Но эту последнюю встречу с Р. я вспоминаю еще и по другому поводу. Я всегда любил ее самым невинным, самым нечувственным образом, какой только возможен. Ее тело было как бы совершенно скрыто за ее блестящим умом, за сдержанностью ее поведения и элегантной манерой одеваться. Эта девушка не предоставила мне ни малейшей щелочки, сквозь которую я мог бы увидеть проблеск ее обнаженности. И вдруг страх разъял ее, как нож мясника. Мне казалось, что она открыта передо мной, будто располовиненная туша телки, висевшей на крюку в лавке. Мы сидели рядом на тахте в чужой, занятой на время квартире, из туалета доносился звук льющейся воды, наполнявшей только что опорожненный бачок, а на меня вдруг нашло яростное желание овладеть ею. Точнее сказать, яростное желание изнасиловать ее. Броситься на нее и взять ее в едином объятии со всеми ее неодолимо возбуждающими противоречиями, с ее изысканным платьем и бунтующими кишками, с ее умом и страхом, с ее гордостью и ее бедой. Мне сдавалось, что в этих противоречиях таится ее сущность, это сокровище, этот слиток золота, этот бриллиант, сокрытый в ее глубинах. Я хотел прыгнуть на нее и вырвать его для себя. Я хотел поглотить ее всю целиком: с ее дерьмом и неизъяснимой душой.
   Но на меня были устремлены два тревожных глаза (тревожные глаза на умном лице), и чем тревожнее были эти глаза, тем сильнее — и одновременно абсурднее, глупее, скандальнее, непонятнее и неосуществимее — было мое желание изнасиловать ее.
   Когда в тот день я вышел из чужой квартиры на пустынную улицу пражского предместья (Р. еще оставалась там, боясь выйти со мной, чтобы никто не увидел нас вместе), я не думал ни о чем другом, кроме как об этом непомерном желании изнасиловать свою симпатичную приятельницу. Это желание так и осталось внутри меня плененным, точно птица в мешке, которая время от времени пробуждается и хлопает крыльями.
   Возможно, это безумное желание изнасиловать Р. было не чем иным, как отчаянным стремлением уцепиться за что-то в падении. Ибо с той поры, как меня исключили из коло, я непрестанно падаю, падаю по сей день, и в тот раз меня лишь снова подтолкнули, чтобы я падал еще дальше, еще глубже, все дальше от моей страны в пустое пространство мира, в котором раздается чудовищный смех ангелов, покрывающий своим гулом все мои слова.
   Я знаю, где-то есть Сара, еврейская девушка Сара, моя сестра Сара, но где мне найти ее?
   Пассажи курсивом и в кавычках представляют собой цитаты из следующих книг: Анни Леклер «Слово женщины», 1976 (Annie Leclerc, La parole de femme, 1976), Поль Элюар «Лик мира», 1951 (Paul Eluard, Le visage de la paix, 1951), Эжен Ионеско «Носорог», 1959 (Eugen Ionesco, Rhinoceros, 1959).

Четвертая часть
Утраченные письма

1

   По моим подсчетам, обряд крещения ежесекундно в мире проходят два или три новых вымышленных персонажа. Оттого-то я всегда теряюсь, когда и мне случается присоединяться к этому сонму Иоаннов Крестителей. Но что поделаешь? Я же должен как-то называть своих персонажей. А чтобы на сей раз было ясно, что моя героиня принадлежит мне и никому другому (я привязан к ней больше, чем ко всем остальным), я даю ей имя, которое еще ни одна женщина никогда не носила: Тамина. Она видится мне красивой, высокой, ей лет тридцать, и родом она из Праги.
   Я представляю себе, как она идет по улице провинциального города на западе Европы. Да, вы верно подметили: имя далекой Праги я называю, тогда как город, в котором происходит действие, остается неизвестным. И пусть это против всех правил перспективы, но вам придется с этим смириться.
   Тамина работает официанткой в маленьком кафе, принадлежащем одной супружеской паре. Их доход так мал, что супругу пришлось поступить на другую работу, а освободившееся место доверить ей. Разница между скудным жалованьем хозяина на его новом рабочем месте и еще более скудным жалованьем, что они платят Тамине, составляет их маленькую прибыль.
   Тамина разносит кофе и кальвадос посетителям (их мало, кафе постоянно полупустое), а затем снова становится за барную стойку. На табурете у бара обычно сидит кто-то, кому хочется поговорить с ней. Ее все любят. Ибо Тамина умеет слушать, о чем рассказывают ей люди.
   Но в самом ли деле она их слушает? Или просто внимательно и молчаливо смотрит на них? Этого я не знаю, да и так ли это важно? Главное, она не прерывает их. Вы же знаете, как бывает, когда двое беседуют. Один говорит, а другой перебивает его: «Ну точно, как у меня, я…» и начинает рассказывать о себе, пока первому уже, в свою очередь, не удается вставить: «Ну точно, как у меня, я…» Эта фраза «Ну точно, как у меня, я…» может казаться согласным эхом, продолжением мысли собеседника, но это вовсе не так: на самом деле это грубый бунт против грубого насилия, стремление высвободить из рабства собственное ухо и силой завладеть ухом противника. Ибо вся жизнь человека среди людей не что иное, как битва за чужое ухо. И весь секрет популярности Тамины заключается в том, что она не стремится рассказывать о себе. Она без сопротивления принимает захватчиков своего уха и никогда не говорит: «Ну точно, как у меня, я…»

