А кроме того, у этих последовательниц Лоуренса имелся свой устав непорочности. Они на долгие сроки впадали в ледяную холодность, стремясь обходиться лишь собственным обществом или обществом своих сестер, и тогда даже мысль о том, чтобы отдать кому ни на есть свое тело, воспринималась ими как скверна. И пробуждал их от этого ледяного сна лишь повелительный призыв темной мужской натуры. Он же ни темным, ни повелительным не был, или, вернее, сущностной тьме и повелительности его только еще предстояло родиться на свет. Приходилось довольствоваться другими девушками, теми, которые женщинами покамест не стали да могли так никогда и не стать, потому что темных глубин у них – во всяком случае таких, что заслуживали бы упоминания, – не имелось; девушками, которым в душе заниматься этим вовсе и не хотелось, как, собственно, и ему, если уж быть совсем откровенным.
   В последние кейптаунские недели у него завязался роман с девушкой по имени Каролина, студенткой театрального факультета, мечтавшей попасть на сцену. Они вместе ходили в театр; провели целую ночь, обсуждая достоинства Ануя в сравнении с Сартром и Ионеско в сравнении с Беккетом; делили постель. Беккет был его любимцем – но не Каролины: Беккет слишком мрачен, твердила она. Подлинная причина этой ее нелюбви состояла, подозревал он, в том, что Беккет не писал женских ролей. Поддавшись ее уговорам, он и сам попытался написать пьесу – драму в стихах, о Дон Кихоте. Однако быстро зашел в тупик – духовный мир стародавнего испанца был слишком далек от него, он не мог придумать, как в этот мир проникнуть, – и сдался.
   Теперь, месяцы спустя, Каролина появляется в Лондоне, отыскивает его. Они встречаются в Гайд-парке. Ее все еще покрывает южный загар, она полна жизни, в восторге от Лондона, в восторге от встречи с ним. Они гуляют по парку. Пришла весна, дни удлинились, деревья покрыты листвой. Они едут автобусом в Кенсингтон, туда, где живет Каролина.
   Она производит на него сильное впечатление – своей энергией, предприимчивостью. Всего несколько недель в Лондоне – и уже освоилась. У нее есть работа, она разослала свои резюме всем театральным агентам, живет в фешенебельном квартале, в квартире, которую делит с тремя девушками– англичанками. Как ты с ними познакомилась? – спрашивает он. Подруги подруг, отвечает Каролина.
   Они возобновляют любовную связь, и сразу же возникают сложности. Каролина работает официанткой в уэст-эндском ночном клубе, предсказать, сколько времени она проведет на работе, невозможно. Встречаться с ним она предпочитает у себя; чтобы он забирал ее из клуба, не хочет. Поскольку соседки ее против того, чтобы отдавать чужим людям ключи от квартиры, ему приходится поджидать Каролину у дома, на улице. В итоге он едет по окончании рабочего дня поездом к себе, на Арчвей-роуд, ужинает хлебом с сардельками, час-другой читает или слушает радио, потом садится в последний автобус до Кенсингтона – и начинается ожидание. Иногда Каролина возвращается из клуба уже к полуночи, но бывает, что и в четыре утра. Они любят друг дружку, потом засыпают. В семь звонит будильник: ему полагается покидать квартиру до того, как проснутся ее соседки. Он возвращается автобусом в Хайгейт, завтракает, влезает в черную униформу и отправляется на работу.
   Скоро все превращается в рутину, рутину, которая – когда ему удается на миг взглянуть на нее со стороны и задуматься – его изумляет. Он ввязался в роман, правила которого устанавливает женщина и только она одна. Выходит, именно это и делает с мужчиной страсть: лишает его гордости. Но испытывает ли он к Каролине страсть? Что-то не похоже. В то время, какое они проводят врозь, он о ней почти и не думает. Откуда ж тогда эта покорность, уничижение? Ему нравится ощущать себя несчастным? Этим и стало для него несчастье: наркотиком, без которого не обойтись?
   Хуже всего ночи, в которые она и вовсе не появляется. Час за часом расхаживает он по тротуару или, когда льет дождь, забивается под козырек какой-нибудь двери. Вправду ли она работает допоздна, в отчаянии гадает он, или клуб в Бэйсуотере просто большая ложь, а Каролина лежит в эту самую минуту еще в чьей-то постели?
