[1], в сентябрьские календы.[2]
Плеяды всходили над Римом, предвещая зимние бури, бедствия и гибель кораблей. Большой торговый корабль «Фортуна Кальпурния», принадлежавший сенатору Публию Кальпурнию Месале, шел в Италию. Опытный водитель корабля, по имени Наварх Трифон, спешил до закрытия навигации доставить в Рим драгоценный груз – благовония Счастливой Аравии, перец, папирус и верблюжью шерсть. На корабле возвращался к пенатам племянник сенатора, поэт Виргилиан. Ветер был благоприятен.
Император Антонин Каракалла был на Востоке. Его мать, Юлия Домна, жила в Антиохии. Юлия Меза воспитывала в Гелиополе внука Вассиана-Гелиогабала, наследственного жреца в храме бога Солнца. Евнух Мезы Ганнис мечтал о восстановлении царства диадохов.[3] По городишкам Сирии скиталась бродячая труппа комедиантов, в которой роль Елены Троянской исполняла танцовщица Делия. В городе Карнунте, на Дунае, жила пятнадцатилетняя Грациана Секунда, из фамилии Викториев. Пятнадцатый легион, стоянка которого была в Сатале, маленьком городке на границе Армении, недалеко от кавказского города Диоскурад, но который застрял в западных провинциях после сражения под Лугдунумом,[4] по распоряжению Макретиана направлялся из Аквилеи на дунайскую границу.
С Дуная летели лебединые стаи. Предчувствуя приближение зимы, птицы с печальным курлыканьем летели за Геркулесовы Столпы, в жаркие пределы Африки. Осеннее солнце медленно склонялось к горизонту, к волнистым холмам, покрытым дубовыми рощами. В тех областях Паннонии,[5] по которым двигался легион[6] Цессия Лонга, вдоль реки Раабы, не было ни дорог, ни кокетливых римских вилл. Провинция казалась дикой, как варварские страны. Редкие селения были оставлены колонами под угрозой нашествия варваров. Иногда из лесных чащ выбегал вепрь, озирался и снова скрывался под сенью отягощенных желудями дубов. Воздух был прозрачен как хрусталь. Но нигде не было видно ни дыма, ни пары волов на полях, ни колонн сельского храма, и в этом варварском пейзаже была какая-то трогательная и величавая красота. Голубая дымка далей, призрачные дубравы, курлыканье лебедей напоминали почему-то о подземном царстве Персефоны, где бродят души умерших.
Стал накрапывать мелкий косой дождь. Легион вытянулся по дороге, которая вела из Саварии в Аррабону. Дорога расползалась под колесами легионных повозок. На ней, вероятно, неплохо нажились подрядчики.
Центурии шли под охраной легионной конницы, с соблюдением всех мер предосторожности. Тяжелый обоз и вспомогательные части были оставлены в Аквилее.
Варварские орды переправились через Дунай где-то между Карнунтом и Бригецио, ворвались в Аррабону, перебили стоявшую там когорту XIV легиона и опустошили окрестности. Каковы были силы варваров и их дальнейшие намерения, никто не знал. XV легион, легатом которого был Цессий Лонг, спешил к месту событий. Солдаты шли днем и ночью.
Тревожные события развивались на дунайской границе, за Рейном, за крепостными валами Германии и Реции. Там, как таинственное море, волновался в германских лесах варварский мир. Сарматы, гепиды, карпы и многие другие племена, оглашая воздух скрипом повозок, конским ржаньем и ревом волов, снимались с насиженных мест и двигались на юг, стучась в ворота империи. За ними, далеко на севере, медлительно передвигались славяне. Было скучно и тесно жить в германских и сарматских лесах. Одна из этих орд переправилась через Дунай. Может быть, это была только разведка. Никто толком ничего не знал. Ничего не было известно о положении в Нижней Мезии,[7] об участи дакийских легионов и городов. Опасались за римские поселения в Скифии. Мир вдруг стал казаться непрочным, потерял уверенность в своем бытии.
Перед закатом солнца легат Марк Цессий Лонг, старый сподвижник императора Септимия Севера в британской войне, получил какие-то сведения от германских лазутчиков и приказал орлоносцам остановиться. Солнце висело у самого горизонта, огромное и пурпурное. Протяжно и печально затрубили римские трубы. Получив приказание устраиваться на ночлег, копать ров, устроить лагерь, легион превратился в разворошенный муравейник. Цессий Лонг решил, что безрассудно двигаться дальше, имея в своем распоряжении смертельно уставших солдат, а также по причине наступавшей темноты.
