— Не понимаю тебя, Богдан: разве они у нас лопоухие? — удивленно спросил Дорошенко.
   — Они все у нас как на подбор, ты прав. Но таких, как Карпо Полторалиха, у нас немного. Вот я и хочу взять одного из твоих пушкарей. Пошлешь Карпа Полторалиха?
   — Так бы и сказал. Таких, как Карпо, у нас действительно не так много. Он ни татарина, ни черта не боится, да и дорогу хоть и в ад знает, как в собственный двор.
   — Теперь вижу, что ты все понял. Так и передай ему.
   Богдан долго еще стоял молча, а потом, положив руку на плечо Дорошенко, промолвил:
   — Поговорил бы ты, Петр, с Ганной Золотаренко. Потому что от моих разговоров только плачет женщина, — давняя это история. Хочу, чтобы она осталась уже со мной хоть на старости лет. Пусть останется да приведет в порядок не только наше хозяйство, а и меня…

14

   Карпо по приказанию гетмана зашел к нему перед отъездом. Хмельницкий, ожидая его, нетерпеливо топтался возле окна, дуя на обледеневшее стекло. На бледном, чисто выбритом лице гетмана резко выделялись черные усы. Под прижмуренными веками блестели карие глаза. В них отражались и сомнения и тревоги. Оттаявшее стекло снова затягивали причудливые узоры в виде чудовищ, показывающих длинные языки: покойница в доме, а он… невесту приглашает, жениться собирается…
   Карпо, словно крадучись, вошел в комнату. Он понимал, как тяжело сейчас гетману. Какое-то время он был не при нем, люди уже начали забывать об их побратимстве.
   — Пришел, Карпо? — чуть слышно промолвил Богдан Хмельницкий.
   — А то как же, — раз зовут к гетману, надо идти.
   — Это хорошо, Карпо, что Дорошенко не пожалел оторвать тебя от пушкарей. Давай-ка, брат, поцелуемся. Эхма! Сколько пройдено дорог вместе!
   — Да, хорошо, Богдан, что мы снова встретились. А то я и сам начал уже сиротские песни петь. Не стало тетушки, осиротели мы…
   Хмельницкий горько улыбнулся, подошел вместе с Карпом к скамье, сели рядом. Какое-то время смотрели друг другу в глаза, словно вспоминали о тех исхоженных дорогах или думали о сиротстве.
   — Говоришь, хорошо? А я собираюсь послать тебя…
   — Понимаю, не на свадьбу же или крестины. Да и на свадьбу я охотно пошел бы по твоему поручению или на масленице колодку[31] кому-нибудь прицепить.
   — Именно о колодке и речь идет, Карпо! — Богдан поднялся и подошел к столу. «Он словно мысли читает!» — мелькнуло в голове.
   — Разве я по знаю, что гетману виднее, в каком алтаре надо приложиться к плащанице. Тьфу ты, чертов язык! Давай говори, Богдан. Я так понимаю, уж коли хоронят нашу матушку Мелашку, то, очевидно, одной панихидой в Чигирине не обойдется. Где-то еще надо свечу зажечь. А кто ее зажжет…
   — Как не Карпо, это верно! — добавил Хмельницкий. И снова подошел к скамье, сел рядом. — Надо зажечь ее так, чтобы даже нечистый не пронюхал, кто ее зажег! А ты, Карпо, такой же разговорчивый с людьми?..
   — Люблю поговорить с умным человеком, не скрою. Но не часто встречаются такие. Стареем, и приходится чаще всего молчать.
   — Это и нужно дам сейчас, Карпо. Давай договоримся: считай меня Златоустом, а сам делай вид, что ничего не слышишь. Понял?
   Карпо засмеялся:
   — Ты таки мудрый у нас, гетман. Ну а как же: слушаю и буду молчать, а где надо, то найду о чем покалякать, ведь не поверят, пакостные, что Карпо Полторалиха даже говорить разучился в монастыре.
   Хмельницкий снова тихо засмеялся. Какое-то время он был еще в плену своих мыслей, лицо его помрачнело, а глаза туманились.
