Страница:
— Это еще что? — спросила его из своей комнаты Данка и, отдернув задвижку, отворила дверь с такою быстротою, что чуть не разбила Омнепотенскому носа.
— Что? Чего и зачем вы сюда добиваетесь? — крикнула она на него. — Чего вам нужно?
— Ничего особенного, Дарья Николаевна, — сказал, вдруг оробев и немножко понизив голос, Омнепотенский, — но ведь должен же я знать, что все это значит, меня запирают, кости мои сваливают в чулан; меня, здесь запертого, могут застать новые люди, и я на первых же порах буду перед ними черт знает в каком дурацком положении.
— Это значит, вы будете в вашем собственном положении, — отвечала Данка, — а кости ваши… они в чулане, я вам сказала, они в чулане, я их выбросила.
— Вы сами!
— Нет, не сама, а Ермошка.
— Да что же это значит? — воскликнул изумленный Омнепотенский.
— Да не могу же я держать всякий хлам в моем зале.
— Это хлам? Это вы называете хламом? Но если это, по-вашему, хлам, то из-за чего же мы с вами так бились и хлопотали, чтобы спасти их.
— Вы бились и вы хлопотали, а я никогда не билась и повторяю вам, что я ничего этого не хочу знать, — резко отвечала ему с гримасою Данка.
Омнепотенский растопырил руки и сказал:
— Извините.
— Ничего, — отвечала Данка.
— Но после этого, стало быть, хлам все, что мы до сих пор с вами делали?
— Да, всё хлам.
— Хлам! ну пусть меня черт возьмет, стало быть, я сам хлам, потому что я этого даже и не понимаю.
— И разумеется, вы не способны к развитию.
— Как? что такое? не способен, это что еще?.. Я? я не способен к развитию? Да вы позвольте, Дарья Николаевна, позвольте, с которых же это пор наконец? и что это такое значит? Вас просто кто-то пришел, увидел, победил?
Данка нашла в этом прелестный повод для того, чтобы рассердиться. Она наговорила Омнепотенскому ряд самых неожиданных дерзостей, которые сыпались из ее уст с такою быстротою и шумом, как сыплется сухой горох из опрокинутой мерки, и, наконец, истощив весь запас брани и ругательств, позвала свою горничную и, не обращая никакого внимания на стоящего в изумлении Омнепотенского, стала сама, с помощью горничной, привешивать на окна спальни белые пышные шторы на розовом дублюре.
Это были шторы, которые издавна составляли предмет зависти многих дам Старого Города, которые были уверены, что такие шторы могут быть только в домах настоящих грандесс. Это были шторы, на которые ходили смотреть с улицы как на чудо роскоши и совершенства. Шторы, в которых все знали каждый шнурок, каждое колечко и каждую кисточку тяжелой бахромы. Наконец, это были те самые шторы, которые, прежде всех других предметов роскоши, находившихся в доме Бизюкиных, смущали вчера самое Данку и смущали до такой степени, что она, начиная приводить свой дом на демократическую ногу, при известии о прибытии Термосёсова и Борноволокова, первым долгом сочла снять и убрать при помощи Омнепотенского эти шикарные шторы. И вдруг сегодня… суток нет… одна лишь ночь всего прошла, и она же, та же самая Данка, собственноручно выставляет эти роскошные вещи на всеобщую видимость!
Все это становилось неразгаданным иероглифом над пониманием Омнепотенского, но пониманию его Данка нынешний день как бы нарочно решилась давать самые неразгаданные задачи…
Едва только кончилось вешание штор, как из тяжелой кованой укладки, которая вчера сокрыла все лишние вещи, на свет божий полезли всякие другие лишние мелочи. На стенах снова разместились снятые картины и разместились в такой же тщательной и разумной группировке, в какой они не размещались даже до сих пор прежде. В группировке, в которой все-таки сказался в Данке и остаток прежнего вкуса, и даже покорность требованиям искусства в освещении. Вслед за картинами встал у камина роскошнейший экран; на самой доске камина поместились черные мраморные часы с звездным маятником; столы покрылись новыми, дорогими салфетками: лампы, фарфор, бронза, куколки и всякие безделушки усеяли все места спальни и гостиной, где только можно было их ткнуть и приставить. Все это придавало данкиной квартире вид ложемента богатой содержанки, получающей вещи зря, без толку и переполняющей ими свою гостиную, в стремлении ближе уподобить ее будуару большой дамы.
Омнепотенский, разумеется, не одобрял этого убранства. Он не одобрял его, конечно, не с той стороны, что это портит комнату, но не одобрял со стороны тех самых воззрений, которые вчерашний день были внушены ему самою же Данкою и потом усвоены им себе в течение целых двенадцати часов с такою прочностию, что он не мог от них отделаться ни на минуту. Поэтому, когда Данка велела снять чехлы со своей мебели и, начав передвигать диван в уголок против камина, потребовала в этом случае помощи самого Омнепотенского, он не мог более удержаться и сказал:
— К чему же все это делается?
— К тому, что так удобнее и красивее, — отвечала Данка и тотчас же потребовала, чтобы за диваном был поставлен вынесенный вчера маленький трельяж с зеленым плющом. Затем она с сосредоточеннейшим вниманием femme demi-monde [21]начала устроивать перед камином самый восхитительный уголок, из лучшей своей мягкой мебели. Здесь должна была быть ее causerie. [22]Прямо перед камином она поставила кушетку «au pied de ma femme» [23]и с удовольствием взглянула на тот подножный валик этой мебели, на котором должен был сесть он и опереться своей усталой головой на ее колени.
Правда, что теперь еще лето, что теперь не топят каминов, но tant mieux et tant pis [24](Данка теперь постоянно думала по-французски), теперь сады, леса, ущелья и горы. Теперь не имеет всей цены эта кушетка, но зато впереди, в длинные вечера ненастной осени как будет хорошо здесь, как прекрасно.
