— Кузьма, — прозвучал странный голос, похожий на голос механической куклы.
   Девушка усмехнулась. Помолчала, думая. Потом спросила:
   — Попугай?
   — Угадали! — сказал Марк.
   — А зачем вы его так спрятали?
   — Зима ведь началась. А он — птица нежная. Сейчас я вам его покажу!
   И Марк Иванов подвинулся к клетке, открыл дверцу, невидимую из-за шерстяного чехла, скомандовал: «А ну выходи, артист!» Сначала Кузьма высунул клюв, потом осмотрел круглыми глазками купе и наконец вышел.
   — Какой большой! — всплеснула ладонями восторженная девушка. — И такой яркий!
   Марк разрешил птице стать на свою руку, а потом перенес его на плечо.
   — А что он у вас говорит? — спросила Клава уже игривым голоском.
   Этот человек, сидевший напротив, с круглыми птичьими глазками, с зализанными короткими, но чуточку вьющимися волосами, начинал ей нравиться. Казался он забавным и добрым.
   — Ну что говорят обычно попугаи? — вопросом на вопрос ответил Марк Иванов.
   — Попка-дурак! — рассмеявшись, предположила Клава.
   — Обычно да, но Кузьма, конечно, умнее… В купе зашла проводница.
   — Чай будете? — спросила она.
   Клава и Марк переглянулись.
   — Будем! — ответил Марк. — А печенье у вас найдется?
   — Найдется, — пообещала проводница и вышла.
   — Да, так о чем мы? — сам себя спросил вслух Иванов.
   — Что говорят попугаи, — подсказала Клава.
   — Ладно, — Марк неожиданно махнул рукой. — Я вам признаюсь! Наш Кузьма выступает со стихами!
   — Как?! — удивленно воскликнула Клава.
   — Вот так, учит и декламирует! У него одна беда — терпеть не может названия стихотворений и фамилии поэтов. Вот поэтому я его и сопровождаю. Он прочитает публике стихотворение, а я потом объявляю название и автора…
   — Вы серьезно?
   — Ну да. — На небольшом лице Марка образовалась полусерьезная улыбка. — Кузьма, прочти что-нибудь! — обратился он к птице.
   Клаве это показалось смешным. Она хихикнула.
   — Ну, Кузьма! Печенье получить! Попугай покрутил клювом, посмотрел пристально правым глазом на единственную слушательницу в купе.
   — Хм! — сказал он очень по-человечески. Помолчал, потом прочитал:
   — Отлично! —Воскликнула
   Дочь его Сюзи.
   — Давай побываем
   В Советском Союзе!
   Я буду питаться
   Зернистой икрой,
   Живую ловить осетрину,
   Кататься на тройке
   Над Волгой-рекой
   И бегать в колхоз
   По малину!
   Клава захлопала в ладоши. Рассмеялась. «Какой счастливый человек!» — с горечью подумал о ней Марк.
   Улыбка сбежала с его лица. Проводница принесла чай, пачку «Шахматного» печенья.
   Заметив попугая на плече у пассажира, вскрикнула от испуга, чуть не пролив чай на стол.
   — Ой, перепугали вы меня! — выговорила, все еще часто дыша. — Что ж это вы!.. Потом улыбнулась.
   — Вам нехорошо? — спросила после ухода проводницы девушка, заметив перемену в лице соседа.
   — Нет, — мягко ответил Марк. — Пейте чай! Мы сейчас и Кузьму покормим. Ведь он заработал?
   — Да-а! — протянула Клава, поглядывая на сине-зеленую птицу.
   — Ну, иди за стол! — Марк снял попугая с плеча, опустил его на столик, развернул пачку печенья и дал одно птице.
   — Понимаете, — произнес Марк и тут же тяжко вздохнул. — Как мне вам объяснить? Ну вот прочитал он смешные стихи — вы рассмеялись, у вас улучшилось настроение. Так?
   Клава кивнула.
