал ей объяснять, что, оглядываясь назад, он хочет больше узнать о своих истоках.
Она посмотрела на него, взглядом заставила замолчать: — Я никогда не отдам их тебе. Никогда.
15
Провожая его, Здена вышла с ним на улицу; обе машины были припаркованы перед ее домом, одна позади другой. Легавые прохаживались по противоположному тротуару. При виде Мирека и Здены остановились, не сводя с них глаз.
Он кивнул в их сторону: — Эти два господина следуют за мной всю дорогу.
— В самом деле? — спросила она с недоверием, и в ее голосе послышалась явно подчеркнутая ирония. — Все тебя преследуют, не правда ли?
Как она может быть так цинична и говорить ему прямо в лицо, что эти двое, оглядывающие их так нагло и демонстративно, всего-навсего случайные прохожие?
Тому лишь одно объяснение: она играет в их игру. Игру, которая основана на том, что все делают вид, будто никакой тайной полиции не существует и никого не преследуют.
Легавые тем временем перешли улицу и, подойдя к своей машине, на глазах у Мирека и Здены нырнули в нее.
— Всего хорошего, — сказал Мирек, даже не взглянув в сторону Здены. Сел за руль. В зеркальце заднего обзора он видел машину тайных агентов, последовавшую за ним. Здену он не видел. Не хотел ее видеть. Уже никогда не захочет видеть ее.
Поэтому он не знал, что она стояла на тротуаре и долго смотрела ему вслед. У нее был испуганный вид.
Нет, это был не цинизм, когда она отказывалась видеть в мужчинах на противоположном тротуаре тайных агентов. Вещи сверх ее понимания вселяли страх. Она хотела скрыть правду от него и от самой себя.
Он кивнул в их сторону: — Эти два господина следуют за мной всю дорогу.
— В самом деле? — спросила она с недоверием, и в ее голосе послышалась явно подчеркнутая ирония. — Все тебя преследуют, не правда ли?
Как она может быть так цинична и говорить ему прямо в лицо, что эти двое, оглядывающие их так нагло и демонстративно, всего-навсего случайные прохожие?
Тому лишь одно объяснение: она играет в их игру. Игру, которая основана на том, что все делают вид, будто никакой тайной полиции не существует и никого не преследуют.
Легавые тем временем перешли улицу и, подойдя к своей машине, на глазах у Мирека и Здены нырнули в нее.
— Всего хорошего, — сказал Мирек, даже не взглянув в сторону Здены. Сел за руль. В зеркальце заднего обзора он видел машину тайных агентов, последовавшую за ним. Здену он не видел. Не хотел ее видеть. Уже никогда не захочет видеть ее.
Поэтому он не знал, что она стояла на тротуаре и долго смотрела ему вслед. У нее был испуганный вид.
Нет, это был не цинизм, когда она отказывалась видеть в мужчинах на противоположном тротуаре тайных агентов. Вещи сверх ее понимания вселяли страх. Она хотела скрыть правду от него и от самой себя.
16
Вдруг между Миреком и машиной тайных агентов вклинился красный спортивный автомобиль, управляемый бешеным гонщиком. Мирек нажал на газ. Они как раз въезжали в небольшой городишко. Дорога делала здесь поворот. Мирек сообразил, что в эту минуту преследователи не видят его, и свернул в маленькую улочку. Резко завизжали тормоза, и переходивший улицу мальчик едва успел отскочить в сторону. В зеркальце заднего обзора Мирек увидел, как по главной магистрали промелькнул красный автомобиль. Но машина преследователей все еще не показывалась. Ему удалось быстро свернуть в следующую улицу и таким образом окончательно исчезнуть из их поля зрения.
Дорога, по которой он выехал из города, тянулась в совершенно ином направлении. Он посмотрел в зеркальце заднего обзора. Никто его не преследовал, дорога была пуста.
Он представил себе, как несчастные шпики ищут его и как трясутся, что шеф крепко пропесочит их. Он вслух рассмеялся. Сбавил скорость и стал оглядывать местность. Никогда прежде он не позволял себе этого. Он всегда куда-то спешил, чтобы устроить или обсудить какие-то дела, и потому пространство мира воспринимал как нечто негативное, как потерю времени, препятствие, тормозившее его деятельность.
Впереди него медленно опускаются два шлагбаума в красно-белую полосу. Он останавливается.
Чувствует себя вдруг безмерно усталым. Зачем он к ней ездил? Почему, собственно, хотел забрать свои письма?
На него обрушивается вся бессмысленность, смехотворность, ребячливость этой поездки. Она не была результатом какого-либо рассуждения или практического интереса, им руководило лишь неодолимое желание. Желание запустить руку в свое далекое прошлое и сокрушить его кулаком. Желание располосовать ножом образ своей молодости. Страстное желание, которое он не умел обуздать и которое так и останется неудовлетворенным.
Он чувствовал себя безмерно усталым. Пожалуй, ему уже не удастся убрать из своей квартиры компрометирующие документы. Все кончится скверно. Они следуют за ним по пятам и уже не спустят его с глаз. Поздно. Да, слишком поздно что— либо сделать.
