- Разработкой вяжущих элементов для бесшвейного скрепления блоков под нагрузкой, - сказал Беляев. - Устраивает?
   - Нет. Чего не звонишь, не заходишь?
   - Дел много.
   - Завел себе, наверно, кого-нибудь! - захохотала Валентина, так что затряслась ее огромнейшая грудь, и тронула Беляева рукой ниже пояса.
   - Что ты! Некогда, - отшутился Беляев. - В аспирантуру готовлюсь. Да, вспомнил он. - Тут один очень ценный человек спрашивал, нет ли у меня девочек.
   У Валентины расширились глаза.
   - Что за человек? - спросила Валентина.
   - Пожилой еврей.
   - Нет, я евреев, тем более пожилых, не люблю. Да у них хвостик с пальчик! - вновь захохотала Валентина.
   - Речь не о тебе, - успокоил ее Беляев. - У тебя там в архиве вечно пасутся какие-то бэ.
   - Сам ты - бэ! Хорошие девчонки...
   - Вот собери мне этих хороших и мы съездим к Осипу...
   - Когда?
   - Хоть завтра.
   - Будет сде! - захохотала Валентина и пошла к себе, покачивая необъятными бедрами.
   Студенты бродили по коридору, и Валентина быстро исчезла в их толпе. Из толпы же выплыл Баблоян, инженер научно-исследовательского сектора, заметно пополневший за последнее время.
   - Здорово!
   - Здорово!
   - Нашел я место, - сказал Баблоян. - В Москве, в зеленой зоне. Комар не пролетит, не то, что бутылка! Вот телефон, - добавил он и протянул Беляеву бумажку.
   Беляев наплел Баблояну когда-то, что ему нужно место для одного знакомого инженера, сильно пьющего, в каком-нибудь курортном санатории, с присмотром, с курсом анонимного антиалкогольного лечения.
   - Сколько? - спросил Беляев.
   - Три сотни.
   Они отошли на лестницу, где было меньше народу, и Беляев отсчитал Баблояну тридцать червонцев.
   - Там знают, что Беляев придет от Сурена Ашотовича.
   - Понятно.
   С кафедры Беляев сразу же позвонил в это заведение, назвал себя и через минуту другой голос сказал, что его ждут в любое время. Теперь оставалось поймать отца, отвезти и сдать. Нужен был отец, которого неделю уже не было дома.
   Наверно, пьянствовал с Филимоновым. Отыскался он лишь на третий день. За это время Беляев успел раздобыть кирпич для Мещеры, побывать с девочками и Валентиной у Осипа, закрыть хоздоговор по своей кафедре и прочитать до конца Ветхий Завет.
   Ситуация с отцом была та же, и теми же были возгласы: "Похмели!" Беляев сразу же купил водку, как будто был готов похмелять отца всю жизнь.
   - Ты урод и тебя надо выправлять, - сказал Беляев, когда Заратустра набрал форму.
   - Да, надо завязывать, - неожиданно просто согласился отец. - Чувствую, еще один такой запой, и я концы отдам.
   Он вскипятил чайник и достал бритвенные принадлежности. Он весь зарос седой щетиной. Беляев сказал о санатории. Заратустра положил бритву на край раковины, но она со стуком соскользнула вниз. Он подхватил ее довольно быстро и теперь уже не выпускал из рук, пока намыливал помазком щеки.
   - Тебе же лучше будет. Захвати свои переводы.
   - Надо, Коля. Душой понимаю, что надо, но...
   - Что но...
   - Ни поможет, - сказал Заратустра.
   - Посмотрим, Отдохнешь, как человек, на лыжах походишь. Там лес. Кормят замечательно.
   Отец оперся руками о края раковины и чуть подался грудью вперед, не сводя глаз с эмалевой белизны.
   Когда он побрился, то попросил налить еще стопочку, совсем немножко, для храбрости. Беляев незамедлительно исполнил просьбу. Затем отец закурил. Он сидел на табурете совсем неподвижно. Делал частые затяжки. Уже маленький окурок дотлевал в его пальцах и обжигал их.
   Отец как бы не замечал этого, затем загасил о край пепельницы. И тут же достал из пачки другую сигарету.