2

   Биби на десять лет моложе Тамины. Вот уж без малого год, как она изо дня в день рассказывает о себе. А недавно объявила Тамине (собственно, с этого все и началось), что они с мужем собираются летом посетить Прагу.
   В эту минуту Тамина словно пробуждается от многолетнего сна. Биби продолжает говорить, а Тамина (против обыкновения) прерывает ее: — Биби, если вы поедете в Прагу, не смогли бы вы зайти к моему отцу и взять один пустячок для меня? Ничего крупного! Всего лишь небольшой пакет, он легко поместится в вашем чемодане!
   — Для тебя что угодно, — с готовностью говорит Биби.
   — Я была бы по гроб жизни благодарна тебе, — говорит Тамина.
   — Положись на меня, — заверяет ее Биби, и обе женщины еще немного толкуют о Праге; у Тамины пылают щеки.
   Затем Биби говорит: — Я хочу написать книгу.
   Тамина думает о своем пакете в Праге и знает, что должна сохранить Бибино расположение. Поэтому тут же предлагает ей свое ухо: — Книгу? И о чем же?
   Годовалая дочка Биби ползает под барным табуретом, на котором сидит ее мама, и визжит.
   — Тише! — бросает Биби, обратив взгляд к полу, а затем, выдыхая сигаретный дым, говорит: — О том, как я вижу мир.
   Ребенок визжит все пронзительнее, а Тамина спрашивает:
   — И у тебя бы хватило духу написать книгу?
   — А почему нет? — говорит Биби и снова задумывается: — Конечно, не плохо бы получить хоть какие-то сведения о том, как пишется книга. Ты случайно не знаешь Банаку?
   — Кто это? — спрашивает Тамина.
   — Писатель, — говорит Биби. — Живет здесь. Хотелось бы с ним познакомиться.
   — А что он написал?
   — Не знаю, — говорит Биби и добавляет в задумчивости: — Пожалуй, стоило бы что-нибудь почитать из его книг.