Издалека донеслось до него пыхтение поезда. У железнодорожной будки стояла женщина в красной косынке. Подходил поезд, медленный пассажирский поезд, из одного окна высовывался дядька с трубкой в руке и плевал. Потом раздался станционный звонок, и женщина в красной косынке, подойдя к шлагбаумам, принялась вертеть рукоятку. Шлагбаумы поднялись, и Мирек тронулся с места. Он въехал в деревню, состоявшую из одной бесконечной улицы, в конце которой был вокзал: маленький, низкий белый дом за деревянным забором, сквозь него просматривались платформа и рельсы.
Дорога, по которой он выехал из города, тянулась в совершенно ином направлении. Он посмотрел в зеркальце заднего обзора. Никто его не преследовал, дорога была пуста.
Он представил себе, как несчастные шпики ищут его и как трясутся, что шеф крепко пропесочит их. Он вслух рассмеялся. Сбавил скорость и стал оглядывать местность. Никогда прежде он не позволял себе этого. Он всегда куда-то спешил, чтобы устроить или обсудить какие-то дела, и потому пространство мира воспринимал как нечто негативное, как потерю времени, препятствие, тормозившее его деятельность.
Впереди него медленно опускаются два шлагбаума в красно-белую полосу. Он останавливается.
Чувствует себя вдруг безмерно усталым. Зачем он к ней ездил? Почему, собственно, хотел забрать свои письма?
На него обрушивается вся бессмысленность, смехотворность, ребячливость этой поездки. Она не была результатом какого-либо рассуждения или практического интереса, им руководило лишь неодолимое желание. Желание запустить руку в свое далекое прошлое и сокрушить его кулаком. Желание располосовать ножом образ своей молодости. Страстное желание, которое он не умел обуздать и которое так и останется неудовлетворенным.
Он чувствовал себя безмерно усталым. Пожалуй, ему уже не удастся убрать из своей квартиры компрометирующие документы. Все кончится скверно. Они следуют за ним по пятам и уже не спустят его с глаз. Поздно. Да, слишком поздно что— либо сделать.
Издалека донеслось до него пыхтение поезда. У железнодорожной будки стояла женщина в красной косынке. Подходил поезд, медленный пассажирский поезд, из одного окна высовывался дядька с трубкой в руке и плевал. Потом раздался станционный звонок, и женщина в красной косынке, подойдя к шлагбаумам, принялась вертеть рукоятку. Шлагбаумы поднялись, и Мирек тронулся с места. Он въехал в деревню, состоявшую из одной бесконечной улицы, в конце которой был вокзал: маленький, низкий белый дом за деревянным забором, сквозь него просматривались платформа и рельсы.
17
Окна вокзала украшены горшками с бегониями. Мирек останавливает машину. Он сидит за рулем и смотрит на это здание, на окно и красные цветочки. Из давно забытого прошлого выплывает образ другого белого дома, чьи подоконники алели цветами бегонии. Это маленькая гостиница в горной деревушке: время летних каникул. В окне среди цветов появляется большой нос. И двадцатилетний Мирек поднимает глаза на этот нос и испытывает безграничную любовь.
Его первый порыв — быстро нажать на газ и избавиться от этого воспоминания. Но на сей раз меня не проведешь: я снова подзываю это воспоминание, чтобы на какое-то время его удержать. Итак, повторяю: в окне среди бегоний Зденино лицо с огромным носом, и Мирек испытывает безграничную любовь.
Возможно ли это?
Да. А почему бы нет? Разве слабак не может испытывать к уродине истинную любовь?
Он рассказывает ей, как восстал против отца-мракобеса, она борется против интеллигентов, у обоих мозоли на задницах, они держатся за руки, ходят на собрания, стучат на сограждан, лгут и занимаются любовью. Она оплакивает смерть Мастурбова, он рычит как бешеный пес на ее теле, и один не может жить без другого.
Он стирал ее из альбома своей жизни не потому, что не любил ее, а потому, что любил. Он вымарал ее вместе со своей любовью к ней, он удалил ее, подобно тому как отдел партийной пропаганды удалил Клементиса с балкона, на котором Готвальд произносил свою историческую речь. Мирек такой же переписчик истории, как коммунистическая партия, как все политические партии, как все народы, как любой человек. Люди кричат, что хотят создать лучшее будущее, но это не правда. Будущее — это лишь равнодушная и никого не занимающая пустота, тогда как прошлое исполнено жизни, и его облик дразнит нас, возмущает, оскорбляет, и потому мы стремимся его уничтожить или перерисовать. Люди хотят быть властителями будущего лишь для того, чтобы изменить прошлое. Они борются за доступ в лабораторию, где ретушируются фотоснимки и переписываются биографии и сама история.
Как долго он стоял у этого вокзала?
И что означала эта остановка?
Она ничего не означала.
Он мгновенно вычеркнул это из памяти и тотчас забыл все о белом домике с бегониями. Он уже снова быстро пересекает местность и не оглядывается по сторонам. Простор мира снова всего лишь препятствие, тормозящее его деятельность.
Его первый порыв — быстро нажать на газ и избавиться от этого воспоминания. Но на сей раз меня не проведешь: я снова подзываю это воспоминание, чтобы на какое-то время его удержать. Итак, повторяю: в окне среди бегоний Зденино лицо с огромным носом, и Мирек испытывает безграничную любовь.
