32

   Жена и двое детей; мне еще жить в этой стране. С порога слышу голос Арсена: Мой народ в очередной раз сделал свой выбор. Он отверг коммунизм. Так и есть, но был ли этот выбор свободным? Удивительная способность забывать: всего неделю назад на этой же кухне Луганов рассказывал, какими методами обеспечивался этот свободный выбор – и вот теперь они говорят: мой народ в очередной раз сделал свой выбор.
   У нас, похоже, разный народ. Мой народ в очередной раз наебали. Моему народу в очередной раз не дали выбрать. Спрашиваю Арсена:
   – Ты, значит, гордишься, что голосовал за коррупцию и геноцид русских?
   – Ты что? – искренне возмущается Арсен, – я вообще не голосовал, у меня же израильское гражданство.
   Понятно. Сделал, значит, свой выбор. А мне еще жить в этой стране.
   Сегодня мы все собрались здесь, сфотографироваться для первого номера – и этот день совпал с моментом объявления итогов выборов. Что, второго тура не будет? спрашивает Глеб Бена, а тот рассказывает, что собирался голосовать против всех, но в последний момент пожалел Явлинского: тот стоял последним по алфавиту. Вроде, человек неплохой, образование высшее, в КПСС не состоял. Ну, я и проголосовал за него, тем более, ему и не светило.
   – Явлинский – это отдельное говно, – говорит Арсен. – Помню, в 1993 году, когда макашовцы стволы собирали, идти штурмовать мэрию и Останкино, Явлинский писал в "Независьке": Ельцин, сука, попирает демократию.
   Хочется спросить: а как еще назвать то, что происходило в октябре 1993-го? Можно сказать "попирает демократию", можно сказать "переворот", можно сказать "убийство".
   – Он не прав. Никакое это не попрание демократии, это как раз и есть демократия в действии, – говорю я, – отключение воды и света с последующим танковым обстрелом. Если так, я предпочитаю старый добрый тоталитаризм.
   – Противно было читать, – продолжает Арсен. – К тому же он взял к себе проходимца Паульмана копирайтером.
   Проходимец Паульман. Довольно точная характеристика. Интересно, сколько Паульман должен заплатить Арсену, чтобы тот забыл свою чеканную формулировку? И – чует мое сердце, – не пройдет и десяти лет, мы узнаем ответ на этот вопрос. Арсен вместе со своим народом опять-таки сделает выбор.
   Иногда мне очень трудно общаться с этими людьми. Мы кончали одни и те же школы, учились в одних и тех же институтах, сейчас мы даже делаем одно и то же дело – но когда я думаю, что они сделали с Россией, я начинаю их ненавидеть. Иногда я думаю: мне было бы не так обидно, если бы они просто украли все, что разбазарили за эти годы. Но нет – мои бывшие одношкольники, социально-близкие люди, последние пять лет показали себя исключительно мастерами таскать каштаны из огня – добровольно, с песней, для других людей. Безоружные идиоты, пошедшие по призыву Гайдара защищать вооруженную танками власть в октябре 1993-го. Самодовольные дураки, проголосовавшие за Ельцина летом 1996-го.
   Мы не проиграли выборы. Мы в этих выборах участия не принимали. Мы проиграли войну, непонятно когда начавшуюся, непонятно когда окончившуюся. Война окончена, хорошие парни проиграли. Как шутили в годы моей молодости: Граждане евреи, ваш праздник окончен, улица Архипова снова открыта для автомобильного движения.
   А вчера вечером мы к Катиным родителям ходили, продолжает Бен, и ее мама спрашивает, за кого я голосовал. Ну, я рассказываю, как сейчас: хотел против всех, но голосовал за Явлинского, потому что он стоял последним. Рассказал и вышел в туалет, а Катина мама говорит: "Какой он у тебя все же аполитичный! Ведь во втором туре Зюганов будет на последнем месте, так он за него и проголосует!". Круто, правда?