3

   Вместо возгласа радостного удивления в трубке прозвучало ледяное: — Надо же! Ты наконец вспомнила обо мне?
   — Ты же знаешь, что у меня туго с деньгами. Звонить очень дорого, — извиняясь, сказала Тамина.
   — Могла бы написать. Марка для письма, надеюсь, тебе по карману! Я уж и не помню, когда получила от тебя последнее письмо.
   Тамина поняла, что разговор со свекровью начался скверно, и потому сперва долго расспрашивала ее, как живет и что делает, прежде чем осмелилась сказать: — Я хочу тебя кое о чем попросить. Уезжая, мы оставили у тебя один пакет.
   — Пакет?
   — Да. Петр при тебе запер его в письменном столе своего отца. Ты же помнишь, у него там всегда был свой ящик. А ключ отдал тебе.
   — Ни о каком ключе я и понятия не имею.
   — Как же так, мама! Ключ должен быть у тебя. Петр точно дал его тебе. Это было в моем присутствии.
   — Вы мне ничего не давали.
   — Прошло много лет. Ты, может, забыла. Я прошу тебя только посмотреть, где этот ключик. Ты наверняка его найдешь.
   — А что мне с ним делать?
   — Просто посмотри, в ящике ли этот пакет.
   — А почему бы ему там не быть? Вы положили его туда?
   — Положили.
   — Тогда зачем мне открывать этот ящик? Вы думаете, что я что-то сделала с вашими записными книжками?
   Тамина опешила: откуда свекровь знает, что там записные книжки? Они же были завернуты, и сверток тщательно заклеен скотчем. Тамина, однако, не выдала своего удивления.
   — Я ведь ничего такого не говорила. Я только прошу тебя посмотреть, все ли там в порядке. А потом скажу тебе еще кое-что.
   — А ты не можешь мне объяснить, в чем дело?
   — Мама, у меня нет времени долго говорить. Это очень дорого!
   Свекровь расплакалась: — Тогда не звони мне, если это дорого!
   — Не плачь, мама, — сказала Тамина. Она прекрасно знала эти слезы. Когда свекровь хотела чего-то добиться от них, она всегда плакала. Своим плачем она обвиняла их, и не было на свете ничего более агрессивного, чем ее слезы.
   Трубку, казалось, сотрясали рыдания, и Тамина сказала:
   — Мама, я еще позвоню.
   Свекровь плакала, и у Тамины не хватало смелости положить трубку прежде, чем она услышит слова прощания. Но рыдания не утихали, и каждая слеза стоила немалых денег.
   Тамина повесила трубку.
   — Мадам Тамина, — сказала хозяйка кафе удрученным голосом, указывая на счетчик: — Вы разговаривали по телефону ужасно долго. — Она подсчитала, сколько стоил разговор с Чехией, и Тамину ужаснула величина суммы. Ведь Тамине приходилось считать каждый сантим, чтобы дотянуть до следующего жалованья. Но не сказав ни слова, она заплатила положенное.

4

   Тамина и ее муж покинули Чехию нелегально. В государственном бюро путешествий они записались в туристическую поездку на побережье Югославии. Там, отстав от группы, через Австрию направились на Запад.
   Чтобы не привлекать к себе внимания, каждый из них взял лишь по одному большому чемодану. Захватить с собой объемистый пакет, содержавший их переписку и Таминины дневники, в последнюю минуту они не решились. Случись полицейскому оккупированной Чехии при таможенном досмотре открыть их багаж и обнаружить, что они везут с собой к морю на две недели весь архив своей личной жизни, они сразу навлекли бы на себя подозрение. Зная к тому же, что после их бегства квартира будет конфискована государством, они решили не оставлять там пакета, а сохранить его у свекрови Тамины в заброшенном, теперь уже никому не нужном письменном столе покойного свекра.
   За границей муж Тамины заболел, и она лишь наблюдала, как медленно его отнимает у нее смерть. Когда он умер, ее спросили, хочет ли она похоронить или кремировать тело. Она ответила, что хочет кремировать. Ее спросили, хочет ли она хранить прах в урне или развеять его. Лишенная родного очага, она испугалась, что будет вынуждена всю жизнь носить мужа, как ручную кладь. И она позволила развеять его прах.
   Я представляю себе, как мир вокруг Тамины растет ввысь кольцеобразной стеной, а Тамина остается внизу, словно маленькая лужайка. И на этой лужайке расцветает единственная роза — воспоминание о муже.
   Или представляю себе настоящее Тамины (оно состоит из подношения кофе и подставления уха) плывущим по воде паромом, на котором она сидит и смотрит назад, только назад.
   Однако в последнее время ее приводит в отчаяние, что прошлое все больше и больше тускнеет. После смерти мужа у нее сохранилась лишь фотография с его паспорта, все остальные фото остались в конфискованной пражской квартире. Она смотрит на эту жалкую, проштемпелеванную, со срезанным уголком карточку, на которой муж, снятый анфас (точно преступник, сфотографированный для судебного опознания), не очень-то и похож на себя. Она ежедневно сколько-то времени проводит над этой фотографией, занимаясь своего рода духовными упражнениями: старается представить себе мужа в профиль, затем в полупрофиль, а затем в три четверти. Она мысленно прочерчивает линию его носа, подбородка и что ни день приходит в ужас от того, что зрительная память отказывает ей и в этом воображаемом рисунке появляются новые спорные черты.
   Во время этих упражнений она пыталась представить себе его кожу, ее цвет и все ее мелкие изъяны, бородавочки, наросты, веснушки, сосудики. Это было трудно, почти невозможно. Краски, которыми пользовалась ее память, были нереальны и вообще не годились для изображения человеческой кожи. Это научило ее особой технике воспоминания. Сидя напротив того или иного мужчины, она использовала его голову в качестве скульптурного материала: она упорно смотрела на него и мысленно переделывала его лицо, придавала ему более темный оттенок, разбрасывала по нему веснушки и бородавочки, уменьшала уши или окрашивала глаза в голубой цвет.
   Но все эти усилия лишь доказывали, что образ мужа безвозвратно ускользает. Еще в начале их любви он попросил ее (будучи на десять лет старше, он уже имел некое представление о скудости человеческой памяти) вести дневник и записывать для них обоих все события их жизни. Она сопротивлялась, утверждая, что это насмешка над их любовью. Она слишком любила его, чтобы суметь допустить, что казавшееся ей незабвенным может быть забыто. В конце концов она, разумеется, согласилась, но без восторга. И ее дневники отражали это: в них было много пустых страниц и отрывочных записей.

