– Агенобарб! Баллисты! – крикнул Цессий Лонг.
Но Корнелин сам считал мгновения. В нужный момент он махнул рукой. Солдаты отпустили рычаги. Тетивы из туго накрученных бараньих кишок швырнули через головы фаланги тучи стрел, а также фаларики – зажигательные снаряды, которые наводили ужас на варварских коней. За фалариками полетели, фыркая в воздухе, камни онагров, метательных машин, построенных по принципу пращи. Четыре катапульты бросили с ужасным грохотом тяжкие камни. Раздался резкий короткий звук трубы, и тогда тысячи дротиков, как по мановению руки, обрушились на лаву дико орущих варваров.
Солдаты с взволнованными лицами ждали, когда опрокинется на них это страшное бедствие. Было видно, как падали друг на друга пронзенные копьями кони и давили под собою людей. Но задние ряды напирали, и варвары налетели, как бурное море на утес. Сарматы в кожаных колпаках, геты в железных шлемах с бычьими рогами, полуголые карпы, еще какие-то дикие люди, размахивая дубинками и топорами, обрушились на римлян. Тогда легионеры привычным движением, как один, обнажили мечи.
Стараясь перекричать грохот сражения, клики и стоны, Корнелин кричал на ухо легату:
– Легат! Они обходят Ация…
Аций уже принял конный бой. Легат поскакал туда, и его шерстяной плащ развевался, как крылья огромной птицы. Фаланга стоически выдерживала удар. Но в одном месте конь варвара, пронзенный стрелой, уже мертвый, по инерции сделал несколько скачков и тяжело упал на легионариев. Фаланга была прорвана. В брешь ворвались варвары, но отборные ветераны, участвовавшие в сражении под Лугдунумом, были брошены в опасное место и восстановили положение.
– Римские мужи!.. – взывал к ним Корнелин.
У него пересохло в горле. Впереди уже мелькали искаженные боевым пылом звероподобные рожи ветеранов, оскаленные лошадиные морды, окованные железом дубины, странные клобуки сарматов, длинные мечи, весь тот хаос, который вдруг вырвался из страшной тьмы германских и сарматских лесов и обрушился на Рим. Когорты держались. Легион был укомплектован потомками римских колонистов в паннонских областях, дакийцами и гетами. Все это были мужественные люди – римские мужи.
Но варварам опять удалось прорвать фронт, и до пятидесяти разъяренных людей в овечьих шкурах кинулись к машинам. Около баллист завязалась горячая схватка. Сам Цессий Лонг принужден был обнажить меч. Варваров перебили, ряды вновь сомкнулись. По всему было видно, что дело приближалось к концу. Люди дышали, как выброшенные на песок рыбы. Раненых затаптывали в прах. В воздухе пахло кровью. Впервые закачался над строем орел, знаменосец которого упал, пораженный стрелой.
– Товарищи, издыхаю! – хрипел он и пытался вырвать из груди сломанную стрелу. – Будьте все прокляты! Издыхаю! Ааа…
– Орел! Орел! – взывали вокруг.
Орел был подхвачен соседом. Но шваркнуло копье, и легионарий упал на товарища. В его паху торчало вошедшее на две пяди копье. Старые солдаты знали, что от таких ран нет спасения. Но третий солдат бросился к знамени.
– Ооо… – выл солдат.
Над равниной стоял страшный гул сражения. Вовсю работали римские мечи. Плащ Цессия Лонга носился над строем как видение. Варвары наседали уже не с таким бешенством, как в первые моменты битвы. Многие из них лежали перед фалангой. Дикие кони, лишившись всадников, убегали из этого ада и носились далеко в поле с тревожным ржанием. Раненые выли под ногами, слали последние проклятия, хулили богов, но их безжалостно добивали, если они попадались под руку.
– Держитесь, товарищи, – кричал Корнелин, и голос его походил на рычание раненого зверя.
Цессий Лонг сказал:
– Теперь они выдохнутся…
– Не пустить ли в дело пять запасных центурий?
– Ну, что ж, – ответил легат.
Трибун подскакал к ветеранам, которые, опершись на копья, единственные не выпущенные копья в легионе, спокойно ждали, когда придет их очередь.
– Ветераны! Легат желает прибегнуть к вашей доблести! Легионарии, почти все старики, с розовыми шрамами на лицах, с выбитыми в схватках зубами, знавшие, что такое хороший удар, поплевали на руки…
Утреннее море сияло. «Фортуна Кальпурния» приближалась к берегам Италии. Виргилиан, нагибаясь в низенькой дверце, вышел на палубу из каморы, и от беспредельности горизонта у него закружилась голова.
