Страница:
Когда наступило время обеда, выяснилась причина беспокойства бабкуховарок. И сразу среди пришедших поесть поднялось возмущение, ведь в обеде не хватало главного для русского человека — не хватало соли. Если быть точнее, то соли там не было вообще, так как последние запасы были израсходованы еще утром.
Больше всего возмущались красноармейцы. Шум стоял неорганизованный, а потому разобраться в этом шуме было невозможно, и тогда Трофим, обладавший довольно зычным голосом, перекричал общий шум возмущения, говоря:
— Давайте сперва разберемся: кто виноват и не есть ли это вредительство, а потом уже порешим, что делать надо!
Палестиняне согласились со словами Трофима, однако как проверить, вредительство это или нет, они не знали, и тогда Трофим пояснил всем, что надобно проверить вещи каждого жителя, и если у кого-то в вещах обнаружится много соли, то значит это вредительство, а если соли не обнаружится, то надобно будет думать дальше.
С проверкой вещей не все были согласны, но большинство есть большинство, и тут же Трофим разделил красноармейцев на несколько троек по проверке вещей, и вместе с остальными жителями пошли они по коровникам. Сам же Трофим остался у котла ожидать результатов проверки.
— Коли найдут сейчас, то обед посолим и съедим! — сказал он ради утешения бабам-куховаркам, которые уже. почти плакали из-за возникшего неудовольствия жителей.
Не успел еще обед остыть, как вернулись проверявшие вместе с проверенными и с некоторым, можно сказать — немалым — количеством соли. Первым делом бросили соль в котел, потом уже доложили Трофиму, что много соли ни у кого в вещах не было, а понемногу почти у всех хранилось, поэтому все эти запасы были реквизированы для общего обеда.
— Надо после обеда все обговорить серьезно, — сказал на это Трофим.
Мало того, что обедали с опозданием, так еще и пересоленною еда оказалась из-за того, что ссыпали соль в котел не бабы-куховарки, которые всему в еде меру знают, а те же красноармейцы, эту соль реквизировавшие. Но ничего, про пересол никто не возмущался, хотя на лицах это возмущение и читалось. А уже когда поели и сложили грязные миски у котла, подошел Трофим к Архипке-Степану и предложил сейчас же провести собрание-митинг, чтобы обсудить на нем все важное и необходимое для справедливой жизни. Архипка-Степан пожал плечами, потом кивнул.
— Проводите! — негромко проговорил он.
— Ты старший, ты и проводить его должен! — сказал твердо Трофим.
— Давай я проведу! — предложил стоявший тут же горбун-счетовод. — Я ж все одно его помощник.
— А может, он сам хочет? — с сомнением глянул Трофим на Архипку-Степана.
— Не, пускай он проводит! — кивнул на горбуна беглый колхозник.
— Так, — встрепенулся горбун-счетовод. — Где проводить будем, тут или в коровнике?
— Тут, тут, — заговорили окружившие их палестиняне. — Че там, в коровнике, там всем тесно будет.
— Ну так давайте сначала приготовим все для митинга, — деловито стал вслух рассуждать горбун. — Сперва надо установить железное било для сбора митингов и собраний, и на случай пожара… Какой-нибудь рельс подвесить надобно, и чтоб возле него всегда на веревочке или цепи молот висел. Потом определим место для выступающих. Ясно?
Люди закивали, будучи полностью согласными с горбуном, ведь говорил он так, будто знал толк в собраниях и митингах, а кто, кроме тех, кто все знает, может быстро и с разумом митинг провести?!
— Ну, а может, первый-то митинг без рельса проведем? — спросил чуть увядшим голосом Трофим. — А уже потом, как положено.
— Нет! — отрезал горбун. — Нельзя так: сегодня одно, завтра — другое. Ежели хотим мы жить правильно и по справедливости, то так и надобно делать сразу. Пошли лучше кого из бойцов в разные стороны, пускай рельс поищут, тут на земле после царского режима много рельсов ненужных осталось! А пока они искать будут, бабы миски в реке помоют, а остальные трудящиеся отдохнут немного.
На этом и наступило некоторое затишье. Красноармейцы пошли рельсы искать, некоторые крестьяне, не согласившись с отдыхом, продолжили полевые роботы, а строители, заготавливавшие строительный лес, улеглись на травке и устроили себе приятный перекур.
Горбун-счетовод тем временем занимался своим любимым делом — бродил среди людей с толстой тетрадью и карандашом и писал. Писал он всякие мысли и предметы для обсуждения их на митинге-собрании. Также расспрашивал он и о предложениях, могущих принести пользу, но таких предложений у палестинян не было, и это огорчало помощника Архипки-Степана. Подошел он и к учительнице Кате и тут же с радостью записал по ее требованию вопрос открытия школы в Новых Палестинах — это для обсуждения. А потом поинтересовался предложениями и тут же обрадовался, не услышав привычное «нет. никаких предложений», а увидев, как учительница задумалась серьезно, даже алые ее губки напряглись от мысленного труда.
— Я вот насчет сельского хозяйства Думала, — заговорила после молчания Катя. — Кажется мне, что полезно будет кладбище под поле распахать, ведь неизвестно все равно, кто там похоронен, а места оно много занимает, и земля там должна быть очень плодородная по законам агрономической науки.
— Я тоже об этом думал! — признался, водя карандашом по тетрадному листу, горбун-счетовод. Дошла очередь и до ангела.
— О душе надо поговорить, — предложил ангел, и горбун-счетовод записал в столбик вопросов для обсуждения сразу же после «кладбище распахать» «поговорить о душе», после чего отошел от ангела и направился на поиски своего начальника.
Архипка-Степан в это время дремал на своей лавке в первом коровнике, и снилось ему, что живет он в большом доме, окруженном его собственными полями, на которых колосится море пшеницы. А дальше, за пшеницей, на сочнотравных лугах пасется всякий его скот, и так много этого скота собрано в одном месте, что даже земля прогибается под его тяжестью. А пастухом у этого скота состоит красноармеец Федька, и вместо палки в руках у него обломанное ружье…
— Эй! — ворвался в сон неприятный из-за своей неожиданности голос горбунасчетовода. — Архипка! Эй! Ты что, спишь?
Открыл глаза Архипка-Степан, посмотрел на разбудившего его человека без любви, вздохнул тяжело, прощаясь с приятными сновидениями.
— Чего тебе? — спросил.
Горбун вместо ответа придвинул к лицу Архипки-Степана тетрадь, открытую на наполовину исписанной карандашом и корявым почерком странице.