   — Вот что, казаче мой и брат: будем считать, что на свете есть двое таких мудрых — Карпо Полторалиха и Богдан Хмельницкий.
   — Так или иначе — гетман Украины и его верный казак Карпо!
   — Хорошо, пускай будет по-твоему. Однако о том, о чем я тебе сейчас скажу, никому ни слова. Даже со мной больше не будешь говорить об этом…
   — Да говори уж. Разве я не найду, о чем языком почесать? Вот только не знаю, удержишься ли ты со своим многоязычием — ведь и латынь изучал, да и с французами калякал. А я буду нем, как линь в тине.
   — Вижу, что ты все понял. Считай, что я разговариваю с тобой по-латински, легче будет забыть. Нашей несчастной Гелене вдруг захотелось в такую стужу поехать в Брацлав. Она будет гостить на масленице у моей дочери Степаниды. У нас, видишь, такое горе, хороним нашу матушку Мелашку… А дочь гетмана, учти, — молодая и неродная дочь, — не разделяет наше семейное горе. Зачем ей похоронный звон, когда приближается масленица?.. Да болтался тут у нас один поручик или ротмистр, черт его поймет, а может, и полковник, как его отец, пан Скшетуский. Очевидно, помнишь случай с ним под Зборовом? Так он уговаривал Гелену ехать в Краков… Не собирается ли она в Марианском костеле, перед алтарем знаменитого Стефана, отслужить панихиду по мертворожденному ребенку?.. Поручик по нашему согласию должен был выехать еще вчера. Но путь у них, вижу, один. Очевидно, Скшетуский где-то встретится с Геленой.
   — Что ты говоришь, Богдан?.. Неужели это правда?.. Дальше уже не объясняй, все понятно. Нет, Гелена в этот алтарь не попадет!
   — Не попадет, Карпо? Но хотел бы…
   — Мне и расспросить ее?
   — Да нет. Расспрашивать уже незачем, мне все известно. Просто нужно не выпускать ее из виду как соблазнительную приманку для этого карася. Ну, с богом, Карпо, позаботься о спокойствии гетмана и… убереги всю нашу державу! Прощай!
   — Прощай, гетман! Кому что на роду написано… — завершил Карпо свой разговор загадкой.
   — А то как же! — Хмельницкий обнял побратима, поцеловался с ним. — Да скажи моим родственникам в Брацлаве, чтобы гостеприимно приняли Гелену и развлекли ее.

15

   Карпо открыл тыкву, задрал своему рябому коню голову, разжал ему зубы и угостил водкой. Потом обтер горлышко тыквы полой и сам потянул из нее. Только тогда дернул коня за поводья, на ходу вскочил в седло.
   — Ветром закусим! — крикнул он Дорошенко, проводившему его, и растаял в предрассветной морозной мгле.
   На следующий день люди видели его уже за Смелой. Целые сутки проскакал без всяких приключений. А скучно ему было одному в дороге. По пути заезжал в корчмы, расспрашивал у людей. В корчме за Белой Церковью заметил, что корчмарь уж слишком прислушивается к его словам. И Карпо понял, что тот подкуплен. По-видимому, тут проехала «кумушка» и предупредила корчмаря. Карпо знал, что следом за ней промчался и поручик Скшетуский. И начал казак морочить голову корчмарю, требуя наполнить опустевшую тыкву водкой. А вместо платы вытащил гетманскую грамоту.
   — Я не понимаю, что тут написано, плати, казак, деньги, — пытался шинкарь по-хорошему разойтись с Полторалиха.
   — Не понимаешь? Люди, вы слышали? Не понимает, что написано в грамоте гетмана. Тогда бери коня, бери грамоту и поезжай!
   — Куда?