   Обращаясь к ней с упреками, он получает в ответ всего лишь расплывчатые оправдания. В клубе выдалась суматошная ночь, говорит Каролина, мы закрылись только на рассвете. Или – у нее не было денег на такси. Или – пришлось пойти выпить с клиентом. В мире театра, раздраженно напоминает она, все решают знакомства.
   Они еще продолжают совокупляться, однако все переменилось. Мысли Каролины блуждают неведомо где. Хуже того: он, с его угрюмостью и обидами, быстро становится для нее обузой и чувствует это. Будь у него хоть немного здравого смысла, он бы немедля оборвал их связь и ушел. Но он не делает этого. Каролина, быть может, и не та загадочная, темноокая девушка, ради которой он приехал в Европу, она, быть может, всего лишь девица из Кейптауна, из прошлого, такого же банального, как его собственное, однако сейчас она – все, что у него есть.

Глава девятая

   Английские девушки внимания на него не обращают – может, оттого, что облик его еще не утратил черт колониальной неотесанности, а может, просто потому, что он не так одет. Помимо костюма, предназначенного для Ай-би-эм, у него только и есть что серые фланелевые штаны да привезенная из Кейптауна зеленая спортивная куртка. Молодые же люди, которых он видит в поездах и на улицах, носят узкие черные брюки, остроносые полуботинки и плотные, просторные куртки с множеством пуговиц. Кроме того, у них длинные, свисающие на лоб и уши волосы, он же по-прежнему подстригается сзади и с боков очень коротко, а то, что остается сверху, расчесывает на аккуратный пробор, навязанный ему в детстве провинциальными парикмахерами и одобряемый Ай-би-эм. В поездах взгляды девушек просто проскальзывают по нему, а если задерживаются, то в них читается пренебрежение.
   Что-то тут неправильно: он бы и разразился протестами, да не знает, куда и к кому с ними обратиться. Интересно, что за работа у этих его соперников, если она позволяет им одеваться как бог на душу положит? И почему вообще он обязан следовать моде? А внутренние его качества, они, что же, совсем ничего не значат?
   Самое разумное – купить себе такой же наряд, как у них, и облачаться в него по выходным. Однако стоит ему представить себя в подобной одежде, одежде, которая кажется ему не только чуждой его натуре, но и скорее средиземноморской, чем английской, в нем нарастает внутреннее сопротивление. Не может он так поступить: это было бы равносильно бессмысленному фарсу, актерству.
   Лондон переполнен красивыми девушками. Они съезжаются сюда со всего света: как au pair[25], просто как туристки. Волосы их спадают по сторонам лица до самых скул, будто сложенные крылья, глаза подведены темной тушью, лица хранят выражение вкрадчивой загадочности. Красивее всех рослые шведки с кожей медовых тонов; впрочем, не лишены обаяния и итальянки – маленькие, с миндалевидными глазами. В любви, говорит ему воображение, итальянки искусны и пылки, совсем не то что шведки, те скорее томны и улыбчивы. Вот только представится ли ему когда-нибудь случай проверить это? Даже набравшись храбрости и заговорив с одной из этих прекрасных чужестранок, что он им скажет? Если он назовется не программистом, а математиком, будет ли это ложью? Польстит ли ухаживание математика девушке из Европы или лучше сказать ей, что он, несмотря на тусклое его обличье, – поэт?
   Он повсюду носит с собой в кармане сборник стихов, иногда Гёльдерлина, иногда Рильке, иногда Вальехо. В поезде он демонстративно извлекает книгу и углубляется в чтение. Это проверка. Лишь незаурядная девушка сможет по достоинству оценить то, что он читает, и увидеть в нем незаурядного человека. Однако девушки в поездах никакого внимания на него не обращают. Похоже, это первое, чему они научаются, приезжая в Англию: не обращать внимания на подаваемые мужчинами сигналы.
   То, что мы зовем красотой, есть лишь первое проявление ужаса, говорит ему Рильке. Мы повергаемся пред красотою ниц, благодаря ее, не снизошедшую до того, чтобы нас уничтожить. Если он решится приблизиться к этим прекрасным созданиям из иных миров, к этим ангелам, растопчут ли они его или сочтут слишком ничтожным для этого?