Давно прошли времена, когда римский легион можно было сравнить с отчетливой геометрической фигурой. Пятнадцатый легион разномастным одеянием легионеров и косматой конницей напоминал варварскую орду. Да он и был на три четверти укомплектован варварами, которые едва понимали латинскую речь. Но по раз заведенному порядку солдаты сложили щиты и копья под значками своих центурий и, оставив при себе только мечи, взялись за кирки и лопаты. Пока в котлах варилось солдатское варево – бобы с бараниной, крепко заправленные чесноком, перцем и солью – надо было окопаться на ночь. Легионеры знали, что не получат похлебки, пока не будет устроен лагерь, с традиционными улицами и воротами и хотя бы некоторым подобием рвов и валов. Каждая центурия занимала в нем строго определенное место, и даже спросонья солдаты знали, куда им бежать в случае тревоги, и где строится их центурия. Когда все было готово, в палатку легата с положенной церемонией были внесены орлы.
Цессий Лонг лежал на медвежьей шкуре, заменяющей ему в походе ложе, и диктовал писцу экстренное донесение Клавдию Агриппе, пропретору Паннонии, который руководил военными операциями. Рядом на полу стоял светильник и бронзовая чернильница с изображением подвигов Геркулеса, любимая вещь легата, подарок Юлии Домны. На сквозняке пламя светильника чадило и билось, и в его трепетном сиянии поблескивали в углу шатра серебряные орлы и изображения императоров.
Цессий диктовал:
– По причине темноты, дурной погоды и усталости… Напиши – крайней усталости людей, я остановился на ночь с соблюдением всех предписанных правил. Настроение легиона превосходное. Легионеры жаждут сразиться с неприятелем и заслужить твою лестную похвалу…
Снаружи совсем стемнело. Из темноты доносились крики, ржанье взволнованной чем-то лошади, брань старательного центуриона.
«Это Альвуций, батав, из первой когорты…» – по голосу догадался легат.
Мимо прошла на рысях дозорная турма,[8] и глухой топот копыт замер вдали. Цессий Лонг продолжал:
– Прошу тебя, если будешь писать благочестивому и великому августу, напиши о моих трудах и о желании…
Приподняв край палатки над своей курчавой головой, вошел легионный врач Александр, грек из Антиохии, с чашей лекарства в руке. У Цессия Лонга была застарелая болезнь печени.
– Будь здоров, – сказал врач с поклоном.
– А, это ты, – повернул к нему голову легат.
У обоих были пышные бороды – у врача черная, как смоль, у легата – с сединой. Оба походили некоторыми чертами лица на покойного императора Септимия Севера.
– Прими лекарство, – протянул чашу Александр.
– Припадок прошел. Может быть, не принимать? Как ты думаешь? – потянул легат носом надоевший запах питья из тертой редьки и оливкового масла.
– Нет, прими, – нахмурил брови Александр.
Вслед за врачом явился префект легионной конницы Аций, варвар, свев из Германии, не более проникнутый любовью к Риму и римской доблести, чем иной представитель патрицианской фамилии. Его очень любил и выделял Лонг, доверяя ему во всем.
Аций доложил, что трое из его людей исчезли, вероятно, перепились и отстали.
– По двадцать палок! Псы! – не выдержал Лонг.
– Будет исполнено, легат.
– Посыльный готов?
– Готов, легат.
Цессий Лонг запечатал восковой печатью трубочку донесения и отдал Ацию. Писец собрал письменные принадлежности и удалился.
– Отправь немедленно и пришли ко мне Корнелина!
Аций ушел исполнять приказание и спустя минуту вернулся с Корнелином. Корнелин, трибун первой когорты, молчаливый и мужественного вида человек, среднего роста, атлетического сложения, с коротко подстриженной бородкой и орлиным носом, вошел в походном, мокром от дождя плаще и доложил, что все в лагере обстоит благополучно. Явившийся вслед за ним трибун четвертой когорты Валерий заявил, что у него некоторые легионарии натерли в пути ноги. Когорта была завербована из новобранцев, и центурионы не доглядели.
– Кто старший центурион когорты? – спросил легат.
– Виктор Юст.
– Двадцать палок!
– Старшему центуриону? – осмелился спросить Валерий.