Ночью Виргилиану снились странные волнистые горы, похожие на те холмы в лозах, среди которых прошло невеселое виргилианское детство, в Кампании,[15] в десяти миллиях от города Кум. Потом ему казалось во сне, что он идет по улицам незнакомого города, и, может быть, в Риме, и на ступеньках портика стоит сенатор Кассий Дион, внук Диона Хризостома. Сенатор развертывал длинный свиток, и ветер развевал его белую тогу. Затем появились легионарии, однообразно вооруженные, как на колонне Трояна, и блеснула река, и Грациана Секунда показалась под сенью туманных варварских дубов. А потом все исчезло…
Виргилиан проснулся, и на него пахнуло запахом моря, корабельной смолой. Корабль скрипел и разрезал море, как плуг землю. В снастях свистел ветер. Все было как вчера: овечья шкура, свиток «Тимея» Платона, который он перечитывал в десятый раз. На палубе раздавались голоса корабельщиков.
На огромном четырехугольном парусе «Фортуны» была изображена волчица, питающая сосцами близнецов – знак того, что корабль принадлежал римскому гражданину. На мачте сияла золоченая статуэтка богини. На корме кормчий, не отрывая глаз от прекрасной, но коварнейшей в мироздании стихии, держали в мозолистых руках кормовые весла. Море переливалось за бортом, и дельфин, напоминая о прелестной Киприде, описывал в воздухе грациозную кривую и плюхался в воду. Наварх, чернобородый Трифон, родом из Аквилеи, стоял на помосте.
– Радуйся, – сказал он Виргилиану, – боги послали нам благоприятный ветер. Смотри, вот Италия…
Виргилиан посмотрел в ту сторону, куда показывал загорелой рукой Трифон, но ничего не увидел. Надо было обладать божественным зрением морехода, чтобы различить впереди берега Италии.
Пять дней тому назад они покинули Лаодикию, Трифон доставил в антиохийские конторы Юлии Мезы груз кож, получил товары для Рима и поспешил отплыть, чтобы захватить хорошую погоду. Это был последний рейс «Фортуны» до закрытия навигации.
И вот в далекой дымке лежала страна пенатов.[16] Виргилиан волновался при одной мысли, что скоро будет ходить по улицам Рима, увидит друзей, любезного сердцу Скрибония Флорина, Минуция Феликса, Филострата. Вероятно, они по-прежнему собираются в книжной лавке Прокопия, у храма Мира, спорят о стихах, перебирают на прилавках новинки книжного рынка. Едва ли что изменилось в Риме затри года.
Ветер отогнал последние туманы Морфея.[17] Каждое утреннее пробуждение казалось Виргилиану началом новой жизни. Жизнь стала такой хрупкой. Одно неосторожное движение, глупая случайность, и ее можно было разбить, как вазу. «Как горшок», – мысленно поправился Виргилиан, который не позволял высоких сравнений по поводу собственной особы.
Все вокруг было радостно, как в дни «Одиссеи». Корабельщики стали укреплять парус. Трифон обругал неловкого «ослицей».
– Прекрасный корабль, – сказал Виргилиан.
Трифон окинул взором судно. Так с любовью озирают поселяне свое жилище или возделанные руками предков виноградники. На этом корабле он возил в Босфор Киммерийский железо, кожи в Азию, пряности в Рим, доставлял на римский эмпорий,[18] из Африки оливковое масло из Массилии вино, из Иллирии шерсть и баранов, из Сицилии прекрасных, как боги, серых и белых быков. Сенатор П. Кальпурний Месала, дядя Виргилиана, умел соединять с государственными заботами свои торговые делишки, и «Фортуна» плавала шесть месяцев в году. Трифон служил в императорском мизенском флоте, плавал по Понту Эвксинскому[19] два раза ходил в океан, в Британию, один раз с машинами для британских легионов, в другой – за свинцом каледонских рудников. Выйдя в отставку, он приобрел в окрестностях Аквилеи кусок земли, думая заняться на старости лет земледелием, но не выдержал разлуки с морем и поступил на службу к сенатору. Иногда вместе с ним плавал племянник сенатора Виргилиан, исполнявший различные поручения своего дяди. Трифон слышал, что Виргилиан пишет стихи, но считал это занятие пустым и бесполезным. Впрочем, Виргилиан нравился ему своей простотой в обхождении и интересом к морскому делу.