Данка в эти минуты забыла, что Термосёсов поучатель и что она не собиралась долго возиться с ним, а как влюбленная женщина, стоящая еще у преддверия храма своей любви, мечтала, что у этой любви не только есть своя весна, но будет и жгучее лето и в свою пору настанет и своя осень. Осень и бури!.. Вот и естественное освобождение. Его ушлют или он умрет… Что лучше: ушлют или умрет? Впрочем, среди жаркой, самой жаркой любви — и то, и другое прекрасно! К счастию Омнепотенского, он не видал, кому принадлежали данкины думы, и это в самом деле к счастию: быть забытым женщиною, которую, как бы то ни было, мы по-своему любим, это тяжело; но еще видеть, как эта же женщина заботится об другом, как она наверстывает в своих о нем попечениях небрежность, которую допускала в своих чувствах к предмету своей прежней любви… о, это несносно. Чтобы не видеть этого, Гейне, специалист в делах любовных, завещает:
Увидя теперь Данку, сомнительно, чтобы Термосёсов нашел удобным сказать о ней, что это только одна золотуха да мозоли, и только лишь один бестолковый Омнепотенский мог не заметить, насколько возвысились ее внешние достоинства… Он не сказал ей по этому поводу ни одного слова и в то время, когда она, выйдя в гостиную, стала перед зеркалом, чтобы оправиться, — заговорил с нею в совершенно неподходящем минорном тоне.
— А я, Дарья Николаевна, сегодня ужасно расстроен.
Дарья Николаевна внимательно смотрела в зеркало и наводила язычком слегка напомаженные розовою помадою губы и вовсе не обнаруживала никакого намерения отвечать Омнепотенскому.
— Вы помните, как третьего дня вы научили меня, чтобы я растолковал Данилке, что дождик идет по естественной причине?
— Ну-с, — вдруг отозвалась Данка.
— Так вот, я это растолковал, а из этого черт знает что вышло. Я вам говорю, до чего сильно это духовенство у нашего глупого народа, это просто невозможно представить. Данилка лучше это исполнил, чем даже мы предположить могли, потому вы знаете эту нашу мещанскую биржу.
Данка промолчала.
— Вот где мещане над рекою на берегу валяются, знаете, напротив туберозовского дома… Данилка там и завел об этом разговор, как вдруг отгадайте же вы, кто является…
— Очень мне нужно ломать голову, отгадывать? — презрительно отозвалася Данка и отправилась в свою спальню за коробочкой пудры. Только что она возвратилась назад и стала в прежней позиции с этим снарядом против зеркала, как Варнава продолжал.
— Является-с этот свинья Ахилла и, представьте вы, — за ухо Данилку и повел к Туберозову… Сделайте ваше одолжение, это в девятнадцатом столетии-с, в 1867 году за два дня до введения мировых судов?..
— Да; очень нужно мировому суду все эти ваши глупости!
— Да как же-с, нужно? И какие же это глупости, когда вы сами меня заставили все это сделать? Нет… вы, Дарья Николаевна… что-то я даже не знаю, как вам и сказать… Вы это шутите, смеетесь или просто говорите?
— Послушайте, — перебила его Бизюкина, — вы знаете, что я вам давно собиралась сказать: идите домой.
— Вы это серьезно говорите?
— Серьезно.
— Таки совершенно серьезно?
— Таки решительно, решительно серьезно.
Омнепотенский раскрыл рот и прошептал:
— Это уж из рук вон!
Он решительно не знал, как ему отнестись к этому неожиданному обороту, которое приняло дело. В первую минуту он видел в этом нарушение приятельских отношений, что кое-как еще можно было простить, и оскорбление его сана гражданского борца, чего простить невозможно; но через другое мгновение Варнава домыслился, что это, верно, что-нибудь такое, политическое, нужное для пользы дела, и спокойно ответил:
— Да, я пойду, только мне, признаться сказать, хотелось бы узнать, чем вы мне угрожали, и познакомиться…
— С кем вам знакомиться?
— С ними, — отвечал, качнув головою по направлению к кабинету, Омнпотенский.
— Вовсе вам этого не нужно, — отвечала Данка.
— Отчего же это не нужно?
— Вы только будете совершенно напрасно сконфужены…
— Что же вы, верно, думаете, что я перед ними совсем уж дурак?
— Вы не знаете, о чем надо думать и как говорить.
— Неправда-с, знаю. Это вы одни меня с толпой и со всяким в одну кашу мешаете.
— Ну вот нам и нечего говорить! — перебила его Данка. — Тем, что вы сказали, уже все кончено: вы думаете, что надо жить аскетом, а я вам говорю, что надо жить, как все.
— Это вы говорите!
— Да; это я говорю.
— Я ничего, ровным равно ничего не понимаю.
Проговорив это, Омнепотенский сделал кислую мину и, вздохнувши, добавил:
— Но если я вас могу собою конфузить, то я уйду. — Он протянул одну руку к шляпе и тихо пошел к двери, ожидая, что Бизюкина все-таки его остановит; но она его не остановила.
Пройдя через зал и вступая в переднюю, Омнепотенский услыхал знакомый ему скрип кабинетной двери, и вслед за тем громкий заспанный голос кликнул:
— Мальчуган!
Омнепотенский не удержался, сделал шаг назад и глянул тихонечко в щелку. Перед ним стоял Термосёсов в белье и полосатых носках. Заспанное лицо Андрея Ивановича было теперь еще выразительнее, и верхняя губа его еще круче спускалась маркизой на нижнюю.
Фигура и лицо Термосёсова так понравились Омнепотенскому, что он забыл все неприятности, причиненные ему недавним приемом Данки, и, проходя по улице мимо окна, у которого она стояла, добродушно крикнул ей:
— А я видел!
— Ну что же? — спросила она.
— Одного видел, — отвечал Варнава. — Этот чудесный.
— Я думаю, что чудесный, — неохотно уронила, отходя от окна, Данка, а учитель пошел своею дорогой.
Данка отошла на середину комнаты и с крепко бьющимся сердцем ожидала, что поведет теперь, воспряв баню паки бытия, Термосёсов.
X
XI
— Что? Чего и зачем вы сюда добиваетесь? — крикнула она на него. — Чего вам нужно?
— Ничего особенного, Дарья Николаевна, — сказал, вдруг оробев и немножко понизив голос, Омнепотенский, — но ведь должен же я знать, что все это значит, меня запирают, кости мои сваливают в чулан; меня, здесь запертого, могут застать новые люди, и я на первых же порах буду перед ними черт знает в каком дурацком положении.
