– А вы позвонили мне, – закончил Смайли. – Почему, Оливер? Кто посоветовал привлечь к этому делу меня?
   – Джордж, разве это имеет значение?
   – Эндерби?
   – Если вы так настаиваете, то да – Сол Эндерби. Джордж, выслушайте меня.
 
 
   Наконец для Лейкона наступил звездный час. Перед ними вырисовывалась проблема, очерченная, хотя еще и не уточненная. Мостина забыли. Лейкон на правах старого друга с доверительным видом встал над сидящим Смайли.
   – Джордж, на данный момент дело обстоит так, что мне ничего не мешает пойти к Мудрецам и сказать: «Я провел дознание, и руки у Цирка чисты». Я могу сказать это. «Цирк не поощрял этих людей, как не поощрял и их лидера. Вот уже целый год Цирк не платил ему и не помогал!» Вполне честно. Его квартира, его машина не принадлежат Цирку, арендную плату за него мы не платили, отпрысков его не обучали, любовнице цветов не посылали и не поддерживали никаких старых – и прискорбных – связей с ним или ему подобными. Все связи с нами остались в прошлом. Его кураторы окончательно ушли со сцены – вы и Эстерхейзи, оба люди пожилые, оба списаны. Я вправе все это выложить положив руку на сердце. Мудрецам, а если необходимо, то и своему министру лично.
   – Я что-то вас не понимаю, – перебил его Смайли, намеренно разыгрывая тупость. – Владимир числился нашим агентом. Пытался нам что-то сообщить.
   – Нашим бывшим агентом, Джордж. Откуда мы знаем, что он пытался нам что-то сообщить? Мы же не давали ему никакого поручения. Он сказал, что дело срочное – даже упомянул про советскую разведку, но так делают многие бывшие, когда протягивают шапку за вспомоществованием!
   – Только не Владимир, – отрезал Смайли.
   Софистика, однако, была родной стихией Лейкона. Он в ней родился, он ею дышал, он мог летать, плавать в ней – никто в Уайтхолле сравниться в этом с ним не мог.
   – Джордж, разве можем мы нести ответственность за всех бывших агентов, которым взбредет в голову неразумная мысль отправиться ночью гулять по одному из опаснейших пустырей в Лондоне! – Он молитвенно протянул к Смайли рука – Джордж! Как быть? Выбор за вами! За вами! Во-первых, Владимир просил о встрече с вами. Двое бывших коллег – потолковать о былом, почему бы и нет? И получить немножко деньжат – все когда-нибудь способны на такое, – он сделал вид, что у него для вас что-то есть. Какие-то крохи информации. Почему бы и нет? Все так поступают. В таком случае мой министр поддержит нас. Никакого шума, головы не полетят, и никакой истерики со стороны кабинета министров. Министр поможет нам схоронить дело. Естественно, прикрывать нас он не станет. Но придет к разумному выводу. Если я застану его в благоприятном расположении духа, он, возможно, и вовсе не потревожит Мудрецов.
   – Аминь, – откликнулся Стрикленд.
   – А с другой стороны, – продолжал гнуть свое Лейкон, пустив в ход всю силу убеждения, чтобы добить зверя, – если ситуация выйдет из-под контроля, Джордж, и министр вобьет себе в голову, что мы используем его доброе к нам отношение, чтобы замести следы неудавшейся и не разрешенной правилами авантюры, – он снова зашагал по комнате, обходя воображаемую трясину, – и начнется скандал, Джордж, и докопаются, что Цирк к этому причастен, – ваша служба, Джордж, которой вы отдали столько лет и которую, я уверен, вы до сих пор любите, – скандал, связанный с известной группой эмигрантов-реваншистов, людей несерьезных, болтливых, рьяных противников разрядки, зацикленных на анахронических идейках, настоящей отрыжки «холодной войны», иными словами, олицетворением всего того, чего наши владыки велели нам избегать, – он снова добрался до своего угла за пределами круга света, – и ведь была смерть, Джордж… и попытка спрятать концы в воду, как они это назовут… и сопутствующий шум в прессе – словом, такого скандала нам уже не пережить.
   Наша служба – все еще слабенькая малютка, Джордж, хилое дитя, находящееся в руках новых, до невероятности чувствительных людей. На данной стадии своего нового рождения дитя это может умереть от простой простуды. И если такое произойдет, вина падет и на ваше поколение. У вас, как и у всех нас, есть же чувство долга. Лояльность.