Теофраст, раб Виргилиана, плут и воришка, но расторопный каппадокиец, зачерпнул сосудом на веревке воды, чтобы господин мог совершить утреннее омовение. Потом он принес еду: круглый черствый хлебец, оливки в деревянной чашке, гроздь винограда и немного воды, смешанной с вином. Трифон еще раз окинул взглядом корабль и сказал:
– Он построен, как должны строиться либурны: из отборных кипарисов и сосен, срубленных в осеннее равноденствие. Весь на медных гвоздях, которые лучше сопротивляются ржавчине. Снасти его сделаны из скифской конопли и выдержат любой ветер. Да хранят нас морские боги!
Виргилиан любил беседовать с простыми людьми, с корабельщиками, с уличными торговцами, с бродягами и посетителями придорожных кабачков. От них он узнавал любопытные вещи о ценах на хлеб, об игре в кости, о любовных приключениях с трактирной служанкой. Как все было просто у этих людей! Ни сомнений, ни разочарований! Родиться, есть, пить, любить и потом умереть. Но как бессмысленно, бесцельно.
Виргилиан ел хлеб и оливки и перечитывал на восковых табличках записи, которые он сделал вчера, пользуясь тихой погодой. Это были черновые наброски для будущей книги, посвященной императору Антонину. Виргилиану хотелось рассказать о своих путешествиях, о встречах с августом и многими примечательными людьми. Книга казалась ему лишней надеждой оставить после себя какой-то след, напомнить о своем существовании на земле друзьям, римскому народу.
Аврелий Кальпурний Виргилиан родился в сельском доме, в Оливиуме, небольшом поместье около Кум, вскоре после того, какумеротчумы в Виндобоне благочестивый император Марк Аврелий, в смутные дни маркоманской войны. Отец Виргилиана, отличавшийся слабым здоровьем и обладавший небольшими средствами, почти всю жизнь провел в этом спокойном и живописном уголке на самом берегу Тирренского моря, среди лоз и оливковых деревьев. Мать, Летиция Тацита, из рода Тацитов, умерла, когда Виргилиан был пятилетним ребенком. Он только смутно помнил склоненное над ним лицо матери, ласковые руки и тихий сладостный голос, певший ему песенку о воробье, подслушавшем разговор двух мальчишек о том, что на форуме торговцы рассыпали мешок с пшеницей. Но это было так смутно.
Имение не могло приносить больших доходов, хотя было приятным убежищем для такого спокойного человека, как отец Виргилиана; в двадцати стадиях[20] лежало море, на берегу которого трепетала в сетях у рыбаков свежепойманная рыба.
Виргилиан помнил эти солнечные италийские утра, когда они ходили с отцом покупать рыбу свежего улова по тропинке мимо посаженных в порядке лоз, через волнистые холмы, с которых открывался сладчайший вид на море, на плывущие из Сицилии торговые корабли.
– Отец, куда они плывут? – спрашивал Виргилиан. Люций Кальпурний смотрел на сына и поглаживал бороду.
– Они плывут в Рим. Когда ты подрастешь, ты тоже поедешь в Рим. Нехорошо умереть, не увидев Рима.
На лозах поспевали черные гроздья, пахнувшие розой. Влажный соленый ветер прилетал с моря к самому дому. Дом стоял в тени олив и лавров, старый деревенский дом, в котором жила и умерла Летиция Тацита. Невдалеке находился сельский храм – четыре колонны под простым фронтоном, посвященный богине луны и охоты. Под балками храмовой крыши вечно шумел ветер. Голуби вили под крышей свои гнезда, ворковали и шумными стаями летали над лавровой рощей. Весь фронтон был в голубином помете.
Иногда отец приводил сюда маленького сына в сопровождении раба, который нес жаровню для воскурений и мешочек с благовониями. Посреди храма стояла богиня в коротком одеянии, легконогая, вынимающая стрелу из колчана за плечом. Рядом с ней бежала мраморная собака. Богиня улыбалась блаженно и смотрела пустыми глазами. Ее поднятый острый локоток запомнился на всю жизнь.
Отец бросал на алтарь горсть благовоний, и маленький храм застилался дымом.
– Отец, она правит миром? Поражает злых стрелами? – шепотом спрашивал мальчик.