У легата начинался приступ. Сдержав себя, он сказал:
– Скажи старику, что ему стыдно допускать такие вещи. У него награда за каледонскую войну. Аций, вернулись лазутчики?
– Нет, легат.
– Будь бдителен, Аций! Сегодня возможно ночное нападение. Пусть люди спят с копьями в руках. Корнелин! Поднять людей с окончанием четвертой стражи! Мы выступаем на рассвете. Головной – третья когорта. Это все. Ступайте! Аций, разбуди меня, когда явятся лазутчики…
Оставшись один, легат прилег. Он жалел, что не мог двинуться на Аррабону немедленно. Его могли опередить части XIV легиона, которым командовал старая лиса Лициний Салерн. Взятие города в реляциях эффектнее выигранного сражения. А тут не являются лазутчики. Какие планы надо было предпринять?
Все труднее было держать в руках солдат. Каждый носит теперь золотой перстень и считает, что делает вам одолжение, служа под орлами. Но что скажет август, узнав, что Аррабону взял XIV легион? Броситься вперед с одной конницей? Нет, это было бы опрометчиво. И легат тяжело вздохнул.
Что замышляет на востоке август? Вечно у него грандиозные планы, которые он никогда не доводит до конца. Впрочем, что можно было ждать от жалкого беглеца во время войны с ценнами? Одно дело мечтать о далеких походах и подражать Александру, другое – организовать легионы для тяжелой борьбы с парфянами. На что способен кривляка, заставивший всю республику статуями Ганнибала? Человек, который не постеснялся убить брата на руках у матери.
Цессий вспомнил, как он видел Каракаллу в Британии, грузно сидевшего на коне и надзиравшего за переходом армии по гатям через каледонские болота. А потом в Риме, куда Антонин привез священную урну с прахом отца. Легат вспомнил лавры, крики толпы, фимиамы, тяжесть триумфальных арок. Это был единственный раз, когда он был в Риме, провинциал, уроженец Сирмиума, всю жизнь проведший в легионных лагерях, сначала на Востоке, а потом в Британии, в Лютеции, в Лавриаке.
Шел пятый год с того дня, как облачился в пурпур август Антонин Марк Аврелий, прозванный Каракаллой по названию тесной галльской одежды, которую иногда носил император, имевший пристрастие к иноземным одеяниям. Так на рейнской границе он носил германский плащ и делал прическу на варварский манер, чем приводил в восторг батавов и свевов, служивших в римской коннице.
По примеру отца, август всячески добивался любви легионов. На театре военных действий он ел и пил, как простой солдат, а при возведении лагерных укреплений первым брался за лопату и первым бросался в воду при переправе. Иногда, взвалив на плечо легионный орел, под тяжестью которого сгибались и привычные гиганты-орлоносцы, он нес его на протяжении многих миллий. Поистине была достойна удивления его выносливость, с которой он переносил тяготы военной жизни! Но он не имел счастья в воинских предприятиях. А между тем над Римом собирались черные тучи.
Над римским миром вставала страшная заря третьего века. Самый воздух был насыщен тревогой, сомненьями, смертельной усталостью. Уже смерть изображали не в виде Медузы, а прелестным гением, грациозно опустившим к земле потухающий факел жизни. Императорский пурпур был запятнан братоубийством, кровосмешением. Предупреждая о буре, шумели германские дубы. Пронзительные ветры летели с далеких скифских полей. Верблюды кричали в пределах Парфии.[9]
Но империя еще была прекрасным зданием. Даже враги Рима, презиравшие его мораль и институции христиане, фанатичные иудеи, насмешливые александрийцы или подышавшие латинским воздухом варвары, отдавали должное римскому величию. Еще нечем было бы заменить божественную организацию, законы и дороги империи.
На тучных египетских полях колосилась пшеница. В Каппадокии[10] паслись табуны кобылиц. На блаженных холмах скудеющей Италии зеленели классические лозы. На сияющих морях покачивались корабли, нагруженные хлебом, папирусом, мрамором, амфорами с вином и оливковым маслом. Они ходили за Геркулесовы Столпы, в туманную Британию, на остров Тапробану, где зеленеют пальмовые рощи, даже в Индию, даже в далекую страну шелковичных червей, где текут в неведомые моря мутные реки, а храмы увешаны фарфоровыми колокольчиками. Караваны римских меркаторов доходили до пределов Эфиопии и до таинственных африканских озер. Там римляне впервые увидели носорогов.