   - Я заметил, - сказал он, - что в моей жизни есть закономерная ритмичность...
   - Подъемы и спуски?
   - Да, что-то в этом роде. - Заратустра обдумал сказанное и затянулся сигаретой, затем негромко добавил: - Одновременный страх - и перед жизнью, и перед смертью.
   - Потому, что третьего, самого главного, нет.
   Отец посмотрел на сына.
   - Чего? - спросил отец.
   - Деловой пружины.
   - Наверно, ты прав.
   - Ты - флюгер своего настроения.
   - Флюгер?
   - Да.
   - Что ж, и это, по-видимому, верно. Но я ненавижу обыденность.
   - Живи в экстазе дела. Ты же знаешь языки. Да я тебя завалю работой! Заведись в этой работе. Пей ее и похмеляйся ею.
   Отец улыбнулся. Несколько секунд он просидел, глядя на дымящую сигарету. Затем сказал:
   - Мне будет ужасно плохо завтра...
   - Ничего. Настройся. Переболей. Я тебе книги буду приносить. Да ты не представляешь, куда ты едешь! Ты едешь в фешенебельный отель, а рассуждаешь, как о тюрьме. Будь свободен. Собирай вещи. Все точно так, как в дом отдыха.
   - Я там никогда не был.
   - Привыкай.
   - Ладно, - сказал отец и начал собираться в дорогу.
   Беляев молча наблюдал за ним и думал, что, в сущности, отец оставался вечным юношей. Это его постоянный возраст. Он был мечтателем и врагом действительности. И страдает он от недостатка мудрости, которая, обычно, в его годах приходит. Так как жизнь есть прежде всего движение, то и главное в ней - изменение во время движения, собственного изменения - хотелось бы к лучшему, - и изменения окружающих. В связи с движением и изменением происходят переоценки. Может быть, теперь отец займется переоценкой собственной жизни.
   Заратустра собрал свой чемоданчик. На лбу у отца выступила легкая испарина, очевидно, оттого, что в квартире довольно-таки сильно топили батареи, или от выпитой водки. На лицо отца легла печаль.
   - Ты молодец! - сказал Беляев. - Я думал, будешь упрямиться.
   - Чего упрямиться, я не бык, я ведь и сам решил тормознуться.
   Отец надел свое видавшее виды пальто. Наверно, он изредка спал в нем или на нем. Когда он поднял руку за шапкой, Беляев заметил, что под мышкой у него большая дыра. Пришлось пальто снимать и Беляев вооружился иголкой с ниткой.
   Отец оделся.
   - Ну что, все? - спросил он.
   - Поехали, Заратустра.
   - Ты знаешь, почему я, главным образом, согласился? - вдруг спросил отец. Беляев пожал плечами.
   - Из-за тебя, Коля.
   Слезы выступили на глазах отца.
   - Самое тяжкое в жизни - это разочарование в людях, - сказал он. - Не буду оригинальным, но скажу, что они познаются в беде. Я думал, сначала, ты такой, как все... А ты не бросил меня. Поддержал.
   - Это лирика, - оборвал его Беляев. - Пошли!
   Отец потоптался на месте, посопел, кашлянул и сказал:
   - С Богом!
   Глава XI
   Новый, 1970-й, год Беляев решил встречать в одиночестве. Он купил маленькую елку. Когда ее ставил, сосед, Поликарпов, позвал его к телефону. Звонил Герман Донатович, расстроенный, сказал, что мать попала в больницу. Утром Беляев купил фруктов и поехал к ней. Мать лежала в гипсе.
   - В воскресенье, в два часа дня я пошла в магазин, - сказала мать, с улыбкой оглядывая сына, и продолжила: - хотела купить что-нибудь к обеду. Шел снежок, я не обратила никакого внимания. И вдруг на Арбатской площади, почти около часов, поскользнулась и упала. Чувствовала сильную боль в правом бедре. Для меня было ясно, что со мной случилось что-то серьезное. Милиционер вызвал "скорую", и меня в беспомощном состоянии отвезли в Первую Градскую больницу. В восемь тридцать очутилась на койке в травматологическом отделении. Давление было 240 на 120.
