– Черт возьми, я ведь вернул его! – вспылил Хейдон.
   – Да, это делает тебе честь. Скажи, пожалуйста, Джим приходил к тебе повидаться перед тем, как отправиться на это задание?
   – По правде говоря, да.
   – И что он сказал?
   Хейдон очень долго колебался и в конце концов так и не ответил. Но ответ был ясен без слов: он читался в его внезапно опустевших глазах, в тени вины, которой подернулось его похудевшее лицо. Он пришел предостеречь тебя, подумал Смайли, потому что любил тебя. Чтобы предостеречь тебя; точно так же как он приходил ко мне, чтобы сказать, что Хозяин сошел с ума, но я был в Берлине и он не мог меня разыскать. Да, Джим оберегал тебя до самого конца.
   Кроме всего прочего, продолжал Хейдон, нужно было выбрать страну с недавней попыткой контрреволюционного выступления: Чехословакия, по сути дела, оказалась единственным таким государством.
   Смайли, похоже, не очень внимательно слушал, потому как снова вернулся к разговору о Джиме.
   – Зачем ты его вернул? – спросил он. – Из соображений дружбы? Или потому, что он не представлял вреда, а все карты были в твоих руках?
   Не совсем так, пояснил Хейдон. Пока Джим оставался бы в чешской тюрьме (он не сказал «в русской»), людей волновала бы его судьба, они бы рассматривали его в качестве некоего символа. Но как только он вернулся, все в Уайтхолле, словно сговорившись, предпочли, чтобы он помалкивал: так почти всегда бывает с репатриантами.
   – Меня удивило, что Карла не расстрелял его. Может быть, он удержался от этого из деликатности по отношению к тебе?
   Но Хейдона снова потянуло в дебри его доморощенных политических концепций.
   Потом он начал говорить о себе, и теперь уже, по мнению Смайли, он совершенно явно скатился к чему-то мелкому и убогому. Он был тронут, узнав, что Ионеско недавно поделился планами о будущей пьесе, в которой главный герой безмолвствует, а все вокруг него говорят без умолку. Если психологи и модные историки удосужатся когда-нибудь написать свои апологии о нем, он надеется, они не забудут упомянуть, что именно так он себя и представлял.
   Как художник он еще в семнадцать лет сказал все, что должен был сказать, а ведь и в более зрелом возрасте нужно чем-то заниматься. Ему ужасно жаль, что он не может взять с собой кое-кого из своих друзей. Он надеется, Смайли будет вспоминать о нем с теплотой.
   В этот момент Смайли хотел сказать, что в таких категориях вообще не станет о нем вспоминать, как, впрочем, и во многих других, но в этом, похоже, не было особого смысла, к тому же у Хейдона снова пошла кровь из носа.
   – Да, кстати, я хотел бы попросить тебя избегать огласки. Майлз Серкомб придает этому большое значение.
   Хейдон едва удержался от смеха. Перевернув вверх дном весь Цирк в одиночку, сказал Билл, он совсем не горит желанием повторить этот процесс на публике.
   Перед уходом Смайли задал ему вопрос, который все это время не переставал его волновать.
   – Я вынужден буду рассказать все Энн. Может быть, ты хочешь передать ей что-нибудь особенное?
   Смысл вопроса не сразу дошел до Хейдона, и ему пришлось переспрашивать.
   Сначала ему показалось, что Смайли сказал «Джен», и он никак не мог понять, почему тот вчера не зашел к ней.
   – Ах, т в о я Энн, – наконец сказал он так, будто вокруг них было еще с десяток разных Энн. Это была идея Карлы, объяснил он. Карла давно знал, что Смайли представляет самую большую угрозу для «крота» Джералда.
   – Он сказал, что ты очень умен.
   – Спасибо.
   – Но у тебя оставалась эта единственная ценность: Энн. Последняя иллюзия человека, лишенного иллюзий. Он посчитал, что, если всем вокруг станет известно, что я любовник Энн, ты не слишком объективно будешь оценивать другие вещи. – Его глаза, как заметил Смайли, вдруг словно остекленели. Энн называла их оловянными. – Не то чтобы я должен был добиваться этого любой ценой, но, если получится, просто встать в очередь.