По гигантским пролетам акведуков струилась вода, питая города, термы, фонтаны и нимфеи. Там, где некогда ревели дикие звери, теперь возвышались храмы, стояли хижины земледельцев, изгибались над реками циклопические дуги мостов. Купцы и путешественники, благочестивые паломники и странствующие риторы, тележки императорских почтарей, едущий подлечить подагру откупщик, составитель гороскопов, возвращающийся к пенатам центурион, двигались с одного конца империи в другой по образцовым дорогам. К услугам путешественников были всюду харчевни и постоялые дворы, а также путеводители, в которых были отмечены все достойные внимания достопримечательности, цены и расстояния.
Этот мир, безукоризненное состояние его дорог, порядок и безопасность охраняли на границах тридцать два легиона. Куда бы ни приходили легионы, всюду они несли с собой римский мир, секрет вечного цемента, рецепты сыроварения и виноградную лозу, и знак центуриона – сучковатая палка, которой наказывали нерадивых солдат, была символом тех виноградников, что расцветали в окрестностях римских колоний. Когда солдаты приходили в варварские страны, прежде всего они строили бани-термы, проводили воду и закладывали храмы Риму, императорам и мужественным солдатским богам. В этих святилищах хранились легионные орлы.
Хотя Цессий Лонг не изучал эллинской философии и не читал Квинтиллиана и Сенеки, но нюхом простого человека чувствовал, что вокруг него происходят какие-то странные перемены. Прислушиваясь к словам людей, которые говорили, красиво двигая руками, он стал понимать, что не так уж прочен этот мир, в котором он живет, что не все в нем благополучно. Но он отгонял грустные подозрения.
Потомок римских колонистов в Иллирии,[11] Лонг в юности пас овец, ухаживал за отцовскими волами, сеял пшеницу. А когда за долги были проданы и волы, и овцы, и дом, и виноградник, он поступил на легионную службу. Вероятно, никогда бы он не поднялся по иерархической лестнице выше центуриона, но в битве при Лугдунуме, в критический момент сражения, когда сам император Септимий Север, спасая жизнь, уже срывал с себя пурпурный плащ, чтобы не быть узнанным врагами, Лонг решил дело со своей центурией. Легат Лэттоже бросился на помощь к императору. Но разве потом не послали его на верную смерть? Хитрый Лонг, с малых лет привыкший обманывать покупщиков пшеницы и кадастровых переписчиков, сделал вид, что ничего не видел, ни искаженного от страха лица августа, ни сцены с полудаментом, мужественно сражался, был отличен, получил звание трибуна, а во время британской войны был возведен в высокое звание легата и надел латиклаву – сенаторский плащ, ни единого раза не заседая в сенате. Императоры предпочитали доверять легионы людям, поднявшимся из ничтожества. Лонг получил Пятнадцатый легион.
Еще раз поднялась пола палатки, и Корнелин ввел лазутчиков. Их было трое, рослые германцы. Они сказали, что Аррабона в руках варваров, что на городских улицах горят костры и стоят кони, что пока неприятель не предпринимает никаких действий. То же самое рассказывали Лонгу беглецы, которых он допрашивал на дороге. По-видимому, не было данных ожидать нападения. Отпустив Корнелина и лазутчиков, Лонг задремал. У претория, как торжественно называлась в лагере мокрая от дождя палатка легата, сменилась третья стража.
Каракалла совершал длительное путешествие по восточным провинциям, предавался излюбленным конским ристаниям, много труда потратил на восстановление древней македонской фаланги, одерживал иллюзорные победы над врагами. Сенат делал вид, что верит его победным реляциям, и подносил ему один за другим триумфальные титулы. Но насмешливые александрийцы не хотели принимать всерьез подвиги нового Александра и называли его «гетийским», намекая не столько на сомнительные победы над гетами, сколько на убийство Каракаллой родного брата Геты. Когда император за такие шуточки, эпиграммы и терракотовые статуэтки, изображавшие его продавцом яблок – намек на его далеких предков – разгромил при удобном случае Александрию, сопровождавший августа в походах сенат и по этому случаю постановил выбить особую медаль, на которой Каракалла попирал ногой крокодила, символ александрийской смуты, а египетская страна – прекрасная женщина в длинных льняных одеждах – подносила императору тучный колос.