Посмотрел Архипка-Степан на эту страницу тупо, потому как для него все равно все буквы кверху ногами стояли, и снова поднял взгляд на горбуна.
— Может, это, что-то предложить обговорить на собрании, ну что-нибудь важное?
Архипка-Степан вздохнул еще раз, присел на своей лавке, почесал за ухом.
— Вот что, — заговорил наконец он. — Мы ж на тогдашнем похоронном митинге… помнишь, когда многих поубивало… Запиши, в общем, чтоб коммуну назвать именем Федьки.
— Ага! — кивнул горбун-счетовод, уже водя своим карандашом. — А предложения для улучшения общей жизни есть?
— Улучшения? — удивленно повторил Архипка-Степан. — А что, кому-то плохо живется? Кто-то жаловался?
— Не-не, — замотал головою горбун.
— Ну тогда нет, — ответил Архипка-Степан. Горбун вышел из коровника, присел на солнечном месте и перечитал все им записанное. Многовато оказалось предметов для обсуждения, и это порадовало горбуна. Ощущал он гордость в себе за то, что самолично всех опросил и от многих, если не от каждого, что-то записал в эту тетрадь. И тут же полистал он эту тетрадь, проверяя, много ли еще в ней чистых страниц остается на будущее. Полистал и удостоверился — много еще страниц. И наступило у него на душе благоденственное ожидание, и улыбнулся он сам себе и миру.
Время двигалось к вечеру, когда показались далеко в поле красноармейцы, неспеша шедшие к Новым Палестинам. Пятеро или шестеро из них несли что-то тяжелое, и сразу все, увидавшие их, поняли, что это было. А остальные шагали свободно и гурьбовато.
Рельс, который удалось добыть красноармейцам, высотою был в человеческий рост, а весом — чуть полегче среднего человека. Свинтили они его возле стрелочного механизма на пролегавшей не так уж и далеко от Новых Палестин железной дороге. Были на том рельсе и широкие дырки для больших крепежных болтов. Вот за две такие дырки и подвесили его к козырьку крыши коровника, укрепив перед этим козырек двумя сосновыми подпорками снизу.
Строители тут же принесли молот, и такой гул разнесся по округе, что даже в лесу что-то зашевелилось и вспарили над кронами деревьев сотни ворон.
Горбун-счетовод сразу же поспешил к подвешенному рельсу, как поспешили туда и все остальные жители Новых Палестин, включая Архипку-Степана.
И вот тогда-то и началось настоящее собрание-митинг. Горбун-счетовод, значительно держа перед собою раскрытую в нужном месте тетрадь, говорил о разном, но все это касалось палестинян и их жизни. Голос его, чуть глуховатый, но достаточно громкий, звучал торжественно.
— …и вот вопрос о школе у нас еще не решен, — продолжал он говорить, бросая острые, как нож, взгляды то на одного, то на другого жителя Новых Палестин. — Детей для учебы у нас только восемь, а взрослые и вовсе не хотят грамоту учить… А что ж нам, для восьми детей школу строить?
— А можно еще нарожать, трудно че ли! — прозвенел молодой бабий голос, и тут же послышались отовсюду смешки.
— Нарожать оно все равно надо, — серьезно ответил горбун-счетовод. — Но надобно решить и насчет взрослых. Предлагаю от каждой группы по пять человек дать для учебы: и от крестьян, и от строителей, и от красноармейцев…
— А от баб? — прозвенел уже другой женский голос.
— А они и так грамотные! — ответил горбун. — Дальше давайте! Кто за мое предложение, поднимайте руки!
Большинство лениво подняло руки, и довольный результатом горбун сделал соответственную запись в своей тетради.
— Теперь сельскохозяйственный вопрос. Есть у нас предложение распахать старое кладбище, чтоб выращивать на нем лучшую пшеницу или еще что-нибудь.
Среди митингующих наступило задумчивое молчание. Бабы зашептались, и в шепоте их звучал страх. Мужики, строители тоже нахмурились, не совсем поддерживая такую мысль. Только красноармейцы никак не отреагировали, но все равно стояли они молча и без всяких выражений на лицах.
Горбуну не понравилось такое молчание, и он, найдя взглядом учительницу Катю, посмотрел на нее очень просительно, и она его поняла. Вышла вперед, стала поосанистее, чуть выдвинув левое плечо, и обратилась к палестинянам:
— Товарищи! Много еще в нас суеверий и предрассудков, и один из них, самый живучий, это боязнь умерших…: почитание могил, этих засыпанных землею ям, где лежат и распадаются на части умершие человеческие организмы. Я поддерживаю товарища счетовода и тоже считаю, что все, даже кладбище, должно приносить пользу живым, нам с вами.
— Какая польза от кладбища? — туповато спросил рябой красноармеец. — Че за польза?
— Так вот об этом я и хочу сказать, товарищи! — продолжила Катя. — Все вы знаете, что самая лучшая земля для сельского хозяйства — это чернозем. А откуда берется чернозем? Что это такое? И вообще, что такое земля, откуда она взялась, ведь раньше были только камни. Так вот, товарищи, любая земля, а особенно чернозем, — это результат многовекового гниения различных мертвых организмов и растений. Я вообще лично считаю, что все поля чернозема были когда-то кладбищами и только поэтому они дают такие высокие урожаи. А все, что придумали неумные и необразованные люди, — все эти кресты и памятники, все это может когда-нибудь стать причиной голода, ведь, забирая землю под такие кладбища, мы оставляем наших внуков и правнуков без хлеба, вы понимаете?
Палестиняне молчали. У женщин в глазах блестели слезы. Красноармейцы стояли насупленные и злые. Должно быть, злились на мертвых, похороненных под их холмом.
— И еще я хочу вам сказать, что и сама я в случае моей смерти от старости или по другой причине не хочу быть похороненной так, чтобы земля надо мною не использовалась долгие годы. Я хочу и даже прошу вас в случае моей смерти закопать меня неглубоко в поле, чтобы мое мертвое тело могло быстрее смешаться с плодородным черноземом и внести свой вклад в плодородие почвы и в будущие всходы. И надеюсь, вы тоже сделаете, как я!