   «Долга по отношению к чему? – недоуменно подумал Смайли. Он подсознательно как бы ощущал себя зрителем – кроме всего прочего, и смотрел на себя всегда со стороны. – Лояльности по отношению к кому?»
   «Лояльность не существует без измены», – любила говаривать ему в молодости Энн, когда он пытался возмущаться ее изменами.
   Некоторое время царило молчание.
   – А оружие? – наконец спросил Смайли тоном человека, проверяющего какую-то теорию. – Как вы это объясните, Оливер?
   – Какое оружие? Никакого оружия. Его застрелили. Скорей всего, свои же дружки, которые в курсе всех их затей. Не станем упоминать его аппетита на чужих жен.
   – Да, его застрелили, – согласился Смайли. – В упор. В лицо с очень близкого расстояния. Пуля со смещенным центром тяжести. И наспех обыскали. Взяли бумажник. Таков диагноз полиции. Но наш диагноз будет другим, не так ли, Лодер?
   – Никоим образом. – Стрикленд бросил на Смайли сердитый взгляд сквозь клубы сигаретного дыма.
   – Ну, а мой будет.
   – Тогда выкладывайте, Джордж, – великодушно предложил Лейкон.
   – Оружие, с помощью которого застрелен Владимир, обычно применяется Московским Центром для убийства, – пояснил Смайли. – Зачастую оно вмонтировано в фотоаппарат, в чемоданчик или во что-то еще. Пулей со смещенным центром тяжести стреляют в упор. Чтобы замести следы, наказать человека, чтобы другим неповадно было. Если память мне не изменяет, такую даже выставляли в Саррате, в музее рядом с баром.
   – Она там по-прежнему красуется. Жуть, – подтвердил Мостин.
   Стрикленд одарил Мостина премерзким взглядом.
   – Но, Джордж! – воскликнул Лейкон.
   Смайли выжидающе молчал, зная, что в таком состоянии Лейкон может под присягой отрицать даже существование Биг-Бена.
   – Эти люди… эти эмигранты, к которым принадлежал и бедняга… разве они не выходцы из России? Разве добрая половина их не находилась в контакте с Московским Центром – о некоторых мы знали, а о других нет. Подобное орудие – я, конечно, не утверждаю, что вы тут правы, – подобное орудие в их мире, вполне возможно, столь же распространено, как сыр!
   «С глупостью даже сами боги не в состоянии бороться, – подумал Смайли, – но Шиллер забыл про бюрократов».
   – Лодер, – Лейкон обратился к Стрикленду, – у нас все еще не решен вопрос, какое заявление делать прессе. – И затем чуть ли не приказал: – Может, вы снова перед ними выступите, посмотрите, как далеко зашло дело.
   Стрикленд, снявший ботинки, покорно прошлепал в носках по комнате и набрал номер.
   – Мостин, не отнести ли вам все это на кухню? Ни к чему оставлять лишние следы, верно?
   Мостин вышел, и Смайли неожиданно остался вдвоем с Лейконом.
   – Так да или нет, Джордж, – вопросительно смотрел на него Лейкон. – Надо привести все в ажур. Дать объяснения лавочникам или кому еще там следует. Почтальону. Молочнику. Друзьям. Всем, кто такого рода людей окружает. Никто не знает этого лучше вас. Никто. Полиция обещала сообщить вам для начала основные данные. Они не станут тянуть, но, конечно, будут придерживаться определенного порядка и следовать рутине. – Лейкон нервно подскочил к креслу Смайли и неуклюже уселся на ручку. – Джордж, вы считались их викарием. Прекрасно, вот я и прошу вас поехать и отслужить панихиду по нему. Он ведь хотел видеть вас, Джордж. Не нас, а вас.
   В их разговор со своего места у телефона вторгся Стрикленд:
   – Они просят подпись под заявлением для печати, Оливер. Они хотели бы видеть вашу подпись, если вы не против.
   – А почему не шефа? – произнес предусмотрительный Лейкон.
   – Видимо, им ваша подпись кажется весомее.