   Очень круто, Бен. Чудовищно круто. Я понимаю: из всех нас только у меня одного есть дети. Только мне жить в этой стране. А настоящий борец за демократию давно уже должен обзавестись иностранным паспортом – чтобы всегда была возможность драпать. Сделать, опять-таки, свой выбор.
   А может, я не прав. Может, война продолжается, и у нас еще есть шанс на победу. Жалко, я не знаю, как она выглядит, наша победа. И не очень знаю, кто такие мы.
   Арсен длинно рассказывает, как ему противно, что выбирая Ельцина сегодня, мы обрекаем себя на то, чтобы выбрать Лебедя в 2000 году, но, повторяет он, за Зюганова голосовать тоже не пошел бы, конечно, не хочет быть рядом с Витюшей Анпиловым, и, конечно, ему будет слишком противно, если они победят. А так ему, конечно, не противно.
   Удивительный человек.
   – А если мы победим, – говорит Андрей, – будет стыдно, что голосовали, потому что и без нас бы справились.
   Да, вам будет стыдно, думаю я, и это самое малое, чем вы можете обойтись. Если бы я не был мальчиком из интеллигентной еврейской семьи, я бы проклял вас, дорогие друзья, до девятого колена. Но я никого не проклинаю, я только говорю: запомните этот день. Сегодня вы сделали выбор. Вы выбрали политтехнологии, манипуляцию общественным мнением, коррупцию, ложь. Зато вы отвергли коммунизм. Большое дело, ничего не скажешь.
   Глебу, пожалуй, все равно, кто победит на этих выборах. Он выходит в большую комнату, поет Ник Кэйв, Катя танцует с Шаневичем и Муфасой, довольно громко подпевая:
 
On the last day I took her where the wild roses grow
And she lay on the bank, the wind light as a thief
As I kissed her goodbye, I said, 'All beauty must die'
And lent down and planted a rose between her teeth
 
   На предпоследней строчке Глеб вспоминает Снежану: ее призрак тоже мог бы присоединиться к этому танцу и еле слышно подпеть голосом Кайли Миноуг.
   Он наливает себе водки. Интересно, думает он, сопьюсь я, если и дальше буду здесь работать? Глядя на танцующую Катю – Машу Русину – Глеб ощущает приближение знакомой апатии. Чем он занят последние дни? Пробует вычислить убийцу Снежаны, узнать, кто выдал себя за покойного Чака, или найти Маринку Царёву, надеясь, что в конце концов все линии сойдутся, как в плохом детективе: псевдоЧак окажется Маринкиным любовником и убийцей Снежаны. Эта версия нравится Глебу: можно не гадать, кто из коллег по Хрустальному – убийца. Хорошо, если бы убийца обретался только в виртуальном мире – как призывает верить Горский.
   В коридоре у окна стоят Бен и Ося. С политикой они, слава богу, разделались.
   – Взять хотя бы Визбора, – говорит Ося. – Это же настоящий евразийский поэт, его тексты наполнены эзотерикой.
   – Где? – возмущается Бен, – где у него эзотерика? Только не надо про его одноклассника, погибшего за единую Евразию под городом Герат. Возьмем что-нибудь классическое – скажем, про солнышко лесное.
   – Пожалуйста, – отвечает Ося, – будет тебе солнышко лесное. Я раньше никак не мог понять: кто ж ему мешает вернуться к этой, с которой он у янтарной сосны? Жена, что ли? Алла, если не ошибаюсь, Якушева?
   – Ада, – подсказывает Глеб. Емеля любил петь старое КСП, бывшее еще до Мирзаяна и Лореса.
   – Вот оно! – радуется Ося. – Жена из ада. Такое случайно не бывает!
   – Так почему он вернуться не мог? – спрашивает Глеб. Сейчас, больше чем когда-либо, он уверен: вернуться нельзя никуда и никогда.
   – Потому что это песня про солярную магию! Она же солнышко лесное, потому что он ее вызывает солярным ритуалом! Она типа суккуба и может появляться только в одном месте. И мы знаем, в каком: ручей у янтарной сосны плюс кусочек огня. И, вероятно, только в какой-нибудь правильный день.