   — Так и должно быть. Это же жанр циркового искусства. Своего рода клоунада… А мне приказали новую программу составить только из серьезных патриотических стихотворений. Я люблю такие стихотворения, и сам готов их читать, но поймите, народ, видя перед собою попугая, будет смеяться. Народу ведь все равно, что птица скажет. Такое отношение у людей к попугаю. И не только у нас, во всем мире…
   Лицо Клавы, очаровательное, правильной красоты личико, стало вдруг серьезным и озабоченным.
   — Нет, я не против самой идеи использовать любые жанры и виды искусства в целях пропаганды, — продолжал Марк. — Я совсем не против… Но представьте себе хотя бы вот «Комсофлотский марш» Александра Безыменского:
   Сгустились на западе гнета потемки, Рабочих сдавили кольцом.
   Но грянет и там броненосец «Потемкин» — Да только с победным концом…
   — Вы понимаете, — выдержав паузу, снова заговорил Марк. — Это же даже декламатору нелегко выучить, расставить всю орфоэпию, а тут — птице! А народу все равно! Народ будет смеяться, потому что попугай стихи читает…
   Разволновавшись, Иванов вспотел. Вытащил из нагрудного карманчика пиджака носовой платок. Вытер лоб.
   Девушка молчала.
   Сосед по купе ей внезапно разонравился.
   «Сейчас, — думала она, — во время индустриализации, во время таких сверхдальних перелетов, когда страна каждый день переживает то, что другие страны переживают сто лет, жаловаться? Плакаться? Волноваться до пота на лбу изза смешных мелочных проблем?» — Выйдите, пожалуйста, — проговорила Клава серьезным голосом. — Я переоденусь и буду уже укладываться.
   Марк послушно встал. Впихнул Кузьму обратно в клетку и дверцу закрыл.
   Вышел. В коридоре вагона никого не было. Пели свою песню колеса, словно с рельсами в считалочку играли.
   За окошком, вымытым и широким, проезжал мимо поселок, крыши которого освещались высокими фонарями.
   «Пусть сердится буря, пусть ветер неистов, — зашептал сам себе Марк окончание „Комсофлотского марша“.
   — Растет наш рабочий прибой.
   Вперед, комсомольцы, вперед, коммунисты, Вперед, краснофлотцы, на бой!
   Вперед же по солнечным реям
   На фабрики, шахты, суда!
   По всем океанам и странам развеем Мы алое знамя труда».
   Дочитав, Марк прильнул лбом к холодному стеклу окна.
   Снег не шел.
   Марк пожал плечами и покосился на дверь в свое купе, думая: подождать еще или постучать и спросить, можно ли вернуться на свое место?

Глава 13

   Сон, сковавший разум и тело Добрынина на время полета, был сильным, как Жаботинский, но и у него не хватило сил удержать народного контролера в своих объятиях до момента приземления. Отчасти виной этому был и конь Григорий, время от времени требовавший еды, но главной причиной, конечно, являлась непомерная длина этого перелета. Часы проскакивали как минуты. Два раза пробуждавшийся Добрынин замечал, как летчик, сидевший впереди наискосок от него за штурвалом, вдруг отвлекался от своего дела и подзаводил ручные часы. А внизу, за круглым иллюминатором, виднелось что-то белое и бесформенное, но все равно Добрынин ощущал в себе в минуты бодрствования удивительную гордость за то, что так высоко он попал по распоряжению руководства Советской страны, по поручению Родины, которая и сейчас бесформенно лежала внизу, то ли скрытая облаками и атмосферой, то ли на самом деле такая нечеткая и белая.
   Мысли о Родине как-то сами собой уменьшились в объеме в том смысле, что Родина в них становилась все мельче и мельче, пока не понял Добрынин, что думает теперь о родной деревне Крошкино, которая тоже была родиной, но только родиной с маленькой буквы, очень маленькой родиной, родиночкой, так сказать. И вот в его полудремном сознании возникла такая любимая картина, изображавшая и часть улицы с его двором и домом, и жену Маняшу, кормящую младенца грудью, сидя на скамейке за калиткой, и Дмитрия, Митьку — любимого пса, такого теплого и юливого добряка с вечно поцарапанным мокрым носом и таким звонким лаем. И так тепло и уютно стало в этой дреме, что Добрынин еще сильнее зажмурил уже закрытые глаза.
