Страница:
- Пропускаешь в пользу сына!
Отец поднял руки вверх, сказал:
- Согласен.
- Ты ешь, - сказал Беляев.
Отец принялся уписывать бутерброд с сыром, очень свежим.
Прожевав, он заговорил:
- Если нам грозит смерть, то нужно праздновать жизнь!
- Ешь! - прикрикнул на него Беляев, и отец дожевал бутерброд.
Беляев с интересом следил за отцом и ждал, когда же тот воскликнет про Заратустру, но отец словно про него забыл. Тогда сам Беляев напомнил:
- Что там говорил Заратустра?
Но отец этого не принял. Он только заметил по этому поводу:
- Заратустра у меня идет на второй день... А в конце я меланхолично размышляю на более спокойные темы...
- А на третий?
- И на третий можно Заратустру... В общем, на подъеме... А на спуске... У меня иногда подъем в неделю бывает, а спуск - в месяц! На подъеме радости, на спуске - печали. И печально думаю, что нас здорово дурачат разные Грозные, Сталины, Христы...
Беляев удивленно вздрогнул и спросил:
- А Христос тут при чем?
Отец сверкнул глазами, приставил ладошку козыречком к губам и шепнул:
- При том... Его не было никогда! Вот какая истина мною свержена! Не истина он. Он - литературный герой. Ох, в лагере я насмотрелся на людей и понял, что дурят нас на полную катушку. Ну, вот смотри, давай разберемся... У нас что ни писатель, то кто? Правильно! Еврей. Во-первых, мало того, что Иисус литературный герой, он еще и еврей!
- Да при чем здесь это! - вскричал Беляев. - Он всечеловек... Без национальности...
- Брось ты эти поповские штучки! - перебил его отец. - Я тебе говорю, что путем двадцатилетней дедукции я вывел, что Христос литературный герой... Написан для того, чтобы нами, дураками, управлять... В лагере я с евреями дружил... С ними не так тоскливо. Они все в душе литераторы... Засирают мозги очень умело. Только их бывает трудно вызвать на откровение. Но я вызывал: делился пайкой, самогон доставал, деньги... В общем, много лет я дедуцировал и с одним Финкельштейном согласовывал...
Беляев следил за глазами отца, которые все больше и больше расширялись и в них возникала сумасшедшинка.
- ...с одним Финкельштейном согласовывал... Он противник нашей веры, у них своя... Особая! Понимаешь? Сами для себя особую веру имеют, так сказать, для избранных, для кабинета министров земного шара, а нам Иисуса подкинули, но тоже своего... Не написали же, что грек там какой-нибудь проповедовал смирение, или итальянец, а именно написали, что еврей! Ты понял. Все колена перечисляют, от кого пошел, от Моисеев да Авраамов, доходят до Иосифа, мужа Марии, и тут у них забуксовало... Как же, должен ведь Богом быть, и придумали, что Мария забеременела от Духа Святого. Значит, от Бога-Отца Бог-Дух слетел и зачал еврейского наместника божественного на земле Иисуса! Лихо обделано. На самом деле сидел писатель и заказную рукопись готовил: не ешь, не пей, не спи с женщиной и так далее. Карающая рукопись. На вымирание других народов рассчитана... Финкельштейну вопрос задаю: был такой замысел? Отвечает: был! Христианство постепенно оскопляет, уничтожает все народы: мужчины - в монастырь, женщины - в монастырь, детей, приплода, нет... И торжествуют еврейские люди! Одни они. Программу рассчитали на тысячу лет! В первое тысячелетие со дня запуска этого Христа ждали конца света. Не получилось. А по чьей вине?
- Атеистов?
- Точно! По вине тех, кто сомневался в единоучении... А оно, как видишь, земной шар не завоевало окончательно. В этом причина. И слава многорелигиозности! Слава Будде, Слава Аллаху, Слава Заратустре!
- Какой-то у тебя примитивный взгляд, - сказал Беляев.
- Ты слушай, не перебивай откровения святого Александра! - Отец был возбужден и говорил с чувством. Глаза у него блестели, он нервно взмахивал руками, подергивал плечами и изредка подмигивал. - Для меня не подлежит сомнению, что евреи раскрыли закон всеобщего гипнотизма слова. Стадо человеческое тупо и слепо! Этому стаду нужен поводырь, но к каждому человеку поводыря не приставишь... И вот слово стало поводырем! И первое слово каждого еврейского писателя - не подчиняйтесь властям земным! Все пророки и проповедники кричали на всех углах - не подчиняйтесь власти земной, подчиняйтесь небесной! Понял? А для чего? О, тут великая мысль заложена!
Отец вскочил из-за стола и заходил по кухне.
- Рим развалить им нужно было! Вот ответ! Простой, как похмелка! Для нас нацарапали, что все равны, а у себя - по углам шепчутся - они избранники Божий, а мы тля, рвань, жлобы, гои! Ты понял! Какой коммунистический интернационал-манифест к нам с Христом заслали! Они как черти на сковородке от нетерпения довести до каждого уха свое слово пляшут. Пока я пьянствую, сидя у Филимонова, какой-нибудь Мордыхай уже тысячу друзей своих обежал и слово нужное прошептал: развалим, развалим и эту империю! Опыт тысячелетний за плечами! Блаженны нищие духом, говорят! Да не блаженны! А мудаки, что безголово живут и в рясы облачаются, не понимая, что творят. Поверили слову провокационному: будьте как птицы, не заботьтесь, что вам есть и пить, ни для тела вашего, во что одеться. Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут! А наши дураки и поверили, и на печку залезли, и Обломовку себе завели: зачем трудиться? Христос не велел. Нельзя зарабатывать, это на Маммону работать! А они будут под журчание талмуда золото складывать в сейфы?
- Да, ты уж очень много трудишься, - усмехнулся Беляев.
- Тружусь! - воскликнул отец. - Над устным словом работаю. Все мои тексты - магические. Слово нужно написать или сказать так, чтобы тебе, ни минуты не сомневаясь, поверили! Взяли на веру! Это особое искусство...
Беляев налил по рюмке, опять усмехнулся и сказал:
- Это я знаю... Наблюдал.
- Что наблюдал?
- Ну, как нужно пользоваться словом, чтобы тебе поверили.
- Хорошо. Правильно. Наблюдай. Это психологическая вещь. Все в мире на этой психологической вещи построено. Человек - радиоприемник. Что ему передашь, то он и воспроизведет! Понял? Нужно только на волну этого приемника выйти!
- Я думаю, у тебя какая-то болезненная неприязнь к евреям, - сказал Беляев, выпив стопку и закусив. - Мне кажется, на вещи нужно смотреть просто: по результатам деятельности. Болтовня, содрогание воздуха результата не дают. Ты вот праздничный человек. А чтобы вести такой образ жизни нужен приличный доход...
- Ерунда! - перебил отец.