   – В какой? – машинально спрашивает Глеб.
   – Мы знаем, в какой, – радостно говорит Ося – ответ явно пришел ему в голову только что: – В летнее солнцестояние. Двадцать второго июня ровно в четыре часа.
   – Круто, – потрясенно говорит Бен, а Глеб возвращается в комнату, недослушав Осину речь: мол, именно поэтому его, Осю, и огорчает переориентация Бена на современную попсу.
   Диск кончается, Ник Кейв поет "Death is Not the End". Глеб вспоминает письмо Чака с того света и подходит к окну. Городское солнце проглядывает между облаков. Облака плывут никуда. Ни памятью, ни воспоминанием, ни строчкой из Галича. Просто – сгущенными парами, серыми клочками по синему небу, фрактальными образованиями, тучками небесными, вечными странниками, без изгнания и родины, без прошлого и будущего, без песен и стихов. Глеб смотрит в окно, а за его спиной танцуют, пьют водку, ждут фотографа, обсуждают, где взять денег на журнал. Можно размещать рекламу, можно делать новости для внешних заказчиков, можно продавать статьи в другие издания.
   – А еще, – говорит Андрей, – можно устраивать онлайн пресс-конференции.
   – Это будет круто, – кивает Бен. – Алену Апину позовем или даже Аллу Пугачеву.
   – Проще все-таки начать с Пригова, – говорит Шаневич, – а потом, скажем, "АукцЫон".
   – Или Пелевина, – говорит Андрей, и Глеб, не оборачиваясь, одними губами добавляет: и Тарантино.

33

   Глеб вернулся в офис. В ящике лежал ответ Вольфсона: Валерка проснулся и писал, что может сейчас встретиться на IRC. Глеб быстро создал канал и отмылил название Вольфсону.
   – Ты ничего не слышал про Маринку Царёву? – спросил Глеб.
   – Нет. А что, она в наших краях?
   – Да нет, судя по всему – в Москве.
   – А ее что, кто-то видел после школы? Я думаю, она давно уже свинтила куда-нибудь, как все нормальные люди.
   Глеб подумал: Вольфсон никогда не считал нужным скрывать, как относится к собеседникам. Как все нормальные люди.
   – Оксана говорила: Емеля встретил ее незадолго до смерти, – ответил он.
   – Это не довод. Мало ли, где он ее видел. Может, она ему приснилась. Теперь же не спросишь.
   – Ты прав, – ответил Глеб и подумал, что список вопросов, которые уже некому задать, все растет. Впрочем, кое в чем мог помочь Вольфсон.
   – Я тут вспоминал наш десятый класс, – написал Глеб. – И вот решил тебя спросить. Что это за история была, когда тебя забрали? Вы тогда так конспирировались, что я ни хуя не понял, о чем речь.
   – Да так, хрень какая-то детская, – ответил Вольфсон. – Мамаша Чака наябедничала директрисе, а та с перепугу позвонила в гебуху. Я уж не помню, чего мне шили.
   Глеб разозлился и выстучал на клавиатуре:
   – Кончай выебываться. Теперь об этом можно рассказать.
   Последняя фраза – название книжки, написанной американскими физиками, которые конструировали, кажется, атомную бомбу или что-то в этом духе. Вышедшая еще в советское время, она все время вспоминалась Глебу во время гласности. Название почему-то казалось грустным: как правило, если о чем-то можно рассказывать, уже не имеет смысла это делать.
   – Ну, если тебе так надо, – ответил Вольфсон, – пожалуйста. Хотя я уже плохо помню. Одним словом, я изучал нацисткую мифологию. Был человек, я называл его Учителем, и у него дома было что-то вроде кружка. Началось все с какого-то ксерокса из "Вопросов философии", с фрагментом из книжки каких-то французов… что-то вроде "Заря магии", не помню уже сейчас. А потом Учитель принес полный Самиздатовский перевод.
