"Царёва, Марианна Степановна, секретарь-референт, д/р 5 июля 1967 г."
   – Почему – Марианна? – только и смог спросить он.
   – Мама с папой, видать, так назвали, – сказал Шаневич. – Но она просила звать ее Аней, ну, а Нюра потом как-то прижилось. Теперь уже неважно.
   Я все-таки был не прав, потрясенно подумал Глеб. Мир матшкольников и мир Таниных друзей действительно различаются. Для них важны образы и лица, для нас – цифры и слова. Если бы я учился в МАрхИ, а не на ВМиК, узнал бы Марину Царёву и через двадцать лет.
   Горского удалось застать только поздно ночью.
   – Судя по тому, что ты рассказываешь, Шаневич тоже обо всем догадался, – сказал Горский. – Я уже думал, было бы странно, если б он не провел собственное расследование. Человек, занимающийся бизнесом в России, не может быть так беспечен.
   – Но почему она это сделала?
   – Наверное, Н.С. и Влад Крутицкий подставили твоего друга Абрамова. Снежана, скажем, про это узнала и хотела сказать тебе – за это Марина ее и зарезала.
   – Это невозможно, – ответил Глеб, – я до сих пор не могу поверить, что Нюра – это Марина. Как я мог ее не узнать? Да, все говорили, что постарела, изменилась, но все-таки… мы же месяц работали в соседних комнатах. Я даже спал с ней один раз.
   – Вы, молодые, – ответил Горский, – слишком большое значение придаете сексу. На самом деле, секс – очень поверхностная вещь. Только кажется, что он помогает узнать человека лучше. Беседа по IRC – и то полезней.
   – С женщинами вообще ничего не поймешь, – ответил Глеб. – Ты знаешь, я любил в своей жизни трех женщин, и все они куда-то исчезли. Таня уехала навсегда, я даже адреса не знаю, Снежана умерла.
   – А третья кто?
   – Она была первая. Моя одноклассница, Оксана. Впрочем, мы были такие молодые, что ее, можно сказать, и не было никогда. Я же ее не видел, только профиль в полутьме кинозала, только то, что сам придумал.
   – Почему ты считаешь, – ответил Горский, – что видел Снежану? Потому что спал с ней?
   Глеб вспомнил колечко в пупке, черные ногти в белой вуали чулка, цитаты из Тарантино и Пелевина, а потом почему-то представил: Снежана стоит на лестнице и чего-то ждет, а Нюра – Марина – подходит к ней сзади с ножом в руке. Убийца была одновременно Мариной – девочкой-подростком, первой красавицей класса, – и Нюрой: тихой мышкой Нюрой Степановной и обнаженной Нюрой в сумеречной комнате, с волосами, пахнущими детским мылом.
   – Я должен написать Марине, – сказал он. – Пусть она, например, встретится с нами на IRC, и мы сможем поговорить. Просто понять.
   – ОК, – ответил Горский.
   "Дорогая Марина,
   – написал Глеб на адрес Чака, –
   прости, что я не узнал тебя сразу при встрече. Я немного близорук и плохо запоминаю людей. Жалко, что ты не захотела сказать, кто ты, ни мне, ни ребятам. Этот маскарад с Чаком – и правда, шутка немного дурного тона. Он на самом деле мертв, и мы все это знаем. Впрочем, неважно. Я догадываюсь, что ты теперь далеко и вряд ли вернешься – но если у тебя будет время и желание, я бы хотел поговорить с тобой, на IRC, как когда-то мы общались все вместе на Снежанином канале. У нас с тобой очень много общего прошлого – и, похоже, нам есть что друг другу рассказать. Неизменно помнящий – хотя и не узнавший тебя – Глеб".
   Он отправил письмо уже глубокой ночью. Часы показывали 3.55 утра. Двадцать второе июня 1996 года. Глеб подумал, что пятьдесят пять лет назад началась война – и погибшим тогда совсем не важно, выбрали этот день за самую короткую ночь или потому, что солнце должно было победить снег.