— Это значит, вы будете в вашем собственном положении, — отвечала Данка, — а кости ваши… они в чулане, я вам сказала, они в чулане, я их выбросила.
— Вы сами!
— Нет, не сама, а Ермошка.
— Да что же это значит? — воскликнул изумленный Омнепотенский.
— Да не могу же я держать всякий хлам в моем зале.
— Это хлам? Это вы называете хламом? Но если это, по-вашему, хлам, то из-за чего же мы с вами так бились и хлопотали, чтобы спасти их.
— Вы бились и вы хлопотали, а я никогда не билась и повторяю вам, что я ничего этого не хочу знать, — резко отвечала ему с гримасою Данка.
Омнепотенский растопырил руки и сказал:
— Извините.
— Ничего, — отвечала Данка.
— Но после этого, стало быть, хлам все, что мы до сих пор с вами делали?
— Да, всё хлам.
— Хлам! ну пусть меня черт возьмет, стало быть, я сам хлам, потому что я этого даже и не понимаю.
— И разумеется, вы не способны к развитию.
— Как? что такое? не способен, это что еще?.. Я? я не способен к развитию? Да вы позвольте, Дарья Николаевна, позвольте, с которых же это пор наконец? и что это такое значит? Вас просто кто-то пришел, увидел, победил?
Данка нашла в этом прелестный повод для того, чтобы рассердиться. Она наговорила Омнепотенскому ряд самых неожиданных дерзостей, которые сыпались из ее уст с такою быстротою и шумом, как сыплется сухой горох из опрокинутой мерки, и, наконец, истощив весь запас брани и ругательств, позвала свою горничную и, не обращая никакого внимания на стоящего в изумлении Омнепотенского, стала сама, с помощью горничной, привешивать на окна спальни белые пышные шторы на розовом дублюре.
Это были шторы, которые издавна составляли предмет зависти многих дам Старого Города, которые были уверены, что такие шторы могут быть только в домах настоящих грандесс. Это были шторы, на которые ходили смотреть с улицы как на чудо роскоши и совершенства. Шторы, в которых все знали каждый шнурок, каждое колечко и каждую кисточку тяжелой бахромы. Наконец, это были те самые шторы, которые, прежде всех других предметов роскоши, находившихся в доме Бизюкиных, смущали вчера самое Данку и смущали до такой степени, что она, начиная приводить свой дом на демократическую ногу, при известии о прибытии Термосёсова и Борноволокова, первым долгом сочла снять и убрать при помощи Омнепотенского эти шикарные шторы. И вдруг сегодня… суток нет… одна лишь ночь всего прошла, и она же, та же самая Данка, собственноручно выставляет эти роскошные вещи на всеобщую видимость!
Все это становилось неразгаданным иероглифом над пониманием Омнепотенского, но пониманию его Данка нынешний день как бы нарочно решилась давать самые неразгаданные задачи…
Едва только кончилось вешание штор, как из тяжелой кованой укладки, которая вчера сокрыла все лишние вещи, на свет божий полезли всякие другие лишние мелочи. На стенах снова разместились снятые картины и разместились в такой же тщательной и разумной группировке, в какой они не размещались даже до сих пор прежде. В группировке, в которой все-таки сказался в Данке и остаток прежнего вкуса, и даже покорность требованиям искусства в освещении. Вслед за картинами встал у камина роскошнейший экран; на самой доске камина поместились черные мраморные часы с звездным маятником; столы покрылись новыми, дорогими салфетками: лампы, фарфор, бронза, куколки и всякие безделушки усеяли все места спальни и гостиной, где только можно было их ткнуть и приставить. Все это придавало данкиной квартире вид ложемента богатой содержанки, получающей вещи зря, без толку и переполняющей ими свою гостиную, в стремлении ближе уподобить ее будуару большой дамы.
Омнепотенский, разумеется, не одобрял этого убранства. Он не одобрял его, конечно, не с той стороны, что это портит комнату, но не одобрял со стороны тех самых воззрений, которые вчерашний день были внушены ему самою же Данкою и потом усвоены им себе в течение целых двенадцати часов с такою прочностию, что он не мог от них отделаться ни на минуту. Поэтому, когда Данка велела снять чехлы со своей мебели и, начав передвигать диван в уголок против камина, потребовала в этом случае помощи самого Омнепотенского, он не мог более удержаться и сказал:
— К чему же все это делается?
— К тому, что так удобнее и красивее, — отвечала Данка и тотчас же потребовала, чтобы за диваном был поставлен вынесенный вчера маленький трельяж с зеленым плющом. Затем она с сосредоточеннейшим вниманием femme demi-monde [21]начала устроивать перед камином самый восхитительный уголок, из лучшей своей мягкой мебели. Здесь должна была быть ее causerie. [22]Прямо перед камином она поставила кушетку «au pied de ma femme» [23]и с удовольствием взглянула на тот подножный валик этой мебели, на котором должен был сесть он и опереться своей усталой головой на ее колени.
Правда, что теперь еще лето, что теперь не топят каминов, но tant mieux et tant pis [24](Данка теперь постоянно думала по-французски), теперь сады, леса, ущелья и горы. Теперь не имеет всей цены эта кушетка, но зато впереди, в длинные вечера ненастной осени как будет хорошо здесь, как прекрасно.