   Логично?
   – Логично, – ответил Смайли.
   К примеру, Карла настоял, чтобы в ночь операции «Свидетель» Хейдон во что бы то ни стало предавался с Энн любовным утехам. Так сказать, в качестве подстраховки.
   – А не случилось ли в ту ночь маленькой промашки с твоей стороны? – спросил Смайли, вспомнив Сэма Коллинза и удивление Билла, когда он узнал, что в Джима стреляли.
   Хейдон согласился, что маленький прокол был. Если бы все шло по плану, первые сообщения из Чехии поступили бы примерно в десять тридцать. Хейдон еще успел бы прочитать телетайпные сводки в своем клубе между звонком Сэма Коллинза к Энн и своим приездом в Цирк. Но из-за того, что в Джима стреляли, чехи слишком долго копошились, и сводки вышли в эфир уже после того, как клуб был закрыт.
   – К счастью, никто на это не обратил внимания, – сказал он, угощаясь еще одной сигаретой у Смайли. – Кем я, кстати, был? – Он, видимо, разговорился. – Как-то вылетело из головы.
   – Скорняк. Я был Попрошайкой.
   Смайли уже все это порядком надоело, и он потихоньку вышел, не удосужившись даже попрощаться. Он сел в машину и ездил по каким-то дорогам не меньше часа, совершенно отключившись от внешнего мира, пока вдруг не обнаружил, что мчится по объездной оксфордской трассе на скорости около 130 км. Он остановился, чтобы перекусить в придорожном кафе, и затем направился в Лондон. Но на Байуотер-стрит возвращаться не хотелось, и он пошел в кино, затем поужинал где-то, и когда приехал таки домой около полуночи слегка навеселе, то обнаружил у своей двери Лейкона и Майлза Серкомба. Здесь же рядом стоял дурацкий «роллс» Серкомба, этот его черный ночной горшок, во всей красе своих пятнадцати метров, заехав одним колесом на бровку и перегородив таким образом тротуар.
   Они на бешеной скорости помчались в Саррат и там под открытым чистым небом этой ясной ночи, освещенный несколькими ручными фонарями, под обалдевшими взглядами бледных как полотно заключенных «яслей», на садовой скамейке лицом к залитой лунным светом крикетной площадке сидел Билл Хейдон.
   На нем была полосатая пижама, больше похожая на тюремную робу, а поверх нее накинуто пальто. Глаза были широко открыты, а голова как-то неестественно перекошена набок, как у птицы, которой умелой рукой свернули шею.
   Каких-то особых разногласий по поводу того, что произошло, не возникло.
   В половине одиннадцатого Хейдон пожаловался на бессонницу и тошноту и попросился выйти подышать свежим воздухом. Его дело считалось закрытым, и никто и не подумал сопровождать его, так что он вышел на улицу один. Один из охранников вспомнил, как Билл пошутил, что проверит, «правильно ли расставлены воротца». Другой в этот момент слишком увлекся телевизором, чтобы вообще что-то помнить. Через полчаса они забеспокоились, и начальник смены пошел его искать, а помощник остался на тот случай, если Хейдон вернется. Хейдона нашли там, где он сейчас сидел; охранник подумал сначала, что он заснул. Нагнувшись к нему, он почуял запах алкоголя – как ему показалось, джина или водки – и решил, что Хейдон пьян, чему очень сильно удивился; в «яслях» официально запрещено употреблять спиртное. Он так и не понял, что произошло, пока не попытался его приподнять; и тут голова Билла, словно соскочив с подставки, свалилась набок, увлекая за собой тело, которое шлепнулось на землю, как куль с песком. Охранника тут же вырвало – следы блевотины до сих пор были видны под деревом, – после чего он снова усадил труп на скамейку и поднял тревогу.
   – Получал ли Хейдон какие-нибудь записки в этот день? – спросил Смайли.
   Нет. Но его костюм сегодня вернули из прачечной, и в принципе там могла быть спрятана записка – к примеру, приглашение на рандеву.
