Смайли посмотрел на Тоби и вспомнил о нем сразу все, и вспомнил также, что за те годы, что он знал Тоби и что они работали вместе, Тоби никогда не выкладывал правды, что информация для него представляла собой деньги, – даже считая информацию никчемной, он никогда ею не бросался.
   – А что еще сказал вам Владимир насчет Лейпцига? – пытался выяснить Смайли.
   – Он сказал, что ожило одно старое дело. В которое вкладывали деньги не один год. Какую-то чепуху насчет Песочника. Ей-Богу, Владимир вел себя как ребенок, вспомнивший старые сказки. Вы понимаете, что я хочу сказать?
   – А что насчет Песочника?
   – Сказать вам, что речь идет о Песочнике. Только и всего. Песочник создает легенду для одной девчонки. Макс поймет. Джордж, он плакал, ей-Богу. Он мог ляпнуть что угодно, первое, что пришло в голову. Он жаждал действия. Просто старый шпион, которому приспичило. Вы сами говорили, что такие – хуже некуда.
   Тоби подошел к находившейся в дальнем конце комнаты двери и уже открыл ее. Но вдруг повернулся и пошел назад, несмотря на шум сверху, доносившийся все отчетливее, потому что в манере Смайли что-то потребовало этого – «решительно более жесткий взгляд», как он назвал это потом, – «точно я его чем-то глубоко оскорбил».
   – Джордж? Это же Тоби, понимаете? Коли вы сейчас же отсюда не уберетесь, этот малый, что наверху, стребует часть платежей и с вас, вы меня слышите?
   Смайли едва ли слышал.
   – Вкладывали деньги не один год, и Песочник создает легенду для девчонки? – повторил он. – А что еще? Тоби, что еще?
   – Он снова ведет себя так, точно рехнулся.
   – Генерал так себя вел? Влади?
   – Да нет, Песочник. Джордж, слушайте: «Песочник снова ведет себя так, точно рехнулся. Песочник создает легенду для одной девчонки. Макс все поймет». Конец. Полная ерунда. Я передал вам все до последнего слова. Теперь расслабьтесь, вы слышите?
   Голоса препиравшихся наверху стали громче. Хлопнула дверь, послышались громкие шаги, направлявшиеся к лестнице. Тоби в последний раз наспех потрепал Смайли по руке.
   – Прощайте, Джордж. Если когда-нибудь вам понадобится венгерская няня, дайте мне знать. Слышите? Вы возитесь с таким психом, как Отто Лейпциг, так пусть такой псих, как Тоби, приглядывает за вами. И не выходите вечером один – вы слишком для этого молоды.
   Взбираясь по стальной лестнице вверх, в галерею, Смайли чуть не сбил с ног взбешенного кредитора, спускавшегося вниз. Но Смайли не обратил на это внимания, как не обратил внимания и на пренебрежительный вздох пепельной блондинки, выходя на улицу. Главное, теперь у второго лица на фотографии было имя, а вместе с именем в памяти всплыла и история, которая, словно не установленная диагнозом боль, не давала ему покоя последние полтора суток, – история легенды, как бы сказал Тоби.
   В этом, по сути, и состоит проблема, возникшая перед будущими историками, которые спустя несколько месяцев после того, как дело закрыли, стали фиксировать известное Смайли и его действия. Тоби рассказал Смайли столько-то, и Смайли столько-то сделал. Или: если бы то-то и то-то не произошло, развязка не наступила бы. Однако правда куда сложнее и меньше поддается анализу. Подобно пациенту, проверяющему себя после анастезии, – одна нога, другая нога, а руки сжимаются и разжимаются? – Смайли, произведя несколько осторожных движений, уверился в силе своего тела и ума и стал вникать в мотивацию противника, одновременно исследуя то, что двигало им самим.