Договорив, взволнованная от собственной речи учительница подошла к первому ряду слушавших и пристроилась там. Около минуты длилась тишина, и вдруг она разрушилась, и несколько человек захлопали громко и бешено. И тогда учительница улыбнулась едва заметно и наклонила лицо, чтобы никто не увидел ее мокрые глаза. Отчего они были мокрыми? От только что пережитого состояния счастья и собственной силы, оттого, что поняла она — может ее слово дойти до простых людей и убедить их. А меж строителей и красноармейцев, зажатый со всех сторон, стоял ангел и смотрел на Катю остановившимся взглядом. И тоже были слезы в его глазах. Но причина этих слез была совсем другая, чем у учительницы.
— Ну вот, — снова взял слово горбун-счетовод. — Голосовать. что ли, будем, или так решим?
— Так, так решим! — зашумело несколько мужских голосов.
— Ну так, хорошо, будем считать, что этот вопрос решен. Теперь еще один вопрос, тут у меня записано: «поговорить о душе»…
— Может, по душам? — поправил горбуна Трофим.
— Да нет, «о душе», — кивнул горбун-счетовод. — Это ангел просил. Что, будем говорить о душе? А?!
Митинговавшие молчали, и вид их выказывал недоумение по поводу такого вопроса. И не то, чтобы были они совсем против, но после обсуждения вопроса распашки кладбища не очень хотелось говорить о душе. И тут снова загорелись глаза учительницы Кати, и снова она выступила вперед, и смотрели на нее все, как завороженные, будучи готовыми слушать запоем все, что она скажет. И, казалось. Катя это знала. А сама лихорадочно обдумывала, как бы так сказать, чтобы освободить и этого доброго красивого товарища, считающего себя ангелом, и простой народ от вековых заблуждений, от их неразумной веры в существование души.
— Я предлагаю, товарищи, — заговорила Катя, и тут же задрожал ее мягкий голосок от волнения, возникшего в груди. — Я предлагаю со всей ответственностью проголосовать и решить раз и навсегда — есть ли душа или ее нет! Лично я твердо убеждена, да меня и на учительских курсах учили, что никакой души нет и быть не может, так как она нематериальна. А то, что не материально, — не существует! Ведь вот возьмите буханку хлеба — если ее видите, можете потрогать, откусить — значит материально она существует, а если ее нет и вы пухнете с голоду, и рядом ее нигде нет, значит нету хлеба. То есть название есть, а материально его нет… Вот. А кто из вас когда-нибудь видел эту душу?
А?! Кто?
И никто не вышел вперед. Никто не сказал: «Я видел».
Все молчали и смотрели на Катю, и в глазах у людей было столько веры в эту маленькую худенькую светловолосую девчушку, что если бы собрать эту веру у всех — материализовалось бы слово, и стала бы эта вера большой и пышной буханкой хлеба или еще чем-нибудь знакомым и реально существующим.
— Я голосую за то, что душа не существует! — выкрикнула учительница и выбросила свою худенькую ручку в небо.
И тут же, где быстро, где помедленнее, стали подниматься руки, и даже горбун, удивившись такому всеобщему голосованию, сам поднял руку.
Ангел закусил до боли губу, но боли не ощутил. Он смотрел на Катю и на окруживший его лес рук и никак не мог понять, как это люди, пришедшие в Новые Палестины, чтобы жить по справедливости, с любовью друг к другу, вдруг решили, что души нет. А что тогда есть? Что? Как хотелось ангелу тоже выйти в круг и спросить их: что тогда есть? Но странная сила держала ангела на месте, и он стоял в полном оцепенении.
А тем временем горбун-счетовод уже предлагал палестинянам назвать свою форму жизни коммуной имени Федьки, конвойного красноармейца, убитого упавшим с неба камнем. Однако в этом вопросе не возникло такого согласия, какое проявили палестиняне, голосуя против существования души. Встрепенулись строители и потребовали, чтобы расширить название коммуны, и предложили свой вариант: коммуна имени Федьки и бригадира Бориса Шубина. Но такое название не поддержали красноармейцы, и так длилась словесная перепалка между строителями и бойцами, пока не надоело это горбуну-счетоводу, который, пошептавшись со стоявшим радом Архипкой-Степаном, прекратил спор, сказав:
— Тогда предлагаю никакого имени коммуне не давать, а всем погибшим в ближайшее время поставить памятник-обелиск.
С этим народ согласился. Только Трофим чувствовал себя обиженным и злобно косил на строителей, особенно усердствовавших против имени Федьки.
А вечер уже катился, катился по небу темною волною, и там, где проходила она, — враз зажигались звезды, большие и малые; и прошла эта волна над их холмом и помчалась дальше, к горизонту, еще имевшему по непонятной причине светлую собственную линию, обозначавшую конец видимого края земли.
Ясно было всем, что ужина сегодня не будет, и расходились люди по своим коровникам недовольные, но задумчивые. И каждый нес собственное мнение, и у многих это мнение не было похожим на мнение митинга, однако и это ничего уже не меняло. Ответственные за растопку печей несли к своим глиняным печкам хворост и дрова.
Ангел шагал, понуро опустив голову. Он боялся теперь соседства Кати и не мог представить себе, как будет спать на соседней от нее лавке, или как будет отвечать на заданные вдруг вопросы. Как он будет смотреть ей в глаза, зная, что перед ним человек, самолично отказавшийся от души?! Хотя не все в силах человека. И тут ангела утешала сила Господа, ведь только эта сила может лишить человека души или разума. А то, что человек сам вдруг объявит, что лишает себя души, — это от глупости или от наивности, ведь одно дело отказаться от собственного уха и отрезать его себе! И это не каждый сделает, ведь отсечение уха — это боль. А отсечение души — боль во много раз более сильная и невыносимая, и мало кто испытывает ее при жизни. А посему и Катя, отказавшись на словах от существования души, на деле не потеряла свою душу, как не потеряли свои души слушавшие ее и согласившиеся с нею. Не в их .это силах распоряжаться собственной душой! И легче ста до от таких мыслей ангелу, и шел он неспешной походкой к своему коровнику, и тут вздрогнул весь от неожиданного прикосновения, в ужасе обернулся и увидел взявшую его за локоть Катю, и улыбку на ее лице, и тут же удивление вместо только что исчезнувшей улыбки в ответ на отразившийся в его взгляде ужас.
— Что ты? — испуганно спросила Катя. Оба они остановились и смотрели друг на друга не мигая, неподвижными, но живыми взглядами.
— Что ты? — повторила она, и в ее голосе прозвучало уже другое, самое простое и женское волнение. — Не заболел ли?
— Нет, — выдавил из себя ангел и тут же подивился заботе, прозвучавшей в вопросе учительницы.