Возможно ли это?
Да. А почему бы нет? Разве слабак не может испытывать к уродине истинную любовь?
Он рассказывает ей, как восстал против отца-мракобеса, она борется против интеллигентов, у обоих мозоли на задницах, они держатся за руки, ходят на собрания, стучат на сограждан, лгут и занимаются любовью. Она оплакивает смерть Мастурбова, он рычит как бешеный пес на ее теле, и один не может жить без другого.
Он стирал ее из альбома своей жизни не потому, что не любил ее, а потому, что любил. Он вымарал ее вместе со своей любовью к ней, он удалил ее, подобно тому как отдел партийной пропаганды удалил Клементиса с балкона, на котором Готвальд произносил свою историческую речь. Мирек такой же переписчик истории, как коммунистическая партия, как все политические партии, как все народы, как любой человек. Люди кричат, что хотят создать лучшее будущее, но это не правда. Будущее — это лишь равнодушная и никого не занимающая пустота, тогда как прошлое исполнено жизни, и его облик дразнит нас, возмущает, оскорбляет, и потому мы стремимся его уничтожить или перерисовать. Люди хотят быть властителями будущего лишь для того, чтобы изменить прошлое. Они борются за доступ в лабораторию, где ретушируются фотоснимки и переписываются биографии и сама история.
Как долго он стоял у этого вокзала?
И что означала эта остановка?
Она ничего не означала.
Он мгновенно вычеркнул это из памяти и тотчас забыл все о белом домике с бегониями. Он уже снова быстро пересекает местность и не оглядывается по сторонам. Простор мира снова всего лишь препятствие, тормозящее его деятельность.
18
Машина, от которой ему удалось оторваться, была припаркована у его дома. Оба мужчины стояли неподалеку.
Он остановился позади их машины и вышел. Они улыбались ему почти весело, словно бегство Мирека было всего лишь шуточной игрой, приятно всех позабавившей. Когда Мирек проходил мимо них, мужчина с толстой шеей и уложенными седыми волосами засмеялся и кивнул ему. Мирек почувствовал тревогу: это амикошонство обещало в дальнейшем еще более тесную связь между ними.
И глазом не моргнув, он вошел в дом. Своим ключом открыл дверь квартиры. Прежде всего он увидел сына: его взгляд выражал едва сдерживаемое волнение. Незнакомый мужчина в очках подошел к Миреку и предъявил ему удостоверение: — Вы хотите видеть ордер прокурора на домашний обыск?
— Да, — сказал Мирек.
В квартире были еще двое. Один стоял у письменного стола, на котором громоздились кипы бумаг, тетрадей и книг. Все эти вещи он брал поочередно в руки, а второй, сидевший за столом, записывал то, что диктовал ему первый.
Мужчина в очках вынул из нагрудного кармана сложенную бумагу и протянул Миреку: — Вот распоряжение прокурора, а там, — кивнул он в сторону тех двоих у стола, — готовится для вас список конфискованных вещей.
На полу было разбросано множество бумаг, книг, двери шкафа были раскрыты, мебель отодвинута от стен.
Сын, наклонившись к Миреку, сказал: — Они пришли через пять минут после твоего отъезда.
Мужчины у письменного стола продолжали переписывать конфискованные вещи: письма друзей Мирека, документы, датированные первыми днями русской оккупации, заметки, анализирующие политическую обстановку, протоколы их собраний.
— Вы не слишком предусмотрительны по отношению к своим товарищам, — сказал мужчина в очках и кивнул на конфискованные вещи.
Он остановился позади их машины и вышел. Они улыбались ему почти весело, словно бегство Мирека было всего лишь шуточной игрой, приятно всех позабавившей. Когда Мирек проходил мимо них, мужчина с толстой шеей и уложенными седыми волосами засмеялся и кивнул ему. Мирек почувствовал тревогу: это амикошонство обещало в дальнейшем еще более тесную связь между ними.
И глазом не моргнув, он вошел в дом. Своим ключом открыл дверь квартиры. Прежде всего он увидел сына: его взгляд выражал едва сдерживаемое волнение. Незнакомый мужчина в очках подошел к Миреку и предъявил ему удостоверение: — Вы хотите видеть ордер прокурора на домашний обыск?
— Да, — сказал Мирек.
В квартире были еще двое. Один стоял у письменного стола, на котором громоздились кипы бумаг, тетрадей и книг. Все эти вещи он брал поочередно в руки, а второй, сидевший за столом, записывал то, что диктовал ему первый.
Мужчина в очках вынул из нагрудного кармана сложенную бумагу и протянул Миреку: — Вот распоряжение прокурора, а там, — кивнул он в сторону тех двоих у стола, — готовится для вас список конфискованных вещей.
На полу было разбросано множество бумаг, книг, двери шкафа были раскрыты, мебель отодвинута от стен.
Сын, наклонившись к Миреку, сказал: — Они пришли через пять минут после твоего отъезда.
Мужчины у письменного стола продолжали переписывать конфискованные вещи: письма друзей Мирека, документы, датированные первыми днями русской оккупации, заметки, анализирующие политическую обстановку, протоколы их собраний.