Он закурил и вновь нервно заходил по кухне. Ему самому хотелось говорить, а не выслушивать сына. Если при нем говорили другие, то отец испытывал чувство, похожее на ревность. Он знал, что когда он пьет, ему нужен не собеседник, а слушатель, в уши которого он будет заталкивать свои сумасшедшие идеи.
- Ерунда! - повторил отец и продолжил: - Статика большинства не позволяет мне согласиться с этим. Истины нет. Истину ищут! Понял? Искать истину... Само слово "истина" - означает "искание". Искание, движение, сомнение, убегание, мелькание... Никакой остановки. Я это уяснил и нахожусь в вечном движении. Ни за что не цепляюсь. Цепляние - смерть! Смерть мысли, смерть чувства, смерть тела,- он остановился и заплакал. Слезы потекли по дряблым щекам. - Как я один буду жить? А? Где моя Анна Федосьевна? В морге лежит. Ты не бросай меня. Как я буду ее хоронить? Я ничего не знаю. Деньги нужны, у меня их нет. Может, у нее где были? Поищу...
Бутылка была пуста и при взгляде на нее у отца погрустнели глаза. Беляев поднялся из-за стола, сказал:
- Мне пора домой. Ты сейчас ложись. Отдохни. И не пей ты больше!
- Что пить? Откуда я возьму? Посиди еще. Не бросай, а то я с ума сойду. - И вдруг закричал пронзительно: - Что говорил Заратустра?
Беляев не мог уже этого выносить. Все эти безудержные, торопливые монологи отца, оторванные от жизни, ничего не привносящие в жизнь, не просто раздражали Беляева, а усиливали неприязнь к этому человеку. Хотелось бросить все и бежать.
- Что говорил Заратустра?! - вопил отец.
- На подъем пошел?
Отец качнулся к сыну, обхватил его костлявыми руками и поцеловал, затем всхлипнул и зарыдал на его груди. Состояние духа Беляева было угнетенное и томило такое чувство, словно на него вылили ведро помоев. Ему хотелось заступиться и за Христа, и за евреев, и за русских обломовцев, и за всех людей, потому что все они сейчас казались Беляеву необычайно хорошими, а этот человек, по названию отец, - отребьем. Ему стало ясно, что какие бы умные мысли ни высказывал пьяница, все они будут неприятны, все они будут пьяными истинами, которым грош цена. Ему было ясно, что отец неисправим, что он тяжело болен, и это еще сильнее угнетало его, потому что он понимал, что отец теперь не отстанет от него и превратится в обузу, в крест, который Беляеву нужно будет тащить. Никогда ранее он не смог бы подумать о том, что на его собственную внутреннюю свободу, на его собственный мир посягнет отец, как представитель враждебного внешнего мира.
Вдруг отец отстранился, посерьезнел и, положив руку на сердце, сел к столу.
- Недобор, - сказал он совершенно трезвым голосом. - Я знаю, у тебя есть еще выпивка. Дай. Мне сто пятьдесят не хватает до нормы.
- Да на! Пей! - вскричал Беляев, сбегал к вешалке и притащил вторую бутылку.
- Вот это сын!
Отец сам разлил водку, звякая бутылкой о стопки.
- Будем здоровы! - сказал он.
- Будем здоровы, - мрачно сказал Беляев, но выпил даже с удовольствием. Ему казалось странным, что все вокруг клянут вино и никто не выступает в его защиту. Лично Беляеву выпитое доставляло удовольствие и выхилы отца не представлялись уже такими вызывающими. И еще одну важную деталь он заметил в себе, от водки по всему телу пробегала какая-то сладострастная дрожь и ему хотелось женщину. Он даже втайне подумывал организовать эту женщину на ночь (выписать Валентину), но отец препятствовал. Беляев поглядывал на поблескивающий, как льдинка, циферблат часов и думал, что еще успеет позвонить ей. Шел девятый час вечера.
Заратустра неподвижно и долго смотрел в пустоту. Потом сказал:
- Продолжим о вечном.
Беляев рассмеялся.
- Ты посмотри, как это они хитро все придумали! А? Сами, ведь, знали тайну. Потянули на саму церковь: колокола - оземь, попов - в зону... А в те храмы, что остались, - своих поставили, чекистов. Почему? Да потому что знали, как разваливать Рим, но знали также, как Рим созидать!
Теперь по всему было видно, что отец пребывал на вершине блаженства. Хотя спуск с этой вершины был неминуем.
- ...пустили свой гипноз: коммунизм, равенство... Это они четко знали, что нужно пускать гипноз словесный. Партия передового отряда пролетариата... И стадо пошло! Двинулось, затопало копытами, затоптало по пути и честь, и совесть, и частный капитал... Так что Христа написали для своей власти. Заметь, не уничтожили совсем церкви, оставили, потому что смотрели далеко за горизонт. Мол, оставим на всякий случай нашего раскольника, может быть, еще пригодится! Умно, ничего не скажешь.
Тут Заратустра замолчал, закурил, не спеша заткнул бутылку пробкой, которую достал из ящика стола, и убрал бутылку в шкафчик. Он это проделал довольно-таки быстро и уверенно, видимо, почувствовав, что сейчас его развезет. И действительно, минут через пять он просто упал с табурета на пол и Беляев отволок его, как мешок с цементом, на кровать, где несколько часов назад лежала покойная. Раздевать он его не стал, только снял ботинки и повернул на правый бок, лицом к стене.
Глава Х
Сергей Николаевич делал свое дело: Беляева вызвал секретарь парткома Скребнев.
- Садитесь, - сказал он.
Беляев сел. Огромный стол, с полировкой, портрет Ленина за спиной секретаря, полки с трудами классиков марксизма-ленинизма, коричневый сейф. В углу - круглый столик на изогнутых ножках, на нем хрустальный графин на хрустальном подносе и хрустальные длинные стаканы.
Скребнев курил сигарету, щурился и некоторое время молча перебирал бумаги, затем, взглянув на Беляева, сказал:
- Через неделю - отчетно-выборное собрание. Будем рекомендовать вас в члены парткома, в сектор по работе с комсомолом. Требуется ваше согласие.
Скребнев был в спортивной куртке, без галстука, волосы торчали в разные стороны, хотя было заметно, что недавно эти волосы, какие-то непокорные, причесывались влажной расческой.
Никакой неожиданности для себя в этом предложении Беляев не услышал.
- Принимаю предложение! - сказал Беляев с улыбкой, а про себя подумал о прямо противоположном.
- Тем более, на вашем факультете нашли листовки против ввода наших войск в Чехословакию... Вы прекрасно знаете студенческую атмосферу. Надо поработать, разъяснить, выявить писак этих листовок...
- Выявим. Мои ребята уже занимаются.
- Отлично. Я вас включаю в список выступающих. Надо как следует поклеймить чехословацких изменников, недобитую буржуазию...
- Поклеймим, - сказал Беляев.
- Отлично. Тезисы выступления мне покажете.