   В Нью-Йорке – вечер. Оксана едет по Бруклинскому мосту, в динамиках подержанного "форда" поет Леонард Коэн, про двадцать лет скуки, про попытку изменить систему изнутри, про красоту оружия, про то, что сначала мы возьмем Манхэттен, потом – Берлин. Оксана подпевает, почти не задумываясь.
   Погибшие на необъявленных войнах лежат под своими запрятанными штандартами: слушали Галича в 1982-м, читали Оруэлла в 1984-м, мечтали стать льдом под ногами майора в 1989-м, погибали в 1991-м и в 1993-м, превращают себя в остров-крепость, поют по маленьким клубам, сопротивляясь антинародному режиму, запускают Интернет, потому что Сеть – это тот же Самиздат, воспитывают детей под нарисованной на стене пентаграммой, проигрывают выборы, всегда будут против. Вечные подростки, бойцы невидимого фронта, солдаты войны, что все никак не кончается. Сначала – Манхэттен, потом – Берлин, затем – Париж, Москва, далее везде. Двадцать лет скуки, систему нельзя изменить изнутри, красота оружия, стук печатных машинок, шум магнитофонных кассет, хриплый голос и голос глуховатый, листы папиросной бумаги и синие ленточки на веб-страницах, гитарный перебор и барабанный бой, democracy is coming to the USA, back in the USSR, назад, к нашему детству, к нашей юности, к льду под ногами майора, к облакам в Абакан, к Большому Брату, Берлинской Стене, прошлому, что все время прорастает в будущее, к страшному празднику мертвой листвы, к мертвым листам ненужного Самиздата, голосу Америки, голосу Свободы, голосам Высоцкого и Галича, Летова и Неумоева, Чака, Емели, Снежаны.
   В Москве – четыре часа утра. В Нью-Йорке – восемь вечера. Оксана едет по Бруклинскому мосту, Леонард Коэн поет: I don't like what happened to my sister, и обещает сначала взять Манхэттен, потом – Берлин, словно это может кому-то помочь.

38

   Вы хотите поговорить? Хорошо, давайте назначим время, договоримся о канале. Я уложу сына спать, включу компьютер, сяду поудобней. Как вы будете меня называть? Марина? Нюра Степановна? НЕТ? Впрочем, какая разница. Спрашивайте, я буду отвечать.
   Kadet: Почему ты помогла Крутицкому?
   Неправильный вопрос, Глеб, неправильный. Я не помогала ему, это он помог мне. Поэтому я отвечаю: я хотела отомстить Вите Абрамову.
   Gorsky: За что?
   За то, что он подставил Лешу Чаковского.
   Неправильный вопрос, неинтересный, скучный. Всегда найдется, за что ненавидеть человека. Лучше спросите меня: каково это – жить, пестуя ненависть, словно второе дитя? Каково это, когда первое движение плода совпадает с первым спазмом ненависти, с первой судорогой отчаяния? Я бы хотела, чтобы вы представили: я стою в прихожей, смотрю сквозь слезы в зеркало, отражение растекается, лица не разглядеть, видишь только силуэт, да и то с трудом. Взлохмаченные светлые волосы, узкие плечи, стройные ноги, растущий с каждым днем живот. На пятом месяце мама наконец-то заметила. Ах, мальчики, вам не понять. Ваши матери никогда не называли вас шлюхами, не грозили выгнать из дома.
   Kadet: Да, я знаю. Мне Феликс недавно рассказал.
   Как это мило, Глеб, что и через столько лет вы продолжаете общаться. Школьная дружба не стареет. Школьная ненависть тоже.
   Я часто представляла себе, как убиваю Абрамова. Лежа на родильном кресле, вся в крови, я думала: это его кровь. Не очень хорошее начало жизни для ребенка, но так уж вышло. Зачат в любви, рожден в ненависти.
   Спросите лучше, что чувствуешь, когда твой сын впервые говорит "мама". Что чувствуешь, когда он утыкается в колени и ты гладишь затылок, с мягкими, ни разу не стриженными волосами. Берешь в кровать, когда ему снятся кошмары, когда он болеет. Охраняешь от Серого Волка, от Кащея Бессмертного, от Черной Летающей Руки. Что чувствуешь, когда твой сын впервые спрашивает: "А где мой папа?" Он умер, сынок. Его убили. Вот и весь ответ. Негусто, да.