   Глеб быстро перешел в "Нетскейп" и в "Рамблере" набрал в поисковой строке "заря магии". Вылезло девять ссылок – все в меру бессмысленные. По крайней мере, никакого отношения к нацистской мифологии.
   – Короче, мы изучали тайную историю нацизма. Секретные ордера, настоящий смысл СС и так далее. Оказалось, что фашисты во многом были правы. Взять хотя бы евгенику: если не заботиться об улучшении генофонда, человечество вымрет. Я, конечно, не имею в виду методы, только общую идею. Короче, для меня как для еврея было очень важно, что не все так линейно, как мне в школе говорили.
   – Вероятно, – ответил Глеб, – это были наши, евразийские фашисты.
   – В каком смысле – евразийские? – удивился Вольфсон. – А разве африканские бывают? Не считая, конечно, черных пантер.
   Глеб изобразил из скобки и двоеточия смайлик – мол, я пошутил, – а Вольфсон продолжал:
   – Честно говоря, я все забыл уже. Были какие-то штуки, которые мне очень нравились. Скажем, что война началась 22 июня: не потому, что самая короткая ночь, и удобнее напасть, как нас учили. Наоборот: это самый длинный день в году, и астрологи предсказали Гитлеру удачу. Мол, немцы – солнечная нация, а славяне – холодная, потому в этот день и надо начать.
   Только что был разговор про 22 июня. Было бы забавно познакомить Осю с Вольфсоном.
   – Вот они обломались, когда зима 1941-го оказалась такой холодной. Они ж думали, что это война солнца против снега. Ну, и просрали в конце концов.
   Глеб ответил еще одним смайликом. Теперь ясно, чем занимался Вольфсон. Как писал Чак_из_нот_дэд – нынче это стало модно. Глеба охватила тоска. Еврейские мальчики, увлекающиеся нацизмом. Оксюморон. Смешнее разве что русские, обратившиеся в иудаизм.
   – Я вот сообразил, что работаю сейчас в фирме Sun. Двенадцать лет назад я бы точно решил, что ее основали сбежавшие в Америку нацисты. Впрочем, если так рассуждать, то "Белоснежку и семь гномов" Дисней сделал по заказу Сталина.
   Глеб замер. Все сложилось. Солярная магия, жертвоприношение, близкое равноденствие… У меня идеальное алиби: я пил и танцевал. Ося в самом деле мог знать Марину и, конечно же, вполне способен изображать мертвеца в виртуальном мире: пошутить, как минимум. Chuck_is_not_dead не случайно выглядело парафразом надписи на майке: Ося уверен в своей безнаказанности, даже ключ дал. Что до убийства – почему бы нет? К тому же, Ося мог знать иероглиф – недаром он так оживился, когда Глеб стал его толковать. И вообще, человек, открыто называющий себя сатанистом, очевидно, нездоров. С него станется принести ни в чем не повинную девушку в жертву.
   На экране появилась очередная Вольфсоновская реплика:
   – Я думал тут на днях про нашу школу. Мы же были дико умные. Мы, выпускники оруэлловского года, первое поколение без иллюзий. Более того: мы были единственным поколением, которое считало, что живет при тоталитаризме, – а тоталитаризма как раз уже не было. Думаю, у меня все так хорошо сложилось, потому что я был заранее ко всему готов.
   У Чака и Емели, подумал Глеб, все сложилось не так уж хорошо. А пресловутый тоталитаризм был всего лишь очередной иллюзией.
   За спиной Глеба открылась дверь: Андрей позвал фотографироваться.
   Напечатав "/me уходит" Глеб вышел в большую комнату, где расположилась вся редакция. Он встал сбоку, прямо перед Муфасой, и рядом с ним, с самого края, встала Нюра Степановна. Глеб почувствовал запах "Кэмела", вспомнил торопливый секс и захотел еще раз дотронуться до макушки, уловить внезапный детский аромат.
   Все улыбнулись, посмотрели в объектив, и тут за спиной фотографа запищал факс. Нюра крикнула:
   – Ой, бумага кончилась! – и собралась бежать, но Шаневич ее остановил:
   – Ну и черт с ней, с бумагой!