   — Эй! — отвлек его окрик летчика.
   — Чего? — не совсем довольно проорал в ответ Добрынин, перекрывая голосом гул двигателя.
   — Иди сюда, штурвал подержишь, а то я в сортир хочу… — по-свойски, но не без уважения объяснил криком летчик.
   Павел подошел, летчик усадил его на свое место, показал, как держать штурвал, и пролез куда-то в хвост самолета, туда, где находился конь. Не было его минут пять. Руки у Добрынина затекли, и он понял, какая это каторжная работа — держать штурвал. Ведь только когда ты держишь его в руках, ты ощущаешь все это дрожание огромной машины и сам дрожишь вместе с ней.
   — Ну хватит, отцепляйся! — орал, стоя над своим местом, летчик, а Павел никак не мог убрать руки со штурвала — они словно приклеились.
   Наконец летчик помог Добрынину, перехватил у него штурвал и уселся перед пультом.
   — А где здесь туалет? — поинтересовался народный контролер, все еще слыша дрожание в своих руках.
   — Там за лошадью, ведро стоит… — объяснил летчик, внимательно изучая скачущие стрелки приборов.
   В полумраке грузового хвостового отсека самолета Добрынину не сразу удалось отыскать нужное ведро. Сначала он чуть не упал, споткнувшись о ноги разлегшегося коня Григория, но потом, когда глаза уже чуть привыкли к полумраку, нашел и, сделав свое дело, вернулся в кабину.
   — Снижаемся! — прокричал, обернувшись, летчик и ткнул пальцем вниз.
   Добрынин снова выглянул в иллюминатор, но ничего конкретного внизу разглядеть не сумел. Разве что действительно увеличилось в размерах что-то бесформенное и белое, бывшее, должно быть, или облаками, иди частью Родины.
   Добрынин не знал, что там делал со штурвалом летчик, но самолет вскоре стало бросать в стороны, конь Григорий испуганно ржал, да и у самого Павла перехватило дыхание и закружилась голова. Все это продолжалось довольно долго, пока вдруг Добрынин не почувствовал некоторое облегчение и, все еще ощущая неприятную горечь во рту, потянулся к иллюминатору и снова заглянул вниз. А внизу, совсем рядом, под самолетом, разлеглись снежные поля и холмы, и стадо каких-то животных неслось наперерез полету стальной птицы, а чуть в стороне извивалась голубоватая на общем фоне дорожка или полоса, и, самое удивительное, не было видно ни одного деревца, ни одного леска.
   — Где это мы? — прокричал Добрынин летчику. Тот обернулся.
   — Булунайба! — ответил.
   — Чего?
   — Город так зовется! — прокричал летчик. Добрынин возвратил свой взгляд на иллюминатор и стал выискивать внизу город, но там по-прежнему продолжалась снежная пустыня, и даже то стадо животных, что бежало наперерез летящему самолету, куда-то скрылось. Он хотел было снова спросить летчика, но на этот раз уже строже, чтобы тот не мог отделаться от вопроса народного контролера таким несерьезным образом, но тут увидел на снегу три округлых строения и подумал, что вот и первые домики начинающегося города. Однако домики остались позади, а впереди снова белела пустыня без признаков человеческой жизни.
   — А где город? — снова спросил Добрынин.
   — Пролетели! — ответил летчик.
   — А я не видел! — Добрынин огорченно развел руками.
   — Три дома было! — крикнул летчик.
   — Три дома видел! — крикнул в ответ Павел.
   — Это и был город!
   — Три дома — это город? — Добрынин уперся удивленным взглядом в обернувшегося к нему летчика.