   Kadet: А кто из вас придумал план?
   Мы придумали вместе. Влад сказал: у Абрамова в конторе все держится только на нем. Вот бы выдернуть его на несколько дней, в нужный момент.
   Спросите: кто первый об этом заговорил? Спросите, и я отвечу: с самого начала я знала, чего хочу. Я ждала одиннадцать лет, ждала своего счастливого случая – и могла подождать еще пару месяцев. Я боялась спугнуть, боялась, Влад догадается, что мне от него надо. Помню, номер в гостинице, мы лежим в кровати, я заговорила о Емеле, потом – о Вите Абрамове. Большое зеркало во всю стену, но я стараюсь в него не смотреть: боюсь, лицо выдаст меня.
   Kadet: Как ты познакомилась с Владом?
   В Хрустальном. Меня туда устроил Емеля.
   Спросите еще – любила ли я Влада? Конечно же, нет. За всю свою жизнь я любила только Лешу и своего сына – никого больше. Двух мужчин вполне достаточно для одной женщины.
   Лучше еще раз спросите – люблю ли я своего сына? Лучше я расскажу вам, как в девять лет он боялся смотреть телевизор, когда танки стреляли в Москве. Он боялся, но все же не шел спать: и я обнимала его и говорила: Сынок, отвернись, тебе ни к чему это видеть.
   Kadet: Ты сама нашла Емелю?
   Нет, случайно получилось.
   Искала ли я его? Нет, никогда. Разрабатывала ли план мести? Да, много раз. В мечтах представляла, как говорю Абрамову: Лешина кровь на тебе! – и убиваю. Я только ждала, пока сын подрастет. Спросите лучше меня о сыне, спросите, что чувствуешь, когда твой ребенок идет в школу, откуда приносит пятерки или двойки, неважно. Когда приходишь домой, и он говорит тебе: мама, привет!
   Kadet: А ты спала с Емелей?
   Да. Если тебя интересует, была ли у него пизда подмышкой, могу сказать, что не было.
   Спроси меня: что я чувствовала, когда спала с ним? Ничего. Ничего особенного. У меня было довольно много мужчин. Одинокая женщина с ребенком не может выжить одна. Не может устроиться на работу, раздобыть денег, не может одна ничего. Все эти годы я как-то крутилась. Любовник, другой – всем нужно только одно. Секс – это секс, и не больше того. Чувства здесь ни при чем.
   Gorsky: Пизда подмышкой?
   Kadet: Школьная шутка. А ты разве ее знала?
   Все всё знали, кроме того, что Леша не был стукачом, а заложил всех Абрамов.
   Все всё знали. Даже как Светка сказала "зубов бояться – в рот не ходить", хотя в восьмом классе сама объясняла девочкам, что такое минет. Спросите меня: что такое минет? – и я тоже отвечу. Взять в рот – это последний приют, последнее, что остается, когда уже нет желанья и сил что-то изображать. Не нужно стонать, содрогаться всем телом. Просто встать на колени и отсосать. Мужчины на это ведутся – а это так просто. В случае чего всегда можно покрепче сжать яйца. Глеб должен помнить.
   Я приходила домой и сидела в прихожей. Светлые волосы, узкие плечи, стройные ноги, не видно лица. Я понимала – Емелю мне соблазнить будет просто. Школьные чувства долго живут, я-то уж знаю.
   Gorsky: Как вы подставили Абрамова?
   Я же сказала: я предупредила Влада о дне, все остальное спланировал он. Я даже не знаю деталей.
   Вы хотите спросить: кто растрепал? Конечно, Емеля. Он мне рассказывал все. Вычислить день зарплаты, наврать про болезнь ребенка, занять у Абрамова денег в нужный момент – это так просто. Все очень просто, если ты ненавидишь. Если любишь, наверное, тоже: но я люблю только Алешу – так что лучше спросите меня, что чувствуешь, когда твой ребенок болеет, а ты даже не можешь выйти в аптеку. Я вам расскажу, если хотите.