   Вспышка, еще и еще. Как маленькое солнце, подумал Глеб. Позади него Ося втолковывал Шварцеру, что никаких хакеров не существует:
   – Просто те же люди, что должны охранять большие системы, их ломают, чтобы поднять себе зарплату. А банки списывают на хакеров те деньги, что разворовали сами. Левин вот клялся, что взял всего тысяч сто, а помнишь, сколько на него повесили?
   – Тихо! – прикрикнул Шаневич. Еще раз клацнул затвор.
   – Готово, – сказал фотограф.
   – Круто, – сказал Бен. – Теперь останемся так навсегда. Вы все – и мы с Катькой в обнимку.
   Он в самом деле обнимал Катю. Она стояла, склонив голову ему на плечо: сегодня они выглядели влюбленной парой, молодоженами, двумя романтиками в жестоком мире.
   Теперь останемся так навсегда. Слово навсегда подразумевает куда больше вечности, чем способен себе представить человек, подумал Глеб. Похоже, они действительно считают, что работают для вечности. А может и нет, может, их просто прет: новое дело, они застолбили свой Клондайк. Их прет, и они чувствуют такой драйв, что воспоминаний о нем хватит если не на вечность, то на всю оставшуюся жизнь.
   На этом празднике он был случайным гостем. Он был зван, но не мог принять приглашения. В квартиру на Хрустальном, которая наверняка останется в истории русского Интернета, он зашел лишь для того, чтобы сверстать несколько десятков страниц. По большому счету, Повсеместно Протянутая Паутина и глобальная сеть оставляли его равнодушным. Может, потому, что у Оксаны и у Тани не было мэйлов. Да и Снежане теперь мэйл ни к чему.

34

   Феликс работал в ФизХимии на Ленинском, неподалеку от пятой школы. К 1996 году институт опустел, библиотека работала через день, и научную деятельность почти свернули. Говорили, что в других корпусах не работали туалеты и лифты, здесь же поддерживалось какая-то видимость цивилизации. Тем не менее, каждый спасался в одиночку. Последние три месяца Феликс писал на заказ модуль для бухгалтерской программы и сегодня вот уже два часа искал ошибку. Краем глаза он посматривал на часы, отдельным окошком висящие в углу доисторического EGA-монитора, закупленного лабораторией еще в конце восьмидесятых: полпервого должен прийти Глеб. Вот странно: толком не виделись уже много лет, а тут встретились на Емелиных похоронах, и месяца не прошло – сам перезвонил, сказал, хочет повидаться. Собирался зайти вечером, но Никита что-то приболел, и Нинка вряд ли обрадуется гостю. Договорились встретиться прямо в институте.
   Глеб позвонил с проходной, Феликс взял бланк пропуска, подписанный вечно отсутствующим завлабом, вписал "Глеб Аникеев" и спустился за Глебом. Столовая в Институте давно не работала, они пили чай прямо у Феликса: все равно в лаборатории сегодня никого больше не было. Воду кипятили на газовой горелке под тягой – только остатки оборудования и напоминали теперь о химии.
   – Ты все эти годы так здесь и проработал? – спросил Глеб.
   – Числюсь, – ответил Феликс и подумал: я, наверное, кажусь ему неудачником – такое, мол, было интересное время, а я его просидел здесь, в лаборатории.
   – Так странно, – сказал Глеб. – Я помню, в школе ты был для меня… ну, чем-то особенным. Мы тебя, конечно, дразнили то Железным, то Голубым, но я тебе завидовал. Помнишь, мы с тобой как-то весной гуляли?