5

   Она прожила с мужем в Чехии одиннадцать лет, и записных книжек, оставшихся у свекрови, тоже было одиннадцать. Вскоре после смерти мужа она купила тетрадь и разделила ее на одиннадцать частей. Хотя ей и удалось восстановить в памяти много полузабытых событий и ситуаций, случалось, она не знала, в какую часть тетради их занести. Хронологическая последовательность безнадежно утрачивалась.
   Прежде всего ей хотелось воскресить в памяти такие события, которые служили бы ориентирами в потоке времени и создали бы основной костяк реконструированного прошлого. В частности, их отпуска. Их, несомненно, было одиннадцать, но она сумела вспомнить лишь девять. Два безвозвратно исчезли из памяти.
   Эти девять найденных отпусков она попыталась занести в отдельные части тетради. С уверенностью она делала это лишь тогда, когда тот или иной год был чем-то ознаменован. В 1964 году у Тамины умерла мама, и спустя месяц они отправились в печальный отпуск в Татры. Помнила она и то, что на другой год они поехали к морю в Болгарию. Она также помнила отпуск в 1968 году и в году последующем, ибо это были их последние отпуска, проведенные в Чехии.
   Но если большинство отпусков она худо-бедно сумела воссоздать в памяти (пусть некоторые и не смогла распределить по датам), то она потерпела полный крах, когда попыталась вспомнить их общие рождественские и новогодние праздники. Из одиннадцати рождественских праздников она обнаружила в уголках своей памяти всего два, а из двенадцати новогодних — пять.
   Еще хотелось вспомнить все имена, которыми он называл ее. Собственным ее именем он пользовался, пожалуй, только первые две недели их совместной жизни. Его нежность была неким устройством, без конца производящим разные прозвища. У нее было много имен, но они как-то быстро изнашивались, и он не уставал давать ей новые и новые. В течение тех двенадцати лет, что они знали друг друга, у нее было двадцать — тридцать имен, и каждое относилось к определенному периоду их жизни.
   Но как восстановить утраченную связь между прозвищем и ритмом времени? Тамине удается воскресить ее лишь в редких случаях. Например, она вспоминает дни после маминой смерти. Муж настойчиво шептал ей на ухо ее имя (имя того периода, той минуты), словно старался разбудить ее. Это прозвище она помнит и может с уверенностью вписать его в раздел, помеченный «1964». Но все остальные имена взмывают свободно и суматошно, вне времени, словно птицы, вырвавшиеся из вольера. Вот почему она так отчаянно мечтает заполучить этот пакет с записными книжками и письмами.
   Конечно, она знает, что в записных книжках немало неприятных моментов, дни неудовольствия, размолвок, даже тоски, но дело вовсе не в этом. Она не хочет возвращать прошлому его поэзию. Она хочет вернуть ему свое утраченное тело. Ее побуждает не мечта о красоте, а мечта о жизни.
   Итак, Тамина сидит на плывущем пароме и смотрит назад, только назад. Все содержание ее бытия сводится лишь к тому, что ей видится там, далеко позади. Так же, как уменьшается, теряется и расплывается прошлое Тамины, уменьшается и теряет свои очертания она сама.
   Тамина мечтает о записных книжках, дабы хрупкий остов прошлого, каким она создала его в новой тетради, обрел стены и стал домом, в котором она смогла бы жить. Ибо если рухнет шаткое строение воспоминаний, как непрочно поставленная палатка, от Тамины останется лишь одно настоящее, эта незримая точка, это ничто, медленно продвигающееся к смерти.