   - Вероятно, с испугу?
   - Наверно. До того как попасть в палату, мне пришлось ждать очереди в приемном покое на рентген, потом раздеваться, облачаться в казенное белье, и на таратайке я очутилась в операционной, где мне наложили шину - проткнули кость и на иголке укрепили вроде подковы.
   - Как твое самочувствие сейчас? - спросил Беляев, оглядывая мать. Несмотря на то, что она лежала в постели, лицо и губы были подкрашены.
   - Ничего, - сказала она. - Но вначале была подавлена мыслью, что жизнь каждого человека - нечто такое, могущее каждую минуту оборваться. Гермаша почти каждый день навещает. Все охает. Теперь столько забот пало на него.
   Мать задумалась, потом, словно что-то вспомнив, тихо сказала:
   - Мы, наверно, уедем.
   - Куда? - удивился Беляев.
   - Во Францию...
   Беляев вздрогнул и не нашелся, что сказать. В этом, разумеется, он не усматривал ничего особенного, но все же его это резануло.
   - Ты не рад? - спросила мать.
   - Вы вправе поступать так, как вам заблагорассудится.
   Мать рассеянно перевела взгляд на потолок.
   - Невозможно уехать из этой страны, - сказала она. - Столько мук! Гермаша с ног сбился. На работе у него скандал. Не хотят отпускать.
   - А у тебя?
   - Я пока молчу. Но предвижу бурю. Исключение из партии...
   - Вступишь во французскую компартию, - пошутил Беляев.
   - До Франции еще добраться нужно... Говорят, сначала через Австрию, потом через Израиль... В общем, не знаю.
   - Что вы там будете делать?
   - Гермаша сможет опубликовать свою книгу.
   - Он ее закончил?
   - По-моему, нет. Да и когда теперь этим заниматься? Сплошные нервы! сказала мать и приложила ладонь к щеке.
   Наступило молчание. Оба выдержали паузу без малейшего нетерпения или чувства неловкости. Можно было подумать, что у матери, которая все еще держала руку у щеки, сильно болит зуб, но выражение ее лица никак нельзя было назвать страдальческим.
   - Как у тебя дела в аспирантуре? - спросила она.
   - Нормально.
   - Трудно?
   - Нет.
   - А ты бы поехал во Францию? - вдруг спросила мать.
   - Чего я там забыл! - грубовато сказал Беляев.
   - Прекрасная страна, - мечтательно произнесла она.
   - Не знаю.
   Он вернулся домой в каком-то всклокоченном состоянии. С одной стороны, он признавал за матерью полную свободу, но с другой... Было что-то в этом противоестественное для него.
   Он никуда не хотел идти. Он хотел наряжать свою елку. Хотел запечь в духовке своего гуся с яблоками. Он подметил одну особенность: оттого, как он встречал Новый год, зависел весь год. Он не хотел, чтобы в его жизнь лез внешний мир, и одиночество в новогоднюю ночь сулило ему надежду на свободу от внешнего мира на год.
   На большой кухне с кафельным полом было две плиты. У одной хозяйничала соседка, другая была свободна. Шел седьмой час вечера, и если сейчас поставить гуся, то он к двенадцати, на маленьком огне, как раз будет готов.
   На кухню зашел другой сосед, Поликарпов. Он пользовался той плитой, на какую нацелился и Беляев.
   - Хорош гусь! - сказал Поликарпов. - Ставь, я сверху мясцо жарить буду. Купил в кулинарии антрекоты.
   - В нашей? - услыхав, спросила соседка.
   - В угловой.
   - А-а...
   Беляев принялся за дело. Он хорошо очистил гуся, выпотрошил и обмыл под струей воды. Шею отрубил, крылья отрезал до первого сустава, а ножки, желтоватые, что свидетельствовало о том, что гусь молодой, - до колен. Затем натер со всех сторон пупырчатую нежную кожу солью. Крылышки и бедрышки связал. Разогрел духовку. Выбрал яблоки средней величины, кисло-сладкие (покупал специально для этой цели на Центральном рынке, где, впрочем, брал и гуся), с чистой кожицей. Набил брюшко гуся этими яблоками, зашил его нитками. Положил гуся на противень спинкой вниз и поставил в духовку, убавив огонь до минимума.