   Феликс попытался вспомнить. Что-то такое было: всем классом ходили в Музей Маяковского на экскурсию, потом вместе с Глебом пошли бродить по городу. Феликс помнил прогулку смутно, тогда он думал только о Карине Гилеевой – студентке, с которой познакомился на каникулах, когда родители взяли его с собой в Карпаты кататься на горных лыжах. На лыжах он с тех пор не стоял ни разу, но накануне возвращения в Москву Карина пришла к нему в комнату и сама расстегнула молнию на его спортивной куртке. Первый в жизни половой акт продлился меньше сорока минут – как раз столько и потратили родители на ужин в местном гостиничном ресторане. Когда они вернулись в номер, Феликс и Карина сидели в разных углах и беседовали о кино и литературе, как и положено детям из приличных семей. Серебряный век, Ахматова, Мандельштам. Феллини, Тарковский, Золтан Фабри.
   В Москве Феликс вспоминал свой сексуальный дебют с гордостью, но повторять Карина не рвалась, и приходилось долго ей звонить, встречаться урывками, водить по ресторанам, поить дорогим вермутом и ворованным у родителей коньяком.
   – Для меня это был такой урок свободы, – продолжал Глеб. – Помнишь, я спросил: "А куда мы идем?", – а ты ответил: "А какая разница? Идем – и все. Просто гуляем. Разве надо всегда знать, куда идешь?"
   – Я так говорил? – изумился Феликс.
   – Ну, или почти так, – смутился Глеб. – Я так запомнил.
   Да, точно. Так он и говорил тем вечером, когда вел Глеба московскими переулками прямо к Карининому дому. Они постояли во дворе, Феликс посмотрел на темные окна и, ничего не объяснив, грустно пошел к метро. Через полгода Карина заявила, что больше не желает его видеть, оставив в наследство неплохие технические навыки в сексе и чудовищную неуверенность в себе. Навыков, впрочем, хватало, чтобы на физфаке слыть донжуаном и грозой слабого пола – по крайней мере, до третьего курса, когда Феликс женился на малознакомой девице с биофака, которую как-то снял на пьяной вечеринке.
   – Это был для меня урок свободы, – повторил Глеб. – Я потом это часто вспоминал, когда уже с Таней жил. Неважно куда идти. Просто гуляем.
   – Про Таню чего-нибудь слышно? – спросил Феликс.
   Глеб познакомил его с женой, и Феликс нашел ее совсем не похожей на тот образ, что создался у него по рассказам Глеба. Она была слишком развязной, много пила и смотрела сквозь собеседника. Честно говоря, тут Феликс никогда Глеба не понимал.
   – Нет, – ответил Глеб. – А что мне до нее? Она в Европе где-то.
   В прошлом году Феликс тоже побывал в Европе, и в Германии случайно встретил Карину. Она уехала вместе с родителями в конце восьмидесятых и сейчас работала официанткой в какой-то берлинской забегаловке. Узнав Феликса, первая его окликнула.
   – Скажи, – спросил Глеб, – ты про Маринку Царёву ничего не знаешь? А то мне Абрамов что-то рассказывал. Ну, до того, как исчез окончательно.
   – Про Маринку? – переспросил Феликс. – Я встречал ее недавно, месяца два назад. Постарела сильно, с трудом узнал, осунулась как-то.
   – И где она?
   – В какой-то компьютерной конторе, кажется. Я ее на Комтеке видел, в апреле.
   – Телефон не взял?
   – Да нет, – Феликс пожал плечами. – Она как-то не рвалась общаться. Она с каким-то мужиком была. Да и я к ней, честно говоря, всегда был равнодушен. И история эта… как-то после смерти Чака совсем уж противно стало.
   – А при чем тут Чак? – спросил Глеб.
   Феликс на секунду замялся. Столько лет прошло, а все боится рассказать то, что сказал ему когда-то Абрамов. Впрочем, по справедливости, для школьных грехов должен быть срок давности – и для этой истории он давно прошел.
   – Абрамов мне рассказывал: это он подбил Чака стукнуть на Вольфсона, – сказал Феликс, – чтобы Маринка ему досталась.
   – Постой, – сказал Глеб. – Вольфсон говорил, что это мама Чака бегала к директрисе.
   – Ну да, – кивнул Феликс. – Но ведь это Чак ее, наверное, подговорил, так ведь?