   – Попросите собеседника минуту подождать. – Лейкон взмахнул рукой, словно крылом ветряной мельницы, и опустил ее в карман. – Я мог бы дать вам ключи, Джордж. – Он позвенел ими перед Смайли. – На определенных условиях. Хорошо? – Ключи все еще качались. Смайли, глядя на них, возможно, спросил: «На каких?», а возможно, просто не спускал с них глаз – право же, он не был настроен разговаривать. Мозг его немало занимали Мостин и отсутствие сигарет; телефонные звонки насчет Соседей; агенты, у которых снесено лицо, и желание спать. А Лейкон принялся отсчитывать. Он придавал большое значение счету и помечал цифрой каждый абзац. – Во-первых, вы частный гражданин, исполнитель воли Владимира, а не нашей. Во-вторых, вы человек из прошлого, а не из настоящего и должны вести себя соответственно. Теперь по части санитарии. Вы замутите воду, но не за тем, чтобы ее загрязнить. Вы, естественно, не станете проявлять своего профессионального интереса к Владимиру, так как это значило бы, что мы проявляем интерес. При этих условиях могу я передать вам ключи? Да? Нет?
   В дверях на кухню остановился Мостин. Он обратился к Лейкону, но его озабоченный взгляд то и дело перебегал на Смайли.
   – В чем дело, Мостин? – обернулся к нему Смайли. – Не тяните.
   – Я только что вспомнил о пометке на карточке Владимира, сэр. У него есть жена в Таллине. Может, следовало бы ей сообщить, вот мне и пришло в голову, что надо вам об этом сказать.
   – В картотеке опять-таки нет точности, – возразил Смайли, в свою очередь глядя на Мостина. – Она находилась с ним в Москве, когда он бежал к нам, ее арестовали и отправили в концлагерь. Там она и умерла.
   – Мистер Смайли предпримет то, что считает в этой связи нужным, – быстро произнес Лейкон, стремясь избежать новой вспышки разногласий, и опустил ключи в безучастную руку Смайли.
   И сразу все пришло в движение. Смайли поднялся на ноги, Лейкон уже пересек полкомнаты, и Стрикленд протягивал ему трубку. А Мостин вышел в темный коридор, дабы предупредительно снять с вешалки плащ Смайли.
   – Что еще сказал вам Владимир по телефону, Мостин? – тихо спросил Смайли, сунув руку в рукав плаща.
   – Он сказал: «Передайте Максу, что речь идет о Песочнике. Передайте, что у меня есть два доказательства и я могу их принести. Тогда, возможно, он со мной встретится». Он повторил это дважды. Была запись на пленке, но Стрикленд стер.
   – Вам известно, что подразумевал под этим Владимир? Отвечайте тихо.
   – Нет, сэр.
   – На этот счет на карточке ничего?
   – Нет, сэр.
   – А они знают, что он имел в виду? – Смайли быстро кивнул в сторону Стрикленда и Лейкона.
   – Стрикленд, возможно, знает. Я не уверен.
   – Владимир действительно не просил о встрече с Эстерхейзи?
   – Нет, сэр.
   Лейкон закончил разговор по телефону. Стрикленд перехватил трубку и продолжил. А Лейкон, увидев Смайли уже в дверях, в два прыжка очутился рядом.
   – Джордж! Славный вы малый! Желаю удачи! Послушайте, я хочу поговорить с вами как-нибудь о том, чтобы нам сочетаться браком. Семинар, не ограниченный никакими запретами. Я рассчитываю на вас, Джордж, посвятите меня в тайны ремесла!
   – Хорошо. Надо будет встретиться, – согласился Смайли.
   И, опустив взгляд, смотрел, как Лейкон пожимает ему руку.
 
 
   Нелепейший постскриптум к этой встрече лишил ее всякой тайны. По принятым в Цирке правилам, на конспиративных квартирах должны быть установлены скрытые микрофоны. Агенты, как ни странно, с этим мирятся, хотя их об этом не информируют, а их кураторы делают вид, что ведут записи. Готовясь к встрече с Владимиром, Мостин перед прибытием старика, как полагалось, включил систему, и в последовавшей панике никто не подумал ее выключить. В соответствии с принятой процедурой пленка поступила в расшифровку, текст был размножен и разослан обычным получателям такого рода информации в Цирке. Один экземпляр поступил к незадачливому шефу Отдела разных поручений, в Секретариат, а также шефам Персонала, Оперативного и Финансового отделов. Взрыв произошел, лишь когда один из экземпляров очутился у Стрикленда на столе, среди входящих бумаг, и с ни в чем не повинных получателей под присягой и страшными угрозами взяли клятву держать язык за зубами. Пленка оказалась идеальная. Слышались безостановочные шаги Лейкона, равно как и замечания Стрикленда, произнесенные тихим голосом, – некоторые – непристойные. Не попали на пленку лишь признания, наспех сделанные Мостином в коридоре.