   – Стало быть, это сделали русские, – с удовлетворением заметил Министр, обращаясь к безмолвной фигуре Хейдона. – Чтобы не сболтнул чего-нибудь лишнего, надо полагать. Мерзавцы паршивые.
   – Нет, – возразил Смайли. – Для них дело чести сначала вернуть своих людей домой.
   – Так какой же дьявол это сделал?
   Все выжидательно смотрели на Смайли, но ответ так и не прозвучал.
   Фонари погасли, и вся группа нерешительно двинулась по направлению к машине.
   – Мы сможем избавиться от него? – спросил Министр по дороге назад.
   – Он был советским гражданином. Пусть они его и забирают, – сказал Лсйкон, не переставая смотреть в темноте на Смайли.
   Они сошлись во мнении, что об агентурных сетях теперь остается только пожалеть. Но лучше все-таки попробовать договориться с Карлой: может быть, он пойдет на сделку?
   – Не пойдет, – сказал Смайли.
   * * *
   Вспоминая все это в уединении своего купе первого класса, Смайли испытал любопытное чувство, будто он разглядывает Хейдона через перевернутый телескоп. Он практически не ел с прошлого вечера, но в поезде был бар, который работал почти все время.
   Когда поезд отходил от вокзала Кингс-Кросс, Смайли тоскливо подумал, что, несмотря ни на что, любил и уважал Хейдона: в конце концов, тому было что сказать, и он сказал это. Однако ум Смайли не хотел примириться с этим удобным упрощением. Чем больше он ломал голову над беспорядочным рассказом Хейдона о самом себе, тем глубже утопал в противоречиях. Сначала он пытался представить его в свете романтических иллюзий одного газетчика-интеллектуала тридцатых годов, для которого Москва была настоящей Меккой. «Москва ведь была предметом изучения Билла, – сказал Смайли самому себе. – Ему не хватало гармонии между историческим и экономическим решениями». Этого показалось слишком мало, и он добавил в этот образ больше черт такого человека, какого он пытался полюбить: «В Билле уживались романтик и сноб. Он хотел присоединиться к элитной части человечества, к его авангарду, чтобы вывести народные массы из тьмы к свету». Затем он вспомнил недописанные картины в гостиной девушки из Кентиш-Тауна: ограниченные, выспренние и обреченные. Еще он вспомнил призрак властного, строгого отца Билла – Энн называла его просто Монстром – и предположил, что марксизм вполне мог возместить Биллу его художническую несостоятельность, а может, даже и лишенное любви детство.
   Потом уже, конечно, вряд ли играло какую-то роль то обстоятельство, что великое учение обнаружило свою неубедительность. Билл твердо стоял на этом пути, и Карла знал, что нужно делать, чтобы он с него не свернул.
   Предательство, в сущности, дело привычки, подумал Смайли, будто снова увидев Билла растянувшимся на полу комнаты на Байуотер-стрит, в то время как Энн ставила пластинку.
   Биллу, конечно, нравилось это. Смайли не сомневался в этом ни секунды.
   Стоять посреди невидимой сцены, разыгрывая столкновение двух миров; герой и драматург в одном лице: да, несомненно, Биллу нравилось это делать.
   Смайли и от этого отмахнулся, усомнившись, как обычно, в истинности общепринятых представлений о человеческих побуждениях, и вместо этого представил себе деревянную русскую куклу-матрешку, которая, открываясь, обнаруживает внутри себя другую куклу, а та, в свою очередь, третью и так далее. Из всех живущих на этой земле, пожалуй, лишь Карла видел самую последнюю и самую маленькую куклу внутри Билла Хейдона. Когда и как Карла завербовал его? Были ли его праворадикальные убеждения в Оксфорде всего лишь притворством или же, парадоксальным образом, состоянием греха, от которого Карла избавил его, даровав прощение?
   Спроси Карлу: жаль, что я не сделал этого.
   Спроси Джима: я никогда не сделаю этого.