ГЛАВА 14

   Он ехал по высокому плато – плато находилось выше линии деревьев, так как сосны росли низко, в расщелине долины. Это был все тот же день, вечерело, и сырой сумрак равнины стали прорезать первые огоньки. На горизонте лежал Оксфорд, выраставший из стлавшегося по земле тумана этаким академическим Иерусалимом. Вид с этой стороны показался Смайли внове, и это увеличивало чувство нереальности происходящего, словно его везли куда-то, а не он сам пустился в путешествие, словно им владели мысли, которыми он не управлял. Его посещение Тоби Эстерхейзи входило, хоть и спорно, в рамки руководящих указаний Лейкона, а это путешествие, Смайли прекрасно это знал, вело его в запретную зону собственных тайных интересов. Однако он понимал, что альтернативы нет, да и не хотел иного. Подобно археологу, который всю свою жизнь тщетно вел раскопки, Смайли просил дать ему еще один – последний день, – это как раз и был тот день.
   Сначала он постоянно наблюдал в своем зеркальце за знакомым мотоциклом, который следовал за ним, как чайка в море. Но когда он спустился с последней «восьмерки», человек по имени Фергюсон не последовал за ним, и когда он остановился на обочине посмотреть карту, тоже никто не обогнал его, так что либо они догадались, куда он едет, либо по каким-то таинственным соображениям процедурного порядка запретили своему человеку выезжать за границу графства. Во время пути на Смайли то и дело нападали сомнения. «Пусть живет как знает, – думал он. Он услышал то, что требовалось, – не много, но достаточно, чтобы догадаться об остальном». Пусть живет как знает, пусть сама находит себе покой. А он, Смайли знал, покоя дать ей не может, сражение, в котором он задействован, должно продолжаться – иначе нет смысла вести борьбу.
   Вывеска была словно приветливая улыбка: «МЕРРИЛИ ПРИНИМАЕТ ВСЕХ ДОМАШНИХ ЖИВОТНЫХ И ПТИЦ. МОЖНО И ЯЙЦА». Намалеванная желтая собака в цилиндре указывала лапой на грунтовую дорогу – дорога, по которой Смайли поехал, так круто спускалась вниз, что казалось, он летит с обрыва. Он проехал мимо мачты высокого напряжения – там вовсю завывал ветер – и въехал на территорию посадок. Сначала шли молодые деревца, затем старые деревья сомкнулись над ним, и вот он уже в Шварцвальде своего детства, в Германии, и направляется в неразведанную глубь. Он включил фары, сделал один крутой поворот, потом другой, потом третий и увидел деревянный дом, каким он себе его и представлял, – ее дача, как она это называла. Было время, когда у нее имелся дом в Оксфорде и дача, куда она порою уезжала. Теперь осталась только дача – она покинула город навсегда. Сруб стоял на вырубке – вокруг пни да утоптанная глина; дом был с ветхой верандой, крышей из дранки и жестяной трубой, из которой шел дым. Дощатые стены были вымазаны креозотом, железная кормушка почти перегораживала вход. На крошечной лужайке стоял самодельный столик для кормления птиц, на котором лежало столько хлеба, что хватило бы на прокорм всем обитателям Ноева ковчега, а вокруг вырубки, словно домики арендаторов, стояли асбестовые сарайчики и огражденные проволокой загоны для кур и прочих любимцев, которых с удовольствием здесь принимали.
   «Карла, – подумал он. – Ну и забрался же ты в местечко».
   Он остановил машину и тут же попал в бедлам: собаки заливались лаем так, что тонкие стенки гудели от рвавшихся наружу тел. Смайли направился к дому, бутылки в пакете для продуктов колотили его по ногам. Несмотря на царивший шум, он услышал звук своих шагов по веранде. Объявление на двери гласило: «Если НЕТ ДОМА, НЕ оставляйте домашних животных без присмотра» – и ниже приписано, явно в ярости: «Никаких чертовых обезьян».
   Звонком служил ослиный хвост из пластмассы. Смайли только протянул к нему руку, как дверь отворилась и из темноты дома выглянула худенькая хорошенькая женщина. Серые глаза ее смотрели застенчиво, она отличалась той английской красотой, которой некогда обладала Энн, – благожелательной и спокойной. Увидев его, она резко остановилась.