— Может, обиделся? Ты же верующий, я знаю… Но нельзя, ты понимаешь, мы будем бороться за каждого верующего, чтобы возвратить его к людям.
— Но я ведь с вами, — оторопело проговорил ангел.
— Нет, еще не совсем. Но я верю, что ты будешь с нами. — Катя перешла на нервное причитание, и ангел даже было подумал: «А не заболела ли она? Может, жар, горячка?» — И мы обязательно, мы обязательно будем вместе. Здесь будет совсем другая жизнь. Ты мне веришь?!
Ангел не мог понять смысла ее слов, однако, думая о ее здоровье, кивнул и негромко выдохнул: «Верю».
И тогда Катя широко улыбнулась, игриво оглянулась по сторонам — а было темно, и не было видно шедших рядом людей — и поцеловала его в щеку.
И снова остановился ангел, но теперь не от ужаса, а от другого чувства, от какого-то чужого, но сладкого чувства, во время появления которого он забывал о себе, о прошлом, о всей жизни, и несло его это чувство на небеса, но на другие небеса, на небеса, где никого больше не было. И снова подумал он: «А не больна ли Катя?», и тут же эта мысль проскочила перед глазами, как мошка, и, внезапно увеличившись, превратилась в птицу и растворилась в темноте наступающей ночи.
Катя тоже остановилась. Она стояла так близко, что ангелу делалось жарко. И хотел он идти, бежать, знал он, что надо ему бежать отсюда, но другое чувство держало его на месте, как на привязи, и не знал он, что ему делать.
А руки учительницы обвились вокруг его шеи, и тут же, хотя были они теплые, по спине ангела пробежала дрожь, но руки его, не повинуясь ни разуму, ни предупреждавшей дрожи, обняли Катю, и прижались они друг к другу, и так молча стояли долго, под накрывавшим землю одеялом неба.
Глава 21
Больше всего возмущались красноармейцы. Шум стоял неорганизованный, а потому разобраться в этом шуме было невозможно, и тогда Трофим, обладавший довольно зычным голосом, перекричал общий шум возмущения, говоря:
— Давайте сперва разберемся: кто виноват и не есть ли это вредительство, а потом уже порешим, что делать надо!
Палестиняне согласились со словами Трофима, однако как проверить, вредительство это или нет, они не знали, и тогда Трофим пояснил всем, что надобно проверить вещи каждого жителя, и если у кого-то в вещах обнаружится много соли, то значит это вредительство, а если соли не обнаружится, то надобно будет думать дальше.
С проверкой вещей не все были согласны, но большинство есть большинство, и тут же Трофим разделил красноармейцев на несколько троек по проверке вещей, и вместе с остальными жителями пошли они по коровникам. Сам же Трофим остался у котла ожидать результатов проверки.
— Коли найдут сейчас, то обед посолим и съедим! — сказал он ради утешения бабам-куховаркам, которые уже. почти плакали из-за возникшего неудовольствия жителей.
Не успел еще обед остыть, как вернулись проверявшие вместе с проверенными и с некоторым, можно сказать — немалым — количеством соли. Первым делом бросили соль в котел, потом уже доложили Трофиму, что много соли ни у кого в вещах не было, а понемногу почти у всех хранилось, поэтому все эти запасы были реквизированы для общего обеда.
— Надо после обеда все обговорить серьезно, — сказал на это Трофим.
Мало того, что обедали с опозданием, так еще и пересоленною еда оказалась из-за того, что ссыпали соль в котел не бабы-куховарки, которые всему в еде меру знают, а те же красноармейцы, эту соль реквизировавшие. Но ничего, про пересол никто не возмущался, хотя на лицах это возмущение и читалось. А уже когда поели и сложили грязные миски у котла, подошел Трофим к Архипке-Степану и предложил сейчас же провести собрание-митинг, чтобы обсудить на нем все важное и необходимое для справедливой жизни. Архипка-Степан пожал плечами, потом кивнул.
— Проводите! — негромко проговорил он.
— Ты старший, ты и проводить его должен! — сказал твердо Трофим.
— Давай я проведу! — предложил стоявший тут же горбун-счетовод. — Я ж все одно его помощник.
— А может, он сам хочет? — с сомнением глянул Трофим на Архипку-Степана.
— Не, пускай он проводит! — кивнул на горбуна беглый колхозник.
— Так, — встрепенулся горбун-счетовод. — Где проводить будем, тут или в коровнике?
— Тут, тут, — заговорили окружившие их палестиняне. — Че там, в коровнике, там всем тесно будет.
— Ну так давайте сначала приготовим все для митинга, — деловито стал вслух рассуждать горбун. — Сперва надо установить железное било для сбора митингов и собраний, и на случай пожара… Какой-нибудь рельс подвесить надобно, и чтоб возле него всегда на веревочке или цепи молот висел. Потом определим место для выступающих. Ясно?
Люди закивали, будучи полностью согласными с горбуном, ведь говорил он так, будто знал толк в собраниях и митингах, а кто, кроме тех, кто все знает, может быстро и с разумом митинг провести?!
— Ну, а может, первый-то митинг без рельса проведем? — спросил чуть увядшим голосом Трофим. — А уже потом, как положено.
— Нет! — отрезал горбун. — Нельзя так: сегодня одно, завтра — другое. Ежели хотим мы жить правильно и по справедливости, то так и надобно делать сразу. Пошли лучше кого из бойцов в разные стороны, пускай рельс поищут, тут на земле после царского режима много рельсов ненужных осталось! А пока они искать будут, бабы миски в реке помоют, а остальные трудящиеся отдохнут немного.
На этом и наступило некоторое затишье. Красноармейцы пошли рельсы искать, некоторые крестьяне, не согласившись с отдыхом, продолжили полевые роботы, а строители, заготавливавшие строительный лес, улеглись на травке и устроили себе приятный перекур.
Горбун-счетовод тем временем занимался своим любимым делом — бродил среди людей с толстой тетрадью и карандашом и писал. Писал он всякие мысли и предметы для обсуждения их на митинге-собрании. Также расспрашивал он и о предложениях, могущих принести пользу, но таких предложений у палестинян не было, и это огорчало помощника Архипки-Степана. Подошел он и к учительнице Кате и тут же с радостью записал по ее требованию вопрос открытия школы в Новых Палестинах — это для обсуждения. А потом поинтересовался предложениями и тут же обрадовался, не услышав привычное «нет. никаких предложений», а увидев, как учительница задумалась серьезно, даже алые ее губки напряглись от мысленного труда.