6

   Почему же в таком случае она давно не попросила свекровь прислать ей эти старые записные книжки?
   Переписка с заграницей в Чехии проходит через руки тайной полиции, и Тамина не в силах смириться с мыслью, что полицейские чиновники будут совать нос в их интимную жизнь. Сверх того, фамилия мужа (она продолжала ее носить), бесспорно, все еще числится в черных списках, а полиция испытывает неослабевающий интерес к любым документам, касающимся жизни своих противников, пусть даже умерших. (Тут Тамина нисколько не ошибается: наше единственное бессмертие в папках полицейских архивов.) Вот поэтому Биби — единственная ее надежда, и она сделает все, чтобы обязать Биби. Она хочет познакомиться с Банакой, и Тамина рассуждает: ее подруге не мешало бы знать фабулу хотя бы одной его книги. Все-таки надо, чтобы во время разговора Биби обронила: «Да, именно так вы и говорите в своей книге!» Или: «Вы ужасно похожи на своих героев, господин Банака!» Тамина знает, что в квартире у Биби нет ни одной книжки и что чтение нагоняет на нее скуку. И потому Тамина хотела бы знать, о чем пишет Банака, а уж затем подготовить подругу к встрече с ним.
   В зале сидел Гуго, и Тамина поставила перед ним чашечку кофе: — Гуго, вы знакомы с Банакой?
   У Гуго пахло изо рта, но в остальном он казался Тамине вполне симпатичным: был тихий, робкий, лет на пять моложе ее. Он заходил в кафе раз в неделю и впивался взглядом то в книги, которые носил с собой, то в Тамину, стоявшую за стойкой.
   — Конечно, — ответил он.
   — Я хотела бы узнать содержание одной из его книг.
   — Запомните, Тамина, — сказал Гуго, — еще никто никогда не читал Банаку. Читать книги Банаки, значит просто выставить себя идиотом. Ни у кого нет сомнений, что это писатель второго, если не третьего или даже десятого сорта. Уверяю вас, что и сам Банака в определенной мере жертва собственной репутации, он презирает людей, читавших его книги.
   Итак, больше она не интересовалась книгами Банаки, но и не упустила возможности организовать встречу с писателем. Иногда она предоставляла свою квартиру, пустующую в течение дня, замужней маленькой японке по имени Жужу, тайно встречавшейся с одним женатым преподавателем философии. Философ знал Банаку, и Тамина обязала обоих любовников привести его к ней в тот день, когда у нее будет гостить Биби.
   Узнав об этом, Биби сказала: — Возможно, Банака хорош собой, и твоя сексуальная жизнь наконец изменится.

7

   В самом деле, с тех пор как умер муж, Тамина не была близка ни с одним мужчиной. И вовсе не из принципа. Напротив, эта ее верность даже за порогом смерти казалась ей почти смешной, и она никогда не хвасталась ею. Но стоило ей представить себе (а это случалось часто), что она раздевается перед чужим мужчиной, перед ней всегда возникал образ мужа. Она знала, что именно в этот момент увидит его. Знала, что увидит его лицо и следящие за ней глаза.
   Конечно, все это было нелепо, даже абсурдно, и она вполне это сознавала. Она не верила в загробную жизнь души мужа, равно как и не думала, что оскорбит его память, заведя любовника. Но она ничего не могла с собой поделать.
   Ей пришла в голову даже такая странная мысль: ей было бы куда легче изменять мужу при его жизни. Он был веселым, удачливым, сильным, она чувствовала себя гораздо слабее его, и ей казалось, что она, даже при желании, не могла бы ранить его.
   Сейчас все изменилось. Сейчас она оскорбила бы того, кто не может защититься, кто отдан ей во власть, как ребенок. У ее покойного мужа нет никого, кроме нее, ах, никого, кроме нее, на всем белом свете!
   И потому, стоило ей лишь подумать о возможности телесной близости с другим мужчиной, тотчас возникал образ мужа и с ним — мучительная печаль, а с печалью и непомерное желание плакать.