Данка в эти минуты забыла, что Термосёсов поучатель и что она не собиралась долго возиться с ним, а как влюбленная женщина, стоящая еще у преддверия храма своей любви, мечтала, что у этой любви не только есть своя весна, но будет и жгучее лето и в свою пору настанет и своя осень. Осень и бури!.. Вот и естественное освобождение. Его ушлют или он умрет… Что лучше: ушлют или умрет? Впрочем, среди жаркой, самой жаркой любви — и то, и другое прекрасно! К счастию Омнепотенского, он не видал, кому принадлежали данкины думы, и это в самом деле к счастию: быть забытым женщиною, которую, как бы то ни было, мы по-своему любим, это тяжело; но еще видеть, как эта же женщина заботится об другом, как она наверстывает в своих о нем попечениях небрежность, которую допускала в своих чувствах к предмету своей прежней любви… о, это несносно. Чтобы не видеть этого, Гейне, специалист в делах любовных, завещает:
Но Омнепотенский, как мы уже сказали, не чувствовал никаких терзаний, потому что не видал, что полтора часа тому назад происходило здесь у Данки с Термосёсовым, а Варнава того и не подозревал, чего не видел. Он просто был смущен несоответственностью поступков Бизюкиной ее принципам и недоумевал, а между тем Данка, окончив убранство своих комнат, вышла в свою спальню и через несколько минут предстала очам растерявшегося учителя в таком ослепительном блистании красоты и великолепия, в каком ее Омнепотенский не видал никогда. На Данке было совершенно модное платье из яркого поплина, в котором пестрели все семь цветов шотландской клетки. Платье это было не по сезону, и Данка, конечно, это понимала и знала, но зато она ни в чем не была так хороша, как в этом ярком пестром платье, обделанном кругом по лифу, подолу и по широкому разрезу армянского рукава широкою косою, сплетенной из алого атласа. На голове у Данки, причесанной со вкусом и с искусством, была черная кружевная звездочка, очень эффектно приколотая двумя большими шпильками из голубой матовой бусы.
Или в другую влюбляться опять,
Или с дорожной сумою
Отправиться в горы гулять,
Где орлиные крики услышишь
И орлиный увидишь полет.
Увидя теперь Данку, сомнительно, чтобы Термосёсов нашел удобным сказать о ней, что это только одна золотуха да мозоли, и только лишь один бестолковый Омнепотенский мог не заметить, насколько возвысились ее внешние достоинства… Он не сказал ей по этому поводу ни одного слова и в то время, когда она, выйдя в гостиную, стала перед зеркалом, чтобы оправиться, — заговорил с нею в совершенно неподходящем минорном тоне.
— А я, Дарья Николаевна, сегодня ужасно расстроен.
Дарья Николаевна внимательно смотрела в зеркало и наводила язычком слегка напомаженные розовою помадою губы и вовсе не обнаруживала никакого намерения отвечать Омнепотенскому.
— Вы помните, как третьего дня вы научили меня, чтобы я растолковал Данилке, что дождик идет по естественной причине?
— Ну-с, — вдруг отозвалась Данка.
— Так вот, я это растолковал, а из этого черт знает что вышло. Я вам говорю, до чего сильно это духовенство у нашего глупого народа, это просто невозможно представить. Данилка лучше это исполнил, чем даже мы предположить могли, потому вы знаете эту нашу мещанскую биржу.
Данка промолчала.
— Вот где мещане над рекою на берегу валяются, знаете, напротив туберозовского дома… Данилка там и завел об этом разговор, как вдруг отгадайте же вы, кто является…
— Очень мне нужно ломать голову, отгадывать? — презрительно отозвалася Данка и отправилась в свою спальню за коробочкой пудры. Только что она возвратилась назад и стала в прежней позиции с этим снарядом против зеркала, как Варнава продолжал.
— Является-с этот свинья Ахилла и, представьте вы, — за ухо Данилку и повел к Туберозову… Сделайте ваше одолжение, это в девятнадцатом столетии-с, в 1867 году за два дня до введения мировых судов?..
— Да; очень нужно мировому суду все эти ваши глупости!
— Да как же-с, нужно? И какие же это глупости, когда вы сами меня заставили все это сделать? Нет… вы, Дарья Николаевна… что-то я даже не знаю, как вам и сказать… Вы это шутите, смеетесь или просто говорите?
— Послушайте, — перебила его Бизюкина, — вы знаете, что я вам давно собиралась сказать: идите домой.
— Вы это серьезно говорите?
— Серьезно.
— Таки совершенно серьезно?
— Таки решительно, решительно серьезно.
Омнепотенский раскрыл рот и прошептал:
— Это уж из рук вон!
Он решительно не знал, как ему отнестись к этому неожиданному обороту, которое приняло дело. В первую минуту он видел в этом нарушение приятельских отношений, что кое-как еще можно было простить, и оскорбление его сана гражданского борца, чего простить невозможно; но через другое мгновение Варнава домыслился, что это, верно, что-нибудь такое, политическое, нужное для пользы дела, и спокойно ответил:
— Да, я пойду, только мне, признаться сказать, хотелось бы узнать, чем вы мне угрожали, и познакомиться…
— С кем вам знакомиться?
— С ними, — отвечал, качнув головою по направлению к кабинету, Омнпотенский.
— Вовсе вам этого не нужно, — отвечала Данка.
— Отчего же это не нужно?
— Вы только будете совершенно напрасно сконфужены…
— Что же вы, верно, думаете, что я перед ними совсем уж дурак?
— Вы не знаете, о чем надо думать и как говорить.
— Неправда-с, знаю. Это вы одни меня с толпой и со всяким в одну кашу мешаете.
— Ну вот нам и нечего говорить! — перебила его Данка. — Тем, что вы сказали, уже все кончено: вы думаете, что надо жить аскетом, а я вам говорю, что надо жить, как все.
— Это вы говорите!
— Да; это я говорю.
— Я ничего, ровным равно ничего не понимаю.
Проговорив это, Омнепотенский сделал кислую мину и, вздохнувши, добавил:
— Но если я вас могу собою конфузить, то я уйду. — Он протянул одну руку к шляпе и тихо пошел к двери, ожидая, что Бизюкина все-таки его остановит; но она его не остановила.
Пройдя через зал и вступая в переднюю, Омнепотенский услыхал знакомый ему скрип кабинетной двери, и вслед за тем громкий заспанный голос кликнул:
— Мальчуган!
Омнепотенский не удержался, сделал шаг назад и глянул тихонечко в щелку. Перед ним стоял Термосёсов в белье и полосатых носках. Заспанное лицо Андрея Ивановича было теперь еще выразительнее, и верхняя губа его еще круче спускалась маркизой на нижнюю.
Фигура и лицо Термосёсова так понравились Омнепотенскому, что он забыл все неприятности, причиненные ему недавним приемом Данки, и, проходя по улице мимо окна, у которого она стояла, добродушно крикнул ей:
— А я видел!
— Ну что же? — спросила она.
— Одного видел, — отвечал Варнава. — Этот чудесный.
— Я думаю, что чудесный, — неохотно уронила, отходя от окна, Данка, а учитель пошел своею дорогой.
