Стоял у ларька, смотрел на витрину, шептал про себя: Господи, спасибо Тебе за разнообразие мира. За коньяк паленей паленого, за польский «Абсолют» для пацанов, за спирт «рояль» для алкашей, за жвачку для детишек, за блядские трусы для девок, за резиновый хуй для кого – не знаю, спасибо Тебе, Господи, за глаз автоответчика, за крик сирены, за шорох факса, спасибо за время, которое мне досталось, за хаос, за анархию, за свободу; спасибо за то, что цену этой свободы платил не я.
   У ларька, у зарешеченной витрины, плакал старик, стоя под снегом, плечи тряслись, шарф размотался. Его не замечали, отодвигая, обходя стороной. Что случилось, отец? спросил я. Пенсия, объяснил, хотел долларов… Кинули. Прямо тут. Полчаса назад. Подошли, предложили, подсунули куклу, деньги забрали. Я никогда не подаю, но тут залез в бумажник, достал банкноту с мертвым президентом, протянул: возьми, отец, и меняй на всякий случай только в Сбербанке. Пенсия тянула баксов на шестьдесят, но у меня не было купюры меньше сотенной.
   Старик посмотрел на меня без любви. Но деньги взял.
   Наверное, справедливо, что без любви. Цену свободы я не платил.
   Газеты писали тогда – и до сих пор пишут: беспредел, бандиты, обнищанье народа, разграбленье страны, гибель великой державы. Конечно, все так. Кто бы спорил. Я бы мог рассказать про разграбленье такое, что им, в их газетах, даже не снилось. Но зачем говорить? Мне – все нравится. Мне – охуенно.
   Говорят, я слишком часто матерюсь. С еврейскими мальчиками из интеллигентных семей такое случается. К тому же меня все называют Поручиком, еще со школьных времен: надо оправдывать имя.
   Первый раз я попал в Германию в восемьдесят девятом году. У нас было немеряно денег, мы трое суток не вылезали с Риппербана, жили в лучших отелях, где только мы и японцы. Мы там вытворяли такое! Бундосы шарахались, но полицию не вызывали – наверно, боялись, а может, не хотели потерять богатых клиентов, хер их знает. Мы проехали по хваленым автобанам полстраны, я смотрел на чистенькие домики, прямые улочки, орднунг, порядок, арбайтен, и представлял, как сорок пять лет назад здесь все горело. Как красные солдаты ебли дебелых немок. Как дети клянчили на корку хлеба. Как по всей Германии пахло гарью, будто после налета рэкетиров на ларек-неплательщик. И я думал: вот это была жизнь! Вот так бы мне понравилось, вот тогда бы мне было охуенно! Потому что – нет ничего лучше разрушения, лучше хаоса, анархии, свободы.
   Это шанс, который выпадает раз в сто лет: жить в такое время, когда всё ебанулось. Еще раз спасибо Тебе, Господи, если ты не расслышал меня пять минут назад, если не расслышал за эти пять лет.
   Пять лет хаоса, беспредела, анархии и свободы. Я вижу: это время проходит. В ларьках больше не найдешь ни дилдо, ни коньяка за червонец, деньги меняют в обменниках – лишь алкаши, нищие и менты стоят как стояли, но даже старушек, ночных продавщиц, я чувствую, скоро не будет.
   Автоответчик мигает зеленым глазом, на улице в три голоса орет сигнализация, факс ползет черно-белой змеей. Я сижу абсолютно трезвый, слушаю «King Crimson», тереблю бородку, подкручиваю усы. Только что Господь – в которого я, честно говоря, не слишком верю, – послал мне видение. Первый раз в жизни, и надеюсь – в последний.
   Сейчас у нас август, но в этом видении – глубокая осень. Идет дождь, хмурые листья гниют под ногами. Мы стоим на кладбище, кого-то хоронят, не Женьку, но тоже – кого-то из нас. Рядом – наши партнеры, наша крыша, конкуренты, двое знакомых ментов, какие-то неизвестные люди. Я хочу понять – чьи это похороны, пытаюсь найти хоть кого-то из наших, но нету ни Леньки, ни Сидора, ни Альперовича, ни Романа. Только Лера стоит у свежевырытой могилы и плачет, плечи трясутся, шарф размотался. Я подхожу, обнимаю. Лерка, не плачь, говорю я и знаю, как это глупо: что еще делать на похоронах? Только плакать. Но надо же что-то сказать и я говорю: они заплатили цену свободы.