— Вы не слишком предусмотрительны по отношению к своим товарищам, — сказал мужчина в очках и кивнул на конфискованные вещи.
19
Те, что эмигрировали (их сто двадцать тысяч), те, кого заставили замолчать и выгнали с работы (их полмиллиона), исчезают, как удаляющаяся во мглу процессия, они невидимы и забыты.
Однако тюрьма, хотя и обнесена со всех сторон стенами, являет собой великолепно освещенную сцену истории.
Мирек это знает давно. Ореол тюрьмы весь последний год неодолимо привлекал его. Так, наверное, самоубийство мадам Бовари привлекало Флобера. Нет, роман своей жизни Мирек не мог бы представить себе с лучшим концом.
Они хотели стереть из памяти тысячи жизней и сохранить в ней лишь одно-единственное незапятнанное время незапятнанной идиллии. Но Мирек, как пятно, распластается во всю длину своего небольшого тела на их идиллии. Он останется на ней, как осталась шапка Клементиса на голове Готвальда.
Они дали Миреку подписать перечень конфискованных вещей, а затем попросили его вместе с сыном следовать за ними. После года предварительного заключения был суд. Мирека приговорили к шести годам лишения свободы, сына — к двум годам, а человек десять его друзей получили от года до шести лет тюрьмы.
Однако тюрьма, хотя и обнесена со всех сторон стенами, являет собой великолепно освещенную сцену истории.
Мирек это знает давно. Ореол тюрьмы весь последний год неодолимо привлекал его. Так, наверное, самоубийство мадам Бовари привлекало Флобера. Нет, роман своей жизни Мирек не мог бы представить себе с лучшим концом.
Они хотели стереть из памяти тысячи жизней и сохранить в ней лишь одно-единственное незапятнанное время незапятнанной идиллии. Но Мирек, как пятно, распластается во всю длину своего небольшого тела на их идиллии. Он останется на ней, как осталась шапка Клементиса на голове Готвальда.
Они дали Миреку подписать перечень конфискованных вещей, а затем попросили его вместе с сыном следовать за ними. После года предварительного заключения был суд. Мирека приговорили к шести годам лишения свободы, сына — к двум годам, а человек десять его друзей получили от года до шести лет тюрьмы.
Вторая часть
Мама
1
Было время, когда Маркета не любила своей свекрови. В те годы, проживая с Карелом в ее доме (свекр еще здравствовал), она ежедневно натыкалась на ее сварливость и обидчивость. Они не смогли это долго выносить и переехали. Как можно дальше от матери — был их тогдашний девиз. Поселились они в городе, находившемся на противоположном конце страны, и потому им случалось видеться с родителями Карела не чаще раза в год.
Потом свекр внезапно умер, и мама осталась одна. Они встретились с ней на похоронах, смиренной, несчастной и показавшейся им меньше, чем была прежде. У них в голове вертелась одна и та же фраза: «Мама, теперь ты не можешь оставаться одна, мы возьмем тебя к себе».
Фраза звучала в голове, но ни один из них так и не произнес ее вслух. Тем более что во время печальной прогулки на следующий день после похорон она, хоть и была все такой же несчастной и маленькой, пеняла им с неуместной, на их взгляд, агрессивностью на все грехи, когда-либо совершенные ими по отношению к ней. «Ее ничто никогда не изменит, — сказал Карел Маркете, когда они уже сидели в поезде. — Печально, но для меня непреложным останется одно — подальше от матери».
Однако шли годы, и если мама и вправду не изменилась, то, вероятно, изменилась Маркета: ей вдруг стало казаться, что все, чем когда-то свекровь оскорбляла ее, лишь невинные глупости, тогда как настоящие промахи допускала она, Марке— та, придавая ее придиркам непомерное значение. Тогда она относилась к свекрови, как ребенок к взрослому, но сейчас роли переменились. Маркета взрослая, а мама на таком большом расстоянии кажется ей маленькой и беззащитной, как ребенок. И Маркета, проявив к маме снисходительное терпение, стала с ней даже переписываться. Старая дама очень быстро привыкла к этому, отвечала аккуратно и, требуя от Маркеты все новых и новых писем, заявляла, что только они помогают ей переносить одиночество.
Фраза, родившаяся на похоронах отца, в последнее время все чаще звучала в их головах. И вновь именно сын укрощал доброту невестки, и посему вместо того, чтобы сказать ей: «Мама, мы возьмем тебя к себе», они пригласили ее погостить у них всего одну неделю.
Была Пасха, и их десятилетний сын отправлялся на школьные каникулы. В конце недели, в воскресенье, должна была приехать Ева. А всю неделю, кроме воскресенья, супруги готовы были провести с мамой. Они сказали ей: «Пробудешь у нас с субботы по субботу. На воскресенье у нас кое-что намечено. Едем в одно место». Ничего определенного они ей не сказали, ибо не хотели слишком распространяться о Еве. Карел даже дважды повторил ей в трубку: «Пробудешь у нас с субботы по субботу. На воскресенье у нас кое-что намечено. Едем в одно место». И мама ответила: «Ладно, дети, вы очень добры, вы же знаете, я уеду, когда вы только пожелаете. Хоть ненадолго спасусь от своего одиночества».