Данка отошла на середину комнаты и с крепко бьющимся сердцем ожидала, что поведет теперь, воспряв баню паки бытия, Термосёсов.
X
Андрей Термосёсов делал свой туалет очень скоро, нельзя было успеть сосчитать двести, как он в полном наряде и в добром здоровье взошел в данкину гостиную и, взяв бесцеремонно хозяйку за руку, сказал ей:
— Отлично соснул. А ты, душата моя, спала или нет?
— Нет, я не спала, — отвечала, храбрясь, но робея, Данка.
— Ну, здравствуй, — продолжал Термосёсов, еще раз пожав ее руку, и, принагнувшись, поцаловал ее в губы так смело и свободно, как будто бы теперь он имел уже на это полное и неоспоримое право.
Данка, до сих пор только переносившая поцалуи Термосёсова и млевшая под ними, на этот раз сама ответила ему таким же поцалуем, — поцалуем без увлечения, без страсти, а так, казенным поцалуем, каким она тоже как бы обязана была отвечать ему.
— А мне всё, всё слышалось, что ты здесь как будто с кем-то говорила, — начал Термосёсов, садясь около Бизюкиной так, что ноги ее очутились между его широко расставленными ногами.
— Да, тут был один… заходил ко мне, — застенчиво сказала Данка.
— Кто такой?
— Так… один учитель.
— А, учитель. Что же ты его не задержала? Мы б с ним познакомились. Чему он учит?
— Математике в уездном училище учит.
— Математике? А какая же в уездном училище математика, — там арифметика.
— Все равно, — отвечала Бизюкина.
— Совсем не все равно… А что же, человек он хороший?
— Нет… да, он ничего, он тут все ссорится у нас.
— С Туберкуловым?
— И с ним, и с разными, но глуп.
— Так что же ты его не задержала? Ах, брат, какая же ты разинька! Я уж, лежавши, кое-что попридумал насчет твоего Туберкулова, но все-таки от учителя-то я еще бы кое-что поприхватил. Ведь он хорошо его знает?
— Конечно.
— Ах, какая же вы вертопрашная. Этак пива не сваришь с тобой.
Данка смешалась:
— Но вы напрасно на него рассчитываете, — сказала она. — Я забыла вам сказать, что он глуп.
— Да что ж такое глуп, весь мир глуп. Дураки, брат, отличные люди и подчас преполезные, а ты вороти-ка его, если можно.
Изумление Данки возрастало.
— Ей-Богу, вороти, что? Ты, я вижу, что-то хитришь: ты, может любила его, а? Да говори мне все, как Муравьеву, — ведь я все вижу. Ну что ж, я тебя ревновать что ли стану? — рассуждал Термосёсов, — да мне что такое? Вороти, сделай милость.
Данка встала и вышла в залу, чтобы послать Ермошку в погоню за Омнепотенским, и через несколько минут мальчик и учитель, за которым он был послан, шли уже быстрыми шагами по тротуару назад к дому Бизюкиных.
— Вот и он, — сказала Данка, увидев прошедших под окном Ермошку и Омнепотенского.
— Очень тебе благодарен, — отвечал Термосёсов и, погрозив хозяйке пальцем, добавил, — а сама покраснела? А! а! ишь как горит! Ах вы, нетленные, нетленные! Чего ты себя выдаешь: что, на тебе метина что ли положена? — И с этим Термосёсов зашагал через залу навстречу Омнепотенскому.
Данка была в превеликом затруднении: оказалось, что она ничего не знает, что, собственно, ей кичиться перед Омнепотенским ровно нечем, что ее собственный курс развития, так сказать, еще в самом начале и что она делает беспрерывные промахи. Неофитка задумалась над тем, как действительно это трудно и сколько нешуточных затруднений надо преодолеть, прежде чем придется достичь какого-нибудь совершенства.
— Отлично соснул. А ты, душата моя, спала или нет?
— Нет, я не спала, — отвечала, храбрясь, но робея, Данка.
— Ну, здравствуй, — продолжал Термосёсов, еще раз пожав ее руку, и, принагнувшись, поцаловал ее в губы так смело и свободно, как будто бы теперь он имел уже на это полное и неоспоримое право.
Данка, до сих пор только переносившая поцалуи Термосёсова и млевшая под ними, на этот раз сама ответила ему таким же поцалуем, — поцалуем без увлечения, без страсти, а так, казенным поцалуем, каким она тоже как бы обязана была отвечать ему.
— А мне всё, всё слышалось, что ты здесь как будто с кем-то говорила, — начал Термосёсов, садясь около Бизюкиной так, что ноги ее очутились между его широко расставленными ногами.
— Да, тут был один… заходил ко мне, — застенчиво сказала Данка.
— Кто такой?
— Так… один учитель.
— А, учитель. Что же ты его не задержала? Мы б с ним познакомились. Чему он учит?
— Математике в уездном училище учит.
— Математике? А какая же в уездном училище математика, — там арифметика.
— Все равно, — отвечала Бизюкина.
— Совсем не все равно… А что же, человек он хороший?
— Нет… да, он ничего, он тут все ссорится у нас.
— С Туберкуловым?
— И с ним, и с разными, но глуп.
— Так что же ты его не задержала? Ах, брат, какая же ты разинька! Я уж, лежавши, кое-что попридумал насчет твоего Туберкулова, но все-таки от учителя-то я еще бы кое-что поприхватил. Ведь он хорошо его знает?
— Конечно.
— Ах, какая же вы вертопрашная. Этак пива не сваришь с тобой.
Данка смешалась:
— Но вы напрасно на него рассчитываете, — сказала она. — Я забыла вам сказать, что он глуп.
— Да что ж такое глуп, весь мир глуп. Дураки, брат, отличные люди и подчас преполезные, а ты вороти-ка его, если можно.
Изумление Данки возрастало.
— Ей-Богу, вороти, что? Ты, я вижу, что-то хитришь: ты, может любила его, а? Да говори мне все, как Муравьеву, — ведь я все вижу. Ну что ж, я тебя ревновать что ли стану? — рассуждал Термосёсов, — да мне что такое? Вороти, сделай милость.
Данка встала и вышла в залу, чтобы послать Ермошку в погоню за Омнепотенским, и через несколько минут мальчик и учитель, за которым он был послан, шли уже быстрыми шагами по тротуару назад к дому Бизюкиных.