И отец, старый атеист, говорил:
– Миром правят принципы вечные и неизменные. Людей поражают пороки. Миром правит гармония…
Виргилиан не понимал, о чем говорил отец, но смутно чувствовал, что на мгновение прикасался к какой-то тайне.
Когда отец умер, Виргилиана перевезли в Рим, в крытой повозке, запряженной парой старых мулов. Всю дорогу они хлопали ушами в такт шагу, а Виргилиан плакал горькими слезами, тоскуя по отцу, не зная, что ожидает его в этом страшном Риме, где жил дядя, о котором рабы говорили, что он сенатор, богат, как Крез, и живет в мраморном доме. Когда показался наконец Рим, поразивший мальчика своей огромностью, множеством домов и портиков, он все еще плакал, вспоминая рощи и лозы Оливиума, прогулки с отцом на берег моря. Никогда, никогда не будет этих утренних прогулок и поездок в Кумы, где отец покупал ему на базаре медовые пряники и пирожки с сыром. Но дядя оказался любезным и не злым человеком, к тому же бездетным, и приласкал мальчика. Жена сенатора Проперция закормила его сластями, пирогами и вареньями. Мало-помалу Виргилиан привык к новой жизни, к шумному Риму, плакал только по ночам, когда никто не видел его слез. Впрочем, весь день был посвящен ученью. Грамматику он изучал у Герония, а риторику у знаменитого Порфириона, комментатора Горация.
За это время в империи случилось много всяких событий, умирали или погибали от рук солдат императоры, Септимий Север раздавил восточные легионы Песценния Нигера, осаждал Византию, разбил под Лугдунумом Альбина, британского узурпатора, дважды воевал с парфянами и сам, в конце концов, умер от яда в один туманный зимний день в далекой Британии, в разгаре приготовлений к новой войне с каледонцами. Но в те дни Виргилиан и его сверстники мало думали об императорах. Их больше интересовали пирушки, писание стишков и прелести какой-нибудь канатной плясуньи, за динарий продававшей свои молодые ласки. Дядя, человек расчетливый, но не скупой, не жалел денег на образование племянника, и уроки у Порфириона, стоившие не одну тысячу сестерциев, продолжались, хотя сам сенатор ценил больше хорошо приготовленное блюдо, чем со вкусом подобранную цитату или метафору, и утверждал, что люди говорят больше, чем надо. Но был он человек неглупый, гнушался отдавать деньги в рост молодым повесам, сохранил и в сенаторском звании, которое получил от Севера, пристрастие к торговле и вел через подставных лиц коммерческие операции с Востоком. Единственное, что его докучало, были налоги, постоянная возможность конфискации. Времена наступали тревожные, никто не мог поручиться за завтрашний день. Виргилиан мало интересовался его гвоздями и кожами, но честно исполнял дядюшкины поручения.
Однажды Виргилиан видел императора. В те дни еще царствовал Септимий Север. Дело происходило в загородном императорском дворце. Август медленно спускался по дворцовой лестнице, положив одну руку на плечо старшего сына Вассиана, названного Антонином, чтобы осенить его блеском и славой угасшей династии, а другой рукой лаская завитки своей пышной бороды. Он что-то говорил сыну. Цезарь слушал, выпятив нижнюю губу. Позади на почтительном расстоянии, как это требуется церемониалом, шли сенаторы, префекты, в торжественных претекстах или военных плащах. Они переговаривались шепотом, прикрывая рты руками, чтобы до августа не долетали их слова. Было что-то римское в этом медленном шествии, в монументальных складках тог, в фасциях ликторов, и в то же время что-то грустное, обреченное. И Виргилиану стало жаль этого пухлого юношу, на плечи которого должны были рано или поздно упасть все тяготы мира.
Виргилиан видел потом цезаря Антонина в цирке, в тот день, когда влюбленный в конские ристания сын августа и соправитель в делах империи как простой возница правил квадригой партии голубых. Соперником его на арене был брат Гета, и оба едва не погибли, когда их колесницы зацепились одна за другую на опасном повороте. Видел Виргилиан цезаря и тогда, когда Антонин отправлялся в Этрурию на охоту на лисиц, вредительниц сельских виноградников, а также в памятный день во дворце, на приеме у Юлии Домны.
На этот прием Виргилиан попал благодаря покровительству Диона Кассия. Медлительный сенатор замешкался, и они появились с опозданием, когда рукоплескания уже гремели в зале Минервы. Это только что кончил читать свою дидактическую поэму Оппиан, грек, родом из Аназарбы Киликийской, надежда эллинской поэзии, двадцатилетний красавец.