Но в субботу вечером, когда Маркета попыталась уточнить, в какое время завтра утром они должны отвезти ее на вокзал, мама четко и прямо сказала, что уедет в понедельник. Маркета удивленно посмотрела на нее, но та стояла на своем: «Карел мне говорил, что на понедельник у вас кое-что намечено, что вы куда-то уезжаете, и потому в понедельник утром я должна убраться отсюда».
Естественно, Маркета могла сказать: «Мама, ты ошибаешься, мы едем уже завтра», но у нее не хватило духу. Да она и не сумела сразу сообразить, куда им завтра надо ехать. Поняв, что они как следует не продумали свою отговорку, она ничего не ответила и смирилась с тем, что мама останется у них и на воскресенье. Она успокоила себя мыслью, что комната мальчика, куда поселили маму, в другом конце коридора и что их планы не будут нарушены.
— Прошу тебя, не сердись, — уговаривала Маркета Карела.
— Ты только погляди на нее. Такая бедняжка. Просто сердце сжимается при виде ее.
Потом свекр внезапно умер, и мама осталась одна. Они встретились с ней на похоронах, смиренной, несчастной и показавшейся им меньше, чем была прежде. У них в голове вертелась одна и та же фраза: «Мама, теперь ты не можешь оставаться одна, мы возьмем тебя к себе».
Фраза звучала в голове, но ни один из них так и не произнес ее вслух. Тем более что во время печальной прогулки на следующий день после похорон она, хоть и была все такой же несчастной и маленькой, пеняла им с неуместной, на их взгляд, агрессивностью на все грехи, когда-либо совершенные ими по отношению к ней. «Ее ничто никогда не изменит, — сказал Карел Маркете, когда они уже сидели в поезде. — Печально, но для меня непреложным останется одно — подальше от матери».
Однако шли годы, и если мама и вправду не изменилась, то, вероятно, изменилась Маркета: ей вдруг стало казаться, что все, чем когда-то свекровь оскорбляла ее, лишь невинные глупости, тогда как настоящие промахи допускала она, Марке— та, придавая ее придиркам непомерное значение. Тогда она относилась к свекрови, как ребенок к взрослому, но сейчас роли переменились. Маркета взрослая, а мама на таком большом расстоянии кажется ей маленькой и беззащитной, как ребенок. И Маркета, проявив к маме снисходительное терпение, стала с ней даже переписываться. Старая дама очень быстро привыкла к этому, отвечала аккуратно и, требуя от Маркеты все новых и новых писем, заявляла, что только они помогают ей переносить одиночество.
Фраза, родившаяся на похоронах отца, в последнее время все чаще звучала в их головах. И вновь именно сын укрощал доброту невестки, и посему вместо того, чтобы сказать ей: «Мама, мы возьмем тебя к себе», они пригласили ее погостить у них всего одну неделю.
Была Пасха, и их десятилетний сын отправлялся на школьные каникулы. В конце недели, в воскресенье, должна была приехать Ева. А всю неделю, кроме воскресенья, супруги готовы были провести с мамой. Они сказали ей: «Пробудешь у нас с субботы по субботу. На воскресенье у нас кое-что намечено. Едем в одно место». Ничего определенного они ей не сказали, ибо не хотели слишком распространяться о Еве. Карел даже дважды повторил ей в трубку: «Пробудешь у нас с субботы по субботу. На воскресенье у нас кое-что намечено. Едем в одно место». И мама ответила: «Ладно, дети, вы очень добры, вы же знаете, я уеду, когда вы только пожелаете. Хоть ненадолго спасусь от своего одиночества».
Но в субботу вечером, когда Маркета попыталась уточнить, в какое время завтра утром они должны отвезти ее на вокзал, мама четко и прямо сказала, что уедет в понедельник. Маркета удивленно посмотрела на нее, но та стояла на своем: «Карел мне говорил, что на понедельник у вас кое-что намечено, что вы куда-то уезжаете, и потому в понедельник утром я должна убраться отсюда».
Естественно, Маркета могла сказать: «Мама, ты ошибаешься, мы едем уже завтра», но у нее не хватило духу. Да она и не сумела сразу сообразить, куда им завтра надо ехать. Поняв, что они как следует не продумали свою отговорку, она ничего не ответила и смирилась с тем, что мама останется у них и на воскресенье. Она успокоила себя мыслью, что комната мальчика, куда поселили маму, в другом конце коридора и что их планы не будут нарушены.
— Прошу тебя, не сердись, — уговаривала Маркета Карела.
— Ты только погляди на нее. Такая бедняжка. Просто сердце сжимается при виде ее.
2
Карел безропотно пожал плечами. Маркета была права, мама действительно изменилась. Была всем довольна, за все благодарна. Карел напрасно поджидал минуту, когда они из-за чего-то столкнутся.
Однажды на прогулке она устремила взгляд вдаль и сказала: «Как называется эта хорошенькая белая деревенька?» Однако это была не деревенька, это были придорожные каменные тумбы. Карел опечалился, что у мамы столь ухудшилось зрение.
Но этот дефект зрения отражал нечто более существенное: то, что для них было большим, ей казалось маленьким, то, что для них было каменными тумбами, для нее — домами.