— Вот и он, — сказала Данка, увидев прошедших под окном Ермошку и Омнепотенского.
— Очень тебе благодарен, — отвечал Термосёсов и, погрозив хозяйке пальцем, добавил, — а сама покраснела? А! а! ишь как горит! Ах вы, нетленные, нетленные! Чего ты себя выдаешь: что, на тебе метина что ли положена? — И с этим Термосёсов зашагал через залу навстречу Омнепотенскому.
Данка была в превеликом затруднении: оказалось, что она ничего не знает, что, собственно, ей кичиться перед Омнепотенским ровно нечем, что ее собственный курс развития, так сказать, еще в самом начале и что она делает беспрерывные промахи. Неофитка задумалась над тем, как действительно это трудно и сколько нешуточных затруднений надо преодолеть, прежде чем придется достичь какого-нибудь совершенства.
XI
Термосёсов встретил Омнепотенского на самом крыльце. Стоя на верхней ступени, он подал Омнепотенскому свою руку, словно размахнул лист какого-нибудь фолианта.
— Термосёсов, — сказал он, рекомендуясь, — негилист из Петербурга, а впрочем, отвсюда, откуда хочете, везде сый, вся исполняй, Андрей Термосёсов, будемте друзьями. Вас выгнала сейчас наша хозяйка, а я ее уговорил за вами послать. Побалакаемте.
— Я сам нигилист, — отвечал Омнепотенский, смотря на Термосёсова, как подсолнечник смотрит на солнце.
— Полноте, пожалуйста: сами на себя клеветать. Нигилисты это сволочь. Я вам сказал, что я негилист, а не нигилист. Надо все признавать кроме гили. Современное движение в расколе даже происходит, а вы еще всё на нигилизме полагаете пробавляться… Этак нельзя! Ваша фамилия Омнеамеамекумпортенский.
Учитель удивился.
— Омнепотенский, — сказал он.
— А мне больше нравится Омнеамеамекумпортенский, omnia mea mecum porto. Знаете латинское: «все свое с собою ношу», отличная, настоящая пролетариатская фамилия. — Я вас буду так звать.
— Как вам угодно, — отвечал Омнепотенский.
— Вы, я вижу, очень покладливый парень, — одобрил Термосёсов и, обняв учителя, повел его в данкину залу. Данка и Варнава, встретясь друг с другом, не поклонились, а оба потупили глаза: Данка с замешательством, учитель с укоризной.
— А мы с ним уже и познакомились, — начал рассказывать хозяйке Термосёсов, — он чудесный парень. «Я, говорит, нигилист». Вы тут, говорят, войну ведете?
— Да; иногда… повоевываю, — отвечал Варнава.
— А кстати, расскажите, что здесь больше такое: кто в сем граде обитает; чем дышит, на что собирается? Садитесь-ка вот сюда в уголок, я вот здесь прилягу, на диванчик, а вы вдвоем мне почирикайте.
Термосёсов сам привалился на диван, а около себя посадил обоих causeur'oв [25]и оставил их рассказывать.
Введение к рассказу было просто: взявши левой рукой за локоть Данку, а ладонью правой ударивши по ляжке Омнепотенского, Термосёсов сказал:
— Ну как в каждом городе, есть прежде всего городничий…
— Есть, — отвечал Варнава.
— Большая свинья и дурак, — подсказала Данка.
— Я так и думал, — заключил Термосёсов. — Женат?
— Женат, — отвечал Варнава.
— А жена его?
— Дура, — заключила Данка.
— Дурак и дура, значит, целая фигура, — заключил Термосёсов. — Дальше: они бездетны или имеют взрослый приплод?
— Бездетны, — отвечал Варнава, — он возится с лошадьми.
— И с цыганами, — добавила Данка.
— А впрочем, он добрый человек, — вставил Омнепотенский, — он мне мертвого человека подарил.
— Как мертвого человека подарил?
— А для скелета. Мы с Дарьей Николавной его сварили, и у нас есть скелет.
— Вот подлец-то, — воскликнул Термосёсов.
Учитель и Данка посмотрели друг на друга, к кому относилось это восклицание? Термосёсов это заметил и пояснил:
— Я говорю, городничий-то подлец, человека дал сварить.
— Я совсем в этом не участвовала, — отказалась, заворачивая в сторону мордочку, Данка.
Омнепотенский промолчал. Поощренная его молчанием, Данка, указав на него, добавила:
— Это вот он один все, он один и пользуется этим скелетом.
— Молодчина, — воскликнул Термосёсов, — только зачем вы всё это делали? Это ведь больше ничего, как шарлатанство естественными науками, — это теперь давно брошено.
— Я больше для того, чтобы духовенство злить.
— Ну вот! — Стоит их злить? Какие-то вы всё, посмотрю на вас, репьи: все бы вам задирать да ссориться. Это все надо вести гораздо проще. Ну, продолжайте: еще кто тут?
— Уездный начальник Дарьянов.
— Дурак, — подсказала Данка.
— И шпион, — ответил самым спокойным тоном Омнепотенский.
Термосёсов после этого слова взглянул на Омнепотенского острым, проницательным взглядом, каким он с самого приезда сюда не смотрел еще ни одного раза.
— А вы почему это знаете, что он шпион?
— Как почему, он сам сказал.
— Да, — протянул Термосёсов, — сам: — ну это, батюшка… Да, впрочем, при каком же это случае он вам сказал сам?
Омнепотенский передал известный нам разговор его в саду с Валерьяном Николаевичем и Серболовою и заключил:
— Я это выпытал.
— Молодчина, — похвалил Термосёсов, — двух сразу открыл! — и острый взгляд его мгновенно уступил место веселой улыбке.
— Нет-с, не двух, а я их несколько открыл здесь. Тут и Ахилла диакон шпион, — тоже сам проговорился, — и Туберозов.
— Ай да молодец, сколько он их открыл! — крикнул Термосёсов, хлопнув с насмешкой по плечу Омнепотенского.
— И это еще не все-с. Почтмейстерша — тоже, она письма распечатывает!
— Распечатывает!
— Да-с; это всем известно.
— Молодая она?
— Нет, у нее дочки взрослые.