   Что до самого Мостина, он больше в этом деле не участвовал. Два-три месяца спустя он по собственной воле подал в отставку, пополнив число тех, кто принимает скоропалительные решения в наши беспокойные дни.

ГЛАВА 6

   Такой же сумеречный свет, на какой, вздохнув с облегчением, вышел в то утро Смайли из конспиративной квартиры в Хэмпстеде, был и в Париже, когда Остракова вышла на улицу, – только там осень продвинулась дальше и на платанах висели, как тряпки, лишь последние листья. Подобно Смайли, Остракова провела беспокойную ночь. Встав затемно, она тщательно оделась и, поскольку утро выдалось холоднее обычного, долго раздумывала, не достать ли зимние сапоги, так как на складе сильно дуло и сквозняк донимал ноги особенно. Так окончательно ничего и не решив, она все же достала их из шкафа, обтерла и даже начистила, но по-прежнему раздумывала, надевать или нет. Она всегда подолгу колебалась при решении каких-либо серьезных проблем, а на мелочи пороху и вовсе не хватало. Она знала приметы этого состояния, знала, когда оно наступало, но ничего не могла с собой поделать. Она забывала сумку, ошибалась в ведении учета на складе, захлопывала дверь в квартиру и вынуждена была идти за ключами к этой старой идиотке-привратнице, мадам Пьер, которая взбрыкивала и фыркала, как коза, попавшая в крапивник. В таком состоянии Остракова вполне могла сесть не на тот автобус, хотя ездила этим путем пятнадцать лет, и в ярости оказаться в совсем незнакомом месте. Она наконец все-таки натянула сапоги, бурча себе под нос: «Старая дура, кретинка», и, взяв большую тяжелую продуктовую сумку, которую она приготовила накануне, обычным путем отправилась на работу – мимо трех лавочек, ни в одну из которых она так и не заглянула, – пытаясь разобраться, не сошла ли она с ума.
   «Я рехнулась. Я не рехнулась. Кто-то пытается меня убить, кто-то пытается меня защитить. Ничто мне не грозит. Мне грозит смертельная опасность».
   И так все время – то одно, то другое.
   Остракова чувствовала, что за месяц, прошедший с тех пор, как она принимала своего маленького эстонца-исповедника, в ней произошло немало изменений, и нельзя сказать, чтобы она не благодарила судьбу за большинство из них. Не то чтобы она влюбилась, нет, – просто он очень вовремя ворвался в ее жизнь, и его пиратская натура возродила в ней сопротивляемость в тот момент, когда свойство это грозило в ней угаснуть. Он разжег в ней огонь, и было в нем что-то от бродячего кота, напомнившее ей Гликмана да и других, – особым целомудрием она никогда не отличалась. «А поскольку, вдобавок ко всему, – размышляла она, – Волшебник еще и недурен собой, знает толк в женщинах и вступает в мою жизнь с фотографией моего преследователя и, похоже, с намерением убрать его – было бы просто непорядочно для такой одинокой старой дуры, как я, с ходу не влюбиться в него!»
   Но гораздо больше, чем волшебное его появление, поразила Остракову серьезность, с какой он отнесся к ее делу. «Не надо приукрашивать, – бросил он с несвойственной ему резкостью, когда, желая немного его развлечь или же для разнообразия, она позволила себе чуть отойти от версии, описанной генералу. – Не считайте, только потому что у вас немного отлегло, будто опасность уже позади».
   Она обещала исправиться.
 
 
   – Опасность, несомненно, существует, – заключил он, уходя. – И не в ваших силах увеличить или уменьшить ее.
   Люди и раньше говорили ей о существовании опасности, но когда об этом заговорил Волшебник, она ему поверила.
   – Опасность для моей дочери? – спросила она. – Опасность для Александры?
   – Ваша дочь не имеет к этому никакого отношения. Можете не сомневаться: ей ничего не известно о том, что происходит.
   – Тогда кому же грозит опасность?
   – Всем нам, кто посвящен, – ответил он, и она с радостью позволила ему себя в дверях обнять. – А самая большая грозит вам.