   — К черту в ад, туда, куда лях и быдла не посылает. А я буду вместо тебя водкой торговать. Ишь, он не понимает, нашел чем хвастаться. Разве ты забыл, что где-то тут полковник Богун на Винницу идет, — может быть, мне надо догонять полковника. Да черта с два догонишь, коль коня не подпоишь… Ну чего зеньки вытаращил, как тот Кузьма на собачью свадьбу? Забирай свою водку, — думаешь, я зарюсь на твою вонючую юшку? Беру для коня, чтобы догнать Богуна. На том свете в аду этой водкой черти будут угощать тебя, как мать младенца, через грязную тряпку с пережеванным хлебом. Ага-а, испугался? А я, думаешь, нет? Почему же не берешь, — бери! Нагайкой своего рябого напою, а ты возьми себе, жене и дочерям твоим на слезы! Он не понимает грамоты гетмана Хмельницкого!
   — При чем же тут дочь и проклятия? Раз берешь водку, то плати за нее, как и все честные пьяницы.
   Теперь уже удивленно посмотрел на него Карпо. И под дружный хохот присутствующих стал спрашивать корчмаря:
   — Какую водку, что ты мелешь? Свою отдаю тебе, пусть она сгорит у тебя. Черти угостят тебя ею на том свете.
   — Да слышал уже, слышал… Поезжай-ка себе, казаче, со своими прибаутками и водкой. Угощу уж я тебя этой квартой, догоняй Богуна.
   — Ха-ха! Угощает он. Угощал мужик ляха так, что он за девятым перелазом в себя пришел. Ну и корчмари повелись, только свяжись с ними.
   А когда уж отъехал от корчмы далеко, свесил набок ноги с седла и, оглянувшись, глотнул из тыквенной баклаги.
   — Ну и вкусная, чертяка, точно роса из Парасковеевой пригоршни! В церкви бы такую вместо причастия давали, а не в грязной корчме. А я и не поблагодарил. Некому нас, неблагодарных лоботрясов, уму-разуму учить. Буду ехать обратно, обязательно поблагодарю. Кажется, все-таки задурил им головы!
   Снова по-казацки уселся в седло и погнал своего рябого. Вокруг белели заснеженные поля с черными заплатами дубрав, словно уснувшие звери. Снег, как на праздник Меланьи, как-то робко падал с серых облаков. То порадует одинокими снежинками, то посыплется, как из ковша, то и совсем перестанет. Карпо залюбовался снежными просторами, придержав коня. Выпитая водка согрела Карпа, и ему захотелось петь.
 
Ой, та Хмэлю-Хмэлю, тонкая хмилына!
Трэба ж тоби, Хмэлю, из розумом жыты
Та нэ з повнои чаркы, не з нижных ручэньок
Горилочку пыты!
 
   И снова погнал коня, словно убегая от разносившегося по лесу эха. Ведь ему надо спешить, догонять.
   — Где еще этот чертов Брацлав? Неужели вон там?.. — воскликнул он, выскочив на бугор. Внизу, прямо на дороге, столпились какие-то люди. Вокруг саней стояло около двух десятков коней, спешенные всадники возились с чем-то.
   — Не спеши, Мартын, не напорись на тын, — сам с собой разговаривал Карпо. — Вот так напасть, не околела ли дьявольская кобыла у того пана?
   Карпо увидел, как всадники тащили от саней, очевидно, загнанного коня. Поперек дороги подул холодный ветер, пошел снег, запорошив коней, людей, сани.
   — А где же этот горемычный пан возьмет теперь коня, кабы дьявол не поднес моего рябого? — рассуждал Карпо, озираясь, как бы объехать этих людей.
   Но объехать было уже поздно. По глубокому снегу как-нибудь проехал бы, но его уже заметили. Карпо надвинул на лоб шапку, задумавшись, почесал затылок. Да и стоять не годится — сразу поймут, что он колеблется!
   Карпо перебросил ноги на одну сторону, сгорбился и не спеша двинулся вперед. До него уже доносились голоса. Рябой шел, настороженно приподняв уши, а Карпо словно ничего не замечал. Он направлял коня так, чтобы проехать мимо этих людей на расстоянии, будто ничего не слышал и не видел, кутаясь от снега и ветра. Но кто-то крикнул от саней:
   — Эй, казаче, гляди, корчму проспишь!