— Я вот насчет сельского хозяйства Думала, — заговорила после молчания Катя. — Кажется мне, что полезно будет кладбище под поле распахать, ведь неизвестно все равно, кто там похоронен, а места оно много занимает, и земля там должна быть очень плодородная по законам агрономической науки.
— Я тоже об этом думал! — признался, водя карандашом по тетрадному листу, горбун-счетовод. Дошла очередь и до ангела.
— О душе надо поговорить, — предложил ангел, и горбун-счетовод записал в столбик вопросов для обсуждения сразу же после «кладбище распахать» «поговорить о душе», после чего отошел от ангела и направился на поиски своего начальника.
Архипка-Степан в это время дремал на своей лавке в первом коровнике, и снилось ему, что живет он в большом доме, окруженном его собственными полями, на которых колосится море пшеницы. А дальше, за пшеницей, на сочнотравных лугах пасется всякий его скот, и так много этого скота собрано в одном месте, что даже земля прогибается под его тяжестью. А пастухом у этого скота состоит красноармеец Федька, и вместо палки в руках у него обломанное ружье…
— Эй! — ворвался в сон неприятный из-за своей неожиданности голос горбунасчетовода. — Архипка! Эй! Ты что, спишь?
Открыл глаза Архипка-Степан, посмотрел на разбудившего его человека без любви, вздохнул тяжело, прощаясь с приятными сновидениями.
— Чего тебе? — спросил.
Горбун вместо ответа придвинул к лицу Архипки-Степана тетрадь, открытую на наполовину исписанной карандашом и корявым почерком странице.
Посмотрел Архипка-Степан на эту страницу тупо, потому как для него все равно все буквы кверху ногами стояли, и снова поднял взгляд на горбуна.
— Может, это, что-то предложить обговорить на собрании, ну что-нибудь важное?
Архипка-Степан вздохнул еще раз, присел на своей лавке, почесал за ухом.
— Вот что, — заговорил наконец он. — Мы ж на тогдашнем похоронном митинге… помнишь, когда многих поубивало… Запиши, в общем, чтоб коммуну назвать именем Федьки.
— Ага! — кивнул горбун-счетовод, уже водя своим карандашом. — А предложения для улучшения общей жизни есть?
— Улучшения? — удивленно повторил Архипка-Степан. — А что, кому-то плохо живется? Кто-то жаловался?
— Не-не, — замотал головою горбун.
— Ну тогда нет, — ответил Архипка-Степан. Горбун вышел из коровника, присел на солнечном месте и перечитал все им записанное. Многовато оказалось предметов для обсуждения, и это порадовало горбуна. Ощущал он гордость в себе за то, что самолично всех опросил и от многих, если не от каждого, что-то записал в эту тетрадь. И тут же полистал он эту тетрадь, проверяя, много ли еще в ней чистых страниц остается на будущее. Полистал и удостоверился — много еще страниц. И наступило у него на душе благоденственное ожидание, и улыбнулся он сам себе и миру.
Время двигалось к вечеру, когда показались далеко в поле красноармейцы, неспеша шедшие к Новым Палестинам. Пятеро или шестеро из них несли что-то тяжелое, и сразу все, увидавшие их, поняли, что это было. А остальные шагали свободно и гурьбовато.
Рельс, который удалось добыть красноармейцам, высотою был в человеческий рост, а весом — чуть полегче среднего человека. Свинтили они его возле стрелочного механизма на пролегавшей не так уж и далеко от Новых Палестин железной дороге. Были на том рельсе и широкие дырки для больших крепежных болтов. Вот за две такие дырки и подвесили его к козырьку крыши коровника, укрепив перед этим козырек двумя сосновыми подпорками снизу.
Строители тут же принесли молот, и такой гул разнесся по округе, что даже в лесу что-то зашевелилось и вспарили над кронами деревьев сотни ворон.
Горбун-счетовод сразу же поспешил к подвешенному рельсу, как поспешили туда и все остальные жители Новых Палестин, включая Архипку-Степана.
И вот тогда-то и началось настоящее собрание-митинг. Горбун-счетовод, значительно держа перед собою раскрытую в нужном месте тетрадь, говорил о разном, но все это касалось палестинян и их жизни. Голос его, чуть глуховатый, но достаточно громкий, звучал торжественно.
— …и вот вопрос о школе у нас еще не решен, — продолжал он говорить, бросая острые, как нож, взгляды то на одного, то на другого жителя Новых Палестин. — Детей для учебы у нас только восемь, а взрослые и вовсе не хотят грамоту учить… А что ж нам, для восьми детей школу строить?
— А можно еще нарожать, трудно че ли! — прозвенел молодой бабий голос, и тут же послышались отовсюду смешки.
— Нарожать оно все равно надо, — серьезно ответил горбун-счетовод. — Но надобно решить и насчет взрослых. Предлагаю от каждой группы по пять человек дать для учебы: и от крестьян, и от строителей, и от красноармейцев…
— А от баб? — прозвенел уже другой женский голос.
— А они и так грамотные! — ответил горбун. — Дальше давайте! Кто за мое предложение, поднимайте руки!
Большинство лениво подняло руки, и довольный результатом горбун сделал соответственную запись в своей тетради.
— Теперь сельскохозяйственный вопрос. Есть у нас предложение распахать старое кладбище, чтоб выращивать на нем лучшую пшеницу или еще что-нибудь.
Среди митингующих наступило задумчивое молчание. Бабы зашептались, и в шепоте их звучал страх. Мужики, строители тоже нахмурились, не совсем поддерживая такую мысль. Только красноармейцы никак не отреагировали, но все равно стояли они молча и без всяких выражений на лицах.
Горбуну не понравилось такое молчание, и он, найдя взглядом учительницу Катю, посмотрел на нее очень просительно, и она его поняла. Вышла вперед, стала поосанистее, чуть выдвинув левое плечо, и обратилась к палестинянам:
— Товарищи! Много еще в нас суеверий и предрассудков, и один из них, самый живучий, это боязнь умерших…: почитание могил, этих засыпанных землею ям, где лежат и распадаются на части умершие человеческие организмы. Я поддерживаю товарища счетовода и тоже считаю, что все, даже кладбище, должно приносить пользу живым, нам с вами.
— Какая польза от кладбища? — туповато спросил рябой красноармеец. — Че за польза?