   – Может быть… – протянул Глеб. – Теперь я понял, что Абрамов имел в виду…
   Феликс подошел к окну, откуда был виден кусок Ленинского проспекта, и задумчиво сказал:
   – Я тут на днях решил мимо школы проехать. Так там на углу Университетского, где всю жизнь стоял плакат "Вся власть в СССР принадлежит народу", теперь реклама какого-то банка. И я подумал: нет разницы, что написано, важно место. То есть реклама – она как лозунг.
   Он хотел объяснить, что за прошедшие годы все изменилось не так сильно, как когда-то казалось, и в целом система работает по-прежнему: на месте лозунга – реклама банка, на месте КГБ – бандиты, а все остальное – без изменений: предательство на месте предательства, дружба на месте дружбы. Разве что – с каждым годом места для дружбы все меньше, а для предательства – все больше. Если, конечно, верить рассказам однокурсников, ушедших в бизнес.
   – Да, – кивнул Глеб, – реклама такая же ложь. Но я вот думаю: а что было бы, если бы мы проснулись – и там снова лозунг? Причем тот же.
   – Заснули бы обратно, – пошутил Феликс.
   – Нет, я серьезно, – не унимался Глеб. – Если бы мы проснулись в 1984 году, такие, как мы есть, со всем знанием о том, что будет в 1987-м или там в 1991-м. Что бы мы делали?
   Я бы не стал так переживать из-за Карины, подумал Феликс. Учил бы английский в универе и вообще пошел бы на ВМиК. И надел бы гондон, перед тем как десять лет назад трахнуть Нинку по пьяни. Но вслух сказал:
   – Когда у меня бабушка умерла в 1989-м, я бы не стал на оставшиеся от нее деньги покупать себе "икстишку", уговорил бы родителей продать видак и телевизор и купил бы на все деньги квартиру в центре.
   Если бы я тогда не был так пьян, продолжал Феликс про себя, не было бы Оленьки, а был бы только Никита. Нет, что я? Никиты тоже не было бы, да и меня бы здесь не было, а был бы я где-нибудь в Силиконовой Долине или, на худой конец, в каком-нибудь "1С". Странно подумать: презерватив, надетый десять лет назад, лишил бы меня двух детей сразу. Словно одним актом зачатия я сделал сразу двух, с разницей в восемь лет.
   – А я бы купил акций МММ, – сказал Глеб, – и продал бы их за неделю до краха. Если бы точную дату не забыл.
   Внезапно Феликс вспомнил, как Никита бесконечно долго повторял с утра в прихожей: "Пока папа! Пока папа! Пока папа!" – до тех пор, пока Нинка ему не наподдала. Он отошел от окна и сказал:
   – На самом деле, я бы оставил все, как было.
   – Ты не понял, – сказал Глеб, – я имею в виду, что ты в 1984 году был бы сегодняшний ты. Это не о том, как прожить жизнь заново, это о том, как прожить последние 12 лет другим человеком. Другого возраста, с другими знаниями.
   – Я бы пришел к себе и дал пару советов, – ответил Феликс.
   Я бы пошел и познакомился с Таней, подумал Глеб, но я был бы тогда старше ее, и все было бы по-другому. И две недели назад я не пустил бы Снежану на лестницу.
Июнь, 1984 год
   В ночь после выпускного всем классом завалились к Емеле, которому родители до утра освободили большую квартиру. Все были немножко пьяны, взбудоражены после дискотеки. Для большинства это была первая ночь свободы, первая ночь, когда можно не спать до рассвета, первая ночь взрослой жизни, ночь, на которую возлагались смутные надежды.
   Все пришли разодетые; мальчики – впервые в костюмах и пиджаках, немногочисленные девочки – в специально сшитых по такому случаю платьях. Еще до начала официальной церемонии Вольфсон и Феликс запалили возле гаражей костер из учебника литературы и сборника задач Сканави. Прибежала Белуга, поорала, но убралась, не придумав, как это прекратить. Они уже были выпускники – ходили, правда, слухи, что дипломы им выдадут только наутро, но все понимали, что подписанный диплом невозможно не выдать.