   За свободу всегда платят другие. Когда платишь сам – это цена ошибок. Но когда платят друзья – это как если бы сам заплатил. Почти тоже самое.
   Послушай, однажды сказал Альперович, если у нас все так охуенно, почему мы столько пьем? И я ответил: потому что это специальное алкогольное охуение. Потому что трезвый человек видит: кругом беспредел, бандиты, обнищанье народа, разграбленье страны, гибель великой державы. А я, когда хорошенько выпью, вижу: кругом – хаос, анархия и свобода. И мне – нравится. Мне – охуенно.
   И вот я сижу, абсолютно трезвый, автоответчик мигает зеленым глазом, на улице в три голоса орет сигнализация, факс ползет черно-белой змеей, а я сижу, да, абсолютно трезвый, и повторяю мне нравится, мне охуенно, чтобы навсегда запомнить – какое время досталось, чтобы даже старым, в шестьдесят четыре битловских года, не забыть, чтобы рассказывать внукам, как оно было: беспредел, бандиты, обнищанье народа, разграбленье страны, гибель великой державы, да, все так, правильно, ребята, вам говорят в школе, но все равно, это был шанс, который выпадает раз в сто лет: жить в такое время, когда всё ебанулось, и вы никогда не поймете – как мне нравилось! как мне было охуенно! И внуки скажут: да, деда, как же тебе повезло! А нам досталось время – без всякой перспективы, без надежды, без будущего. Что нас ждет? Серость, скука, застой.
   А я скажу им… хуй знает, что я им скажу: я вообще не уверен, что у меня будут внуки, а дожить до шестидесяти четырех у меня почти нет шансов.
   Поздняя ночь, Горский сидит, смотрит в окно. Чемоданы собраны, вещи упакованы, квартира пуста. Значит, искал Истину? спрашивает сам себя Горский. Хотел, значит, услышать звук, подобный тысяче громов. И что в результате?
   Горский вздыхает, моторчик кресла жужжит, Горский подъезжает к окну. Четырнадцатый этаж, да. Искал Истину, хотел удостовериться, сам вызвал Диму Зубова к себе, сбросил на пейджер «захвати три МГ и еще чего-нибудь в этом духе». Вот вам еще маленькая загадка: что значат две заглавные буквы? Объясняю: МГ – это не медгерменевты, это магические грибы, но попробуй догадайся. Вдруг кто-то просматривает сообщения на пейджер? Или бдительный оператор стукнет куда не надо?
   Значит, сам вызвал Диму Зубова к себе, все остальные тоже обещали прийти, но Зубов пришел первым. Антон появился, как раз когда Зубов рассказывал про новый стафф:
   – Круто повышает интуитивный потенциал и дает очень яркие визуальные образы. На мой вкус – даже покруче кислоты будет. Ты ж известный психоделический гуру, должен оценить…
   – Сколько стоит? – спросил Горский.
   – Как говорили калифорнийские хиппи, – ответил Дима, – если ты считаешь, что можешь купить стафф, значит, ты не способен им воспользоваться. – И без паузы: – Сорок долларов доза.
   Антон смотрел на Зубова и думал: неужели этот человек фактически убил Милу? такой продвинутый, психоделический человек? Понятно, одноклассники Леры, бизнесмены, коммерсанты – у них такая работа, в конце концов привыкаешь убивать. А Зубов? Тут Антон одернул себя: что значит – такая работа? Интересно, подумал он, а Косте приходилось убивать? Ведь не скажет, даже если приходилось.
   Снова запищал домофон, появился Олег. Дима представился и протянул руку.
   – Мы знакомы, – сказал Олег, но руки не подал, а вместо этого кивнул Горскому: – Это он, я его узнал.