— Так вот об этом я и хочу сказать, товарищи! — продолжила Катя. — Все вы знаете, что самая лучшая земля для сельского хозяйства — это чернозем. А откуда берется чернозем? Что это такое? И вообще, что такое земля, откуда она взялась, ведь раньше были только камни. Так вот, товарищи, любая земля, а особенно чернозем, — это результат многовекового гниения различных мертвых организмов и растений. Я вообще лично считаю, что все поля чернозема были когда-то кладбищами и только поэтому они дают такие высокие урожаи. А все, что придумали неумные и необразованные люди, — все эти кресты и памятники, все это может когда-нибудь стать причиной голода, ведь, забирая землю под такие кладбища, мы оставляем наших внуков и правнуков без хлеба, вы понимаете?
Палестиняне молчали. У женщин в глазах блестели слезы. Красноармейцы стояли насупленные и злые. Должно быть, злились на мертвых, похороненных под их холмом.
— И еще я хочу вам сказать, что и сама я в случае моей смерти от старости или по другой причине не хочу быть похороненной так, чтобы земля надо мною не использовалась долгие годы. Я хочу и даже прошу вас в случае моей смерти закопать меня неглубоко в поле, чтобы мое мертвое тело могло быстрее смешаться с плодородным черноземом и внести свой вклад в плодородие почвы и в будущие всходы. И надеюсь, вы тоже сделаете, как я!
Договорив, взволнованная от собственной речи учительница подошла к первому ряду слушавших и пристроилась там. Около минуты длилась тишина, и вдруг она разрушилась, и несколько человек захлопали громко и бешено. И тогда учительница улыбнулась едва заметно и наклонила лицо, чтобы никто не увидел ее мокрые глаза. Отчего они были мокрыми? От только что пережитого состояния счастья и собственной силы, оттого, что поняла она — может ее слово дойти до простых людей и убедить их. А меж строителей и красноармейцев, зажатый со всех сторон, стоял ангел и смотрел на Катю остановившимся взглядом. И тоже были слезы в его глазах. Но причина этих слез была совсем другая, чем у учительницы.
— Ну вот, — снова взял слово горбун-счетовод. — Голосовать. что ли, будем, или так решим?
— Так, так решим! — зашумело несколько мужских голосов.
— Ну так, хорошо, будем считать, что этот вопрос решен. Теперь еще один вопрос, тут у меня записано: «поговорить о душе»…
— Может, по душам? — поправил горбуна Трофим.
— Да нет, «о душе», — кивнул горбун-счетовод. — Это ангел просил. Что, будем говорить о душе? А?!
Митинговавшие молчали, и вид их выказывал недоумение по поводу такого вопроса. И не то, чтобы были они совсем против, но после обсуждения вопроса распашки кладбища не очень хотелось говорить о душе. И тут снова загорелись глаза учительницы Кати, и снова она выступила вперед, и смотрели на нее все, как завороженные, будучи готовыми слушать запоем все, что она скажет. И, казалось. Катя это знала. А сама лихорадочно обдумывала, как бы так сказать, чтобы освободить и этого доброго красивого товарища, считающего себя ангелом, и простой народ от вековых заблуждений, от их неразумной веры в существование души.
— Я предлагаю, товарищи, — заговорила Катя, и тут же задрожал ее мягкий голосок от волнения, возникшего в груди. — Я предлагаю со всей ответственностью проголосовать и решить раз и навсегда — есть ли душа или ее нет! Лично я твердо убеждена, да меня и на учительских курсах учили, что никакой души нет и быть не может, так как она нематериальна. А то, что не материально, — не существует! Ведь вот возьмите буханку хлеба — если ее видите, можете потрогать, откусить — значит материально она существует, а если ее нет и вы пухнете с голоду, и рядом ее нигде нет, значит нету хлеба. То есть название есть, а материально его нет… Вот. А кто из вас когда-нибудь видел эту душу?
А?! Кто?
И никто не вышел вперед. Никто не сказал: «Я видел».
Все молчали и смотрели на Катю, и в глазах у людей было столько веры в эту маленькую худенькую светловолосую девчушку, что если бы собрать эту веру у всех — материализовалось бы слово, и стала бы эта вера большой и пышной буханкой хлеба или еще чем-нибудь знакомым и реально существующим.
— Я голосую за то, что душа не существует! — выкрикнула учительница и выбросила свою худенькую ручку в небо.
И тут же, где быстро, где помедленнее, стали подниматься руки, и даже горбун, удивившись такому всеобщему голосованию, сам поднял руку.
Ангел закусил до боли губу, но боли не ощутил. Он смотрел на Катю и на окруживший его лес рук и никак не мог понять, как это люди, пришедшие в Новые Палестины, чтобы жить по справедливости, с любовью друг к другу, вдруг решили, что души нет. А что тогда есть? Что? Как хотелось ангелу тоже выйти в круг и спросить их: что тогда есть? Но странная сила держала ангела на месте, и он стоял в полном оцепенении.
А тем временем горбун-счетовод уже предлагал палестинянам назвать свою форму жизни коммуной имени Федьки, конвойного красноармейца, убитого упавшим с неба камнем. Однако в этом вопросе не возникло такого согласия, какое проявили палестиняне, голосуя против существования души. Встрепенулись строители и потребовали, чтобы расширить название коммуны, и предложили свой вариант: коммуна имени Федьки и бригадира Бориса Шубина. Но такое название не поддержали красноармейцы, и так длилась словесная перепалка между строителями и бойцами, пока не надоело это горбуну-счетоводу, который, пошептавшись со стоявшим радом Архипкой-Степаном, прекратил спор, сказав:
— Тогда предлагаю никакого имени коммуне не давать, а всем погибшим в ближайшее время поставить памятник-обелиск.
С этим народ согласился. Только Трофим чувствовал себя обиженным и злобно косил на строителей, особенно усердствовавших против имени Федьки.
А вечер уже катился, катился по небу темною волною, и там, где проходила она, — враз зажигались звезды, большие и малые; и прошла эта волна над их холмом и помчалась дальше, к горизонту, еще имевшему по непонятной причине светлую собственную линию, обозначавшую конец видимого края земли.
Ясно было всем, что ужина сегодня не будет, и расходились люди по своим коровникам недовольные, но задумчивые. И каждый нес собственное мнение, и у многих это мнение не было похожим на мнение митинга, однако и это ничего уже не меняло. Ответственные за растопку печей несли к своим глиняным печкам хворост и дрова.