   – О Господи, – прошептала она. – Вот те на! – Опустив взгляд на свои грубые башмаки, она пальцем отбросила волосы со лба; собаки же тем временем зашлись до хрипоты за своими проволочными сетками.
   – Извини, Хилари, – как можно мягче произнес Смайли. – Я всего на часок, обещаю. Только и всего. На часок.
   Кто-то низким голосом очень медленно произнес из темноты за ее спиной:
   – Что там, Хил? Болотное чудище, овца или жираф?
   За вопросом последовал протяжный шелест, словно натягивали материю над пустотой.
   – Это человек, Кон, – бросила Хилари через плечо и снова уставилась на свои башмаки.
   – Существо женского рода или другого? – спросили тем же голосом.
   – Это Джордж, Кон. Не сердись, Кон.
   – Джордж? Который Джордж? Джордж-Перевозчик, который мочит мой уголь, или Джордж-Мясник, который травит моих собак?
   – Всего несколько вопросов, – заверил Хилари Смайли все тем же глубоко сочувственным тоном. – Одно старое дело. Ничего исключительно важного, обещаю.
   – Не имеет значения, Джордж. – Хилари все еще не поднимала глаз. – Честно. Все в порядке.
   – Прекрати этот флирт! – скомандовали из дома. – Отпусти ее, кто ты там ни есть!
   Стук постепенно приближался, и Смайли заговорил, перегнувшись в дверном проеме через Хилари.
   – Конни, это я, – бросил он в темноту. И снова постарался, чтобы голос звучал как можно доброжелательнее.
   Сначала шустрой сворой выскочили щенки – четыре щеночка, по всей вероятности гончие. Затем появилась шелудивая старая дворняга, в которой едва теплилась жизнь: она еле добралась до веранды и тут же рухнула. Затем дверь, содрогнувшись, распахнулась во всю ширь, и в проеме появилась женщина-гора – она, скособочась, как бы висела на двух толстых деревянных костылях, за которые, казалось, даже не держалась. У нее были седые, коротко остриженные, как у мужчины, волосы и водянистые, очень хитрые глазки, которые гневно уставились на Смайли. Она так долго его рассматривала, так тщательно и так не спеша, – его взволнованное лицо, мешковатый костюм, пластиковый продуктовый пакет в левой руке, всего его с ног до головы, переминавшегося с ноги на ногу, дожидаясь, пока его впустят, – словно обладала царственной властью над ним, которую удваивали ее окаменелость, затрудненное дыхание и немощь.
   – Вот те на! – возгласила она наконец, продолжая изучать Смайли и шумно выдыхая воздух. – Это надо же! Будьте вы прокляты, Джордж Смайли! И вы, и все, что вы в себе несете! Отправляйтесь в Сибирь!
   И улыбнулась – улыбка была такой неожиданной, ясной и по-детски свежей, что почти смыла предшествовавшую долгую нерешительность.
   – Привет, Кон, – смущенно бросил Смайли.
   Несмотря на улыбку, она не сводила с него въедливого взгляда.
   – Хилз! – произнесла она наконец. – Я сказала: Хилз!
   – Да, Кон?
   – Пойди, милочка, накорми собачек. Когда это сделаешь, накорми этих грязнух кур. Пусть наедятся до отвала. Когда это сделаешь, приготовь еду на завтра, а когда и это сделаешь, принеси мне человечьего яду, чтобы я могла преждевременно отправить этого надоедливого субъекта в рай. Следуйте за мной, Джордж.
   Хилари улыбнулась, но, словно застыв на месте, не могла сделать ни шагу, пока Конни не ткнула ее легонько локтем в бок.
   – Поработай копытами, милочка. Он же тебе теперь ничего не сделает. Ведь он завязал, как и ты, и, как Господу известно, я тоже.