   На фоне плоского пейзажа Восточной Англии, проплывающего за окном, перед глазами Смайли возникло непреклонное лицо Карлы, сменив перекошенную посмертную маску Билла Хейдона. «Но у тебя оставалась эта единственная ценность: Энн. Последняя иллюзия человека, лишенного иллюзий. Он посчитал, что, если всем вокруг станет известно, что я любовник Энн, ты не слишком объективно будешь оценивать другие вещи».
   Иллюзия? Неужели и вправду Карла называл этим словом любовь? И Билл тоже?
   – Эй, послушайте, – очень громко окликнул его кондуктор, видимо, уже не в первый раз. – Выходите, вам ведь до Гримсби, разве нет?
   – Нет-нет, мне до Иммингема. – Затем он вспомнил об указаниях Мэндела и выбрался на платформу. Поблизости не было видно ни одного такси"так что, справившись в кассе, он перешел через пустую привокзальную площадь и встал у зеленого столбика с табличкой «Очередь». Он вообще-то надеялся, что она встретит его, но, видно, она не успела получить телеграмму. Ну да, конечно, Рождество на носу: кто же сейчас станет ругать почту? Ему было интересно, как она воспримет новость насчет Билла, и тут он вдруг понял, вспомнив ее испуганное лицо, когда они гуляли среди утесов Корнуолла, что уже тогда Билл умер для нее. Она почувствовала его холодную отчужденность и каким-то образом догадалась, что за этим стоит.
   «Иллюзия», – все повторял он про себя. Лишен иллюзий?
   Было зверски холодно; он очень надеялся, что этот ее паршивый любовник, по крайней мере, подыскал ей теплое жилье.
   Он пожалел, что не взял с собой ее меховые ботики из чулана под лестницей.
   Он вспомнил, что до сих пор не забрал из клуба Мартиндейла своего Гриммельсгаузена.
   И тут он увидел ее: прямо по полосе, помеченной «Только для автобусов», к нему приближалась ее потрепанная машина; Энн сидела за рулем и смотрела в другую сторону. Он увидел, как она выходит из машины, оставив включенным указатель поворота, и направляется к зданию вокзала: высокая, с озорным блеском в глазах, непередаваемо красивая женщина, все время принадлежавшая кому-нибудь другому.
   * * *
   Весь остаток семестра Джим Придо, по наблюдениям Роуча, вел себя примерно так, как его мать вела себя, когда от них ушел отец. Он тратил уйму времени на разные мелочи, как, например, установка освещения для школьной пьесы или починка сеток для футбольных ворот; а на французском он прилагал неимоверные усилия, исправляя все их ошибки, включая самые незначительные.
   Но от больших дел, таких, как долгие прогулки или игра в гольф в одиночку, он отказался совсем, оставаясь по вечерам в своем фургоне и даже не помышляя о том, чтобы сходить в деревню. Хуже всего был его пустой, остекленевший взгляд, когда Роучу случалось застать его врасплох, и еще то, что он иногда забывал о важных вещах на уроке; он забывал даже ставить поощрительные красные отметки в журнале: Роучу приходилось каждую неделю напоминать ему об этом.
   Чтобы хоть как-то поддержать его, Роуч взял на себя обязанности помощника осветителя сцены. Во время репетиций Джим подавал ему условные сигналы – ему, Биллу Роучу, и никому другому. Например, когда он хотел, чтобы огни рампы постепенно угасли, ему стоило лишь поднять руку и махнуть в сторону Билла.
   Со временем, однако, Джим, похоже, стал поправляться. Его взгляд становился все яснее, а сам он – живее и проворнее. Тень его умершей матери, кажется, рассеялась. В тот вечер, когда играли пьесу, он был таким добродушным, каким Билл его еще никогда не видел. «Эй, Слоник, глупый ты лягушонок, где твой плащ, ты что, не видишь – дождь идет?» – крикнул он ему, когда они, уставшие, но ликующие, возвращались после представления в главное здание школы. «Его на самом деле зовут Билл, – услышал он, как Джим пояснил кому-то из приехавших родителей. – Мы вместе когда-то были здесь новичками».
   В конце концов Билл Роуч убедил себя, что пистолет ему просто-напросто померещился.