Ангел шагал, понуро опустив голову. Он боялся теперь соседства Кати и не мог представить себе, как будет спать на соседней от нее лавке, или как будет отвечать на заданные вдруг вопросы. Как он будет смотреть ей в глаза, зная, что перед ним человек, самолично отказавшийся от души?! Хотя не все в силах человека. И тут ангела утешала сила Господа, ведь только эта сила может лишить человека души или разума. А то, что человек сам вдруг объявит, что лишает себя души, — это от глупости или от наивности, ведь одно дело отказаться от собственного уха и отрезать его себе! И это не каждый сделает, ведь отсечение уха — это боль. А отсечение души — боль во много раз более сильная и невыносимая, и мало кто испытывает ее при жизни. А посему и Катя, отказавшись на словах от существования души, на деле не потеряла свою душу, как не потеряли свои души слушавшие ее и согласившиеся с нею. Не в их .это силах распоряжаться собственной душой! И легче ста до от таких мыслей ангелу, и шел он неспешной походкой к своему коровнику, и тут вздрогнул весь от неожиданного прикосновения, в ужасе обернулся и увидел взявшую его за локоть Катю, и улыбку на ее лице, и тут же удивление вместо только что исчезнувшей улыбки в ответ на отразившийся в его взгляде ужас.
— Что ты? — испуганно спросила Катя. Оба они остановились и смотрели друг на друга не мигая, неподвижными, но живыми взглядами.
— Что ты? — повторила она, и в ее голосе прозвучало уже другое, самое простое и женское волнение. — Не заболел ли?
— Нет, — выдавил из себя ангел и тут же подивился заботе, прозвучавшей в вопросе учительницы.
— Может, обиделся? Ты же верующий, я знаю… Но нельзя, ты понимаешь, мы будем бороться за каждого верующего, чтобы возвратить его к людям.
— Но я ведь с вами, — оторопело проговорил ангел.
— Нет, еще не совсем. Но я верю, что ты будешь с нами. — Катя перешла на нервное причитание, и ангел даже было подумал: «А не заболела ли она? Может, жар, горячка?» — И мы обязательно, мы обязательно будем вместе. Здесь будет совсем другая жизнь. Ты мне веришь?!
Ангел не мог понять смысла ее слов, однако, думая о ее здоровье, кивнул и негромко выдохнул: «Верю».
И тогда Катя широко улыбнулась, игриво оглянулась по сторонам — а было темно, и не было видно шедших рядом людей — и поцеловала его в щеку.
И снова остановился ангел, но теперь не от ужаса, а от другого чувства, от какого-то чужого, но сладкого чувства, во время появления которого он забывал о себе, о прошлом, о всей жизни, и несло его это чувство на небеса, но на другие небеса, на небеса, где никого больше не было. И снова подумал он: «А не больна ли Катя?», и тут же эта мысль проскочила перед глазами, как мошка, и, внезапно увеличившись, превратилась в птицу и растворилась в темноте наступающей ночи.
Катя тоже остановилась. Она стояла так близко, что ангелу делалось жарко. И хотел он идти, бежать, знал он, что надо ему бежать отсюда, но другое чувство держало его на месте, как на привязи, и не знал он, что ему делать.
А руки учительницы обвились вокруг его шеи, и тут же, хотя были они теплые, по спине ангела пробежала дрожь, но руки его, не повинуясь ни разуму, ни предупреждавшей дрожи, обняли Катю, и прижались они друг к другу, и так молча стояли долго, под накрывавшим землю одеялом неба.
Глава 21
Апрельские дожди лили целыми днями.
У Марка болела голова — видно, здорово он перенервничал, когда получил в Казанской гостинице срочную правительственную телеграмму с приказом тотчас вернуться с птицей на свою служебную квартиру в Москву и ждать распоряжений.
Вернулся, и буквально через полчаса приехали Урлухов из отдела культуры ЦК и незнакомый человек лет сорока пяти в темном костюме. Привезли пачку сборников поэзии. Урлухов объяснил, что впереди — очень ответственное выступление, и тут же добавил, что Марку самому придется выбрать пять стихотворений о вожде, таких, чтобы стыдно не было. Он, конечно, имел в виду, что стихотворения крестьянских поэтов о вожде для программы не годились.
Урлухов еще сказал, что на подготовку дается Марку пять дней, по дню на каждый стих.
Усевшись на кухне, Марк обхватил голову руками.
Почему они сами не выбрали для него репертуар? Почему они первый раз в жизни «доверили» ему самому составить программу для Кузьмы?!
Нехорошие предчувствия усиливали головную боль. Где будет это выступление?! Наверняка в самом Кремле!
Дрожь пробежала по спине Марка.
Он снова посмотрел в окно —лиловый апрельский вечер все еще купался в дожде.
«Наверно, и давление в воздухе ненормальное», — подумал артист, решив, что погода может взять на себя часть ответственности за его плохое самочувствие.
Когда стемнело, Марк принялся за чтение сборников. Мельтешили в свете настольной лампы десятки фамилий известных и неизвестных поэтов, поклонявшихся в своем творчестве великому вождю. Дрожали перед глазами строчки и строфы, наполненные великим именем, которое некоторые стихотворцы умудрялись иногда рифмовать очень необычно, из-за чего у Марка возникало смешанное чувство гордости за чужую смелость и боязни за свое будущее.
Спать он в тот вечер так и не лег, а к шести утра, перечитав уйму произведений, выбрал пять из них, которые были и несложны для попугая, и написаны были добротно и не без таланта.
И работа началась. Под звуки непрекращающегося дождя строфа за строфой читал Марк по двадцать-тридцать раз каждое стихотворение сидевшему тут же на столе в своей клетки попугаю. Попугай слушал и, должно быть, запоминал. Прошли отведенные на подготовку к выступлению дни. Еще полторы недели, и начнутся майские праздники, а потом можно будет отдохнуть.
На шестой день позвонили из отдела культуры ЦК. К этому времени Кузьма уже читал все пять стихотворений одним блоком, делая короткие перерывы только между строфами. Марку оставалось выучить очередность фамилий поэтов, а название у всех стихотворений может быть одно: «Ленин».
— Вы приготовились? —спросила Марка поднятая телефонная трубка.
— Да, все готово, товарищ Урлухов, — ответил Марк.
— Хорошо. Будьте дома, высылаем машину!
Приехали действительно в Кремль.
Беспокоясь о здоровье попугая, Марк натянул на клетку зимний шерстяной чехол. И всю дорогу шофер бросал на странную клетку любопытные взгляды.