 
 
   В этом доме одновременно царили день и ночь. В центре на сосновом столе, усеянном крошками поджаренного хлеба и костями от жаркого, стояла старая керосиновая лампа – шарик желтого света, лишь усугублявший окружающую тьму. Темные дождевые облака, прочерченные закатным солнцем, виднелись за французскими окнами в дальней стене. Следуя за бесконечно продвигавшейся Конни, Смайли постепенно уразумел, что это единственная в доме комната. Кабинетом служил здесь письменный стол с выдвижной крышкой, заваленный счетами и коробочками с порошком от блох; спальней – двуспальная латунная кровать с горой мягких зверьков, лежавших, точно мертвые солдатики, среди подушек; гостиной – качалка Конни и шаткий диванчик из плетенки; кухней – газовая плитка, питаемая баллоном, и галереей – неразбериха старых воспоминаний.
   – Конни не возвращается, Джордж, – бросила она ему через плечо, ковыляя впереди. – Пусть дикие лошади бьют копытами землю и выбрасывают пар из ноздрей до разрыва сердца, но старая дура сняла ботинки и навсегда повесила их на гвоздь. – Добравшись до качалки, она медленно начала поворачиваться, пока не стала к ней спиной. – Так что, если вы явились за этим, можете передать Солу Эндерби, чтоб он набил себе этим трубку и выкурил. – Она протянула к нему руки, и он решил, что в ожидании поцелуя. – Только не это, вы, сексуальный маньяк. Поддержите меня за руки!
   Он выполнил ее просьбу и помог ей опуститься в качалку.
   – Я не за этим приехал, Кон, – успокоил ее Смайли. – Я не собираюсь вытаскивать вас отсюда, даю слово.
   – И по весьма веской причине: она умирает, – решительно объявила Конни, будто не обратив внимания на его слова. – Старая дура отправляется в машину для измельчения бумаг, и давно пора. Кровопивец старается, конечно, задурить мне мозги. Потому что он трус. Бронхит. Ревматизм. Влияние погоды. Ерунда все это. Это смерть идет – вот что. Неуклонно приближается великая С. В пакете у вас там что – выпивка?
   – Да. Да, выпивка, – с радостью откликнулся Смайли.
   – Отлично. Давайте напьемся. А как эта демоница Энн?
   На сушильной доске, среди вечной груды посуды, он отыскал два стакана и наполнил их.
   – Процветает, я полагаю, – ответил он.
   Отвечая ей доброй улыбкой, – а Конни явно доставляло удовольствие его посещение, – Смайли протянул толстухе стакан, и она взяла его двумя руками, в варежках.
   – Вы полагаете, – эхом отозвалась она. – Хотела бы я, чтоб вы не полагали. А приструнили бы ее раз и навсегда – вот что вы должны сделать. Или подсыпать ей толченого стекла в кофе. Ну, хорошо, так зачем же вы прибыли? – спросила она, все на одном дыхании. – До сих пор за вами не водилось делать что-либо без причины. Ваше здоровье?
   – И ваше, Кон, – поднял стакан Смайли.
   Ей пришлось, чтобы выпить, наклониться всем телом к стакану. И когда ее крупная голова оказалась в круге света, отбрасываемого лампой, он увидел, – а он видел достаточно, чтобы знать, – он увидел, что она не обманывала, так как на коже ее лежал белый, как у больных проказой, отпечаток смерти.
   – Да ну же. Выкладывайте, – приказала она самым суровым тоном. – Учтите, я вовсе не уверена, что помогу вам. После того как мы расстались, я обнаружила, что на свете существует любовь. Это портит гормоны. Расшатывает зубы.
   Ему требовалось время, чтобы снова ее узнать. Он просто в ней сомневался.
   – Речь идет об одном нашем старом деле, Кон, только и всего, – начал он извиняющимся тоном. – Оно снова ожило, как случается с такими вещами. – Он постарался говорить звонче, как можно небрежнее. – Нам не хватает подробностей. Вы же знаете, как мы относились к протоколированию своих действий, – добавил он, желая ее поддразнить.
   Она ни на секунду не спускала с него глаз.
   – Киров, – произнес он очень медленно. – Киров, имя – Олег. Вам это что-нибудь говорит? Советское посольство в Париже, три или четыре сотни лет назад второй секретарь? Мы считали его тогда человеком Московского Центра.
   – Он им и был. – Она слегка откинулась на спинку кресла, все так же внимательно наблюдая за ним.