- Обязательно!
Скребнев протянул руку Беляеву.
В комитете комсомола Беляев нашел завсектором печати Берельсона, единственного еврея на весь комитет.
- Надо осудить чехословацких империалистов,- сказал задумчиво Беляев.Скребнев дал указание.
- Понял! - сказал аккуратненький, с тонким горбатым носом Берельсон и поправил галстук на крахмальной сорочке.
- Текст дашь мне завтра.
Берельсон открыл блокнот и что-то записал в нем.
- Понял! - сказал он.
Беляев было пошел, но остановился, обернулся и сказал:
- Напишешь от первого лица. Я буду выступать.
Улыбка Берельсона была беспредельной и обнажала груду искривленных, росших один на одном зубов.
Беляев шел по длинному коридору и думал, что только так и нужно вести себя в этом "дружном коллективе". Под этим он понимал очень многое.
С кафедры он позвонил Пожарову на работу, в Академию народного хозяйства, куда тот распределился, и спросил, нашел ли он для него книжника.
- Коля, - кричал в трубке Пожаров, - я тебе такого гениального еврея нашел, у которого есть все!
- Прямо-таки все?
- Все!
На кафедру зашел Сергей Николаевич. Пиджак расстегнут, в карманчик голубого жилета, в тон костюму, тянется золотая цепочка к часам. Он обнял Беляева, когда тот положил трубку, отвел к окну и сказал:
- С тебя пузырь. Скребнева только что видел. Ты не подведи, Коля.
- За кого ты меня принимаешь. Выделено ему уже двадцать соток. В Жаворонках. Как встречусь с одним человеком, так Скребневу и объявим. Пока не болтай.
- Понял, - сказал Сергей Николаевич.
Беляев поймал такси и через десять минут, подхватив Пожарова у метро, был на Пятницкой. Болтая о дачных делах, дворами прошли к средневековым палатам. Во дворе снег был бел и чист, не то, что на улице. Несколько дней стояла оттепель, хотя шел декабрь. Под аркой располагалась железная, недавно выкрашенная зеленой краской дверь. Сбоку был звонок. Пожаров позвонил. Через некоторое время загремели какие-то замки и задвижки, и дверь открылась.
- Проходите, - деловым тоном сказал пожилой, грузный человек.
Он закрыл за вошедшими сначала железную дверь, затем вторую деревянную, белую с бронзовой ручкой.
Небольшая комната со сводчатыми высокими потолками была книжным складом. Книги стояли на стеллажах, лежали стопами на столах, под столами, на полу, в маленькой подсобке, где был пришпилен западный лаковый плакат с голой девицей. На торцах стояков и полок кнопками были прикреплены многочисленные фотографии.
- Это - Николай, - пробасил Пожаров, снимая с головы шапку.
- Иосиф Моисеевич Эйхтель, еврей, - представился хозяин. - Прошу располагаться. Итак? Книжки?
- Да, - сказал Беляев, вешая свое потертое драповое пальто и кроличью шапку на вешалку.
Пожаров стоял в дубленке.
- Нет времени. Борис Петрович ждет.
- Давай, гони! - сказал Беляев. - Вечером сообщишь. Чтобы бумаги были готовы.
- Они уже готовы, - сказал Пожаров и вынужден был беспокоить Иосифа Моисеевича, чтобы тот его выпустил.
Когда двери вновь были закрыты, Иосиф Моисеевич сел за невысокий столик в прорванное старое кресло, закурил и предложил Беляеву садиться напротив, в такое же видавшее виды кресло.
- Итак? Книжки? - повторил вопрос Иосиф Моисеевич.
- Да.
- Голые девочки, тысяча способов любви?
- Это я предпочитаю на практике, а не по картинкам, - сказал Беляев.
- Я, представьте, тоже, - сказал Иосиф Моисеевич. - Девочками располагаете?
- В каком смысле?
- В прямом.
- В институте хватает.
- Студенточки?
- Именно.
Глаза Иосифа Моисеевича вспыхнули.
- Люблю молоденьких. У меня тут все условия, - сказал Иосиф Моисеевич, встал и приоткрыл дверь в еще одну комнатку, где стояла кровать, над которой на полке располагалась батарея импортных напитков, разных там джинов, бренди, виски... Другая стена была заклеена плакатами со смачными голыми девочками.
- Хотите коньячку? - вдруг спросил Иосиф Моисеевич.
- Не откажусь.
- Это мне нравится.
- Что?
- Что не отказываешься. Ты заметил, что я перешел на "ты"?
- Заметил.
- Переходи и ты на "ты". Зови меня просто - Осип. Как Мандельштама.
- Хорошо, - согласился Беляев. - Ося, у тебя есть кофе?
- Вот так. Просто Ося! Прямее связь. Точнее. Без интеллигентского мазохизма.
Коньяк был налит в рюмки, кофе варился на плитке. Выпили.
- Ты заметил, Коля, что я не подал тебе руки, когда ты вошел?
- Заметил. Я сам не всем протягиваю.
- Правда? - глаза Иосифа Моисеевича блестели.
- Правда.
- Так вот, Коля, люди по большей части - свиньи. Это не значит, что ты свинья. Но не следует каждому подавать руку. Люди обожают, когда с ними обращаются грубо, но без хамства. И не надо называть их по отчеству. Попробуй того, кого ты величал полным именем, просто окликнуть, например, Ивана Петровича, который на тридцать лет тебя старше, - Ваней. Просто крикни ему - Ваня! И это сработает. Будут знать, с кем имеют дело. Со своим человеком!
Иосиф Моисеевич собрался налить по второй, но Беляев категорически отказался.
- Кофе, - сказал он.
- А второзаконие?
- Кофе! - настоял Беляев.
- Ты обаятельный парень, - сказал Иосиф Моисеевич. - Если есть обаяние, то оно неистребимо.
- Ты тоже, Ося, ничего! - с едва заметным оттенком надменности проговорил Беляев, принимая чашку кофе.
На столике появились "Мишки" и бисквиты. Вследствие скрытности Беляева и способности иметь внешний вид, не соответствующий тому, что было внутри него, о нем в большинстве случаев слагалось неверное мнение: и тогда, когда оно было благоприятным, и тогда, когда оно было отрицательным. Он всегда чувствовал мучительную дисгармонию между "я" и "не-я". Он был трудный тип, и переживал жизнь скорее мучительно, чем как везунчик. Он просто понял, что основная линия поведения среди людей, завистливых и любознательных, должна быть ориентирована на закрытость "я". Трудное переживание одиночества и тоски не делает человека счастливым. Таковыми его делает практическое отстаивание своей независимости, своей судьбы.
- Меня интересует все, что связано с христианством, - сказал Беляев.
- В богословие ударился?
- В коммунизм, - твердо, без иронии сказал Беляев.
Иосиф Моисеевич расхохотался так, что затрясся его жирный живот.
- Ося, зачем ты назвался евреем вначале?