   — Да, — крикнул тот. — Три дома — город, два дома — поселок, один дом — село. Здесь Якутия, так принято…
   — Так принято? — повторил сам себе народный контролер, с трудом усваивая якутское понятие города.
   Он еще разок бросил взгляд вниз, потом проверил под сиденьем — на месте ли его котомка и, успокоившись, стал терпеливо ждать обещанного приземления.
   Прошло еще некоторое время, и самолет, содрогнувшись от встречи с родной землей, побежал по снежному полю, дрожа и подпрыгивая.
   Добрынин пережил кратковременный испуг, но сразу после касания земли перешел этот испуг в любопытство, и контролер, словно птица, закрутил головой, стараясь смотреть сразу в две стороны: и в иллюминатор, и в переднее окошко, сквозь которое, правда, ничего видно не было. А в иллюминаторе появился домик небольшого размера с уже знакомым по московскому аэродрому сачком ветроопределителя. Там же, рядом с полосатым сачком, развевался на ветру красный флаг и уж куда-то совсем ввысь устремлялась с крыши какая-то железная труба, тонкая и сужающаяся кверху. Из дома вышел человек нормального роста, только в толщину он был как-то великоват, и пока самолет не подкатил почти к самому домику, Добрынин не мог разобрать, отчего этот человек такой толстый, А когда уже самолет подкатил и остановился, то ясно стало народному контролеру, что это одежда у него такая.
   Затих уже и двигатель в самолете, поднялся со своего места летчик и, чуть шатаясь, прошел за спину Добрынина. Заскрежетал железом, открывая люк-выход в боковой стенке. А сам Павел чувствовал неприятное брожение в животе и общую слабость. Ноги не слушались мысленного приказа и не желали поднимать тело.
   — Ну давайте, поднимайтесь! — все еще слишком громко, словно в ушах попрежнему гудел мотор, проговорил летчик.
   Добрынин напрягся, уперся руками в подлокотники и встал.
   Спрыгнув на землю вслед за летчиком, Павел едва устоял. Кружилась голова, и если бы не крепкое рукопожатие встречавшего их человека — лежал бы он на этой мерзлой земляной корке, припорошенной снегом.
   — С прибытием! С прибытием!! — радостно тряс руку контролера тепло одетый человек.
   Постепенно ощущение равновесия начало возвращаться к Добрынину, и он, выдавив улыбку и одновременно пытаясь разобраться, что происходит с кожей лица, проговорил встречающему:
   — Здравствуйте… Спасибо…
   И тут же почувствовал, как еще больнее защемила кожа щек, и, видно, чувство это отразилось и в выражении лица Добрынина, так как человек вдруг посерьезнел и, метнувшись в домик, выбежал оттуда через полминуты с какой-то баночкой в руках.
   — Сейчас, — говорил он докторской интонацией, черпая двумя пальцами из баночки какую-то мазь и размазывая ее по лицу прибывшего. — Это ж закон физики… на тепле все расширяется, а на якутском холоде все сжимается… так… ну как, легче?
   Добрынин едва заметно кивнул.
   — Валерий Палыч! — крикнул человек летчику. — Заходи, чай разогрей, — а потом продолжил, уже глядя на Добрынина: — Так вот, говорю, на таком холоде все подряд сжимается… год назад тоже прилетал самолет и привез — мне из дома передали — огурец тепличный, он же, знаете, какой длинный… а как только вытащили его прямо тут, на поле, чтобы показать, так он на наших глазах и сжался, и стал с гулькин нос. Страшно смотреть было! Ну вот, хватит. Пойдемте в дом!
   Как только зашли в домик, хозяин протянул Павлу толстенный кожух на белом оленячьем меху.
   — Одевайтесь, будете привыкать к климату. Кстати, я же не сказал, что меня Федором зовут.
   — Павел Добрынин, — представился народный контролер, натягивая на себя кожух.
   Валерий Палыч, летчик, накачивал слабо горящий примус, на котором восседал начищенный до блеска медный чайник.