   Вернувшись в комнату, достал елочные игрушки и бережно стал ими украшать елку. Форточка была приоткрыта и было приятно ощущать морозное дыхание улицы. Когда елка была наряжена и зажглись лампочки на ней, Беляев погасил верхний свет и минуту стоял в полумраке, любуясь вечными огнями. Затем подошел к письменному столу, включил настольную лампу, убрал со стола все лишнее: карандаши, кнопки, рейсфедер, линейку, скрепки, пишущую машинку... Пространство стола стало пугающе огромным. Это был старый стол, добрый друг, могучий, дубовый, двутумбовый, по пять ящиков в каждой тумбе. За этим столом Беляев рисовал в раннем детстве свои первые картинки, пачкал пальцы фиолетовыми чернилами, сидя над, прописями в первом классе...
   И елка, и тишина, и одиночество - все радовало Беляева. Он бережно положил перед собою тяжелую книгу и принялся читать. Это был Флоренский. "Столп и утверждение истины". Сначала Беляева отталкивал магизм этой книги, какое-то первоощущение заколдованности мира, вызывающее пассивное мление. Но потом это же впечатление и затянуло. В нем было что-то соблазняющее и прельщающее, как в тихо падающем новогоднем снеге, как в пустынной заснеженной аллее...
   Он не искал никакого ответа в книге, он для себя четко уяснил, что все ответы мнимы; нет ответа о смысле жизни, потому что сам вопрос об этом просто-напросто глуп. В книгах теперь его интересовало другое: процесс. Умение автора вовлечь в этот процесс читателя, как река увлекает щепку. И тогда реальный мир исчезает, и ты живешь в другом, идеальном мире. Тут была, конечно, для Беляева кое-какая разгадка: многие так увлекались идеальным миром, что абсолютно разочаровывались в реальном мире, клеймили его и наглухо прятались от него, показывая свою полную неспособность творить свою судьбу в живой жизни.
   Для перехода в идеальный мир нужна соответствующая обстановка. Тихая комната, свет настольной лампы, а за нею полумрак, и в углу - елка с самоцветами лампочек. Можно отвести глаза от текста и пробежаться глазами по корешкам книг, плотно стоящих на полках, высящихся от стола до потолка, потянуться, вспомнив о жарящемся на кухне в духовке гусе, улыбнуться самому себе, встать, пройти из угла в угол по комнате, беспричинно погладить бронзовый бюстик Пушкина, сдуть с него пыль, прилечь на диван, удобно положив ноги на валик, вновь встать, заглянуть в холодильник, где стоят несколько бутылок заиндевевшего шампанского, отщипнуть кусочек сыру, и вновь ходить, и вновь неспешно перебирать в уме разные мысли, останавливаться на полумысли, на какой-нибудь Франции, перескакивать оттуда во времена Христа, переносить Христа в зимнюю Москву, поставить его где-нибудь в ЦУМе, босого, в хитоне, пусть порезонерствует, поучит москвичей, в лучшем случае пятнадцать суток схлопочет, никому не нужны вечные истины, но всем очень надобен хлеб насущный, всем нужны деньги, но мало кто умеет их делать, и само понятие "делать деньги", подсудно в этой стране...
   Голод давал о себе знать, потому что Беляев специально с утра ничего не ел, а нацелился на гуся.
   Он так и сказал себе, что съест гуся без гарнира, так, немножко зелени прихватит. И уже сейчас, за каких-то три часа до Нового года, он уже готов был вонзиться зубами в этого гуся. От этого предчувствия во рту появлялась сладкая слюна, и всего Беляева охватывала предпраздничная дрожь.