   Kadet: Прости, ты, наверное, знаешь: что это за два процента, которые экономил Абрамов? Помнишь, Влад говорил на кухне?
   Нет, извини, я не помню. Наверное, в тот момент отвлеклась.
   Что здесь не понять? Абрамов повел себя, как обычно: чужими руками жар загребал. Влад же все объяснил: была безопасная схема, он был в ней малым звеном, но решил сэкономить, деньги послал ненадежным путем, а в карман положил два процента. Тут-то все и накрылось. Честно сказать, я даже не знаю, досталось ли что-нибудь Владу. Мы с ним об этом не говорили.
   Kadet: А сколько досталось тебе?
   Пятьдесят тысяч. Он перевел их на имя Алеши в западный банк. Кстати, сейчас мы расстались. Какой-то священник ему объяснил: прелюбодеяние – грех, а я – воплощенье Великой Блудницы.
   Может быть, эти деньги – всего лишь мои откупные, прощальный подарок, кто знает? Да, я устранила Абрамова на эти три дня, как и обещала, – но Влад не сказал мне "спасибо" и не обсуждал эту тему.
   Gorsky: А кто это – Алеша?
   Это мой сын. Назван так в честь отца.
   Прекрасный вопрос, браво, маэстро. Кто это – Алеша? О чем мы тогда говорим? Я – мать-одиночка, невенчанная вдова, мастерица выживания в переходный период российской экономики. Спросите меня, сколько километров очередей я отстояла в 1989 году. Спросите меня, сколько денег нужно, чтобы выжить вместе с маленьким ребенком – в 1991-м, 1992-м, 1993-м? Я могу дать детальный отчет за каждый год жизни в свободной России – а я про инфляцию знаю получше вашего Центробанка.
   Kadet: Это что, сын Чака?
   Да. Я родила в декабре 1984-го.
   Прекрасный вопрос, Глеб. Хочешь, спроси, почему я ни разу не приходила на встречи нашего класса? Почему ты не знал о моем сыне раньше? Потому что вы все виноваты в смерти его отца, вот почему.
   Gorsky: Ты собираешься жить на эти деньги в Америке?
   Нет, конечно. Это Алеше на колледж. Себе я работу уже подыскала: свет не без добрых людей.
   Я – пожизненная мать-одиночка, невенчанная вдова, мастерица выживания в самые страшные годы в самой страшной стране. Спросите меня, как я буду жить в Америке? Ради бога, не смешите меня: хуже, чем пять лет назад, точно не будет. Я здесь уже две недели – я все понимаю про эту страну.
   Gorsky: А что твоя мама?
   Она умерла в 88-м.
   Ну, спросите: так ты выживала одна и с ребенком? Даже мама не помогала? Да, вот оно как получилось. Короче, в России у нас нет никого.
   Kadet: Зачем ты рассказала от лица НЕТ, как ты впервые спала с Чаком?
   Ну, я не могла рассказать, как я впервые спала со Снежаной, и к тому же не знала, что Лешка – такое трепло.
   Почему ты не спросишь меня, что я почувствовала после смерти Емели? Он не был моим врагом, он не должен был умереть. Абрамов сумел убежать, а Емеля погиб. Ты не спросил, а я не расскажу: тут мне стало действительно страшно. Впервые за все эти годы я подумала: может, я виновата во всем? Ты знаешь, мне было ужасно противно. Стыдно и мерзко. Спросите меня, что это значит: вернуться домой, где ждет тебя сын, ощущая себя… я не знаю… убийцей. Емеля ведь мне доверял и зла мне не делал.
   Ты знаешь, бывает такая тоска, не важно, что делать. Вот я написала тебе, как меня дефлорировал Лешка. Ты бы еще спросил, зачем я тебя соблазнила. Честно: не знаю. Такая тоска, ты не поверишь, такая тоска. Хочется, чтобы хоть что-то случилось.
   Когда сына нет дома, я подолгу стою и смотрю на свое отраженье. Светлые волосы, обвисшая грудь, растяжки на животе и по-прежнему стройные ноги. В пятнадцать лет я считала себя дурнушкой. Годам к тридцати поняла: я была просто красотка. Секс – это секс, и не больше того. Чувства тут ни при чем. Но иногда хочется подтвержденья, что я кому-то еще интересна.