   – В каком смысле – узнал? – спросил Дима. – Мы что, в «LSDance» встречались?
   – Нет, на лестнице в доме Милы Аксаланц.
   – Кого? – спросил Дима, словно впервые слышал фамилию собственной одноклассницы. Он даже не изменился в лице, и Антон подумал: вот это выдержка. Подумал, словно перед ним – матерый преступник, а сам Антон – следователь, готовый его расколоть. Горский попытался сделать примиряющий жест и тоном Кота Леопольда сказал:
   – Ребята, давайте только не будем ругаться. Антон, забей нам косячок, а мы поговорим.
   – Косячок – это дело, – сказал Зубов и плюхнулся на диван.
   Да, вспоминает Горский, так все и было. И что же я чувствовал? Радость? Азарт? Злость? Презрение? Я начал говорить спокойно, размеренно, не спеша, словно убаюкивая Зубова:
   – Понимаешь, мы тут на днях сидели все вместе, тоже курили, ну, как сейчас… вот Антон был, Олег, я, само собой, Аленка Селезнева еще, сестра Васи-Растамана, знаешь его, да? (Зубов кивнул.) Ну, вот, значит, мы курили, ну, как сейчас, трепались про всякое разное, ну, знаешь, как оно бывает? (Зубов снова кивнул.) Трепались, значит, вспоминали, ну, каждый свое, про детство, про сказки всякие, то-се, курили, ну, как сейчас, и вот вспомнили Аленкину одноклассницу, Милу Аксаланц. Ты, небось, ее тоже знал, вы же все в одном классе учились: ты, Милка, Аленка, Шиповский еще, другие ребята, да? (Кивок). Ну, и ты знаешь, Аленка с Милой играли в такую игру, ну, типа всяких толкинутых игрищ… девочки такое любят. Как оно называлось? А, Семитронье, точно, ну, ты знаешь, Аленка тебе рассказывала, да?
   И Зубов кивнул снова, убаюканный ровным голосом, будто кролик, загипнотизированный удавом, кивнул, да, мол, Алена рассказывала, про Семитронье, конечно, да, рассказывала.
   – А потом мы стали дальше вспоминать, – продолжал Горский, – а мы сидели тут вчетвером, вот Антон, Олег, ну, я, конечно, куда я отсюда денусь, и Аленка еще была, одноклассница твоя, так? (Кивок.) Ну, мы курили, ну, как сейчас, и Олег вспомнил, ну, мы же вспоминали, каждый свое, вот Аленка про Семитронье вспомнила, а Олег вспомнил как Мила ему сказала не то «где Дингард?» не то «здесь был Дингард». Дингард – это был такой принц или там король, я уж не помню, в этом Семитронье, ты знаешь, да, тебе Аленка рассказывала? (Кивок.) Ну, мы говорили, вспоминали, а мы курили, надо тебе сказать, вот Антон прекрасные шишки принес, добиваем их как раз сейчас, вот, Антон набьет – ты тоже попробуешь, да? (Кивок.) И вот мы курили, ну, как сейчас, а кто-то сообразил, что кроме тебя и Аленки про Дингарда и не знал никто, верно? Вот мы и подумали, раз уж ты пришел, расскажи нам, пока мы курим, что там у тебя было, с Милой?
   Зубов снова кивнул, и Антон восхитился, как Горский вел беседу: словно вина Зубова уже установлена, да и не вина это вовсе, а так – действие, не подлежащее моральной оценке, интересное лишь с точки зрения мотивации. Он его расколол, подумал Антон, но когда Зубов заговорил, Антон понял: слово расколол неуместно. Расколоть можно человека, который запирается, – а Зубов и не думал ничего скрывать. Затянувшись, он начал:
   – Слушай, Горский, ты же психоделический гуру, ты поймешь. Прикинь: что такое Семитронье? Чистой воды галлюциноз! Галлюциноз без всяких веществ, крутейшая вещь. Вот если тебе кто-то хороший трип рассказал, ты чего хочешь? Вещество такое же попробовать, такой же трип словить, так? А тут – что делать? Ну, ясно, что с девками делают, у них одна дорожка есть, по которой ходят – ноги раздвинуть и вперед. Как Алена мне про Семитронье рассказала – я сразу завелся. Вот ведь, думаю, как оно интересно: трахаешь девку, а она в это время в галлюцинозе. В Семитронье этом самом. Алена-то уже во все эти дела не верила, а Милка – она, похоже, была самое то. Шизанутая, конечно, совсем, но кто из нас без этого?