   — Слышь, соня, обернись…
   Карпо даже не пошевелился, делая вид, что не слышит. Слегка подстегивал коня татарской плетью. Ему казалось, что он уже проехал их, голоса остались позади. Но вдруг его окликнул сам поручик Скшетуский:
   — Эй, пся крев, лайдак, давай коня! — И выстрел из немецкого пистоля прозвучал, казалось, над самым ухом Карпа.
   Только мертвый его мог не услышать. Карпо кубарем свалился с коня, как спросонья, хватаясь за воздух руками. И сгоряча ударил нагайкой коня. Рябой, точно ошпаренный, проскочил мимо саней на дорогу и понесся вскачь, только стремена развевались в воздухе да комки снега летели из-под копыт.
   Карпо, изобразив испуг, медленно поднялся с земли, а лицо его выражало такую растерянность, что все захохотали.
   — Тьфу ты, господи, прости!.. Говорил же — не спи, дурень. Ты смотри, снова, как под Зборовом, пан поручик Скшетуский!.. — неожиданно воскликнул он, усиливая впечатление испуга.
   Поручик первым пришел в себя и злорадно произнес:
   — А-а, это тот лайдак, который бросился мае под ноги во время схватки… Чего же стоишь? Коня, гунцвот… Голову снесу, давай коня! Что же, поручику королевской армии ночевать здесь из-за тебя?
   — Из-за меня? Ах, я же быдло такое, гунцвот… пан поручик королевский гусар! Сейчас я мигом приволоку эту чертову скотину.
   Возле саней стояли непривязанные оседланные кони. Карпо изо всей силы стеганул нагайкой крайнего из них, разогнался и на полном ходу вскочил в седло ошалевшего от удара коня. Получив еще несколько ударов нагайкой, отдохнувший конь пулей понесся следом за рябым конем Карпа.
   Позади стояли два десятка вооруженных воинов. Никто из них ни на йоту не сомневался в искренности поведения Карпа. Даже Скшетуский какой-то момент был восхищен ловкостью казака. Не каждый так ловок, чтобы решиться на полном галопе лошади вскочить в седло.
   А Карпо тем временем изо всех сил гнал коня, настигая своего рябого. Испуганная скотина, почуяв погоню, ускорила бег. Это была захватывающая картина, безумная скачка по заснеженной дороге. У саней никто даже не пошевельнулся, следя за скачкой двух оседланных коней.
   — Рябой таки сдает, уважаемые панове, — промолвил поручик, словно разбудив окружавших его воинов.
   Они вопросительно посмотрели на поручика. А в это время Карпо на взгорке уже догонял своего рябого. В мгновение ока он вдруг сделал безумный прыжок и оказался в седле своего коня.
   — Что же он не выпускает из рук поводья чужого коня, проклятие! — выругался Скшетуский.
   А Карпо поочередно постегивал нагайкой то одного, то другого коня и, бешено скача, скрылся за лесом.

16

   Через Корсунь, где расходятся дороги на Белую Церковь и на Киев, проехал кальницкий полковник Иван Богун. В гетманской корчме, как ее называли в Корсуне, пил хмельной мед и беседовал с проезжими казаками. О приезде полковника узнали в окружающих селениях, и на следующий день в Корсунь потянулись казаки из Лисянки и Млиева, из Богуслава и даже из Кумеек.
   Стояла еще настоящая зима. Люди ждали весну, а в воздухе запахло порохом. Кто, как не Богун, скажет им чистую правду: то ли рала готовить, то ли ярма к походу налаживать, сабли у отца или деда брать…
   Слушал их Богун, сидя за ковшом меда, усмехался и, словно от нечего делать, шутливо приговаривал, как поется в песне:
   — «Гэй, гэй, и хлиб пэкты, и по тэлят йти», — как поют ваши матери да молодухи. Рало, люди добрые, ралом, а волы пусть стреноженные сено жуют возле ясел нашей казацкой жизни. Сегодня вон какой денек, будто даже искры скачут в воздухе. А завтра, гляди, и ненастье наступит.
