Страница:
Иван Ле
ХМЕЛЬНИЦКИЙ
Книга третья
Часть первая
«По снежной зиме — быть наводнению»
…На перекрестках дорог (на кольях) сторожами поставлю!
Н.Потоцкий
…Пусть бы уже воевали с нами, Войском Запорожским… Но не трогали бы ни в чем не повинных, бедных, подневольных людей, кровь которых и мольба о защите призывают нас к отмщению.
Дм.Гуня
1
Обласканный королем, Богдан не нашел душевного успокоения. После суда и казни Ивана Сулимы он окончательно потерял уважение к верхушке королевской знати и веру в ее государственный разум. Теперь еще более неприветливой и по-зимнему холодной казалась ему Варшава. Опротивели теснота и сутолока на посольском подворье, где депутаты сейма от украинских воеводств неугомонно гудели, как встревоженные пчелы на пасеке, будоража всю Варшаву.
Приближалась весенняя распутица. Но не она торопила Богдана Хмельницкого с отъездом из Варшавы, где ему следовало бы, как говорят казаки, «притереться к Короне», как оси к новому колесу. Да и коронный гетман советовал ему задержаться в столице. Но Богдан спешил.
— Надо выехать до наступления распутицы. Да и к матери в Белоруссию хочу наведаться! — объяснял он причину своего поспешного отъезда. Подумав о матери, Богдан вспомнил и о казни отчима. Какой ценой будут расплачиваться за это черные палачи в иезуитских сутанах? Распятием на кресте запугивают они приднепровских работяг, жадно стремясь удержать власть над ними…
Двор и коронный гетман провожали отъезжавшего полковника Хмельницкого, войскового писаря реестрового казачества, как своего, самим королем обласканного человека. По приказу гетмана его должна была сопровождать сотня Чигиринского полка, которая доставила в Варшаву несчастных сулимовцев на казнь.
— Зачем мне сотня! — запротестовал Богдан. — И троих казаков хватит.
Он считал, что сотня, сопровождавшая казацких старшин на смертную казнь, покрыла себя позором…
Джуры коронного гетмана слышали, как Хмельницкий велел Карпу подобрать троих казаков. Подчеркнутая скромность Богдана и его поспешный отъезд на Украину вызывали недоумение. Другое дело — казацкие полковники. Они давно уже сбежали от этой сеймовой суеты. Некоторые из них еще надеялись получить назначение и хотели об этом поговорить с Богданом. Ведь теперь от обласканного королем генерального писаря многое будет зависеть в жизни каждого старшины реестрового казачества.
Срочно собирался выезжать из Варшавы и посол турецкого султана. Скованные льдом реки облегчали ему путь до Стамбула. Он вез султану ценный подарок от короля Владислава — закованного в цепи и зорко охраняемого Назруллу. День отъезда турецкого посла, как и направление, по которому он должен был следовать, держались в тайне. Не близок путь к Стамбулу и всегда опасен, удлиненный казачьими верстами! Очевидно, посол на Каменец поедет, так ближе, хотя мог бы и через Крым поехать. Ведь притихли казачьи бури, безопаснее стали и эти «версты».
Назрулле не разрешали никаких свиданий, тем более с казаками! Ведь все считали его смертником. Ему была уготована печальная участь — стать жертвой кровавых забав султанского двора!
Турецкий посол был одним из опытнейших дипломатов дивана и султана. Он обычно не вступал в близкие отношения с послами других стран и относился к ним с подозрительностью.
И все же посол, поддавшись искушению и не подумав как следует, пообещал коронному гетману встретиться у него на приеме с новым войсковым писарем реестрового казачества полковником Хмельницким.
Коронный гетман, который тоже собирался выехать в Бар, любезно пригласил посла султана на устраиваемый им в своей столичной резиденции в то время модный в Европе так называемый файф-о-клок[1], полюбившийся напыщенной польской знати.
Это был обычный прием с узким кругом приглашенных. Коронному гетману Станиславу Конецпольскому приходилось почти ежедневно принимать у себя дипломатов и депутатов сейма. Он был весьма внимателен к гостям, приехавшим из воеводств, и особенно к дипломатам.
— Ра-ад вид-деть вас, пан по-олковник! — произнес гетман, увидев Хмельницкого.
На этом приеме между турецким послом и генеральным писарем украинского реестрового казачества Богданом Хмельницким завязался деловой разговор о казацко-турецких отношениях в новых условиях, когда неизмеримо возрос вес украинского казачества в польском государстве.
В обострении турецко-казацких отношений турецкий посол винил только казаков. Богдан Хмельницкий и не отрицал этого, но со своей стороны заявил:
— Возможно, есть и наша вина… Но мы должны улучшить наши обостренные, в прошлом добрососедские отношения! Ведь ваш же приблудный престолонаследник мутил воду… Мы хотим знать мнение дивана по этому вопросу. Речь идет о добрососедских мирных отношениях между двумя народами — страны полумесяца и Приднепровья Украины. Мы должны договориться и прекратить набеги на селения соседей. Именно об этом я и буду говорить в казацком Круге. И сразу же по возвращении, если к тому времени казачество будет уведомлено о согласии дивана.
— Я, слуга благословенного аллахом султана, тоже не собираюсь задерживаться в Варшаве. А весной мы, по милости аллаха и воле падишаха, рассмотрим предложение наших беспокойных соседей. Но диван может рассмотреть это дело только тогда, когда получит от казаков дары и твердые заверения.
Беседу вели на турецком языке, чтобы не подслушали слуги. Разговаривали, словно случайно встретившиеся собеседники, стоя возле высоких столиков с вином и с закусками. Польское королевство умело угостить дипломатов!.. Конецпольский тоже не нуждался в толмаче, поскольку сам неплохо владел турецким языком. И он с удовольствием прикладывался к бокалу с любимым венгерским вином и при этом награждал гостей своей чарующей улыбкой.
Богдан не возражал против условий, поставленных турецким послом, но считал, что для этого необходимо полное согласие украинского народа, выраженное казацким Кругом…
Приближалась весенняя распутица. Но не она торопила Богдана Хмельницкого с отъездом из Варшавы, где ему следовало бы, как говорят казаки, «притереться к Короне», как оси к новому колесу. Да и коронный гетман советовал ему задержаться в столице. Но Богдан спешил.