   Она жестом попросила сигарету. На столике лежала пачка из десяти штук. Он всунул сигарету ей между губ и поднес огонек, а она неотрывно смотрела на него.
   – Сол Эндерби забросил это дело в дальний ящик. – Она вытянула губы дудочкой, точно собиралась играть на флейте, и выдула струю дыма вниз, чтобы не попасть Смайли в лицо.
   – Он дал указание им не заниматься, – поправил ее Смайли.
   – Какая разница?
   Смайли и сам не ожидал, что станет защищать Сола Эндерби.
   – Одно время этим занимались, затем за время между правлением моим и Сола Эндерби он по вполне понятным причинам счел его бесперспективным. – Смайли тщательно подбирал слова.
   – А теперь он изменил свое мнение, – ехидно заметила она.
   – У меня только обрывки отдельных сведений, Кон. Я хочу знать все.
   – Вы всегда были таким, – заключила она. – Джордж, – как бы про себя произнесла она. – Джордж Смайли. Живой Господь Бог. Господь благослови нас и сохрани. Джордж.
   Она посмотрела на него как-то очень по-матерински и одновременно осуждающе, словно на любимого, но беспутного сына. Еще какое-то время она смотрела на него, затем перевела взгляд на французские окна и темнеющее небо за ними.
   – Киров, – повторил он, желая ей напомнить: в ожидании всерьез задаваясь вопросом, в себе ли она и не отмирает ли ее мозг вместе с телом, а тогда уж ничего не поделаешь.
   – Киров, Олег, – повторила она задумчиво. – Родился в Ленинграде в октябре двадцать девятого года, так по паспорту, но это ровным счетом ничего не доказывает, кроме того, что он, по всей вероятности, никогда в жизни даже близко не был возле Ленинграда. – Она улыбнулась, как бы давая понять, что так уж устроен этот порочный мир. – В Париж прибыл первого июня семьдесят четвертого года в ранге и качестве второго секретаря торгового представительства. Три-четыре года тому назад, говорите? Великий Боже, да кажется, прошло с тех пор лет двадцать. Правильно, милый, это был бандит. Конечно. Опознан Парижским отделением бедной старой Рижской группы, что ничуть нам не помогло, особенно на пятом этаже. Как же было его настоящее имя? Курский. Конечно. Да, по-моему, я хорошо помню Олега Кирова, урожденного Курского. – Она снова улыбнулась, и опять очень приятной улыбкой. – Должно быть, это стало последним делом Владимира или вроде того. Как он поживает, старый горностай? – Ее умные влажные глаза впились в Смайли, ожидая ответа.
   – О, сражается вовсю, – многозначительно протянул Смайли.
   – По-прежнему терроризирует девственниц в районе Пэддингтона?
   – Несомненно.
   – Да благословит вас Господь, мой милый. – Конни повернула голову так, что лишь свет керосиновой лампы очерчивал ее профиль; Конни снова смотрела в большие французские окна. – Сходите взгляните, как там эта сумасшедшая сучка, а? – попросила она. – Проверьте, не бегает ли эта дурочка по кругу или не выпила ли средство от сорняков.
   Выйдя наружу, Смайли остановился на веранде и в сгущающемся сумраке увидел фигуру Хилари, нелепо подпрыгивавшую среди клеток с курами. Он услышал позвякиванье ложки о ведерко и ее благовоспитанный голос, который доносил до него ночной ветерок, когда она по-дурацки окликала своих любимцев:
   – Да ну же, Белянка, Недотепа, Красавица…
   – Все в порядке. – Смайли вернулся в дом. – Она кормит кур.
   – Мне следует скомандовать, чтоб она отчалила, верно, Джордж? – заметила Конни, словно он ничего ей и не говорил. – Иди в хороший мир, Хилс, дорогая моя. Не привязывай себя к гниющей старой колоде, вроде Конни. Выйди замуж за какого-нибудь дурака без подбородка, народи ребят, выполни свое женское предназначение. (Смайли вспомнил, что Конни умела подражать разным голосам, правда, приберегая особый голос для себя. Этот сохранился у нее до сих пор.) Но будь я проклята, если так поступлю, Джордж. Я хочу ее. Всю, до последнего кусочка ее роскошного тела. Так бы и забрала с собой, если б был хоть малейший шанс. Когда-нибудь сами попробуйте. – Помолчала. – А как там все мальчики и девочки?