   У него не было телевизора и он не хотел его иметь. Не было по той же причине радио. Была "Спидола", но мать ее забрала. И телевизор, и радио род вмешательства, причем довольно бесцеремонного, внешнего мира в твой особый, единственный, неповторимый мир. Если бы сейчас по Москве ходил и проповедовал Иисус, то, вероятнее всего, он догадался бы использовать современные средства коммуникации. Библия - телевидение времен Римской империи! Идеологичность библейских текстов неоспорима:
   "И Я устрою место для народа Моего, для Израиля, и укореню его, и будет он спокойно жить на месте своем, и не будет больше тревожиться, и люди нечестивые не станут более теснить его, как прежде...", "И кто подобен народу Твоему Израилю, единственному народу на земле, для которого приходил Бог..." Да, не умрут евреи от скромности, думал Беляев. Чем меньше народ, тем самомнительнее. Даже неприятно. Миллион Израилев на территории России по площади поместится! Однако в Евангелии от Матфея, правда, по отношению к людям, а не к нациям, сказано: "Ибо кто возвышает себя, тот унижен будет; а кто унижает себя, тот возвысится"...
   Размышляя за и против, Беляев ходил не спеша из угла в угол полутемной комнаты, затем пошел на кухню, где свет был погашен и стоял необычайный аромат жарящегося гуся. Беляев включил свет, открыл духовку, взял тряпку, чтобы не обжечь руки, и выдвинул противень. Поверхность гуся со всех сторон зарумянилась. Беляев на минуту задвинул противень, налил полстакана воды из чайника, вновь выдвинул противень и осторожно вылил воду на гуся. Пар еще не успел подняться, как духовка была закрыта.
   Беляев повторял про себя: "Кто возвысится, тот унижен будет. Кто унижен будет, тот возвысится. Кто возвышает себя, тот унижен будет, а униженный возвысится, а возвысившийся - унизится..." Ему казалось это какой-то морской волной, приливами и отливами, возвышениями, унижениями, возвышениями... Вот оно равенство: всех подравнять, кроме Христа, сына Давидова и избранного народа его. Но что-то тут не вязалось: по всей просвещенной Европе неужели не нашлось ни одного Беляева, который бы засомневался в священности библейских текстов. Нашелся, конечно нашелся, товарищ Беляев! Нашелся, да еще какой - Адольф Хитлер! Именно "Хи", а не "Ги". И чем это кончилось, известно...
   В коридоре показался сосед Поликарпов со своим мясом на разделочной кухонной доске.
   - С наступающим! - приветствовал он.
   - И тебя также!
   Поликарпов остановился.
   - Слушай, Колька. Я тебе не хотел раньше срока говорить... К февралю мне квартиру дают. Понял?
   У Беляева мгновенно улучшилось настроение, хотя и без того: с гусем, с Христом, да с елкой, да в одиночестве! - было прекрасное.
   - Понял! - воскликнул он.
   Поликарпов ткнул его кулаком в бок и пошел на кухню. А Беляев завелся. Флоренский встал на полку. Христос поставлен в угол до выяснения. Итак, у Поликарпова двадцать метров на четверых: он, жена, старуха, его мать, и сын в армии. Дадут ему двухкомнатную. Впрочем, одернул себя Беляев, что он за Поликарпова беспокоится. Поликарпов останется с Поликарповой. А Беляев с кем? Положим, сейчас здесь мать прописана. И им, как разнополым, дадут эту двадцатиметровку. А могут и не дать. Соседка Рогачева - одна. А вот Моисеевых - трое. Трое, но все женщины, и дома не бывают. Бабка прописана тут, а живет на Плющихе с дочерью, а тут - две ее других дочери. Но живут где-то у мужей, а за площадь держатся. Конечно, правильно они делают, что держатся. Но и Беляев держится. Однокомнатную он бы давно себе сообразил. Но, спрашивается, зачем торопиться. Эта квартира должна быть его! Есть разница: с одной стороны Неглинка, а с другой - какое-нибудь Бирюлево-товарная?! Но дело даже не в этом. Если бы в Бирюлево-товарной стоял этот великолепный, семнадцатого века двухэтажный особняк, то Беляев бы и из Бирюлева не поехал. Вот в чем дело. Это сейчас кажется - коридор обшарпанный, обои засалились и оборвались, пол скрипит, двери износились... А пройтись здесь с бригадой, да паркет новый положить да люстры подвесить в коридоре и в комнатах поярче... Резиденция патриарха будет, а не квартира! Неужели этот Поликарпов сам не смекает, что ему бы здесь расшириться? Наверно, не смекает. Их тянет в новую квартиру. А что это такое, Беляев прекрасно знает:
   бетономешалка! Здесь же кирпичная кладка на яйце!