Машина остановилась у невысокого кирпичного здания. Марк распахнул дверцу, раскрыл зонт и тут же, захватив клетку, перебрался под него.
Постовой милиционер сидел за столом лицом к дверям. На столе стояли два телефонных аппарата. Милиционер что-то читал, но тут оторвал взгляд от строк.
— Вы к кому? — достаточно вежливо спросил он.
— Я не знаю… — опешил Марк. — Я выступать… И в доказательство своих слов приподнял затянутый в шерсть конус клетки.
Милиционер задумался, раскрыл лежавшую тут же на столе тетрадь, полистал.
— Не Иванов?
— Да, да, Марк Иванов, — обрадовался артист.
— Минуточку, товарищ Иванов! — попросил милиционер и ушел в глубь начинавшегося за его спиной коридора. Вернулся быстро и не один.
— Здравствуйте, — протянул руку Марку пришедший с ним сухощавый мужчина средних лет. — Старший лейтенант Волчанов. Пойдемте!
Зашли в кабинет, почти без мебели. Один только стол и несколько стульев.
— Вот, распишитесь тут! — попросил Волчанов, положив перед Марком на стол отпечатанные листки.
— А что это? — спросил Иванов. — Это финансовые документы?
— Нет, — ответил старший лейтенант. — Это ваше обязательство не разглашать ни при каких обстоятельствах все, что вы сегодня увидите. Вам вообще лучше будет сегодня же вечером забыть об этом выступлении. Понятно?
Артист закивал. Обмакнул ручку в чернильницу, торопливо поставил свои подписи на всех подсунутых бумагах.
— Теперь пойдемте, — Волчанов встал. — Погодите, это ваше? — остановил он сорвавшегося с места Марка, указывая на оставшийся на полу у стола конус клетки.
У Марка болела голова — видно, здорово он перенервничал, когда получил в Казанской гостинице срочную правительственную телеграмму с приказом тотчас вернуться с птицей на свою служебную квартиру в Москву и ждать распоряжений.
Вернулся, и буквально через полчаса приехали Урлухов из отдела культуры ЦК и незнакомый человек лет сорока пяти в темном костюме. Привезли пачку сборников поэзии. Урлухов объяснил, что впереди — очень ответственное выступление, и тут же добавил, что Марку самому придется выбрать пять стихотворений о вожде, таких, чтобы стыдно не было. Он, конечно, имел в виду, что стихотворения крестьянских поэтов о вожде для программы не годились.
Урлухов еще сказал, что на подготовку дается Марку пять дней, по дню на каждый стих.
Усевшись на кухне, Марк обхватил голову руками.
Почему они сами не выбрали для него репертуар? Почему они первый раз в жизни «доверили» ему самому составить программу для Кузьмы?!
Нехорошие предчувствия усиливали головную боль. Где будет это выступление?! Наверняка в самом Кремле!
Дрожь пробежала по спине Марка.
Он снова посмотрел в окно —лиловый апрельский вечер все еще купался в дожде.
«Наверно, и давление в воздухе ненормальное», — подумал артист, решив, что погода может взять на себя часть ответственности за его плохое самочувствие.
Когда стемнело, Марк принялся за чтение сборников. Мельтешили в свете настольной лампы десятки фамилий известных и неизвестных поэтов, поклонявшихся в своем творчестве великому вождю. Дрожали перед глазами строчки и строфы, наполненные великим именем, которое некоторые стихотворцы умудрялись иногда рифмовать очень необычно, из-за чего у Марка возникало смешанное чувство гордости за чужую смелость и боязни за свое будущее.
Спать он в тот вечер так и не лег, а к шести утра, перечитав уйму произведений, выбрал пять из них, которые были и несложны для попугая, и написаны были добротно и не без таланта.
И работа началась. Под звуки непрекращающегося дождя строфа за строфой читал Марк по двадцать-тридцать раз каждое стихотворение сидевшему тут же на столе в своей клетки попугаю. Попугай слушал и, должно быть, запоминал. Прошли отведенные на подготовку к выступлению дни. Еще полторы недели, и начнутся майские праздники, а потом можно будет отдохнуть.
На шестой день позвонили из отдела культуры ЦК. К этому времени Кузьма уже читал все пять стихотворений одним блоком, делая короткие перерывы только между строфами. Марку оставалось выучить очередность фамилий поэтов, а название у всех стихотворений может быть одно: «Ленин».
— Вы приготовились? —спросила Марка поднятая телефонная трубка.
— Да, все готово, товарищ Урлухов, — ответил Марк.
— Хорошо. Будьте дома, высылаем машину!
Приехали действительно в Кремль.
Беспокоясь о здоровье попугая, Марк натянул на клетку зимний шерстяной чехол. И всю дорогу шофер бросал на странную клетку любопытные взгляды.
Машина остановилась у невысокого кирпичного здания. Марк распахнул дверцу, раскрыл зонт и тут же, захватив клетку, перебрался под него.
Постовой милиционер сидел за столом лицом к дверям. На столе стояли два телефонных аппарата. Милиционер что-то читал, но тут оторвал взгляд от строк.
— Вы к кому? — достаточно вежливо спросил он.
— Я не знаю… — опешил Марк. — Я выступать… И в доказательство своих слов приподнял затянутый в шерсть конус клетки.
Милиционер задумался, раскрыл лежавшую тут же на столе тетрадь, полистал.
— Не Иванов?
— Да, да, Марк Иванов, — обрадовался артист.
— Минуточку, товарищ Иванов! — попросил милиционер и ушел в глубь начинавшегося за его спиной коридора. Вернулся быстро и не один.
— Здравствуйте, — протянул руку Марку пришедший с ним сухощавый мужчина средних лет. — Старший лейтенант Волчанов. Пойдемте!
Зашли в кабинет, почти без мебели. Один только стол и несколько стульев.
— Вот, распишитесь тут! — попросил Волчанов, положив перед Марком на стол отпечатанные листки.
— А что это? — спросил Иванов. — Это финансовые документы?
— Нет, — ответил старший лейтенант. — Это ваше обязательство не разглашать ни при каких обстоятельствах все, что вы сегодня увидите. Вам вообще лучше будет сегодня же вечером забыть об этом выступлении. Понятно?
Артист закивал. Обмакнул ручку в чернильницу, торопливо поставил свои подписи на всех подсунутых бумагах.
— Теперь пойдемте, — Волчанов встал. — Погодите, это ваше? — остановил он сорвавшегося с места Марка, указывая на оставшийся на полу у стола конус клетки.