   Домик был однокомнатный с печкой-буржуйкой, сделанной из бензиновой бочки. Печка стояла прямо посередине для равномерного отопления, а под единственным в домике окном стоял стол.
   Уже сидя за столом, застегнув выданный кожух на все пуговицы, Добрынин дотронулся до щек — вроде кожа успокоилась и больше не щемила.
   — Хорошая мазь, — желая сказать что-то приятное хозяину, проговорил Павел.
   — Ага, — кивнул Федор. — Это военная, для войны в Заполярье. Тут недалеко склады есть…
   — А что, здесь и войска рядом? — поинтересовался Павел.
   — Не, рядом тут ничего, кроме трех якутских городов. Это просто военные склады на случай войны. Я, когда тепло было, ходил туда пару раз…
   — А что, здесь и тепло бывает? — удивился Добрынин.
   — Конечно, бывает, в июле здесь иногда до нуля доходит, а обычно летом всего минус семь-десять…
   — Федя, что у тебя с примусом? — перебил хозяина летчик. — Я уже замотался с ним…
   Федор обернулся, уставился на примус, помолчал минутку, потом спросил:
   — А может, там керосин кончился?
   Летчик проверил. Федор оказался прав, керосина там не было, и пришлось Валерию Павловичу идти с грязной банкой к самолету, слить из бака немного горючего.
   Наконец чай был готов и разлит по жестяным кружкам, на которых особым способом был выдавлен самолет и надпись «ОСОАВИАХИМ». К чаю у Федора были консервированные военные галеты, которые перед употреблением рекомендовалось на пятнадцать минут замачивать в теплой воде.
   — У меня там сухари есть, — вспомнил Павел. Летчик снова сходил к самолету, принес котомку Добрынина.
   Когда контролер высыпал сухари из мешочка на стол, оказалось, что два сухаря надкушены.
   — Один из них товарищ Калинин кусал, — заметив вопросительный взгляд Федора, ответил Павел.
   Два надкушенных сухаря положили обратно в мешочек.
   — Завтра за вами приедет комсомолец Цыбульник на аэросанях, — говорил, фукая на чай, Федор. — Он вам все объяснит… поедете с ним в город Хайбу…
   Павел пил чай, кивал и, ощущая в себе присутствие беспокойства, пытался понять его причину. И вдруг понял.
   — Товарищ летчик, — повернулся он к Валерию Павловичу. — Там же конь остался, в самолете… Надо бы накормить, согреть немного…
   Летчик задумался.
   — Да, Валерий Павлович, — обратился к летчику и Федор. — Ты мне это, дров привез?
   — О чем речь, Федя! Конечно! И береза, и сосняк! — улыбнулся во все зубы летчик. — А ты сейчас чем топишь?
   — Дерном, — ответил Федя. — В самый теплый день посрезал лопатой, землю чуть постриг, потом высушил,, и вот, горит немножко. Хотя запаха никакого…
   Добрынин нахмурился, будучи недовольным потому, что про его коня забыли. Нахмурился и уставился на летчика недружественным взглядом. Но летчик был парень хороший, только чуть рассеянный, и по этой самой рассеянности и забыл ответить на вопрос Павла, а как только почувствовал на себе недобрый взгляд — сразу вспомнил в чем дело.
   — Да, — закивал, глядя на Добрынина. — Надо коня выгрузить… Счас, только чай допьем…
   И действительно, как только допили они чай из симпатичных «осоавиахимовских» кружек, поднялся летчик, кивнул Федору, мол, тоже вставай, поможешь; и вышли они втроем на мороз.
   Пройдя несколько метров, Павел снова ощутил щеками холод, но уже не так сильно щемило, да и чай помог разогреться. Так что не очень-то он обратил внимание на суровость северного климата.