— Надо выехать до наступления распутицы. Да и к матери в Белоруссию хочу наведаться! — объяснял он причину своего поспешного отъезда. Подумав о матери, Богдан вспомнил и о казни отчима. Какой ценой будут расплачиваться за это черные палачи в иезуитских сутанах? Распятием на кресте запугивают они приднепровских работяг, жадно стремясь удержать власть над ними…
Двор и коронный гетман провожали отъезжавшего полковника Хмельницкого, войскового писаря реестрового казачества, как своего, самим королем обласканного человека. По приказу гетмана его должна была сопровождать сотня Чигиринского полка, которая доставила в Варшаву несчастных сулимовцев на казнь.
— Зачем мне сотня! — запротестовал Богдан. — И троих казаков хватит.
Он считал, что сотня, сопровождавшая казацких старшин на смертную казнь, покрыла себя позором…
Джуры коронного гетмана слышали, как Хмельницкий велел Карпу подобрать троих казаков. Подчеркнутая скромность Богдана и его поспешный отъезд на Украину вызывали недоумение. Другое дело — казацкие полковники. Они давно уже сбежали от этой сеймовой суеты. Некоторые из них еще надеялись получить назначение и хотели об этом поговорить с Богданом. Ведь теперь от обласканного королем генерального писаря многое будет зависеть в жизни каждого старшины реестрового казачества.
Срочно собирался выезжать из Варшавы и посол турецкого султана. Скованные льдом реки облегчали ему путь до Стамбула. Он вез султану ценный подарок от короля Владислава — закованного в цепи и зорко охраняемого Назруллу. День отъезда турецкого посла, как и направление, по которому он должен был следовать, держались в тайне. Не близок путь к Стамбулу и всегда опасен, удлиненный казачьими верстами! Очевидно, посол на Каменец поедет, так ближе, хотя мог бы и через Крым поехать. Ведь притихли казачьи бури, безопаснее стали и эти «версты».
Назрулле не разрешали никаких свиданий, тем более с казаками! Ведь все считали его смертником. Ему была уготована печальная участь — стать жертвой кровавых забав султанского двора!
Турецкий посол был одним из опытнейших дипломатов дивана и султана. Он обычно не вступал в близкие отношения с послами других стран и относился к ним с подозрительностью.
И все же посол, поддавшись искушению и не подумав как следует, пообещал коронному гетману встретиться у него на приеме с новым войсковым писарем реестрового казачества полковником Хмельницким.
Коронный гетман, который тоже собирался выехать в Бар, любезно пригласил посла султана на устраиваемый им в своей столичной резиденции в то время модный в Европе так называемый файф-о-клок[1], полюбившийся напыщенной польской знати.
Это был обычный прием с узким кругом приглашенных. Коронному гетману Станиславу Конецпольскому приходилось почти ежедневно принимать у себя дипломатов и депутатов сейма. Он был весьма внимателен к гостям, приехавшим из воеводств, и особенно к дипломатам.
— Ра-ад вид-деть вас, пан по-олковник! — произнес гетман, увидев Хмельницкого.
На этом приеме между турецким послом и генеральным писарем украинского реестрового казачества Богданом Хмельницким завязался деловой разговор о казацко-турецких отношениях в новых условиях, когда неизмеримо возрос вес украинского казачества в польском государстве.
В обострении турецко-казацких отношений турецкий посол винил только казаков. Богдан Хмельницкий и не отрицал этого, но со своей стороны заявил:
— Возможно, есть и наша вина… Но мы должны улучшить наши обостренные, в прошлом добрососедские отношения! Ведь ваш же приблудный престолонаследник мутил воду… Мы хотим знать мнение дивана по этому вопросу. Речь идет о добрососедских мирных отношениях между двумя народами — страны полумесяца и Приднепровья Украины. Мы должны договориться и прекратить набеги на селения соседей. Именно об этом я и буду говорить в казацком Круге. И сразу же по возвращении, если к тому времени казачество будет уведомлено о согласии дивана.
— Я, слуга благословенного аллахом султана, тоже не собираюсь задерживаться в Варшаве. А весной мы, по милости аллаха и воле падишаха, рассмотрим предложение наших беспокойных соседей. Но диван может рассмотреть это дело только тогда, когда получит от казаков дары и твердые заверения.
Беседу вели на турецком языке, чтобы не подслушали слуги. Разговаривали, словно случайно встретившиеся собеседники, стоя возле высоких столиков с вином и с закусками. Польское королевство умело угостить дипломатов!.. Конецпольский тоже не нуждался в толмаче, поскольку сам неплохо владел турецким языком. И он с удовольствием прикладывался к бокалу с любимым венгерским вином и при этом награждал гостей своей чарующей улыбкой.
Богдан не возражал против условий, поставленных турецким послом, но считал, что для этого необходимо полное согласие украинского народа, выраженное казацким Кругом…
2
В день отъезда никто не обращал внимания на то, куда ходит казацкий писарь, с кем он прощается и какие ведет разговоры. Несколько раз он подходил и к сотне чигиринцев, которая сопровождала Ивана Сулиму на позорную казнь. Казаки робко отвечали Богдану Хмельницкому, интересовавшемуся, когда они выезжают из Варшавы и по какой дороге. Ведь они разговаривали с войсковым писарем: будет ли он бранить их за службу, упрекать за Сулиму?
После холодного приема королем казацкие полковники какое-то время бесцельно бродили среди приехавших на сейм шляхтичей. Польный гетман Николай Потоцкий многих из них поставил во главе сотен и полков карательных войск, отправлявшихся на Украину.
Богдан разузнал и об этом. Ему стало известно, что некоторые части реестровых казаков сами избирают себе полковников, что на Украине до сих пор еще бурлит, как уха в котле, ненависть, постепенно нарастает гнев народа!
— Надо бы убедить казаков… — тоном приказа говорил он чигиринцам. — И так слишком много голов безрассудно потерял наш народ из-за недальновидности своих вожаков. Похоже на неравную схватку с пьяных глаз… Так и передайте полковнику Скидану. Весной соберем Круг казацких старшин. Прежде всего мы должны объединить вооруженные казачьи силы. Но и о землепашцах в хуторах и селах не надо забывать. Пора дать бедной, многострадальной земле настоящего хозяина! Так и передайте: слишком много хозяев развелось на украинской земле!..
— Реестровцам тоже передать? — осмелился спросить подхорунжий сотни.
— А почему бы и нет? Передайте и реестровцам. Я имею в виду украинский народ, живущий как в селах, так и… в городах! Не все же и реестровые казаки перестали быть детьми своего края.
Подхорунжий пугливо озирался, боясь, как бы не услышал кто-нибудь этих загадочных слов войскового писаря. Они звучали как притча, произнесенная с амвона священником чигиринской церкви!..
В день отъезда, уже будучи в полном снаряжении, Богдан встретился с донскими казаками, тоже приглашенными на всепольский сейм. И они прослышали о том, что, по совету коронного гетмана, на сейме будет решаться вопрос о войне с Турцией. Донские казаки собирались поддержать предложение гетмана.
— Назрулла, друзья мои, — завел Хмельницкий с донцами разговор о своем побратиме, — дороже мне родного брата! Такой пригодился бы и на Дону, да и в Московии… Душа болит за него, моего побратима. Каким прекрасным казацким сотником был. И море знает, и оружием хорошо владеет. Он жизнь свою готов отдать за правду, мстя кровожадным султанским янычарам, которые замучили его жену и умертвили детей. Все это учел посол султана.
Донские казаки дружески улыбались Богдану, пожимая ему руку. По привычке степняков оглядывались по сторонам, по-казацки же ничего не ответили полковнику-писарю.
— А сам-то турок… как бишь его… Назрулла, что ль?.. мог ведь и заартачиться.
— Не заартачился же, потому что крепко закован в цепи! Назрулла наш человек, казак. Из турецкой неволи меня освободил, рискуя жизнью. А теперь его самого… Вон Скидана уже и отпустил пан староста. То ли счастье казака, то ли тут какая-нибудь ловушка…
После этой, казалось бы, случайной встречи с донскими казаками Хмельницкий с Карпом Полторалиха снаряжали лошадей, готовясь к отъезду из Варшавы. Карпо недовольно что-то ворчал, подтягивая подпруги и привязывая сумки. Богдан иногда подсматривал на троих чигиринцев, которые уже готовы были к отъезду и ждали его с Карпом. Вдруг Карпо Полторалиха в присутствии их довольно резко заявил:
— Не годится мне, мурлу нереестровому, пан полковник, быть джурой войскового писаря!.. Хватит, побаклушничал на Днепре! Вон донские казаки приглашают. Подамся еще на Дон!
А сам с тревогой думал, что скажет Богдан. Карпо всего ждал от него, но только не такого искреннего удивления.
— На Дон? Да ты что, белены объелся?. Днепра тебе мало?.. Побратимы же мы с тобой! А в реестр… Да пропади он пропадом, так уж трудно, что ли, вписать мне тебя в реестр? Как причаститься в великий пост!.. Своя рука — владыка. Сразу же и запишемся, как только вернемся. Выбрось это из головы. Да что пани Мелашка скажет?
Карпо резко повернулся, но задержался на мгновение, выслушивая эти упреки. И пошел к своему коню, не сказав больше ни слова. Даже подоспевшие в это время гусары коронного гетмана и немецкие рейтары, которые должны были сопровождать казацкого писаря за пределы Варшавы, осудили поведение неблагодарного джуры.
Хмельницкий спокойно отнесся к этой неожиданной и странной выходке своего побратима джуры. В обеденную пору, в сопровождении трех чигиринских казаков, подобранных самим же Карпом из всей сотни, выехал на Белую Русь.
После холодного приема королем казацкие полковники какое-то время бесцельно бродили среди приехавших на сейм шляхтичей. Польный гетман Николай Потоцкий многих из них поставил во главе сотен и полков карательных войск, отправлявшихся на Украину.
Богдан разузнал и об этом. Ему стало известно, что некоторые части реестровых казаков сами избирают себе полковников, что на Украине до сих пор еще бурлит, как уха в котле, ненависть, постепенно нарастает гнев народа!
— Надо бы убедить казаков… — тоном приказа говорил он чигиринцам. — И так слишком много голов безрассудно потерял наш народ из-за недальновидности своих вожаков. Похоже на неравную схватку с пьяных глаз… Так и передайте полковнику Скидану. Весной соберем Круг казацких старшин. Прежде всего мы должны объединить вооруженные казачьи силы. Но и о землепашцах в хуторах и селах не надо забывать. Пора дать бедной, многострадальной земле настоящего хозяина! Так и передайте: слишком много хозяев развелось на украинской земле!..
— Реестровцам тоже передать? — осмелился спросить подхорунжий сотни.
— А почему бы и нет? Передайте и реестровцам. Я имею в виду украинский народ, живущий как в селах, так и… в городах! Не все же и реестровые казаки перестали быть детьми своего края.
Подхорунжий пугливо озирался, боясь, как бы не услышал кто-нибудь этих загадочных слов войскового писаря. Они звучали как притча, произнесенная с амвона священником чигиринской церкви!..
В день отъезда, уже будучи в полном снаряжении, Богдан встретился с донскими казаками, тоже приглашенными на всепольский сейм. И они прослышали о том, что, по совету коронного гетмана, на сейме будет решаться вопрос о войне с Турцией. Донские казаки собирались поддержать предложение гетмана.
— Назрулла, друзья мои, — завел Хмельницкий с донцами разговор о своем побратиме, — дороже мне родного брата! Такой пригодился бы и на Дону, да и в Московии… Душа болит за него, моего побратима. Каким прекрасным казацким сотником был. И море знает, и оружием хорошо владеет. Он жизнь свою готов отдать за правду, мстя кровожадным султанским янычарам, которые замучили его жену и умертвили детей. Все это учел посол султана.
Донские казаки дружески улыбались Богдану, пожимая ему руку. По привычке степняков оглядывались по сторонам, по-казацки же ничего не ответили полковнику-писарю.
— А сам-то турок… как бишь его… Назрулла, что ль?.. мог ведь и заартачиться.
— Не заартачился же, потому что крепко закован в цепи! Назрулла наш человек, казак. Из турецкой неволи меня освободил, рискуя жизнью. А теперь его самого… Вон Скидана уже и отпустил пан староста. То ли счастье казака, то ли тут какая-нибудь ловушка…
После этой, казалось бы, случайной встречи с донскими казаками Хмельницкий с Карпом Полторалиха снаряжали лошадей, готовясь к отъезду из Варшавы. Карпо недовольно что-то ворчал, подтягивая подпруги и привязывая сумки. Богдан иногда подсматривал на троих чигиринцев, которые уже готовы были к отъезду и ждали его с Карпом. Вдруг Карпо Полторалиха в присутствии их довольно резко заявил:
— Не годится мне, мурлу нереестровому, пан полковник, быть джурой войскового писаря!.. Хватит, побаклушничал на Днепре! Вон донские казаки приглашают. Подамся еще на Дон!
А сам с тревогой думал, что скажет Богдан. Карпо всего ждал от него, но только не такого искреннего удивления.
— На Дон? Да ты что, белены объелся?. Днепра тебе мало?.. Побратимы же мы с тобой! А в реестр… Да пропади он пропадом, так уж трудно, что ли, вписать мне тебя в реестр? Как причаститься в великий пост!.. Своя рука — владыка. Сразу же и запишемся, как только вернемся. Выбрось это из головы. Да что пани Мелашка скажет?
Карпо резко повернулся, но задержался на мгновение, выслушивая эти упреки. И пошел к своему коню, не сказав больше ни слова. Даже подоспевшие в это время гусары коронного гетмана и немецкие рейтары, которые должны были сопровождать казацкого писаря за пределы Варшавы, осудили поведение неблагодарного джуры.
Хмельницкий спокойно отнесся к этой неожиданной и странной выходке своего побратима джуры. В обеденную пору, в сопровождении трех чигиринских казаков, подобранных самим же Карпом из всей сотни, выехал на Белую Русь.
3
Солнце ранней осени своим скупым теплом согревало утомленных путников. С живописного пригорка междуречья Кривонос увидел остроконечные купола амстердамской «Новой кирхи».
Она возвышалась над другими многочисленными готическими строениями, над подвижными стайками голубей, которые, расставив крылья, казалось, нежились в лучах солнца. Он, усталый, стоял, словно зачарованный тишиной, любуясь мирным, чарующим пейзажем. Казалось, на глади морского залива играли отблески от большого креста кирхи, освещенного лучами заходящего солнца. А Кривонос на изнуренном коне, в поношенной рыцарской одежде, с саблей на боку и с новейшим мушкетом за плечами, был только воином! Воином, который не бросал оружия, не снимал с плеч лука и сагайдака со стрелами. Даже приехав в эту далекую приморскую столицу с мирными намерениями, он не бросал оружия.
И когда Кривонос обернулся, чтобы поделиться чувствами со своими спутниками, он невольно замер. Кружившиеся над храмом голуби — вестники радости!..
Из-за дубового перелеска в междуречье показалась когорта всадников. Не узнать их казаку нельзя, как близких его сердцу людей. Да и ошибиться Кривонос не имел права! Вот уже в течение двух недель он бежит от войны, беспрерывно оглядываясь, ища глазами своих друзей, с которыми скитался на чужбине.
Только теперь его догоняют друзья партизаны! Более трех десятков воинов насчитывалось в этом отряде — казаков, поляков, чехов, отважных итальянцев, испанцев и немцев. Окинув взглядом стоявших рядом своих друзей, Максим сказал совсем не то, чем хотел порадовать их, когда впервые заметил солнечные отблески на крестах амстердамских храмов.
— Друзья, братья! — воскликнул Максим.
И он, словно библейский старец, гнал своего коня навстречу заблудшим, как и сам, братьям, сыновьям. Друзья не изменили ему!
Соскочив с коня, бросился обнимать каждого из них, громко выражая свои чувства. Радость переполняла сердце Кривоноса, истосковавшегося в далекой северной стране…
Вдруг он умолк, в груди похолодело, руки опустились. Его друзей окружили около десятка карабинеров, голландских воинов!
— Что это? Плен без войны? Ведь мы…
— Всякое бывало, брат Максим…
— А теперь вот они говорят, что мы интернированы… — сказал один из итальянцев.
— Хорошее словечко придумали. Но ведь вы вооружены… — сказал Кривонос, которому не хотелось верить этому сообщению.
— Только сабли оставили, брат Максим! А самопалы наши себе забрали. Даже пистоли отобрали, проклятые.
— Вот вам, казаки, и свобода… — тяжело вздохнул атаман Максим Кривонос, посмотрев на шпили соборов и на кружащих в небе голубей. — Интернированные!
Она возвышалась над другими многочисленными готическими строениями, над подвижными стайками голубей, которые, расставив крылья, казалось, нежились в лучах солнца. Он, усталый, стоял, словно зачарованный тишиной, любуясь мирным, чарующим пейзажем. Казалось, на глади морского залива играли отблески от большого креста кирхи, освещенного лучами заходящего солнца. А Кривонос на изнуренном коне, в поношенной рыцарской одежде, с саблей на боку и с новейшим мушкетом за плечами, был только воином! Воином, который не бросал оружия, не снимал с плеч лука и сагайдака со стрелами. Даже приехав в эту далекую приморскую столицу с мирными намерениями, он не бросал оружия.
И когда Кривонос обернулся, чтобы поделиться чувствами со своими спутниками, он невольно замер. Кружившиеся над храмом голуби — вестники радости!..
Из-за дубового перелеска в междуречье показалась когорта всадников. Не узнать их казаку нельзя, как близких его сердцу людей. Да и ошибиться Кривонос не имел права! Вот уже в течение двух недель он бежит от войны, беспрерывно оглядываясь, ища глазами своих друзей, с которыми скитался на чужбине.
Только теперь его догоняют друзья партизаны! Более трех десятков воинов насчитывалось в этом отряде — казаков, поляков, чехов, отважных итальянцев, испанцев и немцев. Окинув взглядом стоявших рядом своих друзей, Максим сказал совсем не то, чем хотел порадовать их, когда впервые заметил солнечные отблески на крестах амстердамских храмов.
— Друзья, братья! — воскликнул Максим.
И он, словно библейский старец, гнал своего коня навстречу заблудшим, как и сам, братьям, сыновьям. Друзья не изменили ему!
Соскочив с коня, бросился обнимать каждого из них, громко выражая свои чувства. Радость переполняла сердце Кривоноса, истосковавшегося в далекой северной стране…
Вдруг он умолк, в груди похолодело, руки опустились. Его друзей окружили около десятка карабинеров, голландских воинов!
— Что это? Плен без войны? Ведь мы…
— Всякое бывало, брат Максим…
— А теперь вот они говорят, что мы интернированы… — сказал один из итальянцев.
— Хорошее словечко придумали. Но ведь вы вооружены… — сказал Кривонос, которому не хотелось верить этому сообщению.
— Только сабли оставили, брат Максим! А самопалы наши себе забрали. Даже пистоли отобрали, проклятые.
— Вот вам, казаки, и свобода… — тяжело вздохнул атаман Максим Кривонос, посмотрев на шпили соборов и на кружащих в небе голубей. — Интернированные!
4
Горстка лисовчиков наконец остановилась на отдых в перелеске возле Амстердама, на берегу морского залива. Здесь они попрощались, словно в последний раз, с интернированными Кривоносом и Себастьяном Стенпчанским. Правительственные карабинеры отобрали у них огнестрельное оружие, оставив только сабли и луки со стрелами, и отправили их вместе с Вовгуром в город. Офицер голландского отряда был уверен, что без своих командиров оставшиеся лисовчики никуда не убегут. И весь свой отряд послал сопровождать их атаманов.
— Может быть, это к лучшему, Максим, — сказал Стенпчанский, когда уже въехали в город. — Не придется блуждать по улицам, разыскивая этих герцогов.
— Без оседланного коня, наверное, еще свободнее будет… — горько усмехаясь, ответил Максим.
— Так… может, убежим. Ведь сабли-то при нас!
— Не стоит! Ведь мы прибыли в эту… свободную страну поменять оружие на мирный труд…
Вспомнил Максим и напутственные слова друзей, оставшихся в лесу, в лагере интернированных: «Попросите, братья, убежища, по только не службы в войске, пропади она пропадом! Ремеслом бы каким заняться. Опять-таки… герцоги, хотя и голландские, холера бы их взяла…»
«А это уж как пофортунит», — смеясь, сказал озабоченный Стенпчанский.
Благоразумные амстердамцы должны были бы без расспросов понять, что за воины и с какой войны прибыли в их столицу. Но Голландия тоже была на военном положении. На подступах к городу стояли заставы. Воинов задержали, чтобы выяснить, не являются ли они разведчиками, шпионами иезуитской, венско-варшавской коалиции. И, как недругов, повели во дворец амстердамского герцога Оранского. Кривонос и Стенпчанский были утомлены. Но они приосанились, подкрутили усы, поправили шапки. Хотели предстать перед герцогом не бродягами, а степенными людьми.
С еще большим подозрением отнеслись к странным «парламентерам» дворцовые слуги герцога. Всем своим видом они резко отличались от воинов их страны. Они не были похожими ни на шведов, ни тем более на французов. У обоих за спиной висели колчаны со стрелами и гибкие луки. Суровые и стройные, с опущенными вниз роскошными усами, они напоминали крестоносцев. Один из них нервно постукивал пальцами по рукоятке кривой турецкой сабли, второй же, как настоящий старинный рыцарь, придерживал рукой тяжелый палаш.
Сопровождавший Кривоноса и Стенпчанского офицер представил их дворцовой охране как жолнеров Польского королевства, и те свободно пропустили их во дворец. Но стоявшие у дверей парадного входа во внутренние покои герцога слуги задержали гостей-воинов.
В этот момент в дверях появился, выходя из покоев герцога, то ли столяр, то ли маляр. На нем был испачканный красками фартук, в руке какой-то небольшой топорик. Он сразу же обратил внимание на воинов в такой необычной униформе. Во дворе он увидел их коней и джуру, окруженных дворцовой охраной. На взмыленных лошадях — турецкие седла.
— Что это за воины? — спросил вышедший у офицера.
— А мы… парламентеры от украинского и польского вольного войска! — не задумываясь, вместо офицера, ответил на ломаном латинском языке Кривонос.
— От украинского и польского войска? Что же это за войско? — с еще большим интересом спросил маляр, коверкая, как и Кривонос, язык и осматривая воинов с ног до головы.
«Парламентеры» переглянулись. Стоит ли им отвечать первому встречному? К тому же офицер уже ушел в покои герцога, откуда только что вышел мужчина с топориком. Стенпчанский решительно направился следом за офицером, пререкаясь с задержавшей его стражей.
— Мы называемся лисовчиками, добрый господин, — любезно объяснял тем временем незнакомцу Кривонос. — Не лисовиками, а лисовчиками, по имени первого командира этого свободного войска. Нас называли еще элеарами. А просто говоря, мы свободные воины с Украины и Польши. Переправились через Дунай, пересекли и другие реки Европы, как и ваш Рейн. Теперь направляемся к его милости господину герцогу…
— Великолепно! Очевидно, офицер сейчас и докладывает о вас его светлости герцогу Оранскому. А я… тоже свободный человек, хотя и не воин. Я художник Рембрандт, расписываю покои герцога! — так же любезно представился он Кривоносу. И обратился к слугам: — Так пропустите этих рыцарей к его светлости!
Как раз в этот момент из герцогских покоев в сопровождении придворных слуг вышел офицер. Он решительно и не совсем вежливо сорвал с Кривоноса и Стенпчанского гибкие луки, колчаны со стрелами и отдал их карабинеру, потом кивнул головой, приглашая их войти в открывшуюся дверь. Художник дружески похлопал Кривоноса по плечу, любуясь им. Он, уже как своих близких знакомых, проводил глазами лисовчиков.
— Может быть, это к лучшему, Максим, — сказал Стенпчанский, когда уже въехали в город. — Не придется блуждать по улицам, разыскивая этих герцогов.
— Без оседланного коня, наверное, еще свободнее будет… — горько усмехаясь, ответил Максим.
— Так… может, убежим. Ведь сабли-то при нас!
— Не стоит! Ведь мы прибыли в эту… свободную страну поменять оружие на мирный труд…
Вспомнил Максим и напутственные слова друзей, оставшихся в лесу, в лагере интернированных: «Попросите, братья, убежища, по только не службы в войске, пропади она пропадом! Ремеслом бы каким заняться. Опять-таки… герцоги, хотя и голландские, холера бы их взяла…»
«А это уж как пофортунит», — смеясь, сказал озабоченный Стенпчанский.
Благоразумные амстердамцы должны были бы без расспросов понять, что за воины и с какой войны прибыли в их столицу. Но Голландия тоже была на военном положении. На подступах к городу стояли заставы. Воинов задержали, чтобы выяснить, не являются ли они разведчиками, шпионами иезуитской, венско-варшавской коалиции. И, как недругов, повели во дворец амстердамского герцога Оранского. Кривонос и Стенпчанский были утомлены. Но они приосанились, подкрутили усы, поправили шапки. Хотели предстать перед герцогом не бродягами, а степенными людьми.
С еще большим подозрением отнеслись к странным «парламентерам» дворцовые слуги герцога. Всем своим видом они резко отличались от воинов их страны. Они не были похожими ни на шведов, ни тем более на французов. У обоих за спиной висели колчаны со стрелами и гибкие луки. Суровые и стройные, с опущенными вниз роскошными усами, они напоминали крестоносцев. Один из них нервно постукивал пальцами по рукоятке кривой турецкой сабли, второй же, как настоящий старинный рыцарь, придерживал рукой тяжелый палаш.
Сопровождавший Кривоноса и Стенпчанского офицер представил их дворцовой охране как жолнеров Польского королевства, и те свободно пропустили их во дворец. Но стоявшие у дверей парадного входа во внутренние покои герцога слуги задержали гостей-воинов.
В этот момент в дверях появился, выходя из покоев герцога, то ли столяр, то ли маляр. На нем был испачканный красками фартук, в руке какой-то небольшой топорик. Он сразу же обратил внимание на воинов в такой необычной униформе. Во дворе он увидел их коней и джуру, окруженных дворцовой охраной. На взмыленных лошадях — турецкие седла.
— Что это за воины? — спросил вышедший у офицера.
— А мы… парламентеры от украинского и польского вольного войска! — не задумываясь, вместо офицера, ответил на ломаном латинском языке Кривонос.
— От украинского и польского войска? Что же это за войско? — с еще большим интересом спросил маляр, коверкая, как и Кривонос, язык и осматривая воинов с ног до головы.
«Парламентеры» переглянулись. Стоит ли им отвечать первому встречному? К тому же офицер уже ушел в покои герцога, откуда только что вышел мужчина с топориком. Стенпчанский решительно направился следом за офицером, пререкаясь с задержавшей его стражей.
— Мы называемся лисовчиками, добрый господин, — любезно объяснял тем временем незнакомцу Кривонос. — Не лисовиками, а лисовчиками, по имени первого командира этого свободного войска. Нас называли еще элеарами. А просто говоря, мы свободные воины с Украины и Польши. Переправились через Дунай, пересекли и другие реки Европы, как и ваш Рейн. Теперь направляемся к его милости господину герцогу…
— Великолепно! Очевидно, офицер сейчас и докладывает о вас его светлости герцогу Оранскому. А я… тоже свободный человек, хотя и не воин. Я художник Рембрандт, расписываю покои герцога! — так же любезно представился он Кривоносу. И обратился к слугам: — Так пропустите этих рыцарей к его светлости!
Как раз в этот момент из герцогских покоев в сопровождении придворных слуг вышел офицер. Он решительно и не совсем вежливо сорвал с Кривоноса и Стенпчанского гибкие луки, колчаны со стрелами и отдал их карабинеру, потом кивнул головой, приглашая их войти в открывшуюся дверь. Художник дружески похлопал Кривоноса по плечу, любуясь им. Он, уже как своих близких знакомых, проводил глазами лисовчиков.
5
В большом зале Кривонос и Стенпчанский ждали герцога. Зал был просторный и казался совсем пустым. Только в дальнем углу стоял стол на точеных ножках и несколько кресел в том же стиле.
Наконец появился герцог. Он, гордо подняв голову, вышел из боковой двери, будто встревоженный докладом офицера. На груди у него, на длиннополом темно-фиалковом камзоле, болтались на черном шнурке очки, которыми герцог, очевидно, только что пользовался. Он ведь человек государственный, а сейчас такое тревожное время — война в Европе, в которую теперь втянулась и Франция. Оглядывая с ног до головы этих действительно интересных воинов, герцог по привычке сначала направился к столу, затем левой рукой провел по седеющим волосам и тут же направился к странным «парламентерам». Он, казалось, подкрадывался к ним, прислушиваясь к шороху ковров под своими ногами.
— Парламентеры? — спросил, остановившись в двух шагах от Кривоноса и Стенпчанского. На боку у них висели только сабли. Но все же вооружены! А лица… мужественные, суровые! Что им нужно от герцога, когда они, очевидно, берут все, что захотят, не спрашивая согласия? Высматривают, шпионят?..
— Да, ваша светлость! Мы не желаем больше воевать и просим убежища у милостивых амстердамских господ… — начал Максим и смутился.
Герцог улыбнулся, услышав «просим убежища». Улыбнулись и сопровождавшие парламентеров воины, считая улыбку властелина хорошим признаком. А он вдруг, словно уязвленный таким панибратством, заорал:
— Воины польского короля, иезуиты?
— Да нет! Мы…
— Обезоружить и… в карцер! Как военнопленных, — вспылил герцог, чем-то неожиданно возмущенный. Неужели только потому, что он принял их за бесстрашных гусар, воинов злого иезуита польского короля!..
Резко повернулся и скрылся за дверью, на ходу подхватывая очки, висевшие на шнурке.
Бдительные карабинеры, доставившие лисовчиков, словно только и ждали этой команды. Сам офицер, точно изголодавшийся пес, тут же набросился на Кривоноса. Вмиг сорвал с него ремень с саблей и в спешке уронил ее на пол. А карабинеры уже связывали Кривоносу руки за спиной, чуть было не свалив его с ног. Именно Кривоноса они считали атаманом этого опасного польского отряда.
— В чем дело? — в недоумении воскликнул Стенпчанский, пятясь назад.
В следующее мгновение, когда карабинеры бросились к Стенпчанскому, он молниеносно выхватил из ножен палаш и грозно взмахнул им. Тяжелый, как у крестоносцев, и острый, как сабля. Карабинеры отскочили в сторону. А в это время крикнул связанный Кривонос:
— Что ты делаешь, безумец?! Беги скорее к хлопцам, покуда голова цела!
Когда Стенпчанский стремительно выбежал из последних дверей во двор, то прежде всего увидел Вовгура с оголенной саблей в руке и художника Рембрандта с листами бумаги и толстыми угольными карандашами. Рембрандт, опершись спиной на коновязь, торопливо рисовал Вовгура. Он спешил воспользоваться светом заходящего солнца. Отдохнувший конь Вовгура, почувствовав отпущенные поводья, вставал на дыбы и бил ногами землю.
— Измена, пан Вовгур! Пана Максима опозорили, связали!.. — крикнул Стенпчанский.
Миг — и он был уже на своем ретивом коне. Словно плененный этой картиной, оживился и Рембрандт. Он быстро водил карандашом по бумаге, делая набросок. И только выстрел, раздавшийся на крыльце герцогского дворца, словно разбудил очарованного художника. Оторвавшись от мольберта, он увидел только хвосты коней с двумя всадниками. Минуя охрану у ворот, казаки, подстегивая отдохнувших жеребцов, изо всех сил понеслись прямо на забор!
Захватывающее зрелище этой бешеной скачки будто парализовало не только художника, но и карабинеров. С какой стремительностью кони перескочили через забор, какие бесстрашные всадники управляли ими! Только тогда, когда беглецы скрылись за углом улицы, карабинеры бросились к своим лошадям.
— Сможет ли пан Вовгур один поднять наших, покуда я буду задерживать карабинеров? — переводя дух, спросил Стенпчанский.
— Смогу! И вместе с ними скакать прямо во дворец или как? — торопливо уточнял Вовгур, не останавливаясь.
— Зачем это нужно, проше! Вон солнце на закате! Поднять наших и… в теплые края, на волю!..
И придержал своего коня, поджидая преследовавших их карабинеров. Успеет ли Вовгур поднять наших воинов? — вдруг мелькнула у него мысль. И бросился навстречу карабинерам, вспомнив о связанном Максиме.
Карабинеры остановились, готовые вступить в бой с одним, очевидно, обезумевшим пленником. А он летел им навстречу, прижавшись к шее своего разгоряченного коня, с грозно поднятым мечом для смертельного удара. Кто отважится первым подставить себя под удар польского гусара!
Но он скачет ко дворцу! Карабинеры молниеносно отскочили в стороны, испугавшись отчаянного воина. И в тот же миг бросились следом за ним. Такого трудно будет остановить и дворцовой охране герцога!
Во дворе до сих пор еще стоял художник, потрясенный происшедшим. Увидев казака, который бешено скакал ко дворцу герцога, он снова взялся за карандаш, чтобы запечатлеть храброго гусара.
А крайне возбужденный Стенпчанский забыл об осторожности. В тот момент, когда он осадил коня возле коновязи, один из карабинеров нанес ему удар сзади.
И рука с мечом опустилась, упала на грудь рассеченная голова. А в это время на крыльцо герцогского дворца вывели связанного волосяными веревками Максима Кривоноса. Он отчаянно сопротивлялся. Из его груди вырвался вопль бессилия израненной души. Одинокий теперь, Кривонос посылал убитому другу свое последнее прости. В Голландии, на глазах у восторженного Рембрандта, в неравном бою погиб последний из бесстрашных рокошан Жебжидовского, поручик Себастьян Стенпчанский.
Наконец появился герцог. Он, гордо подняв голову, вышел из боковой двери, будто встревоженный докладом офицера. На груди у него, на длиннополом темно-фиалковом камзоле, болтались на черном шнурке очки, которыми герцог, очевидно, только что пользовался. Он ведь человек государственный, а сейчас такое тревожное время — война в Европе, в которую теперь втянулась и Франция. Оглядывая с ног до головы этих действительно интересных воинов, герцог по привычке сначала направился к столу, затем левой рукой провел по седеющим волосам и тут же направился к странным «парламентерам». Он, казалось, подкрадывался к ним, прислушиваясь к шороху ковров под своими ногами.
— Парламентеры? — спросил, остановившись в двух шагах от Кривоноса и Стенпчанского. На боку у них висели только сабли. Но все же вооружены! А лица… мужественные, суровые! Что им нужно от герцога, когда они, очевидно, берут все, что захотят, не спрашивая согласия? Высматривают, шпионят?..
— Да, ваша светлость! Мы не желаем больше воевать и просим убежища у милостивых амстердамских господ… — начал Максим и смутился.
Герцог улыбнулся, услышав «просим убежища». Улыбнулись и сопровождавшие парламентеров воины, считая улыбку властелина хорошим признаком. А он вдруг, словно уязвленный таким панибратством, заорал:
— Воины польского короля, иезуиты?
— Да нет! Мы…
— Обезоружить и… в карцер! Как военнопленных, — вспылил герцог, чем-то неожиданно возмущенный. Неужели только потому, что он принял их за бесстрашных гусар, воинов злого иезуита польского короля!..
Резко повернулся и скрылся за дверью, на ходу подхватывая очки, висевшие на шнурке.
Бдительные карабинеры, доставившие лисовчиков, словно только и ждали этой команды. Сам офицер, точно изголодавшийся пес, тут же набросился на Кривоноса. Вмиг сорвал с него ремень с саблей и в спешке уронил ее на пол. А карабинеры уже связывали Кривоносу руки за спиной, чуть было не свалив его с ног. Именно Кривоноса они считали атаманом этого опасного польского отряда.
— В чем дело? — в недоумении воскликнул Стенпчанский, пятясь назад.
В следующее мгновение, когда карабинеры бросились к Стенпчанскому, он молниеносно выхватил из ножен палаш и грозно взмахнул им. Тяжелый, как у крестоносцев, и острый, как сабля. Карабинеры отскочили в сторону. А в это время крикнул связанный Кривонос:
— Что ты делаешь, безумец?! Беги скорее к хлопцам, покуда голова цела!
Когда Стенпчанский стремительно выбежал из последних дверей во двор, то прежде всего увидел Вовгура с оголенной саблей в руке и художника Рембрандта с листами бумаги и толстыми угольными карандашами. Рембрандт, опершись спиной на коновязь, торопливо рисовал Вовгура. Он спешил воспользоваться светом заходящего солнца. Отдохнувший конь Вовгура, почувствовав отпущенные поводья, вставал на дыбы и бил ногами землю.
— Измена, пан Вовгур! Пана Максима опозорили, связали!.. — крикнул Стенпчанский.
Миг — и он был уже на своем ретивом коне. Словно плененный этой картиной, оживился и Рембрандт. Он быстро водил карандашом по бумаге, делая набросок. И только выстрел, раздавшийся на крыльце герцогского дворца, словно разбудил очарованного художника. Оторвавшись от мольберта, он увидел только хвосты коней с двумя всадниками. Минуя охрану у ворот, казаки, подстегивая отдохнувших жеребцов, изо всех сил понеслись прямо на забор!
Захватывающее зрелище этой бешеной скачки будто парализовало не только художника, но и карабинеров. С какой стремительностью кони перескочили через забор, какие бесстрашные всадники управляли ими! Только тогда, когда беглецы скрылись за углом улицы, карабинеры бросились к своим лошадям.
— Сможет ли пан Вовгур один поднять наших, покуда я буду задерживать карабинеров? — переводя дух, спросил Стенпчанский.
— Смогу! И вместе с ними скакать прямо во дворец или как? — торопливо уточнял Вовгур, не останавливаясь.
— Зачем это нужно, проше! Вон солнце на закате! Поднять наших и… в теплые края, на волю!..
И придержал своего коня, поджидая преследовавших их карабинеров. Успеет ли Вовгур поднять наших воинов? — вдруг мелькнула у него мысль. И бросился навстречу карабинерам, вспомнив о связанном Максиме.
Карабинеры остановились, готовые вступить в бой с одним, очевидно, обезумевшим пленником. А он летел им навстречу, прижавшись к шее своего разгоряченного коня, с грозно поднятым мечом для смертельного удара. Кто отважится первым подставить себя под удар польского гусара!
Но он скачет ко дворцу! Карабинеры молниеносно отскочили в стороны, испугавшись отчаянного воина. И в тот же миг бросились следом за ним. Такого трудно будет остановить и дворцовой охране герцога!
Во дворе до сих пор еще стоял художник, потрясенный происшедшим. Увидев казака, который бешено скакал ко дворцу герцога, он снова взялся за карандаш, чтобы запечатлеть храброго гусара.
А крайне возбужденный Стенпчанский забыл об осторожности. В тот момент, когда он осадил коня возле коновязи, один из карабинеров нанес ему удар сзади.
И рука с мечом опустилась, упала на грудь рассеченная голова. А в это время на крыльцо герцогского дворца вывели связанного волосяными веревками Максима Кривоноса. Он отчаянно сопротивлялся. Из его груди вырвался вопль бессилия израненной души. Одинокий теперь, Кривонос посылал убитому другу свое последнее прости. В Голландии, на глазах у восторженного Рембрандта, в неравном бою погиб последний из бесстрашных рокошан Жебжидовского, поручик Себастьян Стенпчанский.
6
Богдан с трудом узнал усадьбу своей матери. Разрослись без присмотра вербы, вплетенные в изъеденный короедом старый тын. На вербе уже набухли и стали светлыми почки, которые вот-вот распустятся.
«Как и в прошлый раз», — подумал Богдан, вспомнив свой первый приезд к матери. Снял запор, раскрыл скрипучие ворота, пропуская казаков во двор. Последним завел своего изнуренного коня. С волнением окинул взглядом двор. Как и предполагал — запустение. Хотя солнце стояло уже высоко, матери во дворе не было. Только Григорий, теперь уже подросток, по-хозяйски пробивал лопатой канавку для стока талой воды. Богдан вспомнил неповоротливого двухлетнего мальчика, которого когда-то подбрасывал на руках.
«Сколько теперь ему — тринадцатый или только десять исполнилось?..» — торопливо прикидывал, переступая через кучу мусора.
Григорий выпрямился и стоял, опираясь рукой на деревянную лопату. Как-то тревожно посмотрел на хату, скрытую в кустах сирени. И вдруг, словно проснувшись, бросил на землю лопату, побежал навстречу гостю. Он не был уверен, но внутреннее чувство, обостренное долгими годами ожидания, подсказало ему, что это он, его брат Богдан. Он не помнил Богдана, но по рассказам матери нарисовал в своем детском воображении образ брата-казака!
— Узнаешь, Григорий? — спросил Богдан, заметив волнение брата. Еще по дороге сюда он думал об этой встрече. — Здравствуй… братишка! — замявшись, произнес, не зная, как назвать — Григорием или… братом.
«Как и в прошлый раз», — подумал Богдан, вспомнив свой первый приезд к матери. Снял запор, раскрыл скрипучие ворота, пропуская казаков во двор. Последним завел своего изнуренного коня. С волнением окинул взглядом двор. Как и предполагал — запустение. Хотя солнце стояло уже высоко, матери во дворе не было. Только Григорий, теперь уже подросток, по-хозяйски пробивал лопатой канавку для стока талой воды. Богдан вспомнил неповоротливого двухлетнего мальчика, которого когда-то подбрасывал на руках.
«Сколько теперь ему — тринадцатый или только десять исполнилось?..» — торопливо прикидывал, переступая через кучу мусора.
Григорий выпрямился и стоял, опираясь рукой на деревянную лопату. Как-то тревожно посмотрел на хату, скрытую в кустах сирени. И вдруг, словно проснувшись, бросил на землю лопату, побежал навстречу гостю. Он не был уверен, но внутреннее чувство, обостренное долгими годами ожидания, подсказало ему, что это он, его брат Богдан. Он не помнил Богдана, но по рассказам матери нарисовал в своем детском воображении образ брата-казака!
— Узнаешь, Григорий? — спросил Богдан, заметив волнение брата. Еще по дороге сюда он думал об этой встрече. — Здравствуй… братишка! — замявшись, произнес, не зная, как назвать — Григорием или… братом.