   В одном из поэтических журналов – в «Диапазоне» не то в «Повестке дня» – ему попадается на глаза объявление насчет проводимого Поэтическим обществом еженедельного семинара молодых, еще не публиковавшихся авторов. В черном своем костюме он приходит в указанное объявлением место, в указанное время. Женщина, открывшая ему дверь, взирает на него с подозрением, спрашивает, сколько ему лет. «Двадцать один», – отвечает он. Это ложь: ему двадцать два.
   Собратья-поэты, сидящие в расставленных по кругу кожаных креслах, осматривают его, сдержанно кивают. Все они, похоже, знакомы друг с другом – он единственный здесь новичок. И все моложе его, подростки в сущности, если не считать прихрамывающего мужчину средних лет, представителя Поэтического общества. Они по очереди читают свои последние стихи. Те, что читает он, заканчиваются словами «гневные волны моего недержания». Хромец находит выбор последнего слова неудачным. Для всякого, кому доводилось работать в больнице, говорит он, слово это означает «неуправляемое мочеиспускание», если не что похуже.
   На следующей неделе он снова приходит туда и после семинара отправляется выпить кофе с девушкой, прочитавшей стихотворение о погибшем в дорожной аварии друге, хорошее стихотворение – тихое, без претензий. Помимо писания стихов, сообщает девушка, она еще и учится, в лондонском Кингс-колледже; этим объясняется строгость ее одежды – темная юбка, черные чулки. Они договариваются о новой встрече.
   В субботу под вечер они встречаются на Лестер-сквер. И уж почти решают пойти в кино, но ведь они поэты и обязаны испытывать жизнь во всей ее полноте, а потому направляются в ее комнату на Гауэр-стрит, где он с разрешения девушки раздевает ее.
   Голые, они лежат, обнявшись, но страстного пыла не ощущают, и, как выясняется, ждать этого пыла им, пожалуй что, не приходится. В конце концов девушка отстраняется от него, прикрывает ладонями груди, отталкивает его руки, молча качает головой.
   Он мог бы попытаться как-то уломать ее, склонить к продолжению, обольстить – может быть, даже и получилось бы, но ему не хватает на это духу. Все-таки она не просто женщина, наделенная женской интуицией, она еще и художник. А то, во что он пытается ее втянуть, – не настоящее, и она наверняка это понимает.
   Они одеваются, молча. «Прости», – говорит девушка. Он пожимает плечами. Он не сердится. Не обвиняет ее. Он тоже не лишен интуиции. Приговор, который она ему вынесла, мог вынести и он сам.
   После этого он больше в Поэтическом обществе не появляется. Все равно никому он там не интересен.
   Не везет ему с английскими девушками. В Ай-би-эм их хоть пруд пруди – секретарш, пробивальщиц перфокарт, – как и возможностей поболтать с ними. Однако он ощущает исходящее от них недоверие, эти девушки словно бы не понимают, кто он такой, зачем приехал в их страну, что им движет. Он присматривается к ним, к тому, как они ведут себя с другими мужчинами. Другие мужчины флиртуют с ними на веселый, льстивый английский манер. И девушки отвечают им взаимностью, он же видит: раскрываются, точно цветы. А вот он флиртовать так и не научился. Он даже не уверен, что одобряет флирт. Да и как бы там ни было, нельзя, чтобы девушки Ай-би-эм узнали, что он поэт. Они принялись бы посмеиваться над ним между собой, разболтали бы об этом по всему Бюро.
   Высшее его упование, более высокое, чем роман с англичанкой, да даже и со шведкой или итальянкой, – найти себе француженку. Любовная связь с француженкой могла бы, он в этом уверен, изменить его, приблизить к совершенству – самим изяществом французской речи, утонченностью французской мысли. Но с какой стати француженка снизойдет, да еще и скорее, чем англичанка, до разговора с ним? И не так уж много француженок видел он в Лондоне. В конце концов, у французов имеется Франция, прекраснейшая на свете страна. Зачем им тащиться в холодную Англию и присматривать там за чужими детьми?