Император посетил священные холмы Илиона. Перепуганные насмерть жители римской колонии, прозябавшей на пепелище Трои, поселяне из соседних деревушек и местные пастухи с изумлением смотрели на пышное зрелище. Ослепительные чешуйчатые панцири преторианцев, гребнистые шлемы, блистающее оружие и звуки труб напоминали о героических подвигах и днях Илиады. На одном из холмов, на котором, по преданию, покоились останки бревенчатого бессмертного города, был сооружен погребальный костер, как это делалось в дни Ахиллеса и Елены.
Окруженный блестящей толпой приближенных, закованный в драгоценные латы с изображением головы Медузы на груди, император стоял перед костром. На треножниках дымились курильницы. Под жгучим азийским солнцем увядали гирлянды роз. В этой нелепой театральной обстановке Каракалла бездарно играл роль Ахиллеса. Он ломал руки, плакал актерскими слезами и делал вид, что рвет на лысеющей голове золотые ахиллесовы локоны. На костре, изображая Патрокла, лежало тело императорского казначея Фаста.
Позади толпились приближенные – величественный Дион Кассий, тучный Максим Марий, седобородый Коклатин Адвент, с которым никогда не расставался август, в глубине души не очень надеявшийся на свои военные таланты. Гельвий Пертинакс – это он пустил шуточку о «гетийском» – шепнул начальнику императорских флотов Марцию Агриппе:
– Похоже на то, что несчастного нарочно отравили.
– Почему? – не понял Марций.
– Чтобы импозантнее получилась сцена. Чтобы с большим подъемом можно было сыграть роль Ахиллеса. Видишь, плачет. А ведь смерть Фаста для него, что смерть мухи.
– Пертинакс! – скорбным голосом позвал август.
– Я здесь, – подобострастно склонился Пертинакс.
– Какое горе посетило нас, мой мальчик! Какое несчастье послали нам боги!
Каракалла припал к Пертинаксу на грудь, пряча лицо в складках его тоги.
– Меня утешает, август, только мысль, что исполнилось пророчество поэта, – просиял Пертинакс.
– Какое пророчество? – встрепенулся Каракалла, который знал, что Пертинакс всегда скажет что-нибудь приятное.
– Пророчество четвертой эклоги. И вот мы видим своими глазами нового Ахилла на земле Трои…
– Ты великий льстец, Пертинакс…
– Согласись, август, что это странное совпадение…
Приближался торжественный момент – возжигание погребального костра. Август, отвернувшись и закрыв лик свой краем плаща, поднес к костру смоляной факел. Благовония, которыми были залиты тамарисковые дрова, вспыхнули и пахнули на присутствующих жаром. Дион Кассий тихо сказал Марию:
– И мы еще должны благодарить богов, что такое ничтожество управляет миром, в котором мы живем.
– Ты шутишь?
– О, нет! Уверяю тебя, Марий, что кто-нибудь должен носить пурпур, чтобы размеренно текла наша жизнь. Кто-то должен метаться из одного конца республики в другой, менять корабли и почтовые тележки, переносить невзгоды и тягости военной жизни. О, к пурпуру протягивают жадные руки честолюбивые люди и сребролюбцы, иногда мечтатели, иногда безумцы, но, в конце концов, они сами делаются такими же рабами республики, как и все мы, простые смертные. Эта огромная машина, которая называется республикой, ни для кого не знает пощады. Может быть, август хотел бы под сенью римских садов провести время в кругу семьи или посвятить вечер беседе с друзьями, но вот приходят тревожные вести с парфянской границы, и надо лететь сломя голову, не высыпаясь на остановках, страдая от тряски и дурной погоды… А потом смерть. На поле сражения. Ведь может же парфянская стрела поразить и августа? Или от руки взбунтовавшихся легионов… Уверяю тебя, Марий, это не сладкая участь. Если бы мне предложили пурпур, я бы отказался…
– Тсс… – встревожился Марий.
Марк Опелий Макрин разговаривал с Василианом Марием Секундом, префектом Египта, вызванным императором для срочного доклада. Макрин, занимавший высшее в республике место префекта претория,[12] только что получил с римской почтой письмо от Флавия Макретиана, префекта Рима, в отсутствие императора надзиравшего за положением дел на Западе. Макретиан опять жаловался, что в последнее время корабли с александрийской пшеницей приходят с запозданием и нерегулярно, чем нарушается снабжение столицы. Стуча пальцем по письму, Макрин требовал от Секунда строгих мер, грозил карами. Префект Египта, вытирая пот, струившийся по лицу от жары и волнения, обещал немедленно же по возвращении сделать все необходимое. Стоявший рядом Коклатин Адвент, лучший военачальник империи, тупо смотрел на церемонию погребения. Рабы в белых туниках разносили в амфорах вино, подавали чаши, чтобы присутствующие могли утолить жажду. Лысый сенатор, держа в руках плоскую чашу, шептал соседу:
– Еще хорошо, что вина поднесли. А помнишь, в Никоме-дии? Целый день стояли на ногах в ожидании выхода августа, во рту пересохло, а мимо таскали мехи с вином для легионеров, стоявших на страже.