   Поговаривают, из центра выселять все равно будут. Но если покрутиться, постараться - не выселят. И тут - мысль в голову: позвонить Лизе. Без какой-то связки! Хотел ведь быть один. Хотел, но жизнь продиктовала свое.
   Он набрал номер.
   - Попросите, пожалуйста, Лизу, - не услышав еще, кто взял трубку, сказал Беляев в волнении.
   - Это я... Коля?
   - Да. С наступающим! - выпалил Беляев.
   - Тысячу лет тебя не слышала! - порадовалась Лиза. - Где ты, в компании? С кем? Комаров где? Пожаров?
   - При чем тут Комаров с Пожаровым?
   - Ты где?
   - А ты? - издевнулся Беляев.
   - Как где? Дома...
   Пауза длилась чуть дольше ожидаемого.
   - Я развелась, ты знаешь?
   И у Беляева отдалось в голове: знаешь, аешь, аешь, ешь...
   - Нет, конечно. Могла бы позвонить!
   - Это мужчине нужно делать, - пропела Лиза, и он на расстоянии увидел ее влажные губы, и ему ужасно захотелось ее.
   - Я один.
   - Один?
   - Да, Лиза. Я один. И - гусь в духовке. Такой огромный, с яблоками... Я боюсь, что не осилю его... Приходи помогать? А?
   - Подожди!
   Она, по-видимому, положила трубку и побежала совещаться с матерью, или с сыном? Сколько ему, интересно? Года три?
   - Я приду через полчаса, - вновь услышал он голос Лизы.
   - Молодец!
   - Уложу Колю и приду. А то он без меня плохо засыпает.
   У Беляева сердце ушло в пятки.
   - Кого ты уложишь? - спросил он.
   - Колю...
   - Его Колей зовут?
   - Колей... Жди! - и сказав это, повесила трубку. И даже частые гудки были очень приятны Беляеву.
   Он что-то замурлыкал себе под нос и побежал в комнату накрывать на стол. А кто всему виной? Какой-то сосед Поликарпов! Беляев тщательно выбирал из нескольких, а потом и расстилал скатерть. Ему казалось, что он готовится к самому торжественному событию в своей жизни, и без того полной событиями, которые, накладываясь одно на другое, и составляют эту жизнь, поскольку не может же так быть, чтобы жизнь шла без событий. Наблюдая за собой как бы со стороны, Беляев догадывался, что и самое торжественное событие уйдет в прошлое, стушуется и, быть может, именно от этого чувства эфемерности любых событий в нем и разгоралась всегда радость сердца, потому что за любым из событий следовало новое, и это новое, неизвестное всегда придавало его жизни огромный смысл. Но также он уже знал и то, что очень сильно обжигающее, слишком быстро забывается. Или точнее так: что очень сильно обжигает, то слишком быстро забывается. Помнится долго лишь то, что построено по принципу айсберга: событие отдаляется, а ты видишь все новые и новые глубины в нем.
   Раздался звонок в дверь. Беляев бросился открывать. Лиза вошла шумно и бойко:
   - Ой, держи скорее, а то уроню!
   Беляев подхватил огромный, со сковороду, сверток. То был домашний пирог, открытый, с малиновым вареньем, с румяной решеткой из сдобного теста. От него пахло счастливым детством.
   Лиза была в состоянии подчеркнутой веселости. Быть может, когда шла сюда, то лицо ее было задумчиво и строго. Но перед самой дверью она сосредоточилась, растянула рот в улыбке и только тогда позвонила. А может, просто была весела весь день в предчувствии праздника. Что за идиотский праздник? Улыбаются, смеются, забывают горести и обиды, хором думают о счастье. С ума сойти можно, что за праздник! Зима, елка, год позади, год впереди. Торжественное ожидание, что вот-вот что-то произойдет замечательное. Вряд ли сыщешь по всей стране человека, который бы так или иначе не отметил Новый год. Уму непостижимо! Выпиваются моря шампанского и других напитков. Наверно, в новогоднюю ночь в стране столько выпивших, сколько произведено стаканов... фужеров... бокалов... рюмок... стопок...