   Французы – самый цивилизованный в мире народ. Все почитаемые им писатели пропитаны французской культурой, большинство их считает Францию своей духовной родиной – Францию и до некоторой степени Италию, хотя для Италии наступили, по всему судя, трудные времена. С пятнадцати своих лет, когда он почтой перевел в Пелманский институт пять фунтов и десять шиллингов и получил в ответ грамматику да стопку листков с упражнениями, которые надлежало выполнить и возвратить в институт на предмет выставления оценки, он пытается выучить французский. В чемодане, привезенном им из Кейптауна, лежат пятьсот карточек с выписанными на них основными французскими словами, по одному на каждой, чтобы можно было носить их с собой и заучивать; в голове вертятся французские обороты – je viens de, я только что; il me faut, я должен.
   Но все его старания ни к чему не приводят. Не чувствует он французского. Слушая записи французской речи, он по большей части не может определить, где кончается одно слово и начинается другое. И хоть он способен читать простые прозаические тексты, уловить внутренним слухом звучание их ему не удается. Язык сопротивляется, отвергает его, а найти лазейку в него он не может.
   Теоретически французский не должен вызывать у него особых затруднений. Он же знает латынь и даже читает порою вслух, для собственного удовольствия, фрагменты латинской прозы – не прозы Золотого или Серебряного века, но пассажи из «Вульгаты» с ее дерзким пренебрежением к классическому порядку слов. Тот же испанский он осваивает без труда. Читает двуязычные издания Сесара Вальехо, читает Николаса Гильена, читает Пабло Неруду. В испанском полно варварских по звучанию слов, но это не важно. По крайней мере, в нем произносится каждая буква, вплоть до двойного «г».
   Впрочем, язык, который он чувствует по-настоящему, это немецкий. Он настраивает приемник на передачи из Кёльна или, когда они не слишком скучны, из Восточного Берлина и почти все в них понимает; читает немецких поэтов, и те даются ему достаточно легко. Ему нравится, что каждый немецкий слог обладает должной весомостью. А поскольку африкаанс все еще у него на слуху, он чувствует себя в немецком синтаксисе как рыба в воде. Собственно говоря, длиннота немецких предложений, сложное нагромождение глаголов в конце их доставляют ему удовольствие. Временами, читая по-немецки, он забывает, что это чужой язык.
   Он снова и снова перечитывает Ингеборг Бахман, читает Бертольта Брехта, Ханса Магнуса Энценсбергера. В немецком присутствует затаенная саркастичность, привлекающая его, хоть он и не вполне понимает, к чему она, – на самом-то деле, даже гадает, не примерещилась ли она ему просто– напросто. Хорошо бы порасспросить об этом кого-нибудь, да только он не знаком ни с кем, кто читает немецких поэтов, как не знаком и ни с кем, кто говорит по-французски.
   А ведь в этом колоссальном городе должны жить тысячи людей, прекрасно знающих немецкую литературу, и еще тысячи тех, кто читает русские, венгерские, греческие, итальянские стихи – читает, переводит и даже пишет; поэтов-изгнанников, длинноволосых мужчин, носящих очки в роговой оправе, женщин с узкими, иноземными лицами и полными, чувственными губами. В журналах, покупаемых в «Диллонсе», он находит достаточно свидетельств их существования: переводов, которые наверняка вышли из-под их перьев. Но как свести знакомство с ними? Чем они занимаются, эти существа особого толка, когда не читают, не пишут и не переводят? Может быть, он, сам того не ведая, сидит меж ними в зале «Эвримена», прогуливается среди них по Хампстед-хит?
   Повинуясь мгновенному порыву, он пристраивается в парке за подходящей с виду парой. Мужчина высок, бородат, длинные светлые волосы женщины небрежно заброшены назад. Он уверен – это русские. Впрочем, когда он приближается к ним на расстояние, позволяющее услышать их разговор, выясняется, что они англичане, а беседуют о ценах на мебель в «Хилсе».
   Остаются еще Нидерланды. По крайней мере, голландский язык – не чужой ему, хотя бы этим преимуществом он обладает. Существует ли среди множества лондонских кругов также и круг голландских поэтов? И если существует, даст ли ему доступ в этот круг знание их языка?