   Он не сразу понял ее вопрос, всецело поглощенный мыслями о Хилари и Энн.
   – Его Светлость Сол Эндерби все еще сидит на верху пирамиды, насколько я понимаю? И, полагаю, хорошо ест? Не полинял еще?
   – О, Сол полон сил, благодарю вас.
   – А эта жаба Сэм Коллинз все еще возглавляет Оперативный отдел?
   В ее вопросах чувствовалась колкость, но Смайли ничего не оставалось, как на них отвечать.
   – Сэм тоже в порядке.
   – А Тоби Эстерхейзи по-прежнему расточает елей по коридорам?
   – Все более или менее по-старому.
   Теперь лицо ее оказалось в полной темноте, и он не мог с определенностью сказать, собирается ли она продолжать разговор. Он слышал ее тяжелое дыхание, хрипы в груди. Но чувствовал, что по-прежнему является объектом ее изучения.
   – Вот вы никогда не стали бы работать на эту команду, Джордж, – произнесла она наконец, будто нечто всем очевидное. – Только не вы. Налейте мне еще.
   Обрадовавшись возможности подвигаться, Смайли направился снова в другой конец комнаты.
   – Вы сказали – Киров? – долетел до него голос Конни.
   – Совершенно верно, – весело произнес Смайли и вернулся с наполненным стаканом.
   – Этот маленький хорек Отто Лейпциг стал первым, с кем мы столкнулись, – заметила она, сделав большой глоток и облегченно вздохнув. – На пятом этаже не желали верить ему, не так ли? Нет, кто же поверит нашему маленькому Отто – о, нет! Отто – фальшивая монета, и точка!
   – Но, по-моему, Лейпциг никогда не врал, когда дело касалось московского объекта. – Смайли последовал ее примеру, приняв тон человека, предающегося воспоминаниям.
   – Нет, мой дорогой, он этого не делал. – Она одобрительно кивнула. – У него были свои слабости, согласна. Но когда дело касалось крупной дичи, он бил прямой наводкой. И, должна сказать, вы – единственный из всей вашей стаи, кто это понимал. Но вы не получали большой поддержки от других баронов, верно?
   – Владимиру он тоже никогда не лгал, – ответил немного невпопад Смайли, – во-первых, он благодаря Владимиру сумел бежать из России.
   – Так-так, – произнесла Конни после очередной паузы. – Киров, урожденный Курский, Рыжий Боров.
   Она снова произнесла: «Киров, урожденный Курский», словно заклинание, обращенное к своей монументальной памяти. А перед мысленным взором Смайли при этом снова возникли номер отеля при аэропорте и два странных конспиратора перед ним в черных пальто – один огромный, другой маленький; старик генерал всем своим крупным телом старался подкрепить свои слова, а маленький Лейпциг, точно злая собачка на привязи, сидя рядом, горящими глазами наблюдал за происходящим.
 
 
   Ему все-таки удалось соблазнить ее.
   Керосиновая лампа превратилась в туманный шар света, и Конни в своей качалке сидела на краю освещенного им пространства, словно настоящая матушка-Россия, как зачастую называли ее в Цирке; изможденное лицо ее засветилось от наплыва воспоминаний, когда она принялась разматывать историю одного из своих бесчисленных заблудших детей. Какие бы подозрения ни появились у нее по поводу приезда Смайли, она на время забыла об этом – сейчас главным стало то, чем она жила, это была ее песня, пусть даже последняя, – она была одарена феноменальной памятью. В былые дни, подумалось Смайли, она бы поводила его за нос, поиграла бы голосом, покружила бы по вроде не имеющим отношения к делу отрезкам истории Московского Центра, и все ради того, чтобы глубже заманить его.