   У самолета все трое остановились, поразмышляли вслух, как лучше коня вытащить. Ведь если просто вытолкнуть его — может ноги сломать, все-таки не бог весть как высоко, но конь — не человек, к таким прыжкам не приспособлен. Кончилось тем, что вынесли из домика стол, поставили его прямо под выходомлюком, а сами забрались в самолет и общими усилиями подтолкнули коня Григория к выходу. Тут он, может быть, из-за морозного воздуха, упрямился минут десять, но все-таки в конце концов спрыгнул на стол, пробив в его поверхности одним копытом дырку, а уже со стола и на землю. И сразу закрутился, замотал головой огромной, заржал.
   — Видать, холодно ему, — взволнованно сказал Павел и, схватив Григория под уздцы, повел в дом. Следом Федор и летчик внесли поврежденный стол. В этот раз Павлу показалось, что в домике, пока они отсутствовали, стало холоднее. Он хотел коня заставить улечься под свободной стеной, но конь наотрез отказывался, и тогда Добрынин махнул рукой.
   Федор сходил за дерном и принес его целую груду. Сушился дерн на наружной стороне дома на гвоздях, обильно вбитых в бревна стен.
   Буржуйка радостно зашипела, получив топливную подкормку. А Павел, оставив коня в покое, взял кастрюльку, набрал-наскреб за домом снега, и, вернувшись, поставил кастрюльку у печки. Растопится снег — конь воды напьется.
   — Может, сразу и дрова выгрузим? — предложил Федору летчик.
   — Та чего спешить! Ты ж еще несколько дней пробудешь! — ответил на это Федор.
   Выпили еще чая, потом Федор подошел к стоящей в углу на тумбочке аппаратуре, что-то там сделал, и в комнате раздался писк.
   — Это что там? — поинтересовался народный контролер.
   — Радиостанция! — горделиво ответил хозяин домика. — Надо ж радировать, что вы долетели!
   — В Москву? Товарищу Калинину? — обрадовался Добрынин. — А привет от меня передать можно?
   — Нет, — замотал головой Федор. — У нас тут субординация… Я буду радировать в Хулайбу, это город ближний, километров триста отсюда, оттуда прорадируют в Якутск, оттуда в Хабаровск, из Хабаровска в Москву, а уже из Москвы — в Кремль. Вот!
   — Можно и прямо в Москву, — сказал, заметив, что Добрынин чуть погрустнел, летчик. — Только не положено, могут за это Федю с работы снять.
   — А-а-а, понятно, — протянул Павел. Значит, порядок такой.
   — Да, — кивнул Федор. — Порядок. — И в подтверждение этого развел руками.
   Потом он уселся на табурет перед радиостанцией, настраивал ее, крутя какую-то черную штучку то влево, то вправо, потом надел наушники, и разнеслась по всей комнате музыка Морзе — даже конь Григорий запрядал ушами, не понимая этих звуков.
   Добрынин завороженно следил за Федором, а Валерий Палыч с интересом наблюдал за народным контролером, который подкупал летчика своей простотой и такой несвойственной для этой простоты должностью.
   На улице начинало темнеть.
   Федор, сняв с головы наушники, опустил их на поверхность радиостанции. Был он чем-то расстроен.
   — Что там? — спросил летчик.
   — Да все нормально, передал, — отмахнулся Федор. — Просил Полторанина, чтобы он мне что-нибудь из свежих газет прорадировал, а ему Кривицкий не разрешил!
   — Да-а, — сочувственно промычал летчик; потом подошел к окну. — Темнеет уже… А я-то опять забыл тебе газеты привезти.
   — А здесь когда светает? — спросил Добрынин. И летчик, и Федя посмотрели на него с некоторой малозаметной ухмылкой.
   — Месяцев через пять-шесть, — спокойно произнес Федор.
   .
   — Что?! — вырвалось у контролера. — Как это?!
   — Полярная ночь, — значительно произнес летчик. — Здесь все длиннее, и ночь, и день.
   — Так это что, теперь полгода темно будет?! — переспросил Павел.