Оппиан стоял посреди залы, чернокудрый, увенчанный лаврами, и смущенный, и взволнованный, а на возвышении, к которому вели ступеньки, на некотором подобии ложа, скрестив на шелковой подушке маленькие ножки в пурпуровых башмаках с жемчугом, лежала августа Юлия Домна. Подперев рукою гладко причесанную голову, она с улыбкой смотрела на поэта, и ее черные глаза изливали на него сияние сирийской ночи.
Виргилиан, с сердечным трепетом вступивший в прекрасное общество, немного успокоился и присмотрелся к тому, что происходило вокруг. Зала, освещенная многочисленными светильниками, имела круглую форму и была украшена потемневшей росписью на мифологические сюжеты. На потолке была изображена в высоком шлеме Минерва, про которую говорили, что она была списана художником с самой Юлии Домны. Около августы сидел цезарь Антонин и с особенным жаром хлопал поэту, потому что в поэме трактовался охотник и его подвиги. Рядом с ним сидела строгого вида женщина, Аррия, как узнал потом Виргилиан, посвятившая свою жизнь изучению Платона. По другую сторону Антонина стоял Антипатр из Гиераполя, софист, его учитель и начальник императорской канцелярии, знаменитый тем, что с необыкновенным искусством составлял письма августа, а позади Домны находились Кастор, кубикулярий императора, человек с доброй улыбкой, спрятанной в пушистой бороде, и софист Филиск. Остальные стояли ниже ступенек, все в белыхтогах, многие со свитками в руках.
Рукоплескания наконец умолкли.
– Прекрасно, Оппиан, – крикнул Антонин, – поистине, в тебе таится целое море очарования!
Виргилиан слышал, как стоявший рядом человек в поношенной тоге, это был Скрибоний Флорин, с которым он тогда и познакомился, пробормотал:
– Но слишком цветисто. Сафо,[21] по-моему, писала лучше…
Вообще, видно было, что поэма особенного восторга у слушателей не вызвала, может быть, из зависти, может быть, потому, что не все были в состоянии оценить прелести греческого стиха; хлопали же присутствующие из желания не отставать от цезаря, с таким жаром хвалившего поэму об охоте. Виргилиан услышал критикующих:
– Приятные стихи, но незначительные…
– Но битва быков во второй песне написана отлично…
– Во всяком случае, это не «Георгики» Вергилия…
– Слишком много цветов…
До поэта не долетали эти суждения. Он стоял перед Домной, которая расспрашивала его, как он чувствует себя в Риме, и что он намерен писать теперь, после поэмы об охоте. Растроганный Оппиан преклонил колено и поднес свиток поэмы Антонину, который обнял его и поцеловал. В толпе уже говорили на другие темы. Кто-то спрашивал у Филострата:
– Над чем ты теперь работаешь? Филострат важно склонил голову.
– Пишу маленькую работу против Аспазия Равеннского.
– Это интересно. О чем?
– По вопросу о том, как надо писать письма. Высмеиваю его напыщенный стиль, путаницу, неясность. Ставлю ему в пример Антипатра. Вот как надо писать письма! Какая ясность мысли, какой возвышенный стиль, меткость выражений, приятная краткость! Он входит как актер в роль императора, и потому-то его письма так естественны и благородны…
– Филострат! Филострат! – раздались голоса. – Августа хочет говорить с тобой.
Все с завистью посмотрели на философа, когда он пробирался к Юлии Домне.
– Я здесь, домина.
Домна протянула ему какой-то свиток.
– Вот, посмотри это, Филострат, – сказала она, – мне прислали это из Антиохии.
Филострат склонился над свитком.
– Это записки Дамиса об Аполлонии Тианском, – продолжала Домна, – написаны скверно, площадным языком. Ты мог бы написать по ним замечательный роман. С твоим стилем…
Стоявший рядом с Виргилианом председатель «священного общества странствующих риторов, почитающих Диониса» объяснял Скрибонию, продолжая разговор:
– Когда он на репетиции произнес слова «великого Агамемнона», поднимаясь на кончики пальцев, Пилад в порицание заметил, что он изображает не великого Агамемнона, а высокого ростом Агамемнона…
Речь шла о последней пьесе, поставленной в театре Помпея, и о миме Лукиане. Кто-то восторгался:
– Ложным страданием и красотой он вызывает во мне слезы!