 
 
   И вот последние три дня – или два, а может быть, десять? – Остракова могла бы поклясться, что она видела, как опасность надвигается на нее, словно армия теней у постели умирающей. Опасность несомненная, такая, какую не в ее силах ни увеличить, ни уменьшить. Она снова опознала ее в это субботнее утро, когда шла в своих начищенных зимних сапогах, покачивая тяжелой продуктовой сумкой, – невзирая на уик-энд, ее опять преследовали. Те же двое, люди беспощадные. Куда беспощаднее того рыжего. Из тех, что сидят при допросах. И не произносят ни слова. Один шел метрах в пяти позади нее, другой – вровень с ней по противоположной стороне, в этот момент он как раз проходил мимо двери этого беспутного Мерсье, бакалейщика, у которого так низко висел красный с зеленым навес, что грозил задеть даже человека столь скромного роста, как Остракова.
   Когда Остракова впервые позволила себе заметить слежку, она решила, что это люди генерала. В понедельник или в пятницу? «Генерал Владимир прислал мне свою охрану», – слегка забавляясь, подумала она и целое утро размышляла, как выразить им свою признательность: исподволь улыбаться им, когда никто не смотрит; приготовить и отнести суп, чтобы те подкрепились, стоя в подъездах. «Два таких здоровенных охранника для какой-то одной старухи! Остраков оказался тысячу раз прав: генерал – настоящий человек!» На второй день Остракова решила, что их нет, и ее желание увидеть при себе таких людей объяснялось стремлением иметь какую-то связь с Волшебником. «Я ищу звено, которое связывало бы меня с ним, – подумала она, – вот так же я не могу заставить себя вымыть рюмку, из которой он пил водку, или взбить подушку, на которой он сидел и поучал меня насчет грозящей мне опасности».
   Но на третий – а может быть, на пятый? – день она посмотрела иначе на своих предполагаемых защитников. Она перестала разыгрывать из себя маленькую девочку. В какой-то из этих дней, засветло выйдя из своей квартиры, чтобы проверить прибытие определенного груза на склад, она шагнула из своих абстракций прямо на улицы Москвы, в ту атмосферу, которую слишком хорошо узнала за годы жизни с Гликманом. На плохо освещенной, мощенной булыжником улице было пусто – лишь черная машина одиноко остановилась метрах в двадцати от ее подъезда. По всей вероятности, она только что подъехала. Остраковой потом казалось, что она видела, как машина остановилась, очевидно, чтобы высадить охранников на свой пост. Резко затормозила, как раз когда она выходила. И фары погасли. Остракова решительным шагом двинулась по тротуару. «Опасность грозит вам, – вспоминала она, – опасность грозит всем нам, кто об этом знает».
   Машина следовала за ней.
   «Они решили, что я – проститутка, – не без тщеславия подумала она, – из тех старух, что работают ранним утром».
   Внезапно ее единственной целью стало войти в церковь. Любую церковь. Ближайшая русская православная церковь находилась минутах в двадцати ходьбы и была такая маленькая, что для молитвы достаточно было в нее войти: сама близость Святого Семейства уже даровала прощение грехов. Но двадцать минут – это целая вечность. Церкви других религий Остракова, как правило, обходила – зайти туда стало бы предательством по отношению к своему первородству. Однако в то утро, когда машина неотрывно ползла за ней, она отмела все предрассудки и нырнула в первую попавшуюся церковь, которая оказалась не только католической, а еще и современной католической, так что Остраковой пришлось дважды прослушать всю мессу на скверном французском в исполнении священника-рабочего, от которого несло чесноком и чем-то похуже. Зато когда она вышла из церкви, преследователей и след простыл, а это было главным, – правда, явившись на склад, ей пришлось обещать, что она отработает два лишних часа в счет опоздания.
   Затем в течение трех дней – ничего, или в течение пяти? Оказалось, что Остракова так же плохо учитывает время, как и деньги. Три или пять дней – так или иначе, они прошли, они никогда не существовали. А все из-за ее привычки «приукрашивать», как выразился Волшебник, – из-за ее глупой манеры слишком многое видеть, заглядывать слишком многим в глаза, слишком накручивать. Вплоть до сегодняшнего дня, когда они появились снова. Разница состояла лишь в том, что сегодня дело обстояло в тысячу раз хуже, потому что сегодня – это было сейчас, и улица оказалась такой же пустынной, как в последний день или в первый, и расстояние в пять метров, отделявшее ее от человека, шедшего сзади, неумолимо сокращалось, а тот, что стоял под опасно низким навесом Мерсье, уже переходил улицу.