- Это данность. Я - еврей. Об этом сразу и сказал, чтобы отбросить всякий нездоровый подтекст.
- Я же не назвался русским?
- Это по тебе, Коля, и так видно! - И вновь расхохотался.
- И что же ты увидел в русском лице? Иосиф Моисеевич щелкнул пальцами, причмокнул губами и сказал:
- Отсутствие легкости. Какая-то вечная забота на челе. А это признак не совсем верной ориентации в жизни. Впрочем, это - тема трудная... Итак, христианство. Библия есть?
- Она-то в первую очередь и нужна.
- Вот тебе Библия! - он достал откуда-то из-за толщи книг небольшую книжечку в мягком переплете. - Бумага папиросная, издано в Дании. Правда, дорого.
- Ничего.
Далее пошли одна за одной ложиться на стол книги Штрауса, Ренана, Флоренского, Владимира Соловьева, Филона, Иосифа Флавия... А Беляев все говорил - беру.
- Денег не хватит! - смеялся Иосиф Моисеевич.
Когда скопилась гора книг и поиски были закончены, Беляев спросил:
- Сколько?
Иосиф Моисеевич не спеша сел к столу, достал из ящика счеты и принялся стучать костяшками.
- Две семьсот! - подытожил он.
- Согласен, но со скидкой, - сказал Беляев, улыбаясь. - Как оптовый покупатель.
- У тебя, Коля, есть коммерческая жилка. Что ж, - задумался хозяин. Десять процентов могу дать.
- Пятнадцать.
- Одиннадцать.
- Пятнадцать.
- Двенадцать.
- Съеду на четырнадцать, - сказал Беляев, - И соглашусь напоследок выпить рюмку коньяку!
- Черт с тобой! Так, две семьсот минус четырнадцать процентов...
- Триста семьдесят восемь... Я должен - две триста двадцать два, - в уме быстро решил задачу на проценты Беляев.
Иосифу Моисеевичу осталось лишь проверить эти данные на счетах. Беляев отсчитал двадцать сотен, двенадцать четвертаков, два червонца и два рубля.
Иосиф Моисеевич упаковал книги в удобный сверток с веревочной ручкой. Беляев оделся и после этого опрокинул прощальную рюмку.
- Не забудь, Коля, про девочек! - бросил с порога хозяин.
- Со скидкой сто процентов?
- Сто не сто, а пятьдесят дам!
Вечером, когда Беляев дочитывал первую книгу Бытия Моисея, зашел Пожаров. От него приятно пахло морозцем, на шапке искрился снег. Он принес документы на участок для Скребнева.
- Есть предложение от Бориса Петровича, - расстегнув дубленку и садясь на стул, сказал Пожаров.
- Ты проработал?
- Нет, пока черновой вариант. Беляев вспылил:
- Я же сказал, не тащить мне сырые варианты.
- Чего ты орешь? Надо вместе покумекать. Есть возможность купить деревню...
- С крестьянами? - спросил Беляев.
- Там пять человек на всю деревню. Десять домов. Конечно, старых, венцы подгнили, но...
- Без крыш, без окон, без дверей?
- Что-то вроде...
- Дубина ты, Толя! Втягиваешь вечно... Кто их будет ремонтировать?
- Ремонт не нужен. Ничего не нужно. Нужен кирпич. Там председатель ставит дом для старых колхозников на центральной усадьбе... А эта деревенька-в лесу... Понял! Покупателей я нашел. Из Союза художников... Они уже проект ляпают, говорят, как в Архангельском будет... Правда, далековато от Москвы, но это их вопрос.
- Где?
- На Оке. Мещера.
- Хорошие места, - одобрил Беляев. - Расклад предварительный есть?
- Прикинул. Наварим штук десять.
Пожаров поднялся, прошелся по комнате, затем подошел к письменному столу, полистал Библию.
- Дашь почитать?
- Прочту, дам. Хочешь чаю?
- Нет. Пойду домой. Устал как собака... Никак не пойму, - вдруг сменил тему Пожаров, - куда эти долбоносы танки повели? Жалко чехов. Блеснул луч надежды и... Дегенераты!
- Хуже! - воскликнул Беляев.- Когда же этот концлагерь развалится? Ты посмотри на Политбюро! Урод на уроде, двух слов связать не могут. Все "бабки" на танки угрохали и довольны!
- Чехи же приличнее во много раз нас живут. И если бы не танки, зажили бы еще лучше. Вообще, не понимаю, как можно жить без частной собственности! Нет, соцсистема никогда работать не будет!
Осудив ввод советских войск в Чехословакию, приятели расстались. Беляев сел читать Библию.
На другой день Берельсон притащил на кафедру тезисы доклада, отпечатанные на машинке. Беляев пробежал текст, абсолютно мертвый, и для проформы сделал пару замечаний.
- Не "советские войска", а "доблестные советские". Понятно?
- Понятно, - закивал Берельсон.
- И не "Л. И. Брежнев", а "Леонид Ильич Брежнев". Понятно?
- Понятно! Это проникновеннее, - догадался Берельсон.
- Ну, вот видишь, соображаешь... Ведь в каждом выступлении главное проникновенность, - менторским тоном сказал Беляев.
- Да, пропаганда должна быть понятна массам, - сказал Берельсон.
Беляев видел, что Берельсон врет, откровенно, нагло, так, что и бровью не ведет, и понимал, что тот далеко пойдет во все нарастающей игре в коммунизм.
Положив тезисы в папочку, Беляев направился в партком. Скребнев сидел не в кабинете, а в зале заседаний парткома под портретом Брежнева. Перед Скребневым на столе лежали яркие билеты на детскую Новогоднюю елку. Скребневу было лет сорок и звали его, выучил Беляев, Владимиром Сергеевичем.
Беляев быстро подошел к нему и, не дожидаясь приглашения, сел на стул сбоку.
- Владимир, - и сделал паузу, затем без отчества, но пока на "вы": - я тезисы выступления по вашей просьбе подготовил.
- Молодец, Коля! - Этот сразу же перешел на "ты". А почему, спрашивается? Как старший к младшему?
Скребнев взял текст, пробежал глазами и, как Беляев перед Берельсоном, сделал пару замечаний.
- Здесь вот вместо "коллектив института" - "весь коллектив". Понимаешь?
- Понимаю.
- А вот здесь надо вставить слово "теснее", а то у тебя просто: "сплотимся вокруг Центрального Комитета". Понятно?
- Понятно! Конечно, с "теснее" будет убедительнее!
Довольный Скребнев тут же отпустил.
- Беляев нашел Сергея Николаевича, передал ему оформленные документы на участок. Он мог сам, напрямую, отдать их Скребневу, но субординация не позволяла. Сергей Николаевич сунул бумаги во внутренний карман пиджака и побежал в партком.
В коридоре встретилась Валентина, накрашенная больше обычного. Видимо, накануне выпивала.
- Привет! - сказала она.