   – А не жалко… – вдруг заговорил Олег, но Дима перебил:
   – Конечно, жалко. Столько усилий – и все зря. Уж сколько ее обхаживал, чего только не придумывал – звонил, писал мелом на лестнице всякие глупости, прямо как школьник… на секс развел – а все равно: не вставило. Меня от этого, собственно, и злость забрала: просыпаюсь утром, лежит девка подо мной и ни хрена не понимает, Думает – Семитронье, все дела. Ну, я ей и велел глаза открыть – тоже умник, не подумал, она ж меня с первого класса знает. Думал – шизанутая совсем, не просечет. А она меня узнала. – Зубов хихикнул, затянулся. – Трава твоя, кстати, совсем не цепляет.
   Что касается травы, то Зубов, конечно, врал: трава его цепляла, причем странным и неприятным образом – чем дальше, тем больше он подхихикивал и доверительно заглядывал в глаза. Никогда бы не подумал, решил Антон, что человек, который имеет дело с веществами почти профессионально, может оказаться настолько бессмысленным. Ему бы больше пошло водку пить. С другой стороны – люди разные, и вставляет их по-разному.
   Вот был еще случай. Паша рассказывал. У него приятель любит в «Doom» играть. Так вот, бывало, закинется кислотой, наденет плейер с каким-нибудь black metall’ом и на весь день уходит по городу бродить. Паша спрашивает: а зачем? А тот отвечает: да я музыку погромче делаю и монстров стреляю.
   Я бы сказал: марка пропала зря. А человеку нравится. Я же говорю: люди разные, и вставляет их по-разному.
   – Милу, я спрашиваю, не жалко? – повторил Олег.
   – Милу? – переспросил Дима и хихикнул, словно эта мысль показалась ему очень смешной. – Она же на всю голову больная. Это, можно считать, естественная убыль. Скажем, какой-то процент от психоделиков крышей едет, а она от дефлорации – куку! В конце концов, суицид для провидцев – обычный риск. Достойный конец. – Он опять хихикнул.
   И тут Олег смешно подпрыгнул, бросился на Зубова и вцепился ему в волосы. Да ты подонок! кричал он. Антон кинулся его оттаскивать, а Зубов по-прежнему хихикал.
   – Подонок, подонок, – говорил он, – и дальше что? Ментам меня сдашь? Чего говорить-то им будешь?
   – Чего говорить? – крикнул Олег с кресла, в котором его безо всяких усилий удерживал Антон. – Да вот за наркотики и сдам! Думаешь – западло? А что девушка под машину бросилась – не западло?
   – Ну, знаешь, – как-то сразу обиделся Зубов, – все-таки разница есть. Мы же все-таки порядочные люди.
   Он даже перестал хихикать.
   – Олег пошутил, – сказал Горский, хотя Олег в кресле продолжал дергаться, размахивая кулаками.
   Зубов полез в карман, достал пейджер, глянул на экран.
   – Простите, надо бежать. – хихикнул он. – Клиенты не ждут. – На пороге обернулся: – А ты, Горский, звякни потом, расскажи, как вставило. Интересно же.
   Дачи, значит, рядом, родители, значит, вместе работали. Шизанутая совсем, на всю голову больная, естественная убыль, от дефлорации – куку! Ментам меня сдашь?
   Не рассчитывай, Зубов, не надейся. Никаких ментов. Мужчина должен быть сильным. Должен следовать своей воле. А быть сильным – значит, обладать властью. В школе я думал, что власть – это милиционер. Что он придет и спасет от Генки Смородинова. Теперь я знаю, что такое настоящая власть. Никаких ментов, Зубов, и не надейся.
   Когда Зубов уходит, я беру со стола газету «Сегодня», отрываю четвертушку, разжимаю кулак и аккуратно прячу в газетный конверт клок волос.
   – Ты чего? – спрашивает Антон.
   – Это волосы Зубова, – отвечаю я. – Ногти, конечно, было бы лучше… или зубы… но я побоялся, что силы не хватит. Я же не боксер.
   – Зачем тебе?
   Не понимает. Слышь, Горский, он еще спрашивает – зачем? Потому что каждая частичка тела – волосы, зубы, ногти – дает власть над человеком. Если, конечно, знать способы. А скажи, Горский, у меня натурально получилось?
   – Не очень, – говорит Горский, – я догадался. Но я-то тебя давно знаю, а Зубов, считай, первый раз видит.
   Я прячу кулек в карман. Вот будет прикол, говорит Антон, если менты тебя остановят, обыщут, подумают – трава, а окажется – волосы.
   И начинает рассказывать длинную историю про человека, который курил гроб Пушкина.
   Давным-давно, еще в шестидесятые, жил в Москве человек. Может, он был хиппи, может, битник, короче, жизнью он жил вольной, тусовался с разными людьми, ездил по всей стране, отрывался не по-детски. Но жил при этом с родителями – потому что в шестидесятые квартиру было снять еще труднее, чем сегодня. А родители его были люди образованные, глядели на сына и подозревали: что-то здесь не то. Не иначе их мальчик травку покуривает. В какой книжке они про эту самую травку прочли, я не знаю, но конопли, разумеется, в глаза не видели, нюхать не нюхали, не говоря уж о том, чтобы курить.
   И как-то раз, когда человека этого не было дома, решили его родители постирать его штормовку – как раз после какой-то дальней поездки. И в кармане нашли бумажный пакетик – прямо как вот этот. А в нем – не то опилки, не то стружки, не то солома, не то трава. И вот мама велит:
   – Ты, отец, сверни мне цигарку, дай мне закурить этой травы, а саму меня к стулу привяжи, чтобы чего не случилось.
   Я же говорю, марихуаны они в глаза не видели, нюхать не нюхали, не говоря уж о том, чтобы курить. И что от нее бывает, тоже не знали – вот, значит, и велела мать себя к стулу привязать, буквально как Одиссей перед сиренами. Люди они были, как я уже сказал, образованные. Отец цигарку свернул, мать пыхнула. Отец спрашивает: как, мол, оно тебе? Странно как-то, отвечает мать, не то голова кружится, не то галлюцинации начинаются, да и руки что-то немеют.
   Посидела она так на кухне пару часов, отвязал ее отец от стула, а тут сын приходит. Родители ему всё рассказывают, так, мол, и так, нам все известно, не отпирайся, мы всю твою траву выкинули, а какую не выкинули – выкурили. А сын смотрит на них в ужасе и говорит:
   – Мама! Что ты наделала! Это же был гроб Пушкина.
   Короче, ездил он куда-то по пушкинским местам, а там в шестидесятые как раз Пушкина перезахоронили. И он, значит, отщипнул от гроба кусочек – типа на память. Потом, конечно, хвастал, говорил:
   – Моя мать – единственный человек, который курил гроб Пушкина.
   И не просто, замечу я, курил – но даже вставило ее от этого. А почему? А потому что Пушкин был эфиоп. Как Хайле Силассие.
   Я выхожу на кухню поставить чайник, Антон спрашивает:
   – Горский, а для чего ему волосы?
   – В магии, наверное, будет упражняться, – отвечает Горский. – Не знаешь, что ли, для чего людям волосы?
   Волосы, ногти и зубы. То, что дает власть над другими. Дает силу.
   Я возвращаюсь в комнату, чайник, три чашки.
   – А почему Алена не пришла? – спрашивает Антон. – Позвонить ей?
   – Да что звонить, – отвечает Горский. – Она и так все знала. Куда раньше нас с тобой.
   Тут Антон замечает меня и спрашивает: А ты из волос Зубова куколку будешь делать?
   Конечно. Не в милицию же идти. Как-нибудь сами разберемся. Милиции нет дела до Милы Аксаланц, моей соседки по даче. Девушка, которая прожила свою жизнь в вымышленном королевстве, конечно, шизанутая, на всю голову больная, совсем куку.
   А что за магия? спрашивает Антон. Смесь вуду и кроулианства, отвечаю я.
   Понятно, говорит Антон, каждый мужчина и каждая женщина – это звезда. Знаем, читали.
   Это самая популярная цитата из Кроули. Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда. И еще: Do What Thou Wilt. Наверное, даже Зубов знает. Может, он даже считает, что сам Does What He Wilt.
   Многие удивляются, как вуду может сочетаться с Кроули. Удивляться тут нечего: вуду – не догма, а руководство к действию. Оно принимает в себя любые практики и религии – от католицизма до кроулианства. Думаю, даже у Билли Грэма что-то можно взять – неясно, правда, на хрена.
   – А ты из Димы сделаешь зомби? – спрашивает Антон.
   – Зачем? – отвечаю я. – Просто убью.
   Почему-то все думают, что вуду – это обязательно про зомби. Я знаю: чтобы сделать зомби, не нужно ни власти, ни силы, ни умения – штука в том, что какие-то гаитянские наркотики настолько мощно вырубают сознание, что человеком становится легко управлять. В этом нет ничего хитрого – но и ничего интересного тоже нет.
   – Давно практикуешь? – спрашивает Антон.
   – Года полтора, – отвечаю я. – Вот, машину себе наколдовал.
   Я не говорю ему, что машина недавно поломалась. Колдовать не так-то легко. Это не бизнес – тут деньги легко не даются.
   – А ты проходил посвящение, стал магом, да? – продолжает спрашивать Антон.
   – Меня скорее следует назвать филью-ди-санта, – отвечаю я гордо и встаю.
   Мне пора идти. Надо подготовиться.
   Убить человека не так-то легко. Это не шутки, не баловство. Надо твердо понимать, почему ты хочешь это сделать. Надо ясно представлять: только что Дима Зубов сидел здесь на диване. А через несколько дней его не станет. Надо твердо понимать, почему ты это делаешь. Почему смерть Милы Аксаланц – достаточная причина, чтобы убить человека.
   Ведь, честно говоря, не поспоришь – она была шизанутая, на всю голову больная, от дефлорации – куку, так ничего и не поняла, умерла глупо и бессмысленно. У нее не было ни воли, ни силы, ни власти. Естественная убыль, иначе не скажешь. Она бы и так умерла, рано или поздно.
   Но все равно: каждый мужчина и каждая женщина – звезда. Шизанутая, больная на всю голову звезда.
   …Итак, отравленную марку мог подбросить Жене любой, говорит Горский. Он опять стоит у доски, небрежно ходит взад-вперед, артистично тыкая указкой в схему – семь кружков, цветик-семицветик, стрелочки, сердечки, знаки вопроса.
   Однако, продолжает он, это было ясно с самого начала. Таковы требования жанра. Герметический детектив. Шесть подозреваемых, одна жертва. Если автор халтурщик, то убийца – тот, на кого меньше всего падает подозрение. Если автор работает хорошо, подозрение падает на всех в равной степени. Хотя, конечно, нельзя забывать об идеологических предпочтениях автора.
   Что я имею в виду? спрашивает Горский и сам отвечает: К примеру, в советских детективах старый большевик не может оказаться преступником. И даже старый заслуженный рабочий. Опять же, если детектив написал англичанин и действие происходит где-то в Европе, среди немцев и французов, вряд ли единственный затесавшийся в их ряды британец окажется убийцей. Или, возьмем, к примеру, евреев. Ни один уважающий себя русский автор не рискнет делать главным преступником еврея: побоится выглядеть антисемитом.
   Если бы мы были уверены, что автор этой истории – русский, то Поручика и Альперовича можно было бы исключить – но что мы знаем об Авторе всех происходящих с нами историй? (Горский понимает глаза к небу, делает паузу, давая возможность понять, Кого он имеет в виду.) Одним словом, о Его национальности лично мне ничего неизвестно.