 
 
   То, что произошло дальше, судя по описаниям, попадавшимся на глаза Остраковой, и по ее предположениям, очевидно, произошло мгновенно. Вот она идет по тротуару, а в следующую минуту ее уже мчат в сверкании огней и под вой сирен прямо на операционный стол, окруженный хирургами в цветных масках. Или вот она уже в раю перед Всевышним, бормочет извинения о допущенных промашках, не вызывающих у нее, однако, сожаления, как не вызывающих – если вы вообще Его понимаете – сожаления и у него. Или самое худшее: вы приходите в себя, и вас отвозят – покалеченную, но способную передвигаться – в вашу квартиру, и ваша нудная сводная сестра Валентина, бросив все, крайне неохотно приезжает из Лиона и всякий раз, подойдя к вашей кровати, безостановочно вас ругает.
   Ни одно из этих предположений не осуществилось.
   Все произошло в замедленном темпе подводного танца. Человек, настигавший ее сзади, подошел и зашагал рядом с ней справа. В ту же секунду человек, переходивший дорогу от Мерсье, подошел слева и пошел не по тротуару, а по водостоку, время от времени обрызгивая Остракову вчерашней дождевой водой. Следуя своей роковой привычке смотреть людям в лицо, Остракова уставилась на своих нежеланных компаньонов и увидела знакомые лица, известные наизусть. Вот такие же люди преследовали Остракова, убили Гликмана и, с ее точки зрения, на протяжении столетий истребляли русский народ именем царя, или Господа Бога, или Ленина. Отведя от них взгляд, она увидела черную машину, следовавшую за ней до церкви, – теперь она медленно подъезжала по пустынной мостовой. И тогда Остракова поступила так, как всю ночь думала поступить, как представляла себе, что поступит, когда проснулась. В продовольственной сумке у нее лежал утюг, старый утюг, который Остраков приобрел еще перед смертью, в те дни, когда полагал, что выручит несколько франков, занявшись продажей антиквариата. Продовольственная сумка у Остраковой была кожаная, зеленая с коричневым, сшитая из кусочков и крепкая. Размахнувшись сумкой, она изо всех сил ударила того, что шагал по водостоку, в пах, в самый ненавистный центр его существа. Он ругнулся – она не уловила, на каком языке, – и рухнул на колени. Вот тут ее план и лопнул. Она не ожидала, что у нее окажется по злодею с каждой стороны, и ей требовалось время, чтобы восстановить равновесие и замахнуться на второго. Он не дал ей это сделать. Обхватил ее, прижав ее руки к бокам, и поднял на воздух, будто толстый мешок, каковым она и являлась. Она увидела, как упала сумка и оттуда со звоном полетел в водосток утюг. Все еще глядя вниз, она увидела свои сапоги, болтающиеся в десяти сантиметрах от земли, точно она повесилась, как ее брат Ники, – у него ноги вот так же были вывернуты вовнутрь, точно у дурачка. Она заметила, что носок одного из сапог – левого – уже поцарапан. А руки врага все сильнее стискивали ей грудь, и в голове ее мелькнуло, а не лопнут ли у нее ребра, прежде чем она задохнется. Она почувствовала, что ее тащат назад, и предположила, что ее хотят бросить в машину, которая теперь быстро приближалась по мостовой, – значит, нацелены выкрасть. Остракова пришла в ужас. Ничто, даже смерть, не казалось ей в эту минуту страшнее мысли, что эти свиньи увезут ее назад в Россию, где она будет медленно умирать в тюрьме стараниями докторов, которые, она уверена, убили Гликмана. Вырываясь изо всех сил, она умудрилась укусить мерзавца за руку. Появилась пара прохожих, которые, казалось, испугались не меньше ее. И тут до нее дошло, что машина вовсе не тормозит и у мужчин совсем другое на уме: они не собираются ее выкрадывать, они хотят ее убить.
   Державший Остракову разжал руки и отшвырнул ее от себя.
   Она покачнулась, но не упала и, когда машина развернулась, чтобы сбить ее, возблагодарила Бога и всех его ангелов, что решила все-таки надеть зимние сапоги: передний бампер ударил ее сзади по лодыжкам, и она увидела свои ноги, вытянутые вровень с лицом, и свои голые ляжки, раздвинутые как при родах. Она взлетела на воздух и грохнулась на мостовую всем телом – головой, спиной и пятками, затем покатилась как сосиска по булыжнику. Машина промчалась мимо, но Остракова тут же услышала скрежет тормозов и подумала, не возвращается ли машина, чтобы переехать ее. Она попыталась шевельнуться, но ей смертельно хотелось спать. Она услышала голоса и грохот захлопываемых дверец, услышала, как взревел мотор и постепенно растаял звук, – значит, либо автомобиль уехал, либо она перестала слышать.