   Спроси меня: зачем я тебя соблазнила. Спроси – я отвечу. Потому что когда-то в школе была влюблена в тебя. Ну, вот теперь убедилась: нет ничего противнее секса с мужчиной, которого больше не любишь. Особенно если любила его в восьмом классе, когда считала себя дурнушкой. Ты уж прости меня за откровенность… впрочем, ведь ты не спросил и потому ничего не узнаешь об этом.
   Gorsky: Почему ты убила Снежану?
   Она знала, что я – одноклассница Глеба. И собиралась ему рассказать, я так подозреваю.
   Спроси меня, Глеб, почему ты меня не узнал. Спроси меня: как же ты так изменилась? Даже не знаю, что тебе и ответить. Двенадцать лет, которые я прожила, могут состарить любого. Двенадцать лет ненависти, двенадцать лет одиночества, двенадцать лет нищеты. Когда Емеля умер, я поняла: я зря ждала. Надо было пойти и убить Абрамова. Просто – пойти и убить.
   Gorsky: Что было бы страшного, если бы Глеб узнал, что ты – это ты?
   Абрамов в последний наш разговор передал мне от Глеба привет. Я знала: они на связи. А если бы Абрамов сообразил, что у меня роман с Владом, он бы просек. И мог бы сорвать все дело в последний момент.
   Спроси: кто еще знал, что мы одноклассники? Как не смешно, все это знали: Емеля, когда привел меня в Хрустальный, сказал, что мы вместе учились, – и Глеб тоже его одноклассник. Это как сложить два и два – но только Снежана обратила на это внимание. Ей одной было дело до связей между людьми. Она бы порадовалась, если б узнала, что я тебя трахнула.
   Kadet: А ты была любовницей Снежаны?
   Да, однажды мы переспали. Я не хочу говорить об этом.
   Спроси: почему? Я все равно не отвечу. Это не так-то легко объяснить. Я привыкла общаться в постели с мужчинами. Я знала, чего им всем надо. Секс – это секс, и не больше того. Чувства тут ни при чем. А когда мы оказались вдвоем – я растерялась. Это было так страшно, как в первый раз, может, даже страшнее. Не знаю, зачем я тогда согласилась.
   Потом я смотрела, как она одевалась. Чулки, лифчик, кофточка, юбка. У меня никогда не будет таких красивых вещей. Я никогда не буду такой красивой. И двадцать два года мне тоже не будет уже никогда. В ее возрасте у меня был мой сын, я вставала рано утром, чтобы успеть в магазин, пока Лешка спит. Я встречалась с мужчинами по необходимости. Из всех чувств оставляла себе только ненависть. А Снежана сидела на расшатанном кресле, натягивала чулок, несла какую-то чушь про Пелевина и Тарантино… она была счастлива, понимаешь? Просто так, без причины, ничем не заслужив свое счастье.
   Я проводила ее до двери. Постояла голая в прихожей, посмотрела сквозь слезы в зеркало. Отражение растекается, лица не разглядеть, только силуэт, да и то с трудом. Взлохмаченные светлые волосы, узкие плечи, довольно стройные ноги. Темными пятнами – соски небольших грудей. Я вытерла слезы, вернулась назад. Джинсы и свитер на полу, скомканная простыня на тахте… И в этот момент из своей комнаты вышел Алеша и сказал: Мама, что случилось? Почему, когда у тебя были гости, ты так кричала?
   Спросите меня, что это значит. Спросите, что испытываешь, когда двенадцатилетний мальчик видит тебя голой, дрожащей и плачущей. Я завернулась в простыню и сказала: Иди спать, все нормально. Спросите меня: что испытываешь, когда понимаешь, что кончила впервые в жизни? Кончила, трахаясь с молодой девчонкой, которая нанизывает любовников и любовниц, словно бусинки на нитку?