- Привет!
- Чем занят?
Отец поднял руки вверх, сказал:
- Согласен.
- Ты ешь, - сказал Беляев.
Отец принялся уписывать бутерброд с сыром, очень свежим.
Прожевав, он заговорил:
- Если нам грозит смерть, то нужно праздновать жизнь!
- Ешь! - прикрикнул на него Беляев, и отец дожевал бутерброд.
Беляев с интересом следил за отцом и ждал, когда же тот воскликнет про Заратустру, но отец словно про него забыл. Тогда сам Беляев напомнил:
- Что там говорил Заратустра?
Но отец этого не принял. Он только заметил по этому поводу:
- Заратустра у меня идет на второй день... А в конце я меланхолично размышляю на более спокойные темы...
- А на третий?
- И на третий можно Заратустру... В общем, на подъеме... А на спуске... У меня иногда подъем в неделю бывает, а спуск - в месяц! На подъеме радости, на спуске - печали. И печально думаю, что нас здорово дурачат разные Грозные, Сталины, Христы...
Беляев удивленно вздрогнул и спросил:
- А Христос тут при чем?
Отец сверкнул глазами, приставил ладошку козыречком к губам и шепнул:
- При том... Его не было никогда! Вот какая истина мною свержена! Не истина он. Он - литературный герой. Ох, в лагере я насмотрелся на людей и понял, что дурят нас на полную катушку. Ну, вот смотри, давай разберемся... У нас что ни писатель, то кто? Правильно! Еврей. Во-первых, мало того, что Иисус литературный герой, он еще и еврей!
- Да при чем здесь это! - вскричал Беляев. - Он всечеловек... Без национальности...
- Брось ты эти поповские штучки! - перебил его отец. - Я тебе говорю, что путем двадцатилетней дедукции я вывел, что Христос литературный герой... Написан для того, чтобы нами, дураками, управлять... В лагере я с евреями дружил... С ними не так тоскливо. Они все в душе литераторы... Засирают мозги очень умело. Только их бывает трудно вызвать на откровение. Но я вызывал: делился пайкой, самогон доставал, деньги... В общем, много лет я дедуцировал и с одним Финкельштейном согласовывал...
Беляев следил за глазами отца, которые все больше и больше расширялись и в них возникала сумасшедшинка.
- ...с одним Финкельштейном согласовывал... Он противник нашей веры, у них своя... Особая! Понимаешь? Сами для себя особую веру имеют, так сказать, для избранных, для кабинета министров земного шара, а нам Иисуса подкинули, но тоже своего... Не написали же, что грек там какой-нибудь проповедовал смирение, или итальянец, а именно написали, что еврей! Ты понял. Все колена перечисляют, от кого пошел, от Моисеев да Авраамов, доходят до Иосифа, мужа Марии, и тут у них забуксовало... Как же, должен ведь Богом быть, и придумали, что Мария забеременела от Духа Святого. Значит, от Бога-Отца Бог-Дух слетел и зачал еврейского наместника божественного на земле Иисуса! Лихо обделано. На самом деле сидел писатель и заказную рукопись готовил: не ешь, не пей, не спи с женщиной и так далее. Карающая рукопись. На вымирание других народов рассчитана... Финкельштейну вопрос задаю: был такой замысел? Отвечает: был! Христианство постепенно оскопляет, уничтожает все народы: мужчины - в монастырь, женщины - в монастырь, детей, приплода, нет... И торжествуют еврейские люди! Одни они. Программу рассчитали на тысячу лет! В первое тысячелетие со дня запуска этого Христа ждали конца света. Не получилось. А по чьей вине?
- Атеистов?
- Точно! По вине тех, кто сомневался в единоучении... А оно, как видишь, земной шар не завоевало окончательно. В этом причина. И слава многорелигиозности! Слава Будде, Слава Аллаху, Слава Заратустре!
- Какой-то у тебя примитивный взгляд, - сказал Беляев.
- Ты слушай, не перебивай откровения святого Александра! - Отец был возбужден и говорил с чувством. Глаза у него блестели, он нервно взмахивал руками, подергивал плечами и изредка подмигивал. - Для меня не подлежит сомнению, что евреи раскрыли закон всеобщего гипнотизма слова. Стадо человеческое тупо и слепо! Этому стаду нужен поводырь, но к каждому человеку поводыря не приставишь... И вот слово стало поводырем! И первое слово каждого еврейского писателя - не подчиняйтесь властям земным! Все пророки и проповедники кричали на всех углах - не подчиняйтесь власти земной, подчиняйтесь небесной! Понял? А для чего? О, тут великая мысль заложена!
Отец вскочил из-за стола и заходил по кухне.
- Рим развалить им нужно было! Вот ответ! Простой, как похмелка! Для нас нацарапали, что все равны, а у себя - по углам шепчутся - они избранники Божий, а мы тля, рвань, жлобы, гои! Ты понял! Какой коммунистический интернационал-манифест к нам с Христом заслали! Они как черти на сковородке от нетерпения довести до каждого уха свое слово пляшут. Пока я пьянствую, сидя у Филимонова, какой-нибудь Мордыхай уже тысячу друзей своих обежал и слово нужное прошептал: развалим, развалим и эту империю! Опыт тысячелетний за плечами! Блаженны нищие духом, говорят! Да не блаженны! А мудаки, что безголово живут и в рясы облачаются, не понимая, что творят. Поверили слову провокационному: будьте как птицы, не заботьтесь, что вам есть и пить, ни для тела вашего, во что одеться. Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут! А наши дураки и поверили, и на печку залезли, и Обломовку себе завели: зачем трудиться? Христос не велел. Нельзя зарабатывать, это на Маммону работать! А они будут под журчание талмуда золото складывать в сейфы?
- Да, ты уж очень много трудишься, - усмехнулся Беляев.
- Тружусь! - воскликнул отец. - Над устным словом работаю. Все мои тексты - магические. Слово нужно написать или сказать так, чтобы тебе, ни минуты не сомневаясь, поверили! Взяли на веру! Это особое искусство...
Беляев налил по рюмке, опять усмехнулся и сказал:
- Это я знаю... Наблюдал.
- Что наблюдал?
- Ну, как нужно пользоваться словом, чтобы тебе поверили.
- Хорошо. Правильно. Наблюдай. Это психологическая вещь. Все в мире на этой психологической вещи построено. Человек - радиоприемник. Что ему передашь, то он и воспроизведет! Понял? Нужно только на волну этого приемника выйти!
- Я думаю, у тебя какая-то болезненная неприязнь к евреям, - сказал Беляев, выпив стопку и закусив. - Мне кажется, на вещи нужно смотреть просто: по результатам деятельности. Болтовня, содрогание воздуха результата не дают. Ты вот праздничный человек. А чтобы вести такой образ жизни нужен приличный доход...
- Ерунда! - перебил отец.