По правде говоря, эта черта была давно ей присуща. Только когда-то это раздражало их. Так, например, однажды в течение ночи их страну захватили танки соседнего государства. Это был такой шок, такой ужас, что долгое время никто ни о чем другом и думать не мог. Стоял август, в их саду созревали груши. Мама уже за неделю до этого пригласила пана аптекаря прийти собрать урожай. Но пан аптекарь не пришел и даже не извинился. Мама не могла простить ему это, и ее обида доводила Карела и Маркету до бешенства. Все думают о танках, а для тебя важны груши, укоряли они маму. Вскоре они уехали, убежденные в ее мелочности.
Но в самом ли деле танки важнее груш? С течением времени Карел начинал понимать, что ответ уж не столь очевиден, как ему всегда представлялось, и стал испытывать тайную симпатию к маминому видению перспективы, когда на переднем плане большая груша, а где-то далеко позади нее танк, маленький, как божья коровка, готовая в любую минуту взлететь и скрыться из глаз. О да, ведь мама права: танк смертен, а груша вечна.
Когда-то мама хотела знать о сыне все и сердилась, если он утаивал от нее хоть частицу своей жизни. Одним словом, на сей раз они хотели порадовать ее рассказами о том, что они делают, что произошло с ними, какие у них планы. Но вскоре они заметили, что мама слушает их больше из вежливости и на их рассказ отвечает репликами о своем пуделе, которого на время своего отсутствия оставила на попечение соседки.
Прежде он счел бы это эгоцентризмом или мелочностью, но сейчас он думал иначе. Прошло больше времени, чем им казалось. Мама отложила маршальский жезл своего материнства и ушла в другой мир. Как-то раз, когда они были с ней на прогулке, поднялся страшный ветер. Они держали маму с обеих сторон под руки и буквально несли ее, не то ветер сдул бы ее как перышко. Карел растроганно ощущал невесомость мамы, понимая, что она принадлежит к миру иных существ: более маленьких, легких, уносимых малейшим дуновением ветерка.
Однажды на прогулке она устремила взгляд вдаль и сказала: «Как называется эта хорошенькая белая деревенька?» Однако это была не деревенька, это были придорожные каменные тумбы. Карел опечалился, что у мамы столь ухудшилось зрение.
Но этот дефект зрения отражал нечто более существенное: то, что для них было большим, ей казалось маленьким, то, что для них было каменными тумбами, для нее — домами.
По правде говоря, эта черта была давно ей присуща. Только когда-то это раздражало их. Так, например, однажды в течение ночи их страну захватили танки соседнего государства. Это был такой шок, такой ужас, что долгое время никто ни о чем другом и думать не мог. Стоял август, в их саду созревали груши. Мама уже за неделю до этого пригласила пана аптекаря прийти собрать урожай. Но пан аптекарь не пришел и даже не извинился. Мама не могла простить ему это, и ее обида доводила Карела и Маркету до бешенства. Все думают о танках, а для тебя важны груши, укоряли они маму. Вскоре они уехали, убежденные в ее мелочности.
Но в самом ли деле танки важнее груш? С течением времени Карел начинал понимать, что ответ уж не столь очевиден, как ему всегда представлялось, и стал испытывать тайную симпатию к маминому видению перспективы, когда на переднем плане большая груша, а где-то далеко позади нее танк, маленький, как божья коровка, готовая в любую минуту взлететь и скрыться из глаз. О да, ведь мама права: танк смертен, а груша вечна.
Когда-то мама хотела знать о сыне все и сердилась, если он утаивал от нее хоть частицу своей жизни. Одним словом, на сей раз они хотели порадовать ее рассказами о том, что они делают, что произошло с ними, какие у них планы. Но вскоре они заметили, что мама слушает их больше из вежливости и на их рассказ отвечает репликами о своем пуделе, которого на время своего отсутствия оставила на попечение соседки.
Прежде он счел бы это эгоцентризмом или мелочностью, но сейчас он думал иначе. Прошло больше времени, чем им казалось. Мама отложила маршальский жезл своего материнства и ушла в другой мир. Как-то раз, когда они были с ней на прогулке, поднялся страшный ветер. Они держали маму с обеих сторон под руки и буквально несли ее, не то ветер сдул бы ее как перышко. Карел растроганно ощущал невесомость мамы, понимая, что она принадлежит к миру иных существ: более маленьких, легких, уносимых малейшим дуновением ветерка.
3
Ева приехала после обеда. На вокзал за ней отправилась Маркета, считая ее своей подругой. Приятельниц Карела она не любила. Но с Евой все было по-другому. Ведь она познакомилась с Евой раньше Карела.
Случилось это лет шесть назад. Они поехали с Карелом отдохнуть на воды. Маркета через день ходила в сауну. Однажды, когда она, обливаясь потом, сидела с другими дамами на деревянной скамье, в сауну вошла высокая обнаженная девушка. Они, хоть и не были знакомы, обменялись улыбками, и девушка тут же заговорила с Маркетой. Поскольку девушка была очень естественна, а Маркета — благодарна ей за проявленное дружелюбие, они быстро подружились.