   Голландская поэзия всегда представлялась ему скучноватой, однако в поэтических журналах то и дело всплывает имя Симона Винкеноога. Винкеноог – единственный голландский поэт, сумевший, похоже, добиться международного признания. Он прочитывает всего Винкеноога, какого удается найти в Британском музее, и особым воодушевлением не проникается. Стихи Винкеноога резки, злы, в них напрочь отсутствует тайна. Если Голландия способна предложить лишь Винкеноога, значит, подтверждается худшее его подозрение: голландцы – самый унылый, самый непоэтичный из всех народов. Ну и довольно о его голландском наследии. С таким же успехом он мог быть и моноглотом. Время от времени Каролина звонит ему на работу и назначает свидание. Однако при встрече не скрывает раздражения, которое он у нее вызывает. Как мог он проделать такой путь до Лондона, говорит она, а после тратить все дни на то, чтобы складывать числа на машине? Оглянись вокруг, твердит Каролина, Лондон это ярмарка новизны, удовольствий, развлечений. Почему он не хочет вылезти из своей скорлупы, хоть немного повеселиться?
   «Не все мы созданы для веселья», – отвечает он. Каролина принимает это за очередную его шуточку и даже не пытается ее понять.
   Каролина так и не объяснила ему, откуда у нее деньги на квартиру в Кенсингтоне, на новые наряды, в которых она всякий раз приходит на свидания. У ее южноафриканского отчима автомобильный бизнес. Настолько ли этот бизнес прибылен, чтобы обеспечивать падчерице полную удовольствий жизнь в Лондоне? И чем на самом деле занимается она в клубе, где проводит ночные часы? Принимает в гардеробной плащи и собирает чаевые? Разносит подносы с напитками? Или работа в клубе – лишь эвфемизм для обозначения чего-то еще?
   Один из знакомых, которыми она обзавелась в клубе, уведомляет его Каролина, – сам Лоренс Оливье. Лоренс Оливье проявил интерес к ее актерской карьере. Пообещал ей роль в не названной пока пьесе и пригласил в свой загородный дом.
   И что он должен отсюда вывести? Роль в пьесе смахивает на вранье, однако Каролина ли врет ему или Лоренс Оливье Каролине? Лоренс Оливье теперь уж наверняка старик с вставными зубами. Сможет ли Каролина постоять за себя, отбиться от Лоренса Оливье, если тот, кто пригласил ее в свой загородный дом, и вправду Оливье? И какими способами люди таких лет получают удовольствие от молодой женщины? Имеет ли смысл ревновать к мужчине, который, скорее всего, и на эрекцию-то уже не способен? И не устарелое ли чувство ревность – здесь, в Лондоне 1962 года?
   Скорее всего, Лоренс Оливье, если это он, продемонстрирует ей всю положенную обходительность владельца загородного поместья – включая сюда шофера, который встретит ее на станции, и дворецкого, который будет дожидаться их у обеденного стола. А после отведет ее, опьяненную клеретом, в спальню и потешится ею, и она ему это позволит – из вежливости, из благодарности за приятный вечер, ну и ради карьеры тоже. Даст ли она себе труд упомянуть, когда они останутся наедине, что где-то там, далеко, у старика есть соперник, клерк, работающий в компании, которая производит суммирующие машины, живущий в комнатке на Арчвей-роуд и временами сочиняющий стихи?
   Ему непонятно, почему Каролина не порывает с ним, клерком-любовником. Плетясь в сумраке раннего утра домой после проведенной с ней ночи, он может лишь молиться о том, чтобы она его больше не трогала. И действительно, иногда проходит неделя без единого слова от нее. А затем, как раз когда ему начинает казаться, что связь эта позади, Каролина звонит и все повторяется снова.
   Он верит в страстную любовь, в ее преображающую силу. Однако собственный его опыт говорит ему, что любовные отношения отнимают кучу времени, выматывают и вредят работе. Может ли быть, что он просто не создан для любви к женщине, что на самом-то деле он гомосексуалист? Гомосексуальность способна объяснить все его невзгоды, от первой до последней. Но ведь с тех пор, как ему исполнилось шестнадцать, его неизменно завораживала женская красота, присущее женщинам выражение загадочной недосягаемости. В студенческие годы он постоянно томился любовью – то к одной девушке, то к другой, случалось, что и к двум сразу. И чтение стихов лишь распаляло его. Слепящий восторг секса, по словам поэтов, уносит человека в ни с чем не сравнимый свет, в самое сердце безмолвия, и там он испытывает единение со стихийными силами Вселенной. Ни с чем не сравнимый свет пока что обходил его стороной, но он и на миг не усомнился в правоте поэтов.