— Замуж сбывает?
— Они дуры, — сказала Данка.
Термосёсов тихо крякнул, как будто в нем, как в каком-то механизме, соскочила какая-то отметка, и продолжал дальше:
— Ну, а еще кроме, кто тут водится? Лекарь, разумеется, есть?
— Есть, да дурак, — отвечала Данка.
— Больше лгун, — несмело проговорил Омнепотенский.
— Как лгун, на кого он лжет?
— Он все на себя, — отвечал Омнепотенский. — Вот еще недавно… он физиологии не знает и говорил, будто один человек выпил вместо водки керосину, и у него живот светился насквозь. Ну разве может живот светиться?
— Ну а из дам, что у вас попригоднее?
— У нас всё франтихи, — отвечал Омнепотенский. — Ни одна ничем не занимается, кроме Дарьи Николавны.
— А ты молодец, что не обчекрыжила волосенок, — заметил Термосёсов Данке, — в Петербурге это брошено, но у вас в губернском городе пропасть я видел. Не знают, дурочки, что нынче ночные бабочки этак нигилисточками ходят. Ты не делай этого!
Омнепотенский был немало сконфужен этим переходом Термосёсова с Данкою на «ты» и со скромностию, стремящеюся закрыть чужую ошибку, заговорил:
— Есть здесь Меланья Ивановна Дарьянова, Валериана Николаевича жена, она, впрочем, только очень хороша собой.
— Да у вас вкус-то хорош ли? — спросил Термосёсов.
— Это все говорят.
— Любит, чтобы за ней ухаживали?
— О, еще бы, — отвечала с презрением Данка, — в том все ведь и заботы.
— Любит?
— Страшно.
— А мужа любит?
— Я ее об этом не спрашивала, — сказала Данка.
— Не спрашивала! А ты как думаешь, если я за ней вздумаю поухаживать? Ты мне поможешь?
Данка почувствовала, что она с величайшим удовольствием плюнула бы в лицо своему просветителю, но — удержалась. Омнепотенский же глядел то на Бизюкину, то на Термосёсова, как остолбенелая коноплянка, и в матовых голубых глазах его светились и изумление, и тихий, несмелый упрек Данке.
Термосёсов же, получив определение всего общества, в котором ему предстояло ориентироваться, немедленно прервал столбняк Омнепотенского, сказавши ему:
— Ну, а расскажите же мне теперь, из-за чего же вы тут воюете и как вы воюете? — и получил от Омнепотенского подробное описание его ссор, побед и поражений. Термосёсов потеребил и помял в пальцах свой нос и сказал:
— Да; так вот он каков, этот Туберкулов!
— И представьте, у него такое твердое положение, что я вот вам еще расскажу, что было третьего дня вечером и сегодня. — И Варнава рассказал свою историю с Данилкой и потом историю Данилки с Ахиллой и добавил:
— Вот извольте видеть, ничего нельзя сделать. Сегодня же они опять все за Туберозова. Я сейчас шел к Дарье Николавне мимо мещанской биржи, это у нас так называется место, где мещане на берегу валяются, — так они меня просто чуть не съели. Вы, говорят, Варнава Васильевич, нас всегда так. Ребят, говорят, наших в училище смущаете, их за это порют, а теперь Данилу до такого сраму довели… Ну и начинай опять все наизново.
— Все наизново, брат, все наизново, — сказал Термосёсов. — А оттого-то у нас так ничего и не выходит, что преемственности нет, а всё как в Кайдановской истории: каждый царь царствует скверно; наследник воцаряется мудрецом и исправляет ошибки, а сам опять все поведет еще хуже, и так все до последнего. Но пора все это взаимное исправление бросить. У тебя, Дана, есть дети?
— Термосёсов, — сказал он, рекомендуясь, — негилист из Петербурга, а впрочем, отвсюда, откуда хочете, везде сый, вся исполняй, Андрей Термосёсов, будемте друзьями. Вас выгнала сейчас наша хозяйка, а я ее уговорил за вами послать. Побалакаемте.
— Я сам нигилист, — отвечал Омнепотенский, смотря на Термосёсова, как подсолнечник смотрит на солнце.
— Полноте, пожалуйста: сами на себя клеветать. Нигилисты это сволочь. Я вам сказал, что я негилист, а не нигилист. Надо все признавать кроме гили. Современное движение в расколе даже происходит, а вы еще всё на нигилизме полагаете пробавляться… Этак нельзя! Ваша фамилия Омнеамеамекумпортенский.
Учитель удивился.
— Омнепотенский, — сказал он.
— А мне больше нравится Омнеамеамекумпортенский, omnia mea mecum porto. Знаете латинское: «все свое с собою ношу», отличная, настоящая пролетариатская фамилия. — Я вас буду так звать.
— Как вам угодно, — отвечал Омнепотенский.
— Вы, я вижу, очень покладливый парень, — одобрил Термосёсов и, обняв учителя, повел его в данкину залу. Данка и Варнава, встретясь друг с другом, не поклонились, а оба потупили глаза: Данка с замешательством, учитель с укоризной.
— А мы с ним уже и познакомились, — начал рассказывать хозяйке Термосёсов, — он чудесный парень. «Я, говорит, нигилист». Вы тут, говорят, войну ведете?
— Да; иногда… повоевываю, — отвечал Варнава.
— А кстати, расскажите, что здесь больше такое: кто в сем граде обитает; чем дышит, на что собирается? Садитесь-ка вот сюда в уголок, я вот здесь прилягу, на диванчик, а вы вдвоем мне почирикайте.
Термосёсов сам привалился на диван, а около себя посадил обоих causeur'oв [25]и оставил их рассказывать.
Введение к рассказу было просто: взявши левой рукой за локоть Данку, а ладонью правой ударивши по ляжке Омнепотенского, Термосёсов сказал:
— Ну как в каждом городе, есть прежде всего городничий…
— Есть, — отвечал Варнава.
— Большая свинья и дурак, — подсказала Данка.
— Я так и думал, — заключил Термосёсов. — Женат?
— Женат, — отвечал Варнава.
— А жена его?
— Дура, — заключила Данка.
— Дурак и дура, значит, целая фигура, — заключил Термосёсов. — Дальше: они бездетны или имеют взрослый приплод?
