Страница:
Старогородский протопоп Савелий Туберозов, человек, который уже не однажды обращал на себя внимание начальства своим строптивым и дерзким характером и вредным образом мыслей. Он был уже не раз воздерживаем от своих непозволительных действий, но, однако, воздерживается весьма мало или, лучше сказать, воздерживается только лишь в той мере, чтобы отвлечь от себя внимание, а в сущности, полон всяких революционных начал.
Не хочу предрешать, сколько он может быть вреден целям правительства, но полагаю, что вред, который он может принести, а частию уже и приносит, велик бесконечно. Протопоп Туберозов пользуется здесь большим уважением у всего города, и должно сознаться, что он владеет несомненным умом, склонным к осуждению, и смелостью, которая доходит у него до бесстрашия. Такой человек должен бы быть во всех своих действиях ограничен как можно строже, а он между тем говорит обо всем, нимало не стесняясь, и вдобавок еще пользуется правом говорить всенародно в церкви. Надо смотреть, чтобы налой проповедника при таких людях не был когда-нибудь обращен в кафедру агитатора, осуждающего и возбуждающего.
Этот духовный элемент, столь близкий к народу, с другой стороны, видимо сближается и с поместным дворянством. Так, например, этот подозрительный протопоп Туберозов пользуется горячим покровительством того самого Туганова, личность и взгляды которого столь вам небезызвестны. Г. Туганов вчера был здесь на вечере у здешнего городничего, говорил что „от него застят солнце“, намекая этим на лиц, стоящих между народом и монархом, и на общество это все имело большое влияние; а наконец, он сказал даже, что он человек земский, а вы изволите быть „калиф на час“. Да и кроме того, когда ему здешний учитель Омнепотенский, человек совершенно глупый, но вполне благонадежный, сказал, что все мы не можем отвечать: чем и как Россия управляется? — то он с наглою циничностью отвечал смело: „Я, говорит, в этом случае питаю большое доверие к словам екатерининского Панина, который сказал, что 'Россия управляется мудростию Божиею и глупостью народною'“. Такие выражения в устах человека, который называет себя „первым земским лицом“, разумеется, производят огромнейшее влияние и делаются паролем и лозунгом невежественных поборников квасного русского патриотизма.
Сегодня я был нарочно в шести домах и везде слышал, как повторялись эти слова Туганова, и даже, заставив себя зайти в весьма грязный трактир — слышал, что и там какой<-то> приказный рассказывал буфетчику, что Россия управляется „мудростью Божиею и глупостью народа“. И оба эти темные, может быть и честные, и невинные люди, очень этому смеялись. Таким образом, как изволите видеть, вредное послабление, оказанное литературе, и излишняя терпимость со стороны правительства вызывает явление небывалое и непредвиденное: теперь нет более никакого сомнения, что происходит на деле объединение сословий во имя одной идеи народности; и рядом с этим презрительное отвержение всеми чиновничества, столь усердно служащего опорой административной власти.
Вашего превосходительства всепокорнейший слуга
А. Термосёсов.
P. S. Обозрения мои я буду доставлять еженедельно известным Вашему превосходительству путем. — В отношении попа Туберозова немедленно же попробую применить везде столь успешно действующий „раздражающий метод“. Надеюсь, что при его характере это пойдет весьма успешно, и он незаметно скатится в яму, которую рыл ближнему. Для отвода глаз все мои действия будут иметь вид служения женщине, — здешней чиновнице Бизюкиной, которая ненавидит Туберозова. — Но… Ваше превосходительство… Хоть двадцать, хоть тридцать рублей в месяц мне совершенно необходимы. Я требую не за службу мою вознаграждения, а Вы сами изволите знать, что для обозрений моих я должен видеть людей; должен иногда принять и угостить человека: чем же я это все могу сделать, находясь постоянно без гроша?»
X
XI
XII
Не хочу предрешать, сколько он может быть вреден целям правительства, но полагаю, что вред, который он может принести, а частию уже и приносит, велик бесконечно. Протопоп Туберозов пользуется здесь большим уважением у всего города, и должно сознаться, что он владеет несомненным умом, склонным к осуждению, и смелостью, которая доходит у него до бесстрашия. Такой человек должен бы быть во всех своих действиях ограничен как можно строже, а он между тем говорит обо всем, нимало не стесняясь, и вдобавок еще пользуется правом говорить всенародно в церкви. Надо смотреть, чтобы налой проповедника при таких людях не был когда-нибудь обращен в кафедру агитатора, осуждающего и возбуждающего.
Этот духовный элемент, столь близкий к народу, с другой стороны, видимо сближается и с поместным дворянством. Так, например, этот подозрительный протопоп Туберозов пользуется горячим покровительством того самого Туганова, личность и взгляды которого столь вам небезызвестны. Г. Туганов вчера был здесь на вечере у здешнего городничего, говорил что „от него застят солнце“, намекая этим на лиц, стоящих между народом и монархом, и на общество это все имело большое влияние; а наконец, он сказал даже, что он человек земский, а вы изволите быть „калиф на час“. Да и кроме того, когда ему здешний учитель Омнепотенский, человек совершенно глупый, но вполне благонадежный, сказал, что все мы не можем отвечать: чем и как Россия управляется? — то он с наглою циничностью отвечал смело: „Я, говорит, в этом случае питаю большое доверие к словам екатерининского Панина, который сказал, что 'Россия управляется мудростию Божиею и глупостью народною'“. Такие выражения в устах человека, который называет себя „первым земским лицом“, разумеется, производят огромнейшее влияние и делаются паролем и лозунгом невежественных поборников квасного русского патриотизма.
Сегодня я был нарочно в шести домах и везде слышал, как повторялись эти слова Туганова, и даже, заставив себя зайти в весьма грязный трактир — слышал, что и там какой<-то> приказный рассказывал буфетчику, что Россия управляется „мудростью Божиею и глупостью народа“. И оба эти темные, может быть и честные, и невинные люди, очень этому смеялись. Таким образом, как изволите видеть, вредное послабление, оказанное литературе, и излишняя терпимость со стороны правительства вызывает явление небывалое и непредвиденное: теперь нет более никакого сомнения, что происходит на деле объединение сословий во имя одной идеи народности; и рядом с этим презрительное отвержение всеми чиновничества, столь усердно служащего опорой административной власти.
Вашего превосходительства всепокорнейший слуга
А. Термосёсов.
P. S. Обозрения мои я буду доставлять еженедельно известным Вашему превосходительству путем. — В отношении попа Туберозова немедленно же попробую применить везде столь успешно действующий „раздражающий метод“. Надеюсь, что при его характере это пойдет весьма успешно, и он незаметно скатится в яму, которую рыл ближнему. Для отвода глаз все мои действия будут иметь вид служения женщине, — здешней чиновнице Бизюкиной, которая ненавидит Туберозова. — Но… Ваше превосходительство… Хоть двадцать, хоть тридцать рублей в месяц мне совершенно необходимы. Я требую не за службу мою вознаграждения, а Вы сами изволите знать, что для обозрений моих я должен видеть людей; должен иногда принять и угостить человека: чем же я это все могу сделать, находясь постоянно без гроша?»
X
Дописав это письмо, Термосёсов откинулся на стуле назад от стола и, посидев в таком положении со сложенными на груди руками, проговорил в себе: «О аристократы! аристократы! По шерсти вам дана эта и кличка на Руси — чуть с ними дело дошло до денег, так ори стократ им, — ничего не слышат. Тьфу! Из чести служи им!.. Велика честь, нечего сказать… И главное, как будто сами из чести умеют служить? — Нет; себя-то небось отлично помнят; а тут… Ведь на это же наконец специальные суммы есть! Кому же эти суммы идут? Кто их берет, черт возьми?.. Нет, вижу, плоха и на этих надежда! — решил, вздохнув и почесав себя по груди, Термосёсов. — Если на них одних положиться, да им одним работать, тоже на бобах сядешь».
Андрей Иванович еще раз вздохнул и, придвинувшись к столу, начал тщательно переписывать свое «обозрение», потом сложил тонкий листок вчетверо и, разделив ножом одну полу переплета старой довольно замасленной книги из губернской библиотеки Форштанникова, вложил свое сочинение в этот разрез; опять заклеил его клейком и запачкал чернилом так, что ничей глаз не открыл бы, что здесь что-то положено. Окончив эту часть своей работы, Термосёсов взял холщевый мешок, всунул в него книгу, запечатал, надписал адрес библиотеки Форштанникова и начал одеваться. Через десять минут Данка, выглянув украдкою из окна, видела, как Термосёсов, бодрый и сильный, шел по улице с посылкой в руках.
Термосёсов держал путь прямо к почте. Он зашел сначала в контору, подал здесь письмо и зашитую в холст книгу, заплатил деньги и потом непосредственно отправился к почтмейстерше.
Тиманова была твердо уверена, что Термосёсов придет к ней, и сама его ожидала. Она встретила его посреди залы и сказала:
— Благодарю, вас, Андрей Иваныч, бесконечно вас благодарю за ваше внимание.
— Мне вас надо благодарить, — ответил Термосёсов, — такая скука. Даже всю ночь не спал от страху, где я и с кем я?
— Да. Она такая невнимательная, Дарья Николавна, то есть не невнимательная, а не хозяйка. Она читает больше… Я думаю, вам там неудобно?
— Нет, не то, — отвечал Термосёсов. — А знаете, раздумье берет. Вчера всех ваших посмотрел и послушал… Ну людцы, нечего сказать!
— Да, тут есть над чем пораздуматься, — протянула почтмейстерша.
— Я вам говорю — просто ужас. Мне, разумеется, что ж… я ведь служу, собственно, не очень из-за денег. Я, разумеется, человек небогатый, но у меня есть кое-какие связи, и я мог бы устроиться и в столице.
— Ну, какое сравнение? В столице…
— Да-с, но ведь нужно же кому-нибудь, однако, и сюда-то заезжать. Что ж ведь мы всё пишем да рассматриваем, а все, все и держимся одного Петербурга. Конечно, нам-то там хорошо, ну а здесь-то три столетия все и будет так стоять.
— Немногие так рассуждают, — отвечала Тиманова, усаживая гостя на почетное место.
— Нет-с, нынче уж довольно многие так думают.
— Ну, у нас вы первый. Я говорю дочерям вчера, когда мы пришли домой… я говорю, вот, Дуняша, молодой человек… похоже это на тех молодых людей, какие бывают у нас?
— Ну, да ведь вы меня еще совсем почти не знаете, — отвечал с застенчивостью Термосёсов.
— Ну да ведь есть же какая-нибудь опытность, своя опытность — я уж пожила.
— Да, но вы не относитесь враждебно к молодежи.
— К молодежи? Боже меня спаси: молодежь — наша надежда.
— Дайте мне вашу руку. — На молодежь подлецы клевещут, — сказал он.
— Пусть себе их сколько угодно клевещут. Я знаю, что мне с молодым человеком всегда весело. Я говорю вчера дочерям, когда мы пришли: Дуня, Саша, заметили вы время, как мы прошли от Порохонцевой с господином Термосёсовым? — Они говорят: «ах, мама, нам прескучно было с этим дьяконом», — а я говорю: а я просто минуты не заметила с господином Термосёсовым. — Дуня говорит: «я вам завидую, мамаша», а я говорю: подожди, мой друг, ты еще молода, чтобы с тобой говорить господину Термосёсову, потому что у вас, право… все такое высокое.
— Что вы это! — остановил ее Термосёсов, — а я напротив, я вашу дочь… Это старшая Дуня?
— Нет младшая, старшая Саша.
— Это которая на вас похожа — Саша?
— Да. Находят некоторые, что она имеет со мною сходство. Саша простая девочка, еще ребенок.
— Ну нет-с, я с вами в этом не согласен. Это не простая девочка… это лицо… Помилуйте: это не ребенок смотрит. Я вам признаюсь — я ужасно люблю хорошие лица.
Термосёсов чувствовал, что уж он врет очень не в меру и может таким образом провраться, что она грехоподобная гадость, и сейчас же поправился:
— То есть я говорю, что люблю не этакие… знаете, есть красивые лица, да ничего они не выражают: бело, да красно, да румяно. Очи небесные, да брови дугою, да наконец… — он оглянулся кругом. — Ваших дочерей здесь нет?
— Нет. Они еще… не… не одеты, но не думайте, что они спят, — подхватила она, — я их веду очень просто… Они у меня теперь хозяйничают.
— Да это и всего лучше, я вам скажу, — и Термосёсов, принагнувшись немного к почтмейстерше, добавил:
— Знаете, что такое красота? — Красота у нас вПетербурге… по десяти рублей продается.
— Да, красота, — заговорила <Тиманова>, потупляя глаза и теребя между пальцами кисточку гарусной салфетки. — Красота без строгих правил нравственности — это приманка без удочки. Ходит окунек по водице, увидал червяка — хап, хватил его и пошел прочь.
— И пошел прочь, — подтвердил Термосёсов.
— И поминай как звали, — вздохнув, докончила почтмейстерша.
— И поминай как звали, — опять закрепил Термосёсов. — Я скажу вам, я сегодня немножко вставши расфантазировался по этому случаю и написал письмецо в Петербург. Там у меня есть один приятель. Мы с ним делимся нашими соображениями… Дельный парень и занимает отличное место и в душе человек.
— Что редкость в наше время, — сказала почтмейстерша.
— Большая даже-с редкость. Я ему написал, извините меня… Да, это, впрочем, для вас все равно. Я написал, как мне представилось все здешнее общество и, простите, упомянул о вас и о вашей дочери… Так, знаете… немножко, вскользь, но ему приятно это и с пользой… Он литератор, и когда мы расставались, он все приставал ко мне: «Портретов, Андрей! Ради бога, портретов!», — но где вы с кого напишите портрет? Разве карикатуру, другое дело; но наконец… Я так и написал: «Наконец, братец, встретилось и исключение: вот тебе и портреты!» Луч в темном царстве, как говорил Добролюбов. Что ж! Ошибусь или не ошибусь, но во всяком случае и увлекаться не только приятно; но даже и полезно. А то замрёшь.
— Нет, мосьё Термосёсов, я, конечно, могу вас только благодарить за вашу любезность и внимание, которое мы ничем не заслужили. Но вместе с тем все-таки могу вас уверить, что в нас, в нашем семействе… в моих дочерях и во мне вы не ошибетесь.
— Уверен, уверен-с, — отвечал Термосёсов.
Почтмейстерша продолжала разбирать пальцами бахромочку и, как бы собираясь сказать что-то очень веское, улыбалась, глядя на салфетку.
Термосёсов впился в нее острым, проницательным взглядом и, не сводя с нее глаз, сказал:
— Я очень глупо доверчив — это глупо, но я уж такой человек; но на этот раз моя доверчивость больше основана на разуме и на влечении сердца. Я вот вам доверяю, не знаю почему? Но вот так, к вам душа моя лежит, словно я вот чувствую, что вы хорошо ко мне относитесь. Что вы, как мать, жалея меня на чужбине, спасли бы меня от всякой беды, предупредили бы от всякого зла.
— Можете ли вы в этом и сомневаться?
— Да, я так и думал.
— И вы не ошиблись.
— Да?
— Да.
Почтмейстерша встала, шепнула Термосёсову «посидите» и вышла.
Оставшись один, Термосёсов встал, подошел к окну и, надув свою губу, задумал: «О, да подлец же какой эта баба: на благодарность жива. С нею надо камня из-за пазухи не выпускать!»
Андрей Иванович еще раз вздохнул и, придвинувшись к столу, начал тщательно переписывать свое «обозрение», потом сложил тонкий листок вчетверо и, разделив ножом одну полу переплета старой довольно замасленной книги из губернской библиотеки Форштанникова, вложил свое сочинение в этот разрез; опять заклеил его клейком и запачкал чернилом так, что ничей глаз не открыл бы, что здесь что-то положено. Окончив эту часть своей работы, Термосёсов взял холщевый мешок, всунул в него книгу, запечатал, надписал адрес библиотеки Форштанникова и начал одеваться. Через десять минут Данка, выглянув украдкою из окна, видела, как Термосёсов, бодрый и сильный, шел по улице с посылкой в руках.
Термосёсов держал путь прямо к почте. Он зашел сначала в контору, подал здесь письмо и зашитую в холст книгу, заплатил деньги и потом непосредственно отправился к почтмейстерше.
Тиманова была твердо уверена, что Термосёсов придет к ней, и сама его ожидала. Она встретила его посреди залы и сказала:
— Благодарю, вас, Андрей Иваныч, бесконечно вас благодарю за ваше внимание.
— Мне вас надо благодарить, — ответил Термосёсов, — такая скука. Даже всю ночь не спал от страху, где я и с кем я?
— Да. Она такая невнимательная, Дарья Николавна, то есть не невнимательная, а не хозяйка. Она читает больше… Я думаю, вам там неудобно?
— Нет, не то, — отвечал Термосёсов. — А знаете, раздумье берет. Вчера всех ваших посмотрел и послушал… Ну людцы, нечего сказать!
— Да, тут есть над чем пораздуматься, — протянула почтмейстерша.
— Я вам говорю — просто ужас. Мне, разумеется, что ж… я ведь служу, собственно, не очень из-за денег. Я, разумеется, человек небогатый, но у меня есть кое-какие связи, и я мог бы устроиться и в столице.
— Ну, какое сравнение? В столице…
— Да-с, но ведь нужно же кому-нибудь, однако, и сюда-то заезжать. Что ж ведь мы всё пишем да рассматриваем, а все, все и держимся одного Петербурга. Конечно, нам-то там хорошо, ну а здесь-то три столетия все и будет так стоять.
— Немногие так рассуждают, — отвечала Тиманова, усаживая гостя на почетное место.
— Нет-с, нынче уж довольно многие так думают.
— Ну, у нас вы первый. Я говорю дочерям вчера, когда мы пришли домой… я говорю, вот, Дуняша, молодой человек… похоже это на тех молодых людей, какие бывают у нас?
— Ну, да ведь вы меня еще совсем почти не знаете, — отвечал с застенчивостью Термосёсов.
— Ну да ведь есть же какая-нибудь опытность, своя опытность — я уж пожила.
— Да, но вы не относитесь враждебно к молодежи.
— К молодежи? Боже меня спаси: молодежь — наша надежда.
— Дайте мне вашу руку. — На молодежь подлецы клевещут, — сказал он.
— Пусть себе их сколько угодно клевещут. Я знаю, что мне с молодым человеком всегда весело. Я говорю вчера дочерям, когда мы пришли: Дуня, Саша, заметили вы время, как мы прошли от Порохонцевой с господином Термосёсовым? — Они говорят: «ах, мама, нам прескучно было с этим дьяконом», — а я говорю: а я просто минуты не заметила с господином Термосёсовым. — Дуня говорит: «я вам завидую, мамаша», а я говорю: подожди, мой друг, ты еще молода, чтобы с тобой говорить господину Термосёсову, потому что у вас, право… все такое высокое.
— Что вы это! — остановил ее Термосёсов, — а я напротив, я вашу дочь… Это старшая Дуня?
— Нет младшая, старшая Саша.
— Это которая на вас похожа — Саша?
— Да. Находят некоторые, что она имеет со мною сходство. Саша простая девочка, еще ребенок.
— Ну нет-с, я с вами в этом не согласен. Это не простая девочка… это лицо… Помилуйте: это не ребенок смотрит. Я вам признаюсь — я ужасно люблю хорошие лица.
Термосёсов чувствовал, что уж он врет очень не в меру и может таким образом провраться, что она грехоподобная гадость, и сейчас же поправился:
— То есть я говорю, что люблю не этакие… знаете, есть красивые лица, да ничего они не выражают: бело, да красно, да румяно. Очи небесные, да брови дугою, да наконец… — он оглянулся кругом. — Ваших дочерей здесь нет?
— Нет. Они еще… не… не одеты, но не думайте, что они спят, — подхватила она, — я их веду очень просто… Они у меня теперь хозяйничают.
— Да это и всего лучше, я вам скажу, — и Термосёсов, принагнувшись немного к почтмейстерше, добавил:
— Знаете, что такое красота? — Красота у нас вПетербурге… по десяти рублей продается.
— Да, красота, — заговорила <Тиманова>, потупляя глаза и теребя между пальцами кисточку гарусной салфетки. — Красота без строгих правил нравственности — это приманка без удочки. Ходит окунек по водице, увидал червяка — хап, хватил его и пошел прочь.
— И пошел прочь, — подтвердил Термосёсов.
— И поминай как звали, — вздохнув, докончила почтмейстерша.
— И поминай как звали, — опять закрепил Термосёсов. — Я скажу вам, я сегодня немножко вставши расфантазировался по этому случаю и написал письмецо в Петербург. Там у меня есть один приятель. Мы с ним делимся нашими соображениями… Дельный парень и занимает отличное место и в душе человек.
— Что редкость в наше время, — сказала почтмейстерша.
— Большая даже-с редкость. Я ему написал, извините меня… Да, это, впрочем, для вас все равно. Я написал, как мне представилось все здешнее общество и, простите, упомянул о вас и о вашей дочери… Так, знаете… немножко, вскользь, но ему приятно это и с пользой… Он литератор, и когда мы расставались, он все приставал ко мне: «Портретов, Андрей! Ради бога, портретов!», — но где вы с кого напишите портрет? Разве карикатуру, другое дело; но наконец… Я так и написал: «Наконец, братец, встретилось и исключение: вот тебе и портреты!» Луч в темном царстве, как говорил Добролюбов. Что ж! Ошибусь или не ошибусь, но во всяком случае и увлекаться не только приятно; но даже и полезно. А то замрёшь.
— Нет, мосьё Термосёсов, я, конечно, могу вас только благодарить за вашу любезность и внимание, которое мы ничем не заслужили. Но вместе с тем все-таки могу вас уверить, что в нас, в нашем семействе… в моих дочерях и во мне вы не ошибетесь.
— Уверен, уверен-с, — отвечал Термосёсов.
Почтмейстерша продолжала разбирать пальцами бахромочку и, как бы собираясь сказать что-то очень веское, улыбалась, глядя на салфетку.
Термосёсов впился в нее острым, проницательным взглядом и, не сводя с нее глаз, сказал:
— Я очень глупо доверчив — это глупо, но я уж такой человек; но на этот раз моя доверчивость больше основана на разуме и на влечении сердца. Я вот вам доверяю, не знаю почему? Но вот так, к вам душа моя лежит, словно я вот чувствую, что вы хорошо ко мне относитесь. Что вы, как мать, жалея меня на чужбине, спасли бы меня от всякой беды, предупредили бы от всякого зла.
— Можете ли вы в этом и сомневаться?
— Да, я так и думал.
— И вы не ошиблись.
— Да?
— Да.
Почтмейстерша встала, шепнула Термосёсову «посидите» и вышла.
Оставшись один, Термосёсов встал, подошел к окну и, надув свою губу, задумал: «О, да подлец же какой эта баба: на благодарность жива. С нею надо камня из-за пазухи не выпускать!»
XI
Оставив Термосёсова, почтмейстерша прямо прошла коридором в контору и, вызвав к себе мужа, сказала тоном, не допускающим возражения:
— Что здесь отправил новый чиновник?
— Да ведь я тебе уже отдал письмо нового судьи, — отвечал почтмейстер.
— Не судья, а что Термосёсов подавал?
Почтмейстер вернулся к столу, где лежало письмо и книга, поданные Термосёсовым, и подал обе эти вещи жене…
— Книгу посылайте, — сказала, прочитав адрес, почтмейстерша, а с письмом скорым шагом ушла в свою комнату. Здесь она быстро распечатала известное нам письмо Термосёсова к его товарищу Готовцеву, прочитала его с несомненным удовольствием и, отослав с девушкой назад к мужу, вынула из своего туалета другое знакомое нам письмо — письмо судьи Борноволокова. С этим она возвратилась в гостиную к Термосёсову.
Когда почтмейстерша взошла, Термосёсов по-прежнему стоял у окна и при звуке шагов взошедшей хозяйки молча обернулся. Она также молча вынула из кармана борноволоковское письмо и подала его с строгим видом Термосёсову.
Термосёсов письмо взял, но ожидал пояснения, что ему с этим письмом делать?
— Смело, смело читайте, сюда никто не взойдет, — проговорила ему хозяйка.
Термосёсов прочел письмо своего начальника очень спокойно, не дронув ни одним мускулом, и, окончив чтение, — молча же возвратил его почтмейстерше.
— Узнаете вы своего друга?
— Я от него всегда ожидал этого, — отвечал Термосёсов.
— Я признаюсь, — заговорила почтмейстерша, вертя с угла на угол возвращенное ей письмо, — я потому изумилась… Я никогда этого не делаю, но вчера, когда я вернулась после знакомства с вами, коровница говорит: «Барыня! какой-то незнакомый барин бросил письмо в ящик!» — Я говорю: зачем в ящик? — У нас, знаете, этого не водится: у нас всё в руки письма подают. — Э, — сказала я себе: это — анекдот! Это непременно какая-нибудь подлость, потому что честный человек не станет таиться с письмом и бросать его в ящик, а прямо в руки его отдаст, и не поверите, как и почему?.. просто по какому-то предчувствию говорю: нет, я чувствую, что это непременно угрожает чем-то этому молодому человеку, которого я… полюбила как сына.
Термосёсов подал почтмейстерше руку и подумав: «Э, да была не была!» взял да и поцаловал ее.
— Право, — заговорила почтмейстерша не только со слезами умиления в голосе, но и с непритворными нервными слезами на глазах. — Право… Я говорю, что ж! Он здесь один… я его люблю как сына; я в этом не ошибаюсь, и слава Богу, что я это прочитала.
— Возьмите его, — продолжала она, протягивая письмо Термосёсову, — возьмите и уничтожьте.
— Уничтожить? Зачем? Нет; пусть его идет куда послано.
Термосёсов сразу сообразил, что хотя это письмо и нелестно для его чести, в результате весьма для него небезвыгодно.
Почтмейстерша никак не ожидала от Термосёсова такого ответа и была очень изумлена им.
— Я вас не понимаю, — проговорила она. — Зачем же вы хотите послать на себя такую черную клевету?
— А вот я вам это сейчас разъясню, и вы это будете понимать. Вам ведь немного нужно говорить, чтоб вы поняли: видите: это еще пока цветочки…
— Да, я вас теперь понимаю, — перебила почтмейстерша.
— Конечно! Если это письмо не получится, он будет подозревать, а пусть его себе расписывает, думая, что мы ничего не знаем.
— Ведь даже сам принес, — внушительно наябедничала почтмейстерша.
— Подлец! — отвечал Термосёсов. — Я его давно знаю!.. Ничего, пусть пишет! Пусть все пишут! Пусть что хотят пишут! А мы будем знать, что они пишут.
— В этом вы, конечно, можете быть всегда уверены.
— Ну, вот это и все, что нужно. Так, значит, союз? Вы меня не дадите обидеть?
— Насколько могу и насколько в силах! — отвечала с чувством почтмейстерша. — А вы, — добавила она, заметив, что Термосёсов берется за свою кепи, — а вы там… берегитесь… Бизюкиной.
— А что она… болтушка?
— Она и болтунья, и женщина очень безнравственная.
— Знаю-с! Это-то я отлично знаю, — отвечал Термосёсов, — Ну, она на меня болтать не будет.
Почтмейстерша посмотрела в самодовольное лицо Термосёсова и сказала:
— Так!
— Да-с; не будет, — отвечал Термосёсов.
— Однако скоро! — проговорила, улыбаясь и покачав головою, почтмейстерша. — Ах, нынешние женщины! женщины! Но ведь на их и расположенность-то долго рассчитывать невозможно. И потом, я вам скажу — у нее есть прескверный роман с Омнепотенским.
— Да черт с нею; стоит о ком говорить. Пусть у нее хоть с целым миром романы идут. Мы с вами будем знать себя.
— Ах, мой милый Андрей Иваныч, — здесь живучи, нельзя знать «одних себя». Тут… тут ад ведь, а не жизнь, и каждый друг друга хочет унизить.
Термосёсов, прочитав на лице хозяйки, что ей хотелось этим словами выразить, сказал:
— Да, разумеется, посчитаемся и переведаемся и с другими.
— Им постоянно надо давать себя чувствовать.
— И дадим-с. А вы, — добавил он, приостановясь, — скажите-ка мне откровенно — из всех вчерашних людей, кого мы там видели… Кто из них наиболее-то вам неприятен?
— Ах? Мне? если вам говорить откровенно, — мне они все неприятны. Я живу совсем уединенно. Одна сама с собою и со своими детьми… Мой муж, дети мои и я, ничего другого и знать не желаю.
— Верю-с, — отвечал Термосёсов. — Я не о том и говорю, кто приятен, а о том, кто особенно неприятен. Извините, что я так говорю прямо. Я люблю прямо дело ставить, на прямую ногу. Какого вы, например, мнения о протопопе Туберозове?
— Да что же: такой же, такой же, как и все другие: надменный старичишка и дерзкий.
— Дерзкий?
— О-о-о! даже и очень дерзкий и вредный.
— Да что же он может сделать?
— Ну знаете… есть пословица: «всякий бестия на своем месте»… Он мешается во все дела; с поучениями лезет и всегда самые обидные вещи говорит.
— Ну вот, видите, — проговорил Термосёсов. — Я уж это не от первых вас слышу, что это вредная дрянь, но никто не умел мне как следует рассказать: чем именно он вреден?
— Да вы кого же о нем расспрашивали? Бизюкину?
— Да, и ее и Омнепотенского.
— Ну, — много они понимают! И потом, он их личный враг, — им много верить невозможно; но а я… Мне все равно: мне что ни поп, тот и батька. Говори он о богомоленьях, о постах, я ему это даже и в заслугу бы ставила, но нет… Он всегда заведет: «высокие нравы, да высокие характеры, мужество да доблесть» и всегда с укоризнами, с намеками… Вообще, он самый-самый беспокойный и неприятный у нас человек. Он пятнадцать лет был моим духовным отцом, но я его в прошлом году переменила. Вы можете себе представить, как это тяжело.
— Еще бы!
— Пятнадцать кряду лет открывать свою душу одному и вдруг переменить и взять другого. Но с ним решительно невозможно было дальше!
— А что? — спросил Термосёсов.
— Да так… неприятный этакий… во все мешается, всё советы свои, наставления… Мой муж… Вы его еще не знаете — я не совсем счастлива в супружестве. Я не могу, конечно, пожаловаться на непочтительность моего мужа, но я должна была многое, многое сама делать, чтоб как-нибудь его вывести… Вы знаете, как это женщине нелегко: тут и осуждения, и рассуждения: зачем баба за мужские дела берется…
— И этот протопоп тоже?
— Да о нем-то я уж не хочу и говорить! Что на духу сказано, то по нашей религии повторяться не должно, но у него всегда этакие рацеи на языке — намеки разные глупые и оскорбительные. Пардон: «Не люблю, — говорит, — я, когда бабы на себя мужские штаны надевают. Нет в том доме проку». Понимаете, это ведь очень ясно мне — в чей огород камешки летят.
— Экая скотина, — воскликнул насчет Туберозова Термосёсов.
— И так и всё у него, — заключила почтмейстерша. — Оттого, если хотите, кто, по-моему, самый неприятный человек в городе есть — это и есть он, Туберозов.
— И вы были бы рады, если б его этак, — Термосёсов показал рукою, как обыкновенно показывают «посечь».
Почтмейстерша недоумевала.
— Похворостинить немножко, — пояснил Термосёсов, повторив при этом снова свой выразительный жест. — Поунять.
— О! знаете… Он был мой духовный отец, и мне, может быть, не следовало бы этого говорить, но скажу, что это было бы прекрасно. Он уже вчера и о вас рассуждал, когда вами все так заинтересовались… Дарьянов — это тоже у нас этакой фендрик: на шее креста нет, а табакерка серебряная. Дарьянов говорит про вас: «Есть на кого, — говорит, — обращать внимание». А Туберозов морду надул и себе: «Писарь, — говорит, — как писать, и больше ничего».
— Дураки! — беззлобиво произнес Термосёсов. — Писарь! Только про меня можно и сказать, что я писарь. Гм! Ну и прекрасно! Нет, — воскликнул, вдруг вспрянув с места и стукнув по столу кулаком, Термосёсов. — Нет! Мне вся предана суть не урядами, а отцом моим, который слепил вот эту голову, — Термосёсов указал на свой лоб и добавил: — Эту голову отец, слепивши, сказал: сей идет в мир нищ, но се, тот его же не оплетеши. Увидим, мой друг! — заключил он, протянувши хозяйке на прощанье руку. — Увидим, увидим, и они увидят, кто такой Андрей Термосёсов.
С этим Термосёсов распростился с напуганной несколько его экзальтациею хозяйкой и вышел на улицу. Пройдя половину пути к бизюкинскому дому, он остановился на пригорке, с которого мог осмотреть весь город, надул губу и, поразмыслив с минуту, сказал:
— Ну что ж, пора и начинать. Сделаем, что можно здесь, а там и в Польшу… Так вы, милейший Борноволоков, меня в Польшу ссылаете. Ничего, хлопочите за меня, хлопочите; я люблю, чтобы за меня хлопотали, а там уж и я об вас похлопочу.
— Что здесь отправил новый чиновник?
— Да ведь я тебе уже отдал письмо нового судьи, — отвечал почтмейстер.
— Не судья, а что Термосёