Казаки с детства приучены действовать решительно. Ведь полки Скидана в опасности! Да разве только одни полки? А люди, которые скрываются в лесах? Их тоже надо спасать. Как ни страшен был Днепр своей скрежещущей шугой, Богдан, поддержанный казаками, направился к реке. Кони, словно понимая своих седоков, поворачивали в прибрежные перелески, спускались по крутым тропам вниз к песчаному берегу реки.
   Приближался рассвет. У реки, под кручами высокого берега, стояло, словно заблудившись, около двух десятков отчаянных всадников. Они искали переправы. И вот хрупкий лед, затянувший реку у берега, затрещал. Кони погрузились в воду, а всадники, вскочив на седла, стояли, подгоняли их на глубину. Впереди плыл приемный сын Нечая Григорий. Рядом с ним — Богдан, тоже стоя в седле. Рассвирепевшие кони обходили льдины и, как безумные, устремлялись на середину реки.
   Посреди реки плыть было легче, попадались и разводья, покрытые лишь мелкими льдинами. Один отчаянный казак спрыгнул с коня на большую льдину, отпустил поводья лошади. Конь свободнее поплыл следом за льдиной, которую казак подталкивал копьем, управляя ею, как плотом. За этой льдиной образовался своеобразный пролив, очищенный ото льда. По нему и плыли казаки, временами отталкивая льдины пиками.
   Ржали лошади, борясь с ледяной стихией… Удаляясь, наискось плыла и льдина с казаком. Вскоре на нее вскарабкался и второй казак. Его конь будто споткнулся, захлебнулся водой, теряя силы в борьбе с рекой. Казак отпустил поводья коня уже тогда, когда он шел под лед.
   — Разве переправишь полки через такую бурную реку? — сказал Богдан, когда выбрался на противоположный берег. Они с Григорием, поджидая остальных казаков, скакали вдоль берега, чтобы согреть коней. Переправа казаков через Днепр затянулась.
   Только в полдень остановились на каком-то хуторе. Лошадей поставили в сарае, чтобы они согрелись и обсохли. А в печках запылал огонь, казаки без стеснения раздевались при женщинах и сушили свою одежду… Двоих занемогших казаков пришлось оставить в хуторе. Богдан тоже сушил свою одежду, как и все казаки. Он почувствовал себя плохо, его лихорадило, но крепился. Дело, ради которого он рисковал жизнью, преодолевая такие трудности, заставляло его немедленно отправляться в путь, чтобы разыскать Кизима и просить его помочь правобережцам…

15

   В глубоких ярах под Корсунем гусары допрашивали казака. Допрашивали не как ратного супротивника, человека, а как скотину. Когда он падал, его били ногами, затем поднимали и снова стегали нагайками, добиваясь от него признания. Казак стонал, стиснув зубы, чтобы не кричать, оглядывался вокруг, словно искал глазами кого-то, и опять падал на землю, сбитый ударами.
   В оврагах сосредоточились для нападения на казаков гусары и немецкие рейтары на тяжелых, откормленных конях. Толпились пешие, измученные долгими переходами жолнеры. Тут же находились и вооруженные чем попало посполитые. Все разговаривали вполголоса или перешептывались, как перед исповедью. А там, где появлялся Николай Потоцкий, раздавалась грубая гетманская брань. Его всегда сопровождали поручики, джуры, адъютанты, кузен Станислав Потоцкий и юный сын, которого гетман приучал к боевым делам, как молодого пса при гончих собаках на охоте.
   Гетмана тоже пригласили на допрос казака, захваченного поручиком Самойлом Лащом. Поэтому он и допрашивал его с особым пристрастием.
   — Бундуете, лайдаки некрещеные? На короля поднимаете свою грязную руку, гунцвоты…
   А что мог ответить пленный казак на такой вопрос? Можно было согласиться, что казаки действительно бунтуют, добиваясь своего. Возможно, против Короны, а может, для защиты от нее поднимаются люди с оружием в руках. Но он только пожал плечами. То ли соглашался, то ли удивлялся: как это пан польный гетман мог допустить, что казаки взяли в свои руки оружие для забавы, как ребенок игрушку, прячась от матери?
   При допросе присутствовал и переяславский полковник Илляш Караимович. Верят ли ему шляхтичи, что он по своей воле ушел от переяславцев, и то лишь для того, чтобы при допросах казаков показать им свою лакейскую покорность? Вместо того чтобы спросить казака, он ударил нагайкой. С ее помощью полковник хотел выведать у казака, сколько войск у Павлюка.
   — А что я их, считал, — сами бы подумали! А ведь пан из рода умных караимов. Откуда мне знать, сколько там полков… Да и переяславцы, от которых вы вон как бежите… Кто его знает, сколько там, на Левобережье, собралось нашего брата казака. Разве пан Караимович, если бы его даже били нагайкой, сосчитал бы, сколько их, на свою голову?
   — Знаешь и «ты, мерзавец! Да я помогу пану казаку вспомнить! — И стал немилосердно стегать казака нагайкой со свинчаткой. Полковник переяславских реестровых казаков старался усердно, боясь, как бы случаем и его самого не стали допрашивать с помощью плети, почему он так поспешно бежал из-за Днепра.
   — Да чтоб вас холера взяла, изверги бешеные, за что страдаю?! Я из полка Беды. Мы шли из Чигирина, а не из Переяслава…
   Караимович оглянулся, ища глазами гетмана Потоцкого. Но его уже не было, вместо него остались его сын Стефан и Станислав Потоцкий. Полковнику и этого было достаточно, чтобы доказать свою верность Короне. И он с еще большей яростью стал избивать казака, приходя в бешенство. Караимович, казалось, даже пьянел от вида крови несчастного казака. В это время в перелесок в низине, где допрашивали казака, приехал Адам Кисель. Он тоже решил принять участие в допросе. Кисель подошел к разъяренному Караимовичу, взял его за плечи и отвел в сторону. Затем, точно священник на исповеди, тихо произнес, обращаясь к казаку:
   — Разве тебе, христианин сущий, так дороги эти взбунтовавшиеся полковники с их приспешниками? Зачем запираешься, казаче, почему не говоришь правды? Я Адам Кисель, тоже, как и ты…
   — А-а, пан Кисель… Заварили сейчас такой кисель, что тошно становится хлебопашцу. Слыхал я, пан Адам, что ичнянцы и в твоих дворцах все по ветру пустили. Теперь будешь панствовать!
   — Не об этом я спрашиваю, раб…
   — Коли ты не поп, Адам Кисель, то и рабом божиим нечего тебе называть меня. Ты сам, пан Адам, стал рабом, лакеем у панов Потоцких… Ой, сумасш…
   И засвистела снова нагайка Караимовича, опускаясь на голову казака. Он не договорил, захлебнувшись кровью, брызнувшей из рассеченной губы.
   Палачи понимали, что во время такого допроса казаку трудно было что-то скрыть, запутать. К тому же тут находился и казацкий старшина Иван Ганджа, которого предусмотрительно прихватил с собой полковник Караимович, когда бежал из Переяслава. Ганджу допрашивали иначе, без нагайки, рассчитывая прельстить его обещаниями, как лису приманками.
   — Поставим командовать сотней, а то и полком, если пан молдаванин будет вести себя разумно. Ведь в Молдавии вы такую услугу оказали панам Потоцким и Вишневецкому.
   — Разве не сделаешь, если видишь, что надо… — невнятно произнес Ганджа.
   — Благоразумно поступает пан старшина, — поспешил вмешаться в разговор Адам Кисель. Нечеловеческий крик истязуемого казака, которого полковник Караимович повел куда-то в кусты, мешал сосредоточиться. — Если и на сотню назначат, благое дело служить королю!..

16

   Только на рассвете утихли душераздирающие вопли пытаемого казака. И вдруг из лесистых буераков за Корсунем донеслось эхо войны. Небо посветлело от пожарищ, которые неожиданно вспыхнули на луговых просторах у Днепра.
   — Кумейки горят! — с нескрываемым ужасом воскликнул Адам Кисель. — И как раз на Николин день филипповки! Не связывают ли казаки это с именем их противника Николая Потоцкого?..
   Волнения прошедшей ночи теперь казались ничтожными в сравнении с тем, что творилось в окружающих лесных дебрях. Пылающее украинское село еще больше разжигало ненависть и свирепость шляхтичей. Польный гетман приказал разгромить казаков в Кумейках. Он хотел бы в огне пылающих хат сжечь весь казацкий род. Зарево высоко поднялось вверх, осветив казачьи отряды и суетящихся поджигателей.
   — Немецким пушкарям приказываю, — крикнул Потоцкий, — шквальным огнем уничтожить в Кумейках взбунтовавшихся казаков!
   Так началось страшное Кумейковское сражение. Заблаговременно стянутые в близлежащие перелески хоругви разъяренных воинов, в том числе и хорошо вышколенные наемные немецкие солдаты, с ходу двинулись на казаков. Защитники Кумеек рассчитывали под прикрытием дыма создать надежную оборону в селе. Они стягивали возы в прогалины между озерами, рыли защитные рвы на дорогах…
   Но ветер вдруг изменил направление, и тяжелый, удушливый дым повернул в сторону села. Женщины и дети теперь проклинали не королевских захватчиков, а своих же защитников.
   — На бедного казака все шишки летят… — ругались защитники Кумеек. — Даже ветер служит проклятым ляхам, родные дети проклинают нас!
   Потоцкий видел как на ладони и заграждения из возов и рвы, освещенные заревом, пожара. Едкий дым отравлял самих же казаков, мешал им обороняться. Старшины должны были перестраивать свои планы обороны, заниматься отправкой пострадавших от пожара людей, снимая для этого полки, предназначенные для отражения нападения врага.
   Наконец загремели и казацкие пушки. Стремительно ринувшиеся в наступление кавалерия и тяжелые меченосцы гетмана были встречены уничтожающим огнем.
   И трудно сказать, что здесь преобладало — сила, умение или ненависть, граничащая с безумием. С обеих сторон палили пушки, накрывая ядрами конников, и своих, и чужих. Несколько раз к Потоцкому прорывались конные гонцы.
   — Там настоящий ад, вельможный пан гетман! Ждем вашего приказа: что делать дальше? — спрашивали с тревогой гонцы.
   — Именно в аду и хочу испепелить взбунтовавшихся хлопов!.. Усилить обстрел, двинуть против них гусар! Вперед, вперед, бейдх!.. — приказывал, как безумный.
   Или из доносов многочисленных гонцов, или по собственному военному опыту и интуиции гетман знал, что хотя и пали в бою его наемные рейтары, гибнут драгуны и редеют отряды шляхетского кварцяного войска, но еще больший урон понесла казачья конница и их пешие полки.
   На небе, затянутом свинцовыми тучами, занимался рассвет. Наступал день зимнего Николая, мирликийского чудотворца. Воины обеих враждующих сторон могли рассчитывать только на какое-то чудо.
   Контрудары казацкой конницы стали ослабевать. Казакам трудно было пробиться через многорядные заграждения из возов и бревен, защищавших войска Потоцкого с наиболее удобного для удара казаков фланга. Боясь попасть в окружение, они решили отступить… Все реже и реже стреляют казацкие пушки, все громче раздаются стоны умирающих на поле брани. Так горестно и бесславно погибали гордые казаки, отдавая жизнь за свободу! Польный гетман только этого и ждал, приближаясь со своими жестокими карателями к Кумейкам.
   — Вот теперь приказываю пану Лащу… Именно теперь, чтобы преградить путь для отступления бунтовщикам! Вперед, пан Лащ! — крикнул Потоцкий, когда заметил, что казаки начали поспешно стягивать возы, устраивая заграждение. С каким упорством, с какой храбростью защищаются они, прикрывая отступление своих полков!
   И он облегченно вздохнул. Наконец осуществится его давнишняя мечта — разгромить, уничтожить все бунтарское племя на Днепре. Вспомнил при этом и напутствие Конецпольского:
   — Народ уничтожить нельзя. Его можно только взять, как псов, на привязь…
   «Брать на привязь казака опасно… пан коронный гетман», — подумал польный гетман, следя за страшным побоищем под Кумейками.
   Поручик Самойло Лащ заранее готовился к предстоящему бою. Оставаясь один, он упражнялся, по-мальчишески размахивал саблей, рубил воображаемых хлопов, бунтарей. Но это были только забавы самоуверенного повесы. А теперь для поручика наконец наступало время показать воинское мастерство, завоевать настоящую славу, чтобы загладить свои многочисленные провинности перед Короной.
   Он повел тысячное войско отдохнувших гусар на обескровленных, по не покоренных пеших казаков атамана Дмитрия Гуни, стал гоняться за ними в прибрежных буераках. Лащ устремлялся на стоны раненых, добивая несчастных, даже и своих. И, увлекшись, только на околице села Боровицы наконец опомнился, увидел, что потерял половину своей конницы, а казаки все еще не сдавались. Они дрались с необыкновенным упорством: если ломалась сабля, шли в бой с рогатиной, бросались врукопашную, загрызали врага зубами!
   В пылу боя Лащ наскочил на тяжело раненного, но еще живого безоружного казака. Вместо левой руки у него торчал окровавленный обрубок. Перекошенное от боли лицо, широко раскрытые, налитые кровью глаза, но он, наверное не понимая, что уже не воин, еще оказывал сопротивление гусару. Поручик уже замахнулся саблей, чтобы снести голову раненому казаку. Но вдруг услышал:
   — Рубите, проклятые… Вон из-за Днепра уже вышли левобережцы!
   Эта угроза подействовала на поручика как удар. Рука его дрогнула. А казак одной здоровой рукой внезапно стащил с коня гусара, сопровождавшего Лаща, озверело впился зубами ему в горло.
   Только тогда Лащ опустил занесенную саблю, зарубив вместе с казаком и гусара. Оба даже не шелохнулись. Но слова зарубленного казака встревожили Лаща. Его отряд действительно таял с каждой минутой.
   Лащ тоже в этом бою получил несколько царапин саблей. А со стороны Днепра в самом деле уже доносился угрожающий топот свежей конницы. Из донесений разведки поручик знал, что река была уже скована льдом. Неужели запорожцы с донцами переправились по еще тонкому льду через Днепр?..
   Из прибрежного кустарника уже доносился шум наступающих донских казаков.

17

   Только на четвертый день пути Богдан со своими казаками и старшиной Григорием Нечаем, усталые, перемерзшие и голодные, добрались до Ирклеева. В этом местечке, раскинувшемся по ложбинам и небольшим оврагам вдоль пахнущей плесенью реки, очевидно поэтому и названной турками Арклием, издавна селились казаки. Оно славилось целебной родниковой водой, которая даже зимой слезилась из расщелин круч. Вода вокруг источника намерзла в виде гриба, но продолжала течь.
   Богдан с казаками вечером въехали по крутому прибрежному взгорью в Ирклеев. Нечай успел переговорить с кем-то из чигиринских казаков и пошел искать место для ночлега на околице села, подальше от проезжей дороги. Минуя забытый воинами Ирклеев, сотник спрашивал лишь, где можно напоить лошадей. А сам внимательно присматривался к тому, что творится в селении, остерегаясь расспрашивать людей.
   — Коль казаки ищут только место, где можно напоить копей, так пусть едут прямо вон к тому роднику, что под кручей за дорогой… — советовала казачка из крайней хаты. Если такая ватага ввалится в хату, то и печь разнесет, хоть сама со двора беги. А у нее уже есть…
   — Видишь ли, хозяюшка, лошадям после такой езды сначала остыть надо. Хотя бы в какой-нибудь плохонький сарайчик поставить их, — уговаривал Нечай.
   Женщина плотнее запахнула кожух, поглядывала на свою хату, словно искала помощи.
   — Такой сарай есть за оврагом на этой же улице… у кузнеца… А в нашем Ирклееве вот уже несколько дней стоят на постое казаки Кизимы. Коли у кузнеца нет постояльцев, то там вы и сможете поставить своих лошадей… А у нас… — смущенно говорила женщина, кутаясь в кожушок. — У нас остановился старшина, — наконец призналась она.
   — Не разрешает другим? — с сердцем спросил Богдан, загораясь гневом. Ведь на той стороне Днепра начался уже бой.
   Женщина ничего не ответила, только пожала плечами и оглянулась на свою хату. Вдруг скрипнула дверь и на улицу вышел рослый казак, на ходу надевая шапку. На плечи у него был наброшен жупан — ведь на дворе холодно. Он строго, как атаман, спросил:
   — Эй, чьи воины? Почему не со своим полком?
   — Свой полк слишком далеко, пан старшина. Чигиринцы мы, с правого берега прорвались через реку за помощью к Кизиме, — признался Григорий, узнав старшину. — А это вот… — указал он на Богдана. И запнулся, взмахнув рукой; мод, пускай сам о себе скажет.
   Богдан удивился, что Григорий неосмотрительно и открыто отвечает казакам. Он злился на этого казака, отсиживающегося в теплой хате. За Днепром земля горит, идет бой не на жизнь, а на смерть, льется людская кровь, а он отсиживается в Ирклееве. Караулит кого-нибудь или… шпионит? Никого не пускает в хату…
   — Может, и чинш платишь за нее, казаче, что так усердно спроваживаешь других к своим полкам? Боишься, что стеснят, что ли?..
   Властный голос говорившего показался старшине знакомым. Он подошел ближе, присмотрелся.
   — Не генеральный ли писарь королевских реестровых казаков пан Хмельницкий говорит со мной? — спросил уже другим тоном оживившийся старшина, надевая жупан и присматриваясь в сумерках к людям. На язвительный вопрос не ответил, словно и не слыхал его.
   Богдан посмотрел на чигиринских казаков и Григория.
   — Счастливый человек и в темноте, как турок, видит. А я вот до сих пор не могу узнать тебя.
   На самом же деле Богдан сразу узнал этот голос, но не хотел признаваться. Наконец Богдан соскочил с коня, подошел к старшине.
   — Тьфу ты, побей его божья сила! Не Сидор Пешта ли, когда-то сноровистый гонец полкового есаула? Так и есть — он…
   — Он, он, пан генеральный писарь. Когда-то гонец, а теперь… Застигла и нас эта военная буря.
   — Застигла она не одного старшину. Куда же путь держим, пан казак? Может быть, вместе поедем, коли к пану гетману… — Богдан даже сам удивился такому повороту в разговоре с этим ненадежным старшиной.
   — Стыдно даже признаться, но так случилось. Целый полк донских казаков с несколькими запорожскими сотнями нагнали только вчера. Вчера же и переправились они по свежему льду через Днепр на помощь Гуне. А мы с полком…
   — Заблудились, что ли? Кто же командует казацкими сотнями, не слышал случайно, пан Сидор?
   — Да разве всех узнаешь, пан Хмельницкий… Больше сорвиголов, чем казаков, прости меня матерь божья. Погоди-ка, вспомнил: не джура ли пана Хмельницкого или побратим, по имени Карпо, находится среди донских казаков! Да, да, слышал я, что и турка тоже видели вместе с ним.
   — Назруллу?
   — Леший их разберет. Турком висельником или баюном называют его дончаки. Словно одурели, еще каких-то русских прихватили с собой и командуют донскими казаками. Да, чуть было не забыл. Я хорошо помню, как пан Хмельницкий нянчился с этим турком-баюном в Чигирине. Такому, как говорится, одна дорога — к славе или смерти, как и каждому из нас… Слыхал я, пан писарь, что польный гетман разбил войско Скидана под Кумейками, за Днепром. Несколько полков полегло, остальные, спасаясь, отступают. Поэтому и мы вот…
   — А может, все это брехня? Откуда это известно, если Днепр еще вчера был незамерзшим? — с трудом сдерживая волнение, сказал Богдан. В тоне казацкого писаря чувствовались независимость, достоинство. Хотя он весь кипел. Ведь то, что он услышал и увидел в последние дни, вселяло тревогу. Для него стало ясно, что военные действия теперь переносятся в низовья Днепра.
   — Да нет, не брехня, пан Богдан, если Дмитрий Тихонович Гуня своих гонцов топил в Днепре, посылая их за помощью к Кизиме и полтавцам. Четыре полка казаков погибло под Кумейками. Разбитые наголову, они отступили к Черкассам. Вот донские казаки и поскакали спасать Гуню. Поэтому и мы оказались на левом берегу…
   — Если они уже разбиты, так кто же отступает?
   — Ведь казацкие войска стояли вдоль Днепра, до самых Черкасс. Те, что сражались под Кумейками, перебиты, а остальные ведут бои, отступая. Павлюк вместе со своими пушкарями направился на Сечь, а наш полковник Скидан погнался за ним, чтобы отобрать у него пушки. Ведь им-то защищаться нечем.
   Богдан задумался. Куда двигаться, что предпринять, если так трагически складывается судьба украинского казачества? О том, что старшина мог и солгать, не думал. За четыре дня странствований по побережью Днепра он тоже не услышал ничего утешительного. Однако какое-то скрываемое злорадство старшины придавало его сообщению окраску враждебности.
   — А где же сейчас Дмитрий Гуня, успели ли прийти ему на помощь донские казаки? — спросил Богдан, стараясь уяснить обстановку. — Мы должны во что бы то ни стало пробиться к пану польному гетману! — заявил он, точно приказывал. Говорить с подозрительным чигиринским старшиной надо было как с чужим человеком. Он, очевидно, кого-то прячет в хате.
   Мысль о встрече с Николаем Потоцким, победителем взбунтовавшихся казаков, не выходила из головы Богдана. Да, это действительно спасительная мысль! Он убеждался, что именно от свидания с польным гетманом зависит спасение если и не всех казаков, то хоть их семей. Надо любой ценой остановить эту безумную резню!..
   С этого надо было бы начинать еще в Белой Церкви!.. Сумасшедший Карпо все-таки спас Назруллу! А теперь… погибнет сам и погубит донских казаков, подставляя их под удары карабель гусар Николая Потоцкого…

18

   Даже герцог Оранский не удивлялся дружбе Рембрандта с интернированным казаком Кривоносом. Художник часто заходил к нему после окончания работы у герцога. Поначалу наведывался во флигель с листами бумаги, а потом с натянутым на раму полотном и с кистью. И, как всегда, с неизменной своей палкой-топориком.
   Обычно художник заставал Кривоноса стоящим возле портрета. Он, как зачарованный, всматривался в полотно! Порой казак даже не слышал, когда в комнату входил художник, который с первой же встречи стал для него близким, задушевным другом. Каких только усилий он не прилагал, чтобы разузнать для Кривоноса, удалось ли спастись его друзьям тогда, летом. Вот прошла уже зима, и яркое весеннее солнце манило казака на волю…
   — Все-таки не терпится. Я же просил пока не смотреть. Еще не понравится, ведь там столько недоделок, случайных мазков, — с упреком говорил Рембрандт Кривоносу, выводя его из тяжелой задумчивости.
   — Виноват, мой добрый пан Харменс. Виноват, по и не в силах сдержаться. Многим ли из нас, простых людей, выпадает такое счастье, чтобы при жизни увидеть себя на картине. Это же не отражение в миске с водой моего уродливого хлопского лица, — сказал Максим, показывая на свой нос.
   — А мы, художники, не видим телесных изъянов за благородством человеческой души, — ответил воодушевленно Рембрандт.
   — Вот и говорю, что верно посоветовал мне пан художник повернуть голову в сторону, чтобы на портрете не так резко бросалась в глаза болячка на носу, да и злость нашего брата на весь этот… панский мир!
   — И снова прошу пана Максима успокоиться. Портрет ведь еще не закончен. Вот так прошу и сидеть… Да голову, голову повыше, казак мой!
   Во время работы Рембрандт иногда произносил отдельные слова, думая вслух. Кривонос знал, что отвечать на них не следует. Потому что этим только помешаешь художнику, увлеченному работой. Он отвлечется, начнет расспрашивать и рисовать уже больше не будет. С ним не раз случалось подобное. Рембрандт рисовал Мадонну во дворце герцога. Однажды он пригласил Кривоноса посмотреть его работу. Мадонна казалась ему простой и искренней, как крестьянская девушка, и словно просила его подружиться с ней.
   — На такую не грех и молиться!.. — восхищенно воскликнул Максим.
   Но Рембрандт вдруг как-то испуганно вздрогнул, посмотрел на друга и бросил кисть…
   Человеческое обаяние в образе богоматери, так восхитившее Кривоноса, не нравилось заказчикам картины. И, выразив свой восторг. Кривонос невольно напомнил художнику об этом.
   Поэтому Максим дал себе зарок — никогда не разговаривать с Рембрандтом во время его работы!..
   — Ну вот… Теперь прошу, мой гидальго, пан Максим. Можно смотреть, даже критиковать. Сейчас и я погляжу на этот портрет, как на чужое полотно. Пусть стоит здесь возле окна. Мне еще не один раз придется приходить смотреть на него, покуда не привыкну, как к чему-то близкому, родному.
   И они стали рядом, — стройный казак в поношенной шапке и потертом кунтуше и болезненно худой, утомленный художник. В правой руке он держал несколько кистей, а в левой палитру с растертой краской. И чем больше всматривался Максим в свой портрет, тем большей радостью наполнялось его сердце. «Тот» с портрета пристально всматривается в Максима, а сам Максим видел родное Подолье, опустевший отчий дом, свое село.
   — Все вымерло; всматриваешься, словно в пустоту, в собственную душу… — прошептал, забыв о том, что он здесь не один.
   — Слышу, на своем родном языке заговорил, — обрадовался Рембрандт. — Значит, художнику удалось разгадать душу натуры! Этого я и хотел добиться, мой дорогой Максим… Но еще повременим с окончательными выводами.
   — И долго?
   — А куда спешить? Чтобы быть вечным, искусство должно всегда казаться не разгаданным до конца.
   — Так это навеки? — с каким-то страхом спросил Кривонос, встревоженно посмотрев на художника.
   Рембрандта тоже взволновал этот вопрос, на который трудно было дать ответ, так же как и разгадать идею, которую вкладывал он в только что оконченный портрет, навеки запечатлевший образ Кривоноса. Рембрандт взял кисти в левую руку, а правую положил на плечо опечаленного друга.
   — Сегодня же еще раз поговорю с герцогом. Но все еще продолжается война в Европе. Удастся ли тебе, отравленному войной и насквозь пропитанному ею, пробиться к своим? Непременно поговорю, постараюсь убедить. Уверен, что уговорю его… И нам придется расстаться…