— Бездетны, — отвечал Варнава, — он возится с лошадьми.
— И с цыганами, — добавила Данка.
— А впрочем, он добрый человек, — вставил Омнепотенский, — он мне мертвого человека подарил.
— Как мертвого человека подарил?
— А для скелета. Мы с Дарьей Николавной его сварили, и у нас есть скелет.
— Вот подлец-то, — воскликнул Термосёсов.
Учитель и Данка посмотрели друг на друга, к кому относилось это восклицание? Термосёсов это заметил и пояснил:
— Я говорю, городничий-то подлец, человека дал сварить.
— Я совсем в этом не участвовала, — отказалась, заворачивая в сторону мордочку, Данка.
Омнепотенский промолчал. Поощренная его молчанием, Данка, указав на него, добавила:
— Это вот он один все, он один и пользуется этим скелетом.
— Молодчина, — воскликнул Термосёсов, — только зачем вы всё это делали? Это ведь больше ничего, как шарлатанство естественными науками, — это теперь давно брошено.
— Я больше для того, чтобы духовенство злить.
— Ну вот! — Стоит их злить? Какие-то вы всё, посмотрю на вас, репьи: все бы вам задирать да ссориться. Это все надо вести гораздо проще. Ну, продолжайте: еще кто тут?
— Уездный начальник Дарьянов.
— Дурак, — подсказала Данка.
— И шпион, — ответил самым спокойным тоном Омнепотенский.
Термосёсов после этого слова взглянул на Омнепотенского острым, проницательным взглядом, каким он с самого приезда сюда не смотрел еще ни одного раза.
— А вы почему это знаете, что он шпион?
— Как почему, он сам сказал.
— Да, — протянул Термосёсов, — сам: — ну это, батюшка… Да, впрочем, при каком же это случае он вам сказал сам?
Омнепотенский передал известный нам разговор его в саду с Валерьяном Николаевичем и Серболовою и заключил:
— Я это выпытал.
— Молодчина, — похвалил Термосёсов, — двух сразу открыл! — и острый взгляд его мгновенно уступил место веселой улыбке.
— Нет-с, не двух, а я их несколько открыл здесь. Тут и Ахилла диакон шпион, — тоже сам проговорился, — и Туберозов.
— Ай да молодец, сколько он их открыл! — крикнул Термосёсов, хлопнув с насмешкой по плечу Омнепотенского.
— И это еще не все-с. Почтмейстерша — тоже, она письма распечатывает!
— Распечатывает!
— Да-с; это всем известно.
— Молодая она?
— Нет, у нее дочки взрослые.
— Замуж сбывает?
— Они дуры, — сказала Данка.
Термосёсов тихо крякнул, как будто в нем, как в каком-то механизме, соскочила какая-то отметка, и продолжал дальше:
— Ну, а еще кроме, кто тут водится? Лекарь, разумеется, есть?
— Есть, да дурак, — отвечала Данка.
— Больше лгун, — несмело проговорил Омнепотенский.
— Как лгун, на кого он лжет?
— Он все на себя, — отвечал Омнепотенский. — Вот еще недавно… он физиологии не знает и говорил, будто один человек выпил вместо водки керосину, и у него живот светился насквозь. Ну разве может живот светиться?
— Ну а из дам, что у вас попригоднее?
— У нас всё франтихи, — отвечал Омнепотенский. — Ни одна ничем не занимается, кроме Дарьи Николавны.
— А ты молодец, что не обчекрыжила волосенок, — заметил Термосёсов Данке, — в Петербурге это брошено, но у вас в губернском городе пропасть я видел. Не знают, дурочки, что нынче ночные бабочки этак нигилисточками ходят. Ты не делай этого!
Омнепотенский был немало сконфужен этим переходом Термосёсова с Данкою на «ты» и со скромностию, стремящеюся закрыть чужую ошибку, заговорил:
— Есть здесь Меланья Ивановна Дарьянова, Валериана Николаевича жена, она, впрочем, только очень хороша собой.
— Да у вас вкус-то хорош ли? — спросил Термосёсов.
— Это все говорят.
— Любит, чтобы за ней ухаживали?
— О, еще бы, — отвечала с презрением Данка, — в том все ведь и заботы.
— Любит?
— Страшно.
— А мужа любит?
— Я ее об этом не спрашивала, — сказала Данка.
— Не спрашивала! А ты как думаешь, если я за ней вздумаю поухаживать? Ты мне поможешь?
Данка почувствовала, что она с величайшим удовольствием плюнула бы в лицо своему просветителю, но — удержалась. Омнепотенский же глядел то на Бизюкину, то на Термосёсова, как остолбенелая коноплянка, и в матовых голубых глазах его светились и изумление, и тихий, несмелый упрек Данке.
Термосёсов же, получив определение всего общества, в котором ему предстояло ориентироваться, немедленно прервал столбняк Омнепотенского, сказавши ему:
— Ну, а расскажите же мне теперь, из-за чего же вы тут воюете и как вы воюете? — и получил от Омнепотенского подробное описание его ссор, побед и поражений. Термосёсов потеребил и помял в пальцах свой нос и сказал:
— Да; так вот он каков, этот Туберкулов!
— И представьте, у него такое твердое положение, что я вот вам еще расскажу, что было третьего дня вечером и сегодня. — И Варнава рассказал свою историю с Данилкой и потом историю Данилки с Ахиллой и добавил:
— Вот извольте видеть, ничего нельзя сделать. Сегодня же они опять все за Туберозова. Я сейчас шел к Дарье Николавне мимо мещанской биржи, это у нас так называется место, где мещане на берегу валяются, — так они меня просто чуть не съели. Вы, говорят, Варнава Васильевич, нас всегда так. Ребят, говорят, наших в училище смущаете, их за это порют, а теперь Данилу до такого сраму довели… Ну и начинай опять все наизново.
— Все наизново, брат, все наизново, — сказал Термосёсов. — А оттого-то у нас так ничего и не выходит, что преемственности нет, а всё как в Кайдановской истории: каждый царь царствует скверно; наследник воцаряется мудрецом и исправляет ошибки, а сам опять все поведет еще хуже, и так все до последнего. Но пора все это взаимное исправление бросить. У тебя, Дана, есть дети?