   Но сегодня ее рассказ отличался многозначительной сдержанностью, как если бы она понимала, что у нее очень мало времени.
   – Олег Киров приехал в Париж прямо из Москвы, – повторила она, – в июне, мой дорогой, как я вам и говорила, в тот самый год, когда дождь лил как из ведра и ежегодное состязание по крикету в Саррате переносилось три воскресенья подряд. Толстяк Олег слыл холостяком, и приехал он не кому-то на смену. Он занимал комнату на втором этаже, что выходила на улицу Сен-Симона – транспортную артерию, но приятную улицу, мой дорогой, а Московская резидентура занимала третий и четвертый этажи, к ярости посла, считавшего, что нелюбимые им Соседи засадили его в шкаф. Следовательно, на первый взгляд Киров казался редкой птицей в советском дипломатическом мирке, а именно: чистым дипломатом. Но в Париже в те дни – впрочем, насколько мне известно, и поныне, душа моя, – как только появлялось новое лицо, его фотографию раздавали руководителям эмигрантских групп. Соответственно фотография братца Кирова пошла в группы, и этот старый черт Владимир почти сразу же в крайнем волнении забарабанил своему куратору – Стив Макелвор занимался Парижем в те дни, Господи, упокой его душу, и вскоре после этого погиб от инфаркта, но это уже другая история; так вот Владимир утверждал, что «его люди» опознали в Кирове бывшего провокатора по имени Курский, который учился в Таллинском политехническом институте, создал в то время кружок недовольных эстонских докеров, что-то именовавшееся «Вольный дискуссионный клуб», а затем сдал членов клуба тайной полиции. Источником для Владимира послужил человек, только что прибывший в Париж, – один из тех несчастных рабочих – он дружил с Курским до самого момента предательства. И все было бы хорошо, – продолжала Конни, – если бы источником Владимира не был этот маленький паршивец Отто, а значит, дело с самого начала скверно пахло.
 
 
   Конни говорила, а Смайли снова прокручивал в памяти свое. Он видел себя в последние месяцы своей работы в качестве исполняющего обязанности шефа Цирка – как он в понедельник устало спускается по расшатанной деревянной лестнице с пятого этажа на еженедельное совещание с кипой листанных и перелистанных папок под мышкой. Цирк в те дни, вспоминал он, походил на разбомбленное учреждение: сотрудники разбросаны по разным местам, бюджет урезан, агенты либо засвечены, либо мертвы, либо не задействованы. Предательство Билла Хейдона стало открытой раной в сознании каждого – они называли это «падением» и разделяли общий, первозданный стыд. В глубине души они где-то даже винили Смайли за разгоревшийся скандал, так как именно Смайли раскрыл предательство Билла. Он видел себя во главе совещания и круг враждебных лиц, уже настроенных против при обсуждении возникших за неделю дел и желавших знать: заниматься этим или не заниматься? Или подождать еще неделю, чтобы дело дозрело? Еще месяц? Еще год? Не ловушка ли это, нельзя ли это опровергнуть, входит ли это в нашу компетенцию? Какие потребуются ресурсы и не лучше ли пустить их на другое? Кто даст разрешение? Кого следует информировать? Сколько это будет стоить? Он помнил, какие резкие взрывы мгновенно вызывало упоминание одного только имени или рабочей клички Отто Лейпцига у таких ненадежных судей, как Лодер Стрикленд, Сэм Коллинз и им подобные. Он пытался вспомнить, кто еще бывал на этих совещаниях, кроме Конни и ее когорты из Изучения Советского Союза, финансового директора, директора отдела Западной Европы, директора отдела Советского проникновения – большинство из них уже тогда были людьми Сола Эндерби. Ну и, конечно, сам Эндерби, формально сотрудник Форин-офиса, посаженный сюда в качестве собственной дворцовой стражи под видом связного с Уайтхоллом, но когда он улыбался, уже все смеялись, когда хмурился – выражали неодобрение Смайли казалось, что он слушает изложение дела, каким его видела – и повторяла сейчас – Конни, вместе с результатами своего предварительного расследования.