8

   Банака был уродлив и вряд ли мог пробудить в какой-либо женщине дремлющую чувственность. Тамина наливала ему чай в чашку, и он весьма учтиво благодарил ее. Впрочем, все чувствовали себя у Тамины свободно, и Банака вскоре сам прервал беспорядочную болтовню и с улыбкой обратился к Биби:
   — Я слышал, вы хотите писать книгу. О чем же она?
   — Ничего особенного, — сказала Биби. — Роман. О том, как я вижу мир.
   — Роман? — спросил Банака голосом, в котором прозвучало явное неодобрение.
   — Это необязательно будет роман, — уклончиво поправилась Биби.
   — Только представьте Себе роман, — сказал Банака. — Множество разных персонажей. Вы хотите убедить нас, что все о них знаете? Что вы знаете о том, как они выглядят, о чем думают, как одеваются, из какой семьи происходят? Согласитесь, что это вас вовсе не интересует!
   — Это правда, — согласилась Биби, — не интересует.
   — Видите ли, — продолжал Банака, — роман — плод человеческой иллюзии, будто мы можем понять другого. Но что мы знаем друг о друге?
   — Ничего, — сказала Биби.
   — Это правда, — сказала Жужу. Преподаватель философии одобрительно кивнул.
   — Единственное, что мы можем сделать, — сказал Банака,
   — это свидетельствовать о себе самих. Все остальное — превышение наших полномочий. Все остальное — ложь.
   Биби восторженно согласилась: — Это верно! Абсолютно верно! Я ведь тоже ни о каком романе не помышляю. Я просто неудачно выразилась. Я хотела писать именно так, как вы сказали: о себе самой. Свидетельствовать о своей жизни. При этом я не хочу скрывать, что моя жизнь совершенно будничная, обыкновенная и что я, в общем, ничего особенного не пережила.
   Банака улыбался: — Это не имеет значения! Если смотреть извне, так я тоже ничего особенного не пережил.
   — Да, — воскликнула Биби, — правильно сказано! Если смотреть извне, ничего особенного я не пережила. Если смотреть извне! Но если смотреть изнутри, я чувствую, что мой опыт стоит того, чтобы написать о нем, и тем самым заинтересовать всех.
   Тамина, подливая в чашки чаю, была довольна, что оба мужчины, спустившиеся к ней в квартиру с Олимпа духа, обходительны с ее подругой.
   Преподаватель философии, попыхивая трубкой, прятался за дымом, словно стыдился.
   — Уже начиная с Джеймса Джойса, — сказал он, — мы знаем, что наивысшее приключение нашей жизни — отсутствие приключения. Одиссей, воевавший в Трое, возвращался морями, сам управлял судном, на каждом острове его ждала любовница,
   — нет, это не наша жизнь. Гомеровская Одиссея переместилась вовнутрь человека. Она стала содержанием его души. Острова, моря, обольщающие нас сирены, Итака, призывающая нас, — сегодня это лишь голоса нашей души.
   — Да! Это именно то, что я чувствую! — воскликнула Биби и вновь обратилась к Банаке: — Поэтому я и хотела вас спросить, как взяться за это. У меня часто возникает ощущение, что все мое тело переполнено жаждой выразиться. Говорить. Высказаться. Иногда кажется, что я могу сойти с ума, меня до того распирают чувства, что хочется кричать; вам, господин Банака, это, несомненно, знакомо. Я хотела бы рассказать о своей жизни, о своих ощущениях, я знаю, они совершенно особые, но когда передо мной лист бумаги, все мои мысли вдруг улетучиваются. Вот я и подумала, что это дело техники. Вероятно, мне не хватает каких-то знаний, которые есть у вас. Ведь вы написали такие прекрасные книги…

9

   Я избавляю вас от урока по искусству письма, который преподали оба Сократа молодой женщине. Скажу кое о чем другом. Недавно я проехал Париж из одного конца в другой, и таксист разговорился. По ночам он не спит. Страдает хронической бессонницей. Началось это еще во время войны. Он был моряком. Корабль его потопили. Он плавал в море три дня и три ночи. Потом его спасли. Несколько месяцев был между жизнью и смертью. Выздоровел, но лишился сна.
   — Моя жизнь на треть длиннее вашей, — сказал он с улыбкой.
   — Что же вы делаете с этой третью, данной вам в дополнение? — спросил я.
   — Пишу, — сказал он.
   Я спросил, что он пишет.
   Он пишет о своей жизни. О человеке, который плавал три дня и три ночи в море, боролся со смертью, потерял сон и все-таки сохранил силу жить.
   — Вы это пишете для своих детей? Как хронику семьи?
   Он горько засмеялся: — Для моих детей? Их это не интересует. Пишу просто книгу. Думаю, она может помочь многим людям.
   Разговор с таксистом вдруг осветил мне суть писательской деятельности. Мы пишем книги, потому что наши дети не интересуются нами. Мы обращается к анонимному миру, потому что наша жена затыкает уши, когда мы разговариваем с ней.