Ритор Умбрий, взяв под руку одного из сенаторов, – оба были тайные христиане – говорил ему на ухо:
– Жалкие предрассудки! К чему людям похороны, погребальные церемонии? И этот траур, фимиам, биение в перси? Мы поем гимны и собираемся почтить мертвеца играми и ристаниями, а Фаст, может быть, уже горит в аду…
Костер догорал страшным, невидимым на солнечном свету пламенем. Макрин отдавал распоряжения о приготовлениях к погребальным играм. Несмотря на жару, по песчаным дорогам тянулся народ из соседних городков и деревень, посмотреть на невиданное зрелище. Деревенские кабачки и придорожные харчевни торговали вовсю. В одной из таких харчевен, битком набитой посетителями, искавшими прохлады, пол был посыпан мокрыми опилками, а ставни закрыты. За столами сидели бородатые поселяне, бродячие торговцы, погонщики ослов. В углу, сгрудившись за перевернутой пустой бочкой, так как столов на всех не хватило, кучка сельских жителей с горящими от волнения глазами слушала человека в черном плаще, рыжебородого, с высокими бровями. Здешние места полны были захожими проповедниками из Фригии и Пафлагонии,[13] из этой колыбели христианства, сект и туманных пророчеств о гибели мира. Человек в черном плаще говорил проникновенным шепотом, размахивая руками, ударяя себя в грудь:
– События совершаются! Мир создан был в шесть дней и шесть дней должен существовать. И се приближается конец шестого дня. Ибо день для Господа – это тысяча лет. Сказано: тысяча лет в Твоих глазах, как вчера! Как один день! Се приближается суббота, Царствие Христа, которому не будет конца ни на земле, ни на небесах. Слушайте, слушайте! Рим есть одно из царств апокалипсиса, четвертое из царств Даниила. Настанет день, и республика распадется на десять демократий. Тогда родится антихрист. Тогда погибнут все нечестивые, и спасутся только праведники…
Один из слушавших пророка, погонщик ослов Тимофей, огромный человек, похожий, несмотря на свою низкую профессию, на греческого мудреца, и наивный, как дитя, вздохнул так, что все на него обернулись. Впрочем, вокруг стоял гул от разговоров и криков, и никто из посторонних не обращал никакого внимания на сидевших в углу. Хозяин поставил на бочку кувшин с вином, оловянные кубки и несколько головок чеснока, получил причитавшуюся плату и удалился. Человек с взлетевшими в вечном удивлении бровями продолжал:
– В какое время мы живем, братья! В страшное и прекрасное время! Все погибнут, а спасутся только почитающие змею как образ. Только они будут радоваться на берегах небесного Иордана и смотреть с улыбкой на погибающую землю. Благодарите судьбу, что для вас открыта великая тайна чаши Тайной Вечери! Царство небесное внутри нас, как сокровище, как дрожжи в трех мерах пшеничной муки. О, братья! Голос Божий среди вод потопа – призывал вас! Лестница, которую видел Иаков по дороге в страну Ур – для вас! А лестница эта – внутри вас, по ней ангелы совершают восхождение к Господу. И чудо в Кане галилейской совершилось для вас! Все для вас! Ибо вы блаженны и избраны среди миллионов, чтобы восседать одесную Иисуса Христа. Но храните душу вашу как зеницу ока, чтобы не погубить ее и не низвергнуться в геенну огненную! Начало всех вещей – сознание, второй принцип мироздания – хаос, третий – душа, Психея. Она игрушка страстей земных, она утлый челн в житейском море. Она то плачет, то радуется, облаченная в пурпур. Тогда Иисус сказал: «Взгляни, Отец, вот она блуждает на земле во власти страданий и быстротечных радостей, далеко от Твоего дыхания. Она стремится покинуть ненавистный хаос и не знает, как перейти его. Позволь же мне снизойти к ней! Я пересеку мир эонов и открою ей тайну священной дороги к спасению». Сие есть гнозис…