Маркета была потрясена обаянием Евиной необычности: уже одно то, как она сразу заговорила с ней! Словно они заранее условились там встретиться! Ева вовсе не стала тратить время на общепринятую болтовню о том, что сауна — вещь полезная и что после нее ужасно хочется есть, а сразу же начала говорить о себе так, как это делают люди, завязывающие знакомство по объявлению и стремящиеся в первом же письме предельно кратко объяснить будущему партнеру, кто они и что собой представляют.
Стало быть, кто такая Ева, по словам самой же Евы? Ева веселый охотник за мужчинами. Но она охотится за ними не ради замужества. Она охотится за ними так, как мужчины за женщинами. Любви для нее не существует. Для нее существует лишь дружба и чувственность. Оттого у нее много друзей: мужчины не боятся, что она хочет их захомутать, женщины же не боятся, что она не прочь отбить у них мужей. Впрочем, даже если когда-нибудь она и выйдет замуж, муж будет ее другом, которому она все позволит и ничего от него не потребует.
Сообщив все это Маркете, она объявила, что у Маркеты отличный костяк, а это качество очень ценное, поскольку, на ее, Евин, взгляд у редкой женщины действительно красивое тело. Этот комплимент слетел с ее уст так искренне, что порадовал Маркету больше любой мужской похвалы. Эта девушка просто вскружила Маркете голову. У нее было такое чувство, будто она вступила в царство искренности, и она условилась встретиться с Евой через день в то же время в сауне. Потом она познакомила с ней Карела, но тот в этой дружбе навсегда остался фигурой второго плана.
— У нас мама Карела, — извинительным тоном проговорила Маркета, когда везла Еву с вокзала. — Представлю тебя как свою кузину. Думаю, это тебя не смутит.
— Напротив, — сказала Ева и попросила Маркету сообщить ей некоторые сведения о ее семье.
Случилось это лет шесть назад. Они поехали с Карелом отдохнуть на воды. Маркета через день ходила в сауну. Однажды, когда она, обливаясь потом, сидела с другими дамами на деревянной скамье, в сауну вошла высокая обнаженная девушка. Они, хоть и не были знакомы, обменялись улыбками, и девушка тут же заговорила с Маркетой. Поскольку девушка была очень естественна, а Маркета — благодарна ей за проявленное дружелюбие, они быстро подружились.
Маркета была потрясена обаянием Евиной необычности: уже одно то, как она сразу заговорила с ней! Словно они заранее условились там встретиться! Ева вовсе не стала тратить время на общепринятую болтовню о том, что сауна — вещь полезная и что после нее ужасно хочется есть, а сразу же начала говорить о себе так, как это делают люди, завязывающие знакомство по объявлению и стремящиеся в первом же письме предельно кратко объяснить будущему партнеру, кто они и что собой представляют.
Стало быть, кто такая Ева, по словам самой же Евы? Ева веселый охотник за мужчинами. Но она охотится за ними не ради замужества. Она охотится за ними так, как мужчины за женщинами. Любви для нее не существует. Для нее существует лишь дружба и чувственность. Оттого у нее много друзей: мужчины не боятся, что она хочет их захомутать, женщины же не боятся, что она не прочь отбить у них мужей. Впрочем, даже если когда-нибудь она и выйдет замуж, муж будет ее другом, которому она все позволит и ничего от него не потребует.
Сообщив все это Маркете, она объявила, что у Маркеты отличный костяк, а это качество очень ценное, поскольку, на ее, Евин, взгляд у редкой женщины действительно красивое тело. Этот комплимент слетел с ее уст так искренне, что порадовал Маркету больше любой мужской похвалы. Эта девушка просто вскружила Маркете голову. У нее было такое чувство, будто она вступила в царство искренности, и она условилась встретиться с Евой через день в то же время в сауне. Потом она познакомила с ней Карела, но тот в этой дружбе навсегда остался фигурой второго плана.
— У нас мама Карела, — извинительным тоном проговорила Маркета, когда везла Еву с вокзала. — Представлю тебя как свою кузину. Думаю, это тебя не смутит.
— Напротив, — сказала Ева и попросила Маркету сообщить ей некоторые сведения о ее семье.
4
Мама никогда особенно не интересовалась родственниками снохи, но слова «кузина», «племянница», «тетя», «внучка» согревали ее сердце: это был добрый мир близких интимных понятий.
И вновь подтвердилось то, что она давно знала: ее сын — неисправимый чудак. Будто мама могла ему помешать встретиться здесь с родственницей! Она понимает, что им хочется поговорить между собой. Но чтобы ради этого выпроваживать ее на день раньше — не бессмыслица ли это? К счастью, она уже знает, как взять их в оборот. Она просто решила сделать вид, что перепутала день отъезда, а потом чуть ли не смеялась, наблюдая, как славная Маркета не в силах сказать ей, что она должна была уехать уже в воскресенье.
Да, приходится признать, что сейчас они вежливее, чем были когда-то. Прежде Карел безжалостно сказал бы ей, что она должна уехать. А этим маленьким обманом она, собственно, сослужила им вчера неплохую службу. По крайней мере, не придется им корить себя, что напрасно выгнали маму днем раньше в ее одиночество.