   — Конечно, верно говорит полковник. Ненастье гонишь со двора, а оно в овин к тебе лезет. Бывало, говаривали покойные родители: не снимай кобеняк с плеч ей, покуда под ногами не потечет. Сабля нашему брату еще в детстве не игрушкой была.
   — Верно, батько, верно! — согласился Богун. — Вот так и поступайте, люди добрые. Шума не поднимайте, бог решит за нас. А когда богу надоест, тогда… сами знаете, против какого врага воевать. Мы, полковники нашего казацкого войска, всегда рады принять вас в свои ряды!
   Казалось бы, уже все сказано, но люди не расходились. Каждый старался заглянуть в глаза полковнику. Из угла вышел одноглазый кобзарь. До сих пор он сидел молча, слушая разговор казаков с Богуном. Теперь сам подошел к людям. Одним своим глазом кобзарь пристально всматривался в лица каждого, словно просил разрешить и ему слово молвить. Кто-то шумнул:
   — Да дайте же и Тихону сказать!
   — Ну да, казаки молодцы, дайте и мне брата нашего Ивана Карповича поприветствовать.
   Богун посмотрел на кобзаря, и у него тревожно забилось сердце. Напряженно вспоминал, мысленно проходя через бездну лет. Лицо кобзаря и его голос показались ему знакомыми. Но вспомнить не мог. Правда, голос стал хриплым, лицо изуродовано, с одним глазом, а голова белая как снег.
   — Не батько ли Тихонов?.. Да, да, Тихон, никак, и саблю свою отдали мне под Переяславом, когда моя сломалась о панские головы?
   — А то кто же, Тихон и есть! Да только когда это было, Иван Карпович!
   — Добрая сабля… — медленно промолвил Богун, потирая ладонью чело, словно отгоняя тревожные мысли. Но вдруг он порывисто поднялся из-за стола, выхватил саблю из ножен с такой силой, что искры посыпались.
   Казаки отшатнулись. Только кобзарь Тихон понял состояние Богуна.
   — Возьми, брат казак, обратно ее. Служила мне, славно послужила, как и своему хозяину.
   Кобзарь принял ее из рук Богуна, беря ее обеими руками. Все это произошло так неожиданно, что он невольно подчинился слишком возбужденному Богуну. А тот схватил кобзаря под мышки, приподнял, прижал к себе, как ребенка, трижды облобызал по казацкому обычаю.
   Кобзарь выпрямился, твердо стал на ноги и снова подал саблю Богуну:
   — А теперь возьми ее еще раз, мой брат. Твоя она, а не моя. Славный казак Иван Сулима перед тем, как его должны были увезти в Варшаву на казнь, заехал ко мне на хутор и отдал ее. «Руби, говорит, проклятых врагов, покуда сил хватит! Когда же рука ослабеет, передай ее самому лучшему рубаке казаку, такому, как ты сам. Сам Максим Кривонос подарил мне эту саблю».
   — Как? Так это сабля Максима Кривоноса?
   — Да, Богун, когда-то она принадлежала ему! Помню, провожали мы с казаками Максима и наших людей. Пришлось ему бежать в дальние края, к итальянцам, потому что был банитованным, осужденным на смерть ляхами… Возьми, говорит он Ивану Сулиме, вот эту саблю, пусть она повоюет тут на Днепре за свободу нашего родного края. Хорошо послужила она славному казаку Сулиме, не обижался. Послужила и мне, отменная сабелька! Но в бою за Корсунем, изрубленный ляхами, потерял я силы… Я надеялся, что встречусь с Максимом Кривоносом и возверну ему саблю. Святой же Юрий помог встретиться с тобой, Иван. Не знал я тогда, что ты и есть Богун, но увидел человека львиной породы, а сабля у тебя разлетелась на куски. Вижу, схватил казак дышло от воза и давай бить им ляхов. Ну вот я тогда и крикнул тебе: «Возьми мою саблю!..»