   — Да, — кивнул летчик. — Есть, кажется, планы поставить тут мощные электростанции для ночного освещения советского Заполярья, но это намечено только на седьмую пятилетку.
   — Эт нескоро… — согласился народный контролер. Заметив, что вода в кастрюльке растаяла, он взял эту кастрюльку и поставил прямо под мордой коня. Григорий наклонился, стал жадно пить.
   — А чем кормить его…
   — растерянно произнес Павел.Сено есть у вас?
   — Да откуда же?! — ответил невесело Федор. — Здесь же кони даже не водятся!
   — Слушай,-оживился вдруг Валерий Пальм.
   — А у тебя есть запасная подкова?! Вот бы здесь на дверь прибить!
   — Нет, — со вздохом ответил Павел. — Не дали с собою.
   — Плохо, — покачал головой летчик. — Висела бы на счастье. Как у меня дома.
   — Ничего, что-нибудь придумаем, — успокоил Добрынина Федор. — Галеты ж он будет есть, только размочить их надо. У меня и тут банок десять, а там, на военном складе, их страшное количество.
   Растопив еще полкастрюльки снега, вытрусил туда контролер три консервных банки галет, и сели они втроем за стол играть в домино. Дырку, пробитую копытом Григория, накрыли керосиновой лампой, которую пришлось зажечь из-за проникавшей через окно темноты. На примус снова поставили чайник, доверху наполненный снегом, а в печку-буржуйку накидали еще бурого сухого дерна.
   Конь стоял тихо, словно понимал, что накормить его сразу же возможности нет. Стоял и косил одним глазом на прислоненную к печке кастрюльку, в которой плавали черненькие круглые галеты, набухая водой и постепенно становясь пригодными в пищу.
   Добрынин оживился во время игры, и настроение его, прямо скажем, улучшилось. В домино выучился он играть в сельском клубе, учил его молодой учитель математики, присланный к ним в село для борьбы с неграмотностью. Вот и сейчас, пытаясь сделать «рыбу», вспоминал Добрынин с благодарностью того белобрысого худого паренька в круглых очках и в общем-то одного с ним возраста. Пробыл он у них в Крошкино почти год, а потом перебросили его куда-то дальше, в самую глушь, в какую-то деревню, где вообще, говорили, не было ни одного грамотного жителя.
   Федор и Валерий Палыч в домино играли слабовато — это Добрынин почувствовал сразу и уже минут через десять выиграл первую игру, поставив-таки свою любимую «рыбу» по шестеркам.
   Загорелась вдруг на радиостанции зеленая лампочка, и Федор подскочил к тумбочке, надел наушники и присел на стоявший там табурет. Потом отстучал чтото, видимо, в ответ на сообщение.
   — Ну, что там? — спросил летчик, когда Федор вернулся за стол.
   — В Хулайбе пурга начинается, может и сюда прийти, — ответил Федор.
   Валерий Палыч встал.
   — Пойду поставлю самолет впритык к дому, — сказал он и, нахлобучив на голову теплый летный шлем, вышел.
   Играя вдвоем, Федор и Добрынин слышали, как летчик запустил винты, отчего стекла в единственном окне домика задребезжали, а минут через пять снова стало тихо.
   Вернувшись, Валерий Палыч сбил с ног снег, стянул с головы шлем и присел у печки, выставив к горячему железу руки.
   — Ветер с востока, — сказал он. — Я самолет за дом загнал, а то еще занесет, а ведь при порывах и перевернуть может. Знаю я эти пурги.
   Вскоре решили ложиться спать. Федор бросил на пол вокруг печки несколько хороших оленьих кожухов.
   — Это я со склада военного как-то принес, полезные вещи! — объяснил он.
   Спать улеглись треугольником вокруг печки-буржуйки, накрывшись такими же кожухами. Керосиновую лампу затушили, дверь заперли на тяжелую чугунную задвижку.
   Добрынин хотел было спросить у Федора: от кого, мол, они запираются, но промолчал, решив, что это порядок такой, а порядок не обсуждают.