Он закурил и вновь нервно заходил по кухне. Ему самому хотелось говорить, а не выслушивать сына. Если при нем говорили другие, то отец испытывал чувство, похожее на ревность. Он знал, что когда он пьет, ему нужен не собеседник, а слушатель, в уши которого он будет заталкивать свои сумасшедшие идеи.
- Ерунда! - повторил отец и продолжил: - Статика большинства не позволяет мне согласиться с этим. Истины нет. Истину ищут! Понял? Искать истину... Само слово "истина" - означает "искание". Искание, движение, сомнение, убегание, мелькание... Никакой остановки. Я это уяснил и нахожусь в вечном движении. Ни за что не цепляюсь. Цепляние - смерть! Смерть мысли, смерть чувства, смерть тела,- он остановился и заплакал. Слезы потекли по дряблым щекам. - Как я один буду жить? А? Где моя Анна Федосьевна? В морге лежит. Ты не бросай меня. Как я буду ее хоронить? Я ничего не знаю. Деньги нужны, у меня их нет. Может, у нее где были? Поищу...
Бутылка была пуста и при взгляде на нее у отца погрустнели глаза. Беляев поднялся из-за стола, сказал:
- Мне пора домой. Ты сейчас ложись. Отдохни. И не пей ты больше!
- Что пить? Откуда я возьму? Посиди еще. Не бросай, а то я с ума сойду. - И вдруг закричал пронзительно: - Что говорил Заратустра?
Беляев не мог уже этого выносить. Все эти безудержные, торопливые монологи отца, оторванные от жизни, ничего не привносящие в жизнь, не просто раздражали Беляева, а усиливали неприязнь к этому человеку. Хотелось бросить все и бежать.
- Что говорил Заратустра?! - вопил отец.
- На подъем пошел?
Отец качнулся к сыну, обхватил его костлявыми руками и поцеловал, затем всхлипнул и зарыдал на его груди. Состояние духа Беляева было угнетенное и томило такое чувство, словно на него вылили ведро помоев. Ему хотелось заступиться и за Христа, и за евреев, и за русских обломовцев, и за всех людей, потому что все они сейчас казались Беляеву необычайно хорошими, а этот человек, по названию отец, - отребьем. Ему стало ясно, что какие бы умные мысли ни высказывал пьяница, все они будут неприятны, все они будут пьяными истинами, которым грош цена. Ему было ясно, что отец неисправим, что он тяжело болен, и это еще сильнее угнетало его, потому что он понимал, что отец теперь не отстанет от него и превратится в обузу, в крест, который Беляеву нужно будет тащить. Никогда ранее он не смог бы подумать о том, что на его собственную внутреннюю свободу, на его собственный мир посягнет отец, как представитель враждебного внешнего мира.
Вдруг отец отстранился, посерьезнел и, положив руку на сердце, сел к столу.
- Недобор, - сказал он совершенно трезвым голосом. - Я знаю, у тебя есть еще выпивка. Дай. Мне сто пятьдесят не хватает до нормы.
- Да на! Пей! - вскричал Беляев, сбегал к вешалке и притащил вторую бутылку.
- Вот это сын!
Отец сам разлил водку, звякая бутылкой о стопки.
- Будем здоровы! - сказал он.
- Будем здоровы, - мрачно сказал Беляев, но выпил даже с удовольствием. Ему казалось странным, что все вокруг клянут вино и никто не выступает в его защиту. Лично Беляеву выпитое доставляло удовольствие и выхилы отца не представлялись уже такими вызывающими. И еще одну важную деталь он заметил в себе, от водки по всему телу пробегала какая-то сладострастная дрожь и ему хотелось женщину. Он даже втайне подумывал организовать эту женщину на ночь (выписать Валентину), но отец препятствовал. Беляев поглядывал на поблескивающий, как льдинка, циферблат часов и думал, что еще успеет позвонить ей. Шел девятый час вечера.
Заратустра неподвижно и долго смотрел в пустоту. Потом сказал:
- Продолжим о вечном.
Беляев рассмеялся.
- Ты посмотри, как это они хитро все придумали! А? Сами, ведь, знали тайну. Потянули на саму церковь: колокола - оземь, попов - в зону... А в те храмы, что остались, - своих поставили, чекистов. Почему? Да потому что знали, как разваливать Рим, но знали также, как Рим созидать!
Теперь по всему было видно, что отец пребывал на вершине блаженства. Хотя спуск с этой вершины был неминуем.
- ...пустили свой гипноз: коммунизм, равенство... Это они четко знали, что нужно пускать гипноз словесный. Партия передового отряда пролетариата... И стадо пошло! Двинулось, затопало копытами, затоптало по пути и честь, и совесть, и частный капитал... Так что Христа написали для своей власти. Заметь, не уничтожили совсем церкви, оставили, потому что смотрели далеко за горизонт. Мол, оставим на всякий случай нашего раскольника, может быть, еще пригодится! Умно, ничего не скажешь.
Тут Заратустра замолчал, закурил, не спеша заткнул бутылку пробкой, которую достал из ящика стола, и убрал бутылку в шкафчик. Он это проделал довольно-таки быстро и уверенно, видимо, почувствовав, что сейчас его развезет. И действительно, минут через пять он просто упал с табурета на пол и Беляев отволок его, как мешок с цементом, на кровать, где несколько часов назад лежала покойная. Раздевать он его не стал, только снял ботинки и повернул на правый бок, лицом к стене.
Глава Х
Сергей Николаевич делал свое дело: Беляева вызвал секретарь парткома Скребнев.
- Садитесь, - сказал он.
Беляев сел. Огромный стол, с полировкой, портрет Ленина за спиной секретаря, полки с трудами классиков марксизма-ленинизма, коричневый сейф. В углу - круглый столик на изогнутых ножках, на нем хрустальный графин на хрустальном подносе и хрустальные длинные стаканы.
Скребнев курил сигарету, щурился и некоторое время молча перебирал бумаги, затем, взглянув на Беляева, сказал:
- Через неделю - отчетно-выборное собрание. Будем рекомендовать вас в члены парткома, в сектор по работе с комсомолом. Требуется ваше согласие.
Скребнев был в спортивной куртке, без галстука, волосы торчали в разные стороны, хотя было заметно, что недавно эти волосы, какие-то непокорные, причесывались влажной расческой.
Никакой неожиданности для себя в этом предложении Беляев не услышал.
- Принимаю предложение! - сказал Беляев с улыбкой, а про себя подумал о прямо противоположном.
- Тем более, на вашем факультете нашли листовки против ввода наших войск в Чехословакию... Вы прекрасно знаете студенческую атмосферу. Надо поработать, разъяснить, выявить писак этих листовок...
- Выявим. Мои ребята уже занимаются.
- Отлично. Я вас включаю в список выступающих. Надо как следует поклеймить чехословацких изменников, недобитую буржуазию...
- Поклеймим, - сказал Беляев.
- Отлично. Тезисы выступления мне покажете.
- Обязательно!