Виргилиан с любопытством оглядывался по сторонам, прислушивался к разговорам, пытался услышать, о чем говорит Юлия Домна. Дион Кассий не покидал его ни на минуту, выжидая удобного случая, когда можно будет подвести начинающего поэта к августе. Но вокруг было столько людей, добивающихся чести говорить с нею. Наконец Дион протолкал его вперед.
– Августа, – сказал он не без торжественности, – позволь мне представить тебе сего юного служителя Муз!
Виргилиан в смущении, ничего не видя, кроме сияющих глаз Юлии Домны, стоял теперь, в центре всеобщего внимания. Домна, все так же подпирая усталую от стихов и высоких мыслей головку, приветливо улыбнулась.
– Этот юноша тоже пишет об охоте? – спросил Диона Антонин.
– Нет, цезарь, он пишет латинские элегии, – отвечал с поклоном Дион Кассий.
– А… – зевнул Антонин.
Юлия устала. Страшно было подумать о том, чем кончится ее роман с Плавцианом. Люций прощает многое и на многое смотрит сквозь пальцы, но мало ли что может прийти ему в голову? Занятая своими мыслями, она отпустила ласковым кивком головы Диона и смущенного юношу, который ей очень понравился. Она видела, что из боковой двери, ведущей во внутренние покои, входил Септимий Север.
В сопровождении Ульпиана, тончайшего юриста в республике, с которым он только что совещался по вопросу об эдикте, запрещающем аборты, приветливо улыбаясь, император приблизился к августейшей супруге и поцеловал ее в лоб.
Во всем, от этой благостной улыбки до манеры носить свою раздвоенную бороду, якобы запущенную, а на самом деле лелеемую, как сокровище, император подражал великим Антонинам.[22] Даже в поклоне его было что-то от Марка Аврелия. В глубокой тишине все склонились перед господином мира.
– Продолжайте вашу беседу. Я, надеюсь, не помешал вам? – сказал Север, опускаясь в кресло из слоновой кости, которое ему уступил сын.
Виргилиан с волнением смотрел на императора. О нем столько ходило рассказов, от анекдота с тогой Марка Аврелия, которую тот дал Северу, когда однажды Север, еще легат, явился к императору на пир в плаще, что, по мнению многих, предопределило судьбу будущего августа, до рассказа о женитьбе Севера на Юлии Домне только потому, что в ее гороскопе было указание звезд на то, что она будет супругой цезаря. Этот сладко улыбающийся человек, дрожавший за свою репутацию среди всяких болтунов, риторов и поэтов, которые могли ведь каждую минуту написать какой-нибудь памфлет, высмеять его, не постеснялся умертвить Лэта, спасшего его в сражении под Лугдунумом, казнил тысячи людей, виновных только в том, что их гороскопы намекали на блестящую судьбу, или увидевших во сне пурпур и имевших неосторожность рассказать об этом своим друзьям. Из Африки или из Сирии стекались подобные ему честолюбцы в Рим, мужи без стыда и без совести, деятельные, хитрые, как лисы, способные произносить блестящие речи, ловкие и неутомимые в снискании общественных почестей, проникали в сенат и магистратуру, и кончали свои дни в богатстве, завершая блистательную карьеру консульским званием, мечтой каждого римлянина. Северу повезло. Карьеру свою он закончил императорским пурпуром. И вот, господин Рима и мира, он улыбался заискивающе перед этими стихоплетами, в страхе, что они могут пустить гулять по свету ядовитую эпиграмму.
– О чем вы беседовали, друзья мои? – повторил Август, обводя собрание усталым ласковым, «антониновским», взглядом.
– Оппиан нам читал свои стихи, отец, – сказал Каракалла.
– Наверное, прекрасные стихи, – любезно улыбнулся император.
– Отличные стихи. И я хочу попросить тебя, отец, о том, чтобы ты обратил на него свое благосклонное внимание.
– В чем дело, сын мой? – повернул к нему император пышную бороду, предчувствуя просьбу.
– Сжалься над несчастным поэтом!
Оппиан прибыл в Рим с острова Мелиты, где он добровольно разделял ссылку отца, на которого обрушился страшный гнев августа по поводу какой-то глупой сплетни. У старика конфисковали имущество, дом и виноградники, схватили, его и на галере привезли на остров Мелиту. Теперь сын явился в Рим за помилованием.
– Разве я могу тебе в чем-нибудь отказать, друг мой, – потрепал август сына по щеке. Щеки у цезаря были круглые и румяные, как у женщины.