   Секс – это секс, и не больше того. Чувства тут ни при чем. Я дала себе слово, что больше этого не повторится – и, конечно, его не сдержала. Спроси меня, Глеб, как все случилось? Накануне дня рожденья, накануне своей смерти Снежана снова приехала ко мне, прямо со свидания с тобой. Я хочу водки, сказала она с порога и достала бутылку "старки". Я подошла к ней и поцеловала в губы.
   Полуголые посреди прихожей, стараясь не глядеть в зеркало, все равно – лиц не разглядеть, только силуэт, да и то с трудом. Светлые волосы и волосы каштановые, обвисшая грудь и грудь молодая, кожа в рубцах – и нежная, как у младенца. На этот раз я старалась сдержаться и не кричать. Не помню, удалось ли мне.
   Спросите меня, что б я сказала, если бы Алеша вышел из комнаты и увидел нас там, на полу? Не знаю. Наверно, сказала б, как в детстве: Сынок, отвернись, тебе ни к чему это видеть.
   Спроси еще раз: почему я ее убила? Спроси, я отвечу. После смерти Емели я поняла: такие решенья не надо откладывать. Хочешь убить – иди и убей.
   Kadet: Зачем ты нарисовала иероглиф?
   Я просто начала вытирать руку – и вспомнила: где-то в рассказах о Шерлоке Холмсе полицию сбила со следа кровавая надпись на стенах. Я нарисовала иероглиф, просто по памяти, вроде, довольно похоже.
   Спросите меня: каково это, убить человека? Это так просто, если б я знала, Абрамов был бы в могиле уже лет десять как.
   Снежана спросила нас в IRC про этот иероглиф. Я сказала ее выйти на лестницу, взяла в ванной перчатки, на кухне – нож. Вышла за ней, развернула спиной и велела не шевелиться. Не знаю, зачем она согласилась. Думала – это игра, цитата из фильма. Я ладонью заткнула ей рот и перерезала горло.
   Спросите меня, что? я бы сказала, если Алеша бы вдруг появился и увидел нас там, на лестнице? Не знаю. Наверно, как в детстве: Сынок, отвернись, тебе ни к чему это видеть.
   Спросите меня: каково это, убить человека? Мне стало плохо, когда я увидела кровь. Меня затошнило, я испугалась: если вдруг вырвет прямо на лестнице – все, мне конец. Я бросила нож, побежала назад. В ванной смыла с перчаток кровь, кинула их под раковину. Потом я блевала: и стоило мне подумать о мертвой Снежане, я начинала блевать снова.
   Gorsky: Почему ты назвалась Чаком на листе?
   А кем было мне назваться? Мне хотелось узнать, что происходит. Назваться собою я не могла, для вас всех Марина давно мертва – это Chuck is not dead.
   Спросите еще что-нибудь. Спросите. Спросите, как я жила эти годы. Неужели двенадцать лет моей жизни уместились в один короткий разговор? Неужели это все, что вы хотите узнать?
   Gorsky: Спасибо.
   Kadet: Прощай.

39

   Некоторое время Глеб сидел неподвижно, глядя на экран. Понятно, куда Марина исчезла после школы. Он представил долгую череду лет, мать с ребенком на руках, беспросветность жизни, километровые очереди конца восьмидесятых, заоблачные цены постреформенной России, нищету и одиночество. И понял, как Марина превратилась в Нюру Степановну, немолодую женщину с угасшим лицом. Двенадцать лет, подумал Глеб, двенадцать лет она ждала, словно спящая царевна. В хрустальном гробу стыда и ненависти, спала, ожидая момента, чтобы проснуться и отомстить. Терпеливо, как меч в ножнах. Каждый год из такой дюжины засчитывается за три, как в штрафном батальоне. Вряд ли даже полумиллиона долларов хватит, чтобы их забыть.
   – Ну, вот мы и нашли убийцу, – написал Горский.
   Я не знаю, кого я нашел, подумал Глеб. Серую мышку Нюру Степановну? Мать-одиночку, терпеливо пронесшую через всю жизнь бессмысленную ненависть к Вите Абрамову? Первую красавицу 10 "Г" класса? Цифры текли по медным проводам и оптоволокну, превращались в буквы и слова, в странный гибрид трех человек, Марины, Нюры и убийцы, что я так долго искал.
   – Я не верю ей, – сказал Горский, – Не в смысле действий, а в смысле мотивов.
   – Думаешь, она просто хотела денег? – спросил Глеб. Ему было уже неинтересно, но невежливо уходить, не поговорив с Горским.
   – Не в этом дело. Не имело смысла убивать Снежану. Для того, чтобы Абрамов ничего не узнал, надежнее было убить тебя.
   – Думаешь, она ревновала к Снежане? – написал Глеб и подумал про злую мачеху, что глядится в зеркальце и спрашивает: "кто на свете всех милее?" – Может быть.
   Какое это теперь имеет значение? Горский был прав с самого начала: не следовало искать виновных. Надо было поверить, что убийца – случайный пьяница или наркоман.
   – Удивительные вещи творит время, – написал он. – Искажает перспективу до неузнаваемости. Марина хорошо знала, что Абрамов всего-навсего дал глупый совет – вот и все.
   – Если бы я писал роман, – продолжал Горский, – она бы у меня была окончательно безумна. Скажем, и ребенка бы у нее не было, а нам она бы наврала. Но для реальной жизни это как-то чересчур.
   – Я верю в ребенка, – ответил Глеб. – Марина в самом деле исчезла после школы, и если она была беременна, в этом есть логика.
   – Логика – плохой советчик. Если полагаться на логику – и принцип презумпции виртуальности, – мы не можем даже быть уверены, что беседовали сегодня с ней. Например, это мог быть Влад Крутицкий.
   – Не похоже на Влада, – сказал Глеб. – Впрочем, я его плохо понимаю. Например, не очень представляю его на исповеди.
   – О, это как раз легко, – ответил Горский. – Я таких знаю. Обычно религиозное сознание у них просыпается, когда они уже совершили столько грехов, что даже для атеиста перебор. И после пробуждения они в восторге от обретенной веры делают еще пару-тройку заурядных мерзостей… к примеру, говорят любовнице, что она – Вавилонская блудница, и недоплачивают ей денег, которые они вместе украли.
   – Послушай, – сказал Глеб, – тут есть еще такая история. Влад говорил, что Абрамов пытался его обжулить – и пострадал через это. И, насколько я понял, сам Влад ничего и не получил.
   – Ну, что, может быть и такое. Скажем, Влад хотел проверить, не обманывает ли его Абрамов, и для этого спрашивал, нельзя ли его устранить на три дня. Марина все устроила, но у Влада не дошли руки, а тут как раз рухнул латвийский банк – и кранты.
   – Но если так – это совсем другая история?
   – Почему? – удивился Горский. – В любом случае, это история про Марину, Емелю и Абрамова, а не про Влада. Влад – персонаж второго плана. А кто он, опереточный злодей или несчастная жертва, не так уж важно.
   В комнату зашел Андрей, посмотрел на Глеба:
   – Чего делаешь?
   – Так, – ответил Глеб. – Одноклассницу нашел в Сети, вспоминаю прошлое. Сейчас закончу уже.
   Ему не хотелось рассказывать, что он нашел убийцу. В задачках "Науки и жизни" ничего не говорилось о том, что убийца должен быть наказан. Его просто надо найти. Это будет моя личная тайна, решил он. Она будет распирать меня изнутри, и мне будет казаться, что мир взорвется, если узнает. Как было когда-то у меня с Галичем, как было у Оси с Летовым.
   На всякий случай Глеб спросил Горского:
   – Не собираешь рассказать всю эту историю Вольфсону?
   – Зачем? – спросил Горский. – Я не думаю, что Марина еще кого-нибудь убьет. Судя по всему, она где-то в Америке, а здесь все-таки другие способы решения проблем. Убийство выглядит слишком искусственным. Голливудским, что ли. А у каждого, кто жил в России, в последние пять лет убили кого-то из знакомых… в крайнем случае – знакомых знакомых. В Америке с проблемами идут в суд – даже такие психопаты, как твоя Марина.
   Горский отсоединился, и Глеб повернулся к Андрею:
   – Закончил, – доложил он.