   Как-то вечером он позволяет «снять» себя на улице – мужчине. Мужчина старше его – по сути, человек другого поколения. Они доезжают в такси до Слоун-сквер, где живет, судя по всему одиноко, мужчина – в квартире, полной диванных подушек с кистями и неярких настольных ламп.
   Они почти и не разговаривают. Он позволяет мужчине трогать его сквозь одежду, ничего не предпринимая в ответ. Если мужчина и достигает оргазма, то происходит это совсем незаметно. Потом он отправляется домой.
   Так это и есть гомосексуализм? Весь, целиком и полностью? Впрочем, даже если в нем и присутствует нечто большее по сравнению с сексом, в котором участвует женщина – быстрым, бездумным, лишенным боязни, но также лишенным и обаяния, – выглядит он жалковато. Это игра без ставок: ты ничего не теряешь, однако и ничего не выигрываешь. Игра для людей, побаивающихся высшей лиги, для тех, кто всегда остается в проигрыше.

Глава десятая

   План, который он лелеял в глубине души, когда перебирался в Англию, если у него вообще был план, состоял в том, чтобы найти работу и накопить денег. Скопив достаточно, он смог бы работу бросить и заняться писательством. А потратив накопленное, нашел бы другую – и так далее.
   Он быстро обнаруживает, насколько план этот наивен. В Ай-би-эм он получает шестьдесят фунтов в месяц, это без вычетов, и отложить удается всего только десять. Год работы даст ему два месяца свободы и большую часть этого времени съедят поиски нового места. Стипендии, которую он получает из Южной Африки, едва-едва хватает на оплату его научных занятий.
   Более того, выясняется, что он не волен менять род деятельности по собственному усмотрению. Новые правила, касающиеся прибывших в Англию чужестранцев, указывают, что каждая смена работы требует одобрения Министерства внутренних дел. Болтаться без дела запрещено: уйдя из Ай-би-эм, он должен либо быстро подыскать новое место, либо покинуть страну.
   Он провел в Ай-би-эм достаточно долгое время и уже освоился со здешней рутиной. И все-таки ему по-прежнему трудно дотягивать до конца рабочего дня. И ему, и его коллегам-программистам раз за разом внушают – на собраниях, в меморандумах: помните, вы стоите на переднем краю профессиональной обработки данных; тем не менее он ощущает себя скучающим диккенсовским клерком, сидящим на табурете и копирующим заплесневелые документы.
   Скука рабочего дня прерывается лишь в одиннадцать и в половине четвертого, когда появляется со своей тележкой разносчица, ставящая перед каждым программистом чашку крепкого английского чая («Получите, голубчик»). И только после того как утихнет поднимающаяся ровно в пять суета – секретарши и пробивальщицы перфокарт покидают офис минута в минуту, о том, чтобы они перерабатывали, не заходит и речи, – и совсем уж повечереет, он получает возможность встать из-за стола, побродить по конторе, расслабиться. Машинный зал внизу, где царят шкафы с памятью 7090-го компьютера, почти никогда не бывает пустым; свои программы он может прогонять на маленькой 1401-й машине, иногда он даже сражается с нею в ту или иную игру, украдкой.
   В такие минуты работа представляется ему не просто сносной, но даже приятной. Он был бы не прочь провести в Бюро целую ночь – гонять, пока не одолеет дремота, составленные им программы, а после почистить в туалете зубы и расстелить под своим столом спальный мешок. Все было бы лучше, чем спешить на последний поезд и тащиться по Арчвей-роуд в свою одинокую комнату. Однако в Ай-би-эм к такому неположенному поведению отнеслись бы неодобрительно.
   Он подружился с одной из девушек-перфораторш. Ее зовут Рода, она несколько толстонога, зато у нее очень симпатичная оливковая кожа. К работе своей Рода относится серьезно; иногда он стоит в дверях, наблюдая за ней, склонившейся над клавиатурой. Она чувствует его взгляд, но вроде бы ничего против не имеет.
   Заговорить с Родой о чем-либо помимо работы он никогда не пытается. Следить за ее английским, полным трифтонгов и гортанных смычек, ему нелегко. Она коренная англичанка, но отличается от его коллег, выпускников классических средних школ; жизнь, которую она ведет вне работы, для него закрытая книга.