   — Нет, дядя Тихон, не так, — возразил Богун. — «Эй, ты, дурень божий! Не калечь-ка людей дышлом, саблю вот возьми, саблю!..» — вот так вы крикнули мне. О, тогда эта сабелька пригодилась! Если бы знал, что она Максима Кривоноса, да я бы тогда приговаривал: «Не я рублю, Максим рубит!» Что же, дядя Тихон, давай выпьем этого божьего нектара. Эй, шинкарь, вели своей Двойре угостить нас с кобзарем.
   Момент был настолько торжествен, что шинкарь не смел возражать. Да и дочь Двойру не стыдно было показать людям. Царицей сердец прозвали ее казаки.
   Двойра прошлась легкой походкой, словно в танце, вызвав улыбку на лицах старого и молодого казака. Она и сама любила, когда казаки в минуты отдыха просили угостить их из ее девичьих рук.
   Наполнила два медных бокала хмельного меду и подала их Богуну да кобзарю.
   — На счастье, на долю казаку и кобзарю, — молвила при этом девушка, слегка поклонившись.
   — Эх, боже мой, да почему же ты не Оксана, пакостная дивчина? — вздохнул Богун. — Пригубь же, весна ты наша золотая.
   — Ведь я же, прошу прощения у пана казака, жидовка. Двойра, а не Оксана!
   — А что ты понимаешь?.. Пригубь, прошу! Назвал вас какой-то дурак жидами, да и пристало это к вам, как проклятие. А я вижу в тебе прежде всего человека… Пригубь, прошу!
   И закричали сидевшие вокруг казаки:
   — Да пригубь же, царевна!
   — Пригубь славному казаку Ивану Богуну!
   — На горе врагам нашим, окажи такую любезность, красавица!
   Двойра слышала о славном Богуне и понимала, что не устоять ей от девичьего искушения пригубить бокал с медом, пожелать счастья храброму воину. Какая красавица устояла бы перед такими воинами и, следуя благородному обычаю, печатью девичьего целомудрия, нежными устами не подсластила бы питья, желая рыцарю успехов в его будущих сражениях?
   Двойра растерянно посмотрела на отца, словно Ева перед грехопадением.
   — Пригубь, дочка, — промолвил шинкарь, понимая ее состояние. — У пана полковника чистая душа, пригубь.
   Двойра окинула казаков игривым взглядом. Своими черными улыбающимися глазами посмотрела на полковника, поднося к губам бокал с хмельным медом. Стыдливо пригубила, только смочив губы, потом отвела руку с бокалом в сторону, а второй обняла полковника Богуна за шею, подпрыгнула и звонко поцеловала его в губы. Даже вина выхлестнулись живительные капли.
   — Чтобы не щадил врагов, да и нас, девчат, не чурался! — промолвила Двойра, протягивая бокал полковнику. Но не столько слова, сколько горевшие глаза выражали те добрые пожелания воину.
   Ошеломленный и счастливый Богун залпом выпил полуквартовый бокал меда и поднял его над головой.
   — Слава-а! — загремело в корчме и вырвалось на улицу.
   Богун обнял кобзаря, трижды расцеловался, прислушиваясь к шуму казаков, доносившемуся со двора и похожему на морской прибой возле Синопа.

17

   Зимняя ночь длинная, — можно и в корчме погулять, и утешить добрым словом казаков. Богун даже устал от этих разговоров и заснул прямо в корчме на скамье. Так спали и его казаки. А на рассвете он уже поднял своих казаков. Спешил в полк в Винницу.
   Только выехав на широкие степные просторы и торную дорогу, он вздохнул полной грудью. А когда мысленно возвращался в корсуньскую корчму, то словно снова слышал возгласы:
   «Богу-ун!»
   «Иван Карпови-ич!»
   «Наш батько и брат!..»
   Хотя такие возгласы ему приходилось слышать не впервые, но тут, на торной дороге, они звучали как всенародный призыв о опасении. Люди настолько были устрашены шляхтой, что боялись оставаться одни в собственной хате. Не слышно было победных маршей Хмельницкого, коронная шляхта снова возвращалась в свои имения на Украине. И люди растерянны, не знают, на кого надеяться, кому верить…
   Присутствие Богуна успокаивало людей и вселяло в них уверенность… Мало ли их воевало под его началом. Во время баталий молча делали то, что и он, а после баталий приветствовали его. Думая об этом, он, казалось, чувствовал, как грудь наполняется теплом и свежими силами.