Впрочем, она очень рада, что познакомилась с новой родственницей. Это очень милая девушка. (Она ужасно кого-то напоминает ей. Но кого?) Целых два часа ей пришлось отвечать на ее вопросы. Как мама причесывалась в девичестве? Носила косу. Ну конечно, это было еще во времена старой Австро— Венгрии. Вена была столицей. Мамина гимназия была чешской и мама — патриоткой. Ей захотелось спеть им несколько патриотических песен, которые тогда пели. Или почитать стихи! Несомненно, она еще помнит их наизусть.
Сразу же после войны (ну конечно, после Первой мировой войны в 1918 году, когда возникла Чехословацкая республика, Бог мой, эта кузина даже не знает, когда возникла республика!) мама читала стихотворение на торжественном собрании в школе. Праздновали падение Австрийской империи. Праздновали независимость! И вдруг, представьте себе, когда она дошла до последней строфы, у нее потемнело в глазах, и она не могла вспомнить эту строфу. Она стояла и молчала, лоб покрылся испариной, ей казалось, что от стыда она провалится сквозь землю. Но вдруг, совершенно неожиданно, раздались бурные аплодисменты! Все думали, что стихотворение кончилось, никто так и не заметил, что недостает заключительной строфы! Но мама все равно была в отчаянии, ей было так стыдно, что она скрылась в туалете, заперлась там, и самому пану директору, прибежавшему за ней, пришлось долго стучать в дверь и умолять ее не плакать и выйти оттуда: ведь у нее огромный успех!
Кузина смеялась, а мама долго не сводила с нее глаз: — Вы мне кого-то напоминаете, Боже, кого вы мне напоминаете…
— Но после войны ты уже не ходила в школу, — заметил Карел.
— Мне лучше знать, когда я ходила в школу, — сказала мама.
— Ты получила аттестат зрелости в последний год войны. Мы тогда были еще в составе Австро-Венгрии.
— Я прекрасно знаю, когда я получила аттестат, — рассердилась мама. Но уже в ту минуту она поняла, что Карел не ошибается. В самом деле, она кончила школу во время войны. Так откуда же возникло это воспоминание о торжественном вечере после войны? Мама вдруг почувствовала себя неуверенно и замолчала.
И вновь подтвердилось то, что она давно знала: ее сын — неисправимый чудак. Будто мама могла ему помешать встретиться здесь с родственницей! Она понимает, что им хочется поговорить между собой. Но чтобы ради этого выпроваживать ее на день раньше — не бессмыслица ли это? К счастью, она уже знает, как взять их в оборот. Она просто решила сделать вид, что перепутала день отъезда, а потом чуть ли не смеялась, наблюдая, как славная Маркета не в силах сказать ей, что она должна была уехать уже в воскресенье.
Да, приходится признать, что сейчас они вежливее, чем были когда-то. Прежде Карел безжалостно сказал бы ей, что она должна уехать. А этим маленьким обманом она, собственно, сослужила им вчера неплохую службу. По крайней мере, не придется им корить себя, что напрасно выгнали маму днем раньше в ее одиночество.
Впрочем, она очень рада, что познакомилась с новой родственницей. Это очень милая девушка. (Она ужасно кого-то напоминает ей. Но кого?) Целых два часа ей пришлось отвечать на ее вопросы. Как мама причесывалась в девичестве? Носила косу. Ну конечно, это было еще во времена старой Австро— Венгрии. Вена была столицей. Мамина гимназия была чешской и мама — патриоткой. Ей захотелось спеть им несколько патриотических песен, которые тогда пели. Или почитать стихи! Несомненно, она еще помнит их наизусть.
Сразу же после войны (ну конечно, после Первой мировой войны в 1918 году, когда возникла Чехословацкая республика, Бог мой, эта кузина даже не знает, когда возникла республика!) мама читала стихотворение на торжественном собрании в школе. Праздновали падение Австрийской империи. Праздновали независимость! И вдруг, представьте себе, когда она дошла до последней строфы, у нее потемнело в глазах, и она не могла вспомнить эту строфу. Она стояла и молчала, лоб покрылся испариной, ей казалось, что от стыда она провалится сквозь землю. Но вдруг, совершенно неожиданно, раздались бурные аплодисменты! Все думали, что стихотворение кончилось, никто так и не заметил, что недостает заключительной строфы! Но мама все равно была в отчаянии, ей было так стыдно, что она скрылась в туалете, заперлась там, и самому пану директору, прибежавшему за ней, пришлось долго стучать в дверь и умолять ее не плакать и выйти оттуда: ведь у нее огромный успех!
Кузина смеялась, а мама долго не сводила с нее глаз: — Вы мне кого-то напоминаете, Боже, кого вы мне напоминаете…
— Но после войны ты уже не ходила в школу, — заметил Карел.
— Мне лучше знать, когда я ходила в школу, — сказала мама.
— Ты получила аттестат зрелости в последний год войны. Мы тогда были еще в составе Австро-Венгрии.
— Я прекрасно знаю, когда я получила аттестат, — рассердилась мама. Но уже в ту минуту она поняла, что Карел не ошибается. В самом деле, она кончила школу во время войны. Так откуда же возникло это воспоминание о торжественном вечере после войны? Мама вдруг почувствовала себя неуверенно и замолчала.