Скребнев протянул руку Беляеву.
В комитете комсомола Беляев нашел завсектором печати Берельсона, единственного еврея на весь комитет.
- Надо осудить чехословацких империалистов,- сказал задумчиво Беляев.Скребнев дал указание.
- Понял! - сказал аккуратненький, с тонким горбатым носом Берельсон и поправил галстук на крахмальной сорочке.
- Текст дашь мне завтра.
Берельсон открыл блокнот и что-то записал в нем.
- Понял! - сказал он.
Беляев было пошел, но остановился, обернулся и сказал:
- Напишешь от первого лица. Я буду выступать.
Улыбка Берельсона была беспредельной и обнажала груду искривленных, росших один на одном зубов.
Беляев шел по длинному коридору и думал, что только так и нужно вести себя в этом "дружном коллективе". Под этим он понимал очень многое.
С кафедры он позвонил Пожарову на работу, в Академию народного хозяйства, куда тот распределился, и спросил, нашел ли он для него книжника.
- Коля, - кричал в трубке Пожаров, - я тебе такого гениального еврея нашел, у которого есть все!
- Прямо-таки все?
- Все!
На кафедру зашел Сергей Николаевич. Пиджак расстегнут, в карманчик голубого жилета, в тон костюму, тянется золотая цепочка к часам. Он обнял Беляева, когда тот положил трубку, отвел к окну и сказал:
- С тебя пузырь. Скребнева только что видел. Ты не подведи, Коля.
- За кого ты меня принимаешь. Выделено ему уже двадцать соток. В Жаворонках. Как встречусь с одним человеком, так Скребневу и объявим. Пока не болтай.
- Понял, - сказал Сергей Николаевич.
Беляев поймал такси и через десять минут, подхватив Пожарова у метро, был на Пятницкой. Болтая о дачных делах, дворами прошли к средневековым палатам. Во дворе снег был бел и чист, не то, что на улице. Несколько дней стояла оттепель, хотя шел декабрь. Под аркой располагалась железная, недавно выкрашенная зеленой краской дверь. Сбоку был звонок. Пожаров позвонил. Через некоторое время загремели какие-то замки и задвижки, и дверь открылась.
- Проходите, - деловым тоном сказал пожилой, грузный человек.
Он закрыл за вошедшими сначала железную дверь, затем вторую деревянную, белую с бронзовой ручкой.
Небольшая комната со сводчатыми высокими потолками была книжным складом. Книги стояли на стеллажах, лежали стопами на столах, под столами, на полу, в маленькой подсобке, где был пришпилен западный лаковый плакат с голой девицей. На торцах стояков и полок кнопками были прикреплены многочисленные фотографии.
- Это - Николай, - пробасил Пожаров, снимая с головы шапку.
- Иосиф Моисеевич Эйхтель, еврей, - представился хозяин. - Прошу располагаться. Итак? Книжки?
- Да, - сказал Беляев, вешая свое потертое драповое пальто и кроличью шапку на вешалку.
Пожаров стоял в дубленке.
- Нет времени. Борис Петрович ждет.
- Давай, гони! - сказал Беляев. - Вечером сообщишь. Чтобы бумаги были готовы.
- Они уже готовы, - сказал Пожаров и вынужден был беспокоить Иосифа Моисеевича, чтобы тот его выпустил.
Когда двери вновь были закрыты, Иосиф Моисеевич сел за невысокий столик в прорванное старое кресло, закурил и предложил Беляеву садиться напротив, в такое же видавшее виды кресло.
- Итак? Книжки? - повторил вопрос Иосиф Моисеевич.
- Да.
- Голые девочки, тысяча способов любви?
- Это я предпочитаю на практике, а не по картинкам, - сказал Беляев.
- Я, представьте, тоже, - сказал Иосиф Моисеевич. - Девочками располагаете?
- В каком смысле?
- В прямом.
- В институте хватает.
- Студенточки?
- Именно.
Глаза Иосифа Моисеевича вспыхнули.
- Люблю молоденьких. У меня тут все условия, - сказал Иосиф Моисеевич, встал и приоткрыл дверь в еще одну комнатку, где стояла кровать, над которой на полке располагалась батарея импортных напитков, разных там джинов, бренди, виски... Другая стена была заклеена плакатами со смачными голыми девочками.
- Хотите коньячку? - вдруг спросил Иосиф Моисеевич.
- Не откажусь.
- Это мне нравится.
- Что?
- Что не отказываешься. Ты заметил, что я перешел на "ты"?
- Заметил.
- Переходи и ты на "ты". Зови меня просто - Осип. Как Мандельштама.
- Хорошо, - согласился Беляев. - Ося, у тебя есть кофе?
- Вот так. Просто Ося! Прямее связь. Точнее. Без интеллигентского мазохизма.
Коньяк был налит в рюмки, кофе варился на плитке. Выпили.
- Ты заметил, Коля, что я не подал тебе руки, когда ты вошел?
- Заметил. Я сам не всем протягиваю.
- Правда? - глаза Иосифа Моисеевича блестели.
- Правда.
- Так вот, Коля, люди по большей части - свиньи. Это не значит, что ты свинья. Но не следует каждому подавать руку. Люди обожают, когда с ними обращаются грубо, но без хамства. И не надо называть их по отчеству. Попробуй того, кого ты величал полным именем, просто окликнуть, например, Ивана Петровича, который на тридцать лет тебя старше, - Ваней. Просто крикни ему - Ваня! И это сработает. Будут знать, с кем имеют дело. Со своим человеком!
Иосиф Моисеевич собрался налить по второй, но Беляев категорически отказался.
- Кофе, - сказал он.
- А второзаконие?
- Кофе! - настоял Беляев.
- Ты обаятельный парень, - сказал Иосиф Моисеевич. - Если есть обаяние, то оно неистребимо.
- Ты тоже, Ося, ничего! - с едва заметным оттенком надменности проговорил Беляев, принимая чашку кофе.
На столике появились "Мишки" и бисквиты. Вследствие скрытности Беляева и способности иметь внешний вид, не соответствующий тому, что было внутри него, о нем в большинстве случаев слагалось неверное мнение: и тогда, когда оно было благоприятным, и тогда, когда оно было отрицательным. Он всегда чувствовал мучительную дисгармонию между "я" и "не-я". Он был трудный тип, и переживал жизнь скорее мучительно, чем как везунчик. Он просто понял, что основная линия поведения среди людей, завистливых и любознательных, должна быть ориентирована на закрытость "я". Трудное переживание одиночества и тоски не делает человека счастливым. Таковыми его делает практическое отстаивание своей независимости, своей судьбы.
- Меня интересует все, что связано с христианством, - сказал Беляев.
- В богословие ударился?
- В коммунизм, - твердо, без иронии сказал Беляев.
Иосиф Моисеевич расхохотался так, что затрясся его жирный живот.
- Ося, зачем ты назвался евреем вначале?
- Это данность. Я - еврей. Об этом сразу и сказал, чтобы отбросить всякий нездоровый подтекст.
- Я же не назвался русским?
- Это по тебе, Коля, и так видно! - И вновь расхохотался.
- И что же ты увидел в русском лице? Иосиф Моисеевич щелкнул пальцами, причмокнул губами и сказал:
- Отсутствие легкости. Какая-то вечная забота на челе. А это признак не совсем верной ориентации в жизни. Впрочем, это - тема трудная... Итак, христианство. Библия есть?
- Она-то в первую очередь и нужна.
- Вот тебе Библия! - он достал откуда-то из-за толщи книг небольшую книжечку в мягком переплете. - Бумага папиросная, издано в Дании. Правда, дорого.
- Ничего.
Далее пошли одна за одной ложиться на стол книги Штрауса, Ренана, Флоренского, Владимира Соловьева, Филона, Иосифа Флавия... А Беляев все говорил - беру.
- Денег не хватит! - смеялся Иосиф Моисеевич.
Когда скопилась гора книг и поиски были закончены, Беляев спросил:
- Сколько?
Иосиф Моисеевич не спеша сел к столу, достал из ящика счеты и принялся стучать костяшками.
- Две семьсот! - подытожил он.
- Согласен, но со скидкой, - сказал Беляев, улыбаясь. - Как оптовый покупатель.
- У тебя, Коля, есть коммерческая жилка. Что ж, - задумался хозяин. Десять процентов могу дать.
- Пятнадцать.
- Одиннадцать.
- Пятнадцать.
- Двенадцать.
- Съеду на четырнадцать, - сказал Беляев, - И соглашусь напоследок выпить рюмку коньяку!
- Черт с тобой! Так, две семьсот минус четырнадцать процентов...
- Триста семьдесят восемь... Я должен - две триста двадцать два, - в уме быстро решил задачу на проценты Беляев.
Иосифу Моисеевичу осталось лишь проверить эти данные на счетах. Беляев отсчитал двадцать сотен, двенадцать четвертаков, два червонца и два рубля.
Иосиф Моисеевич упаковал книги в удобный сверток с веревочной ручкой. Беляев оделся и после этого опрокинул прощальную рюмку.
- Не забудь, Коля, про девочек! - бросил с порога хозяин.
- Со скидкой сто процентов?
- Сто не сто, а пятьдесят дам!
Вечером, когда Беляев дочитывал первую книгу Бытия Моисея, зашел Пожаров. От него приятно пахло морозцем, на шапке искрился снег. Он принес документы на участок для Скребнева.
- Есть предложение от Бориса Петровича, - расстегнув дубленку и садясь на стул, сказал Пожаров.
- Ты проработал?
- Нет, пока черновой вариант. Беляев вспылил:
- Я же сказал, не тащить мне сырые варианты.
- Чего ты орешь? Надо вместе покумекать. Есть возможность купить деревню...
- С крестьянами? - спросил Беляев.
- Там пять человек на всю деревню. Десять домов. Конечно, старых, венцы подгнили, но...
- Без крыш, без окон, без дверей?
- Что-то вроде...
- Дубина ты, Толя! Втягиваешь вечно... Кто их будет ремонтировать?
- Ремонт не нужен. Ничего не нужно. Нужен кирпич. Там председатель ставит дом для старых колхозников на центральной усадьбе... А эта деревенька-в лесу... Понял! Покупателей я нашел. Из Союза художников... Они уже проект ляпают, говорят, как в Архангельском будет... Правда, далековато от Москвы, но это их вопрос.
- Где?
- На Оке. Мещера.
- Хорошие места, - одобрил Беляев. - Расклад предварительный есть?
- Прикинул. Наварим штук десять.
Пожаров поднялся, прошелся по комнате, затем подошел к письменному столу, полистал Библию.
- Дашь почитать?
- Прочту, дам. Хочешь чаю?
- Нет. Пойду домой. Устал как собака... Никак не пойму, - вдруг сменил тему Пожаров, - куда эти долбоносы танки повели? Жалко чехов. Блеснул луч надежды и... Дегенераты!
- Хуже! - воскликнул Беляев.- Когда же этот концлагерь развалится? Ты посмотри на Политбюро! Урод на уроде, двух слов связать не могут. Все "бабки" на танки угрохали и довольны!
- Чехи же приличнее во много раз нас живут. И если бы не танки, зажили бы еще лучше. Вообще, не понимаю, как можно жить без частной собственности! Нет, соцсистема никогда работать не будет!
Осудив ввод советских войск в Чехословакию, приятели расстались. Беляев сел читать Библию.
На другой день Берельсон притащил на кафедру тезисы доклада, отпечатанные на машинке. Беляев пробежал текст, абсолютно мертвый, и для проформы сделал пару замечаний.
- Не "советские войска", а "доблестные советские". Понятно?
- Понятно, - закивал Берельсон.
- И не "Л. И. Брежнев", а "Леонид Ильич Брежнев". Понятно?
- Понятно! Это проникновеннее, - догадался Берельсон.
- Ну, вот видишь, соображаешь... Ведь в каждом выступлении главное проникновенность, - менторским тоном сказал Беляев.
- Да, пропаганда должна быть понятна массам, - сказал Берельсон.
Беляев видел, что Берельсон врет, откровенно, нагло, так, что и бровью не ведет, и понимал, что тот далеко пойдет во все нарастающей игре в коммунизм.
Положив тезисы в папочку, Беляев направился в партком. Скребнев сидел не в кабинете, а в зале заседаний парткома под портретом Брежнева. Перед Скребневым на столе лежали яркие билеты на детскую Новогоднюю елку. Скребневу было лет сорок и звали его, выучил Беляев, Владимиром Сергеевичем.
Беляев быстро подошел к нему и, не дожидаясь приглашения, сел на стул сбоку.
- Владимир, - и сделал паузу, затем без отчества, но пока на "вы": - я тезисы выступления по вашей просьбе подготовил.
- Молодец, Коля! - Этот сразу же перешел на "ты". А почему, спрашивается? Как старший к младшему?
Скребнев взял текст, пробежал глазами и, как Беляев перед Берельсоном, сделал пару замечаний.
- Здесь вот вместо "коллектив института" - "весь коллектив". Понимаешь?
- Понимаю.
- А вот здесь надо вставить слово "теснее", а то у тебя просто: "сплотимся вокруг Центрального Комитета". Понятно?
- Понятно! Конечно, с "теснее" будет убедительнее!
Довольный Скребнев тут же отпустил.
- Беляев нашел Сергея Николаевича, передал ему оформленные документы на участок. Он мог сам, напрямую, отдать их Скребневу, но субординация не позволяла. Сергей Николаевич сунул бумаги во внутренний карман пиджака и побежал в партком.
В коридоре встретилась Валентина, накрашенная больше обычного. Видимо, накануне выпивала.
- Привет! - сказала она.
- Привет!
- Чем занят?