   На следующий день утром перешли реку Рось возле Богуслава. Река, казалось, хохотала, протекая по камням под дырявыми шатрами льда. Хотелось и Богуну остановиться и тоже хохотать во всю силу, переполнявшую грудь.
   К ночи они должны были добраться до Белой Церкви. Но почему так стремительно скачет джура с передового отряда? Он еще издали замахал рукой, останавливая казаков.
   — Что стряслось? — воскликнул полковник, поскакав навстречу джуре.
   — Там такое творится, полковник!..
   — Что именно? Турки или шляхта Потоцкого?
   — Да разве я знаю!.. Вроде люди, но такого и отродясь не видывал.
   Из лесу, который чернел в лощине, на дорогу выходила огромная толпа людей. Богун чуть было и сам не упал от удивления и ужаса. На бугор поднимались не люди, а какие-то уроды. Они были похожи на людей, но вместо отрубленных носов, ушей, разрезанных ртов зияли раны. За безносыми и безухими шли безрукие, а дальше на санях лежали и сидели безногие. Они остановились перед казаками, стали показывать обрубки своих ног и рук, перевязанные каким-то тряпьем.
   — Что это, спрашиваю? Привидения или люди? Я рубил врага так, чтобы он падал без души, а не без носа или уха.
   — Нас собрал Нечай и послал сюда!
   И снова поднялся шум. Перед ним стояли люди с перекошенными от горя и страданий лицами. Богун вынужден был соскочить с коня, пойти навстречу толпе. Люди успокоились. Безрукая молодуха смело вышла вперед, трижды поклонилась до земли…
   — Брат наш родимый, батько мудрый!.. — заголосила она.
   Помрачневший Богун стоял и слушал ее, принесшую весть от Данила Нечая. Это он, Данила, собрал этих несчастных, бежавших из-под Бара, и направил к гетману.
   — Наш гетман Хмель универсалы пишет, чтобы снова мы, бедные люди, подчинились шляхтичам. А паны под Баром вот так заставляют нас повиноваться. Шляхтичи калечат наш горемычный народ. На кого укажет панский прихвостень, что будто бы бунтовали с Хмельницким, того делают калекой, отрубают руку, ногу. Многие покалеченные люди умирают от огневицы. Некоторые из них бегут к Нечаю, ища защиты, потому что не стало у нас верного защитника, батька Кривоноса. А Хмель пьет да, сказывают люди, снова жалует шляхтичей имениями.
   Молодуха вдруг умолкла, словно испугавшись, не лишнее ли сказала. Богун с невыразимым ужасом смотрел на людей, приказывая казакам слезть с коней.
   — Не о том говорите, люди! — обратился к изувеченным. — Не жалует этих палачей и батько наш гетман.
   — Почему же он засылает универсалы, принуждает людей покориться панам? — спросил седой старик. — Коронные шляхтичи, возвращаются в имения, секут челядь. Униаты не разрешают крестить детей, и умерших без панихиды, как собак, хороним… Нашего православного митрополита на сейм ляхи не допустили. И все им сходит с рук. Гетман в Чигирине казнил полковника Худолея, а до нас дошли слухи, что Хмельницкий попирает правду святую, карая за непослушание.
   Что мог ответить им Богун? Несколько дней тому назад он то же самое говорил гетману. Богдан наедине смог убедить его в своей правоте. А как ему, полковнику, убедить вот этих искалеченных людей?
   Он молчал. Калеки же продолжали говорить. Весть о казни в Чигирине распространилась в самые отдаленные уголки края. Люди снова предрекали гибель страны.
   Наконец он понял, что люди считают его, Ивана Богуна, своим человеком, знают и разделяют его думы и чаяния. Они не упрекают, а жалуются ему.
   Калеки высказали все наболевшее и умолкли, ожидая, что ответит им полковник. И от этого вздрогнул Богун, словно холодный ветер пронизал его.