   Лиза сняла пальто, расправила и без того прямые плечи (осанка балерины), спросила:
   - Как я тебе в новом платье?
   Беляев увидел что-то в высшей степени оригинальное, темно-синее, с чем-то белым и красным, сущий цветник, вызывающе красивое.
   - Ты прекрасна! - с долей патетики сказал Беляев. - Именно в этом платье завершается круговорот годовой жизни, если у круга можно найти начало или конец...
   Лиза зажмурилась и подставила щеку для поцелуя. Потом она села на диван, положила ногу на ногу, распустила "молнию" на сапоге, сняла его, затем теплый носок, и надела на маленькую ножку черную, лаково поблескивающую туфлю на высоком тонком каблуке. Поставила ногу на пол и потопала этой туфелькой. То же самое было проделано с другой ногой. Глаза Лизы заблестели вдохновением, лицо зажглось, она достала из сумочки зеркальце и, когда подносила его к лицу, заметила в нем отражение горящей елки.
   - Какая маленькая! - воскликнула Лиза, останавливая на елке свой взгляд.
   Она вошла и не заметила елку, подумал Беляев. Она сильно волновалась, когда вошла, поэтому не заметила елку. В Новый год многие не замечают елку. Чувствуется, что должна быть елка и все. Скорее замечаешь обратное, когда елки нет. А тут елка, как и положено, стояла. А то, чему положено быть, никогда не замечаешь. Не замечаешь батарею, не замечаешь утро и солнце, не замечаешь воду в кране, газ в плите, не замечаешь снег, стул, диван, шкаф, ложку... Не замечаешь, что у человека два глаза, у кошки - хвост, у стен уши, у дна - покрышка, у лампочки - спираль, у человека - скелет...
   Беляев рассмеялся и побежал на кухню за гусем. Лиза тоже непринужденно засмеялась, как будто увидела скелет Беляева, убежавшего без него на кухню. Она встала, подошла к письменному столу и полистала книгу, не вглядываясь в строчки. Книга была старая и в ней было много страниц, а переплет был кожаный, или под кожу, с глубоким тиснением. Затем обвела взглядом книжные полки. Она протянула руку и пальцем с длинным алым ногтем провела по корешкам, как по зубьям расчески. И отошла, заложив руки за спину. Затем приблизилась к столу, взялась за края скатерти распахнутыми руками, дунула на нее и встряхнула.
   Беляев внес пышущего на большом блюде гуся.
   - Ой! - воскликнула Лиза. - Какая прелесть!
   - Для тебя старался.
   - Не ври!
   - Какой резон мне врать? Старался для тебя. Когда покупал этого гуся, то думал о тебе. Думаю, куплю гуся и приглашу Лизу. Зажарю его в духовке и приглашу, - посмеиваясь, говорил Беляев.
   - Нет, правда?
   - Правда.
   Лиза захлопала в ладоши.
   - У меня дело к тебе есть, - сказал вдруг Беляев.
   - Какое?
   - Давай распишемся!
   - Шутишь? - Пришла она в себя.
   - Нет, говорю серьезно.
   Они накрывали на стол, потом сели за него.
   - Шутишь? - пришла она в себя.
   - Нет, говорю серьезно.
   Они накрывали на стол, потом сели за него.
   - Ты хочешь сказать, что мы будем мужем и женой? - спросила она.
   - Разумеется.
   Выпили по рюмке коньяка, проводив старый год. Некоторое время просидели в тишине, позвякивая вилками о тарелки.
   Вдруг Беляев взглянул на часы, сорвался с места, достал из холодильника шампанское и начал скручивать с него проволочку, срывая попутно серебристую фольгу. Раздался глухой шлепок, пробка полетела к елке, брызнула пена и газированная светло-янтарная жидкость наполнила два хрустальных фужера. Все так знакомо, и все так ново!