   Главная фигура в детективе – сыщик. Почему все преступления в классическом детективе совершаются из-за секса или денег? Потому что канон задал Конан-Дойль, а его Холмс сидел на кокаине. Если бы на Бейкер-стрит ели мескалин, то в детективах совершались бы только ритуальные убийства.
   Голос из зала: Я думал, все убийства как бы из-за денег, потому что типа бизнес.
   На самом деле психоделия и бизнес – почти одно и то же. Просто в одном случае циркулирует космическая энергия, а в другом – финансовые потоки. Вспомните деньги Поручика, пришедшие к Лере, к Антону, к безвестным драгдилерам. Принято считать, что люди употребляют жесткие наркотики из тяги к саморазрушению. Но если мы поднимем статистику, то увидим, что сегодня в России смертность среди банкиров больше, чем среди торчков. И что у нас разрушительнее: героин или собственный банк?
   Голос из зала: Вы говорили об идеологических предпочтениях. Означает ли это, что Зубов оказался убийцей, потому что он – дилер? А торговать наркотиками – плохо.
   Все не так просто. Каждому из нас случалось продавать наркотики – и если бы Автор задумывался о таких вещах, он выбрал бы себе других героев. Впрочем, я согласен: торговать наркотиками – неправильно. Даже если это психоделики и трава. Деньги можно брать только на покрытие расходов. Если считаешь, что наркотики – дрянь, не продавай их. Если считаешь, что они – как святое причастие, то как можно торговать святым причастием? Все остальные варианты – только линейная комбинация этих двух. С различными коэффициентами. И результат такой же. На 30 процентов подлец, на 70 – святотатец. Или – наоборот. Не слишком люблю дилеров – хотя куда бы я без них делся?
   Голос из зала: А Зубов?
   Зубов – несчастный человек, которого никогда ничего не вставляет. То есть вставляет – но не до конца. И потому он живет отраженным светом – рассказами тех, кого вставило. Потому его и сжигает зависть к тем, кто получает опыт, которого у него нет, что ни пробуй. Оттого он и продает, оттого и с Милой спал.
   Почему с ним так происходит? Вряд ли есть простой ответ. Можно сказать «карма» или «эндорфинный баланс». Эндорфинный баланс, конечно, – форма проявления кармы. Но я думаю, Зубов просто не может поверить в подлинность своих переживаний, психоделических в том числе. Он все время сравнивает с тем, что читал или слышал – и потому раз за разом терпит поражение. Чужой трип ему всегда интереснее, хотя бы потому что – чужой. Потому Зубов и торгует, потому и просит рассказать, хорош ли был трип.
   Вернемся, впрочем, к нашему расследованию, вернемся к Шерлоку Холмсу. У него от кокаина была мания величия, и он начинал свято верить в силу своего разума. А мы предпочитаем другие наркотики и не думаем, что узнаем правду, только потому что такие умные.
   Зато мы знаем, что есть место, где эта правда лежит – надо туда попасть и ее увидеть. У нас есть все факты про Женю, мы знаем, что убийца – один из шестерых ее одноклассников. Осталось только подстегнуть интуицию – и все. Случай неочевидный, поэтому нужно особое вещество. Вот я и купил у Зубова эту смесь – для тебя.
   Антон (в ужасе): Для меня?
   Трудно понять – это каменный забор или бесконечная задняя стена гаражей. Казалось, электричка едет мимо целую вечность – и Антон готов был поручиться, что выкуренный в тамбуре косяк тут ни при чем. Бетонную поверхность покрывали примитивные граффити, в которых имена российских политиков странно сочетались с бессмысленными английскими словами. И те, и другие, казалось, пережили какую-то чудовищную трансформацию: Эльцин и Гайдарайс выглядели ничуть не лучше Chelsi или Unaited. Вероятно, подумал Антон, две банды граффитчиков воевали на этой стене… или надписи служат тайными сигналами. Но их неясный смысл, вне сомнения, мрачен и агрессивен, так что не хотелось даже представлять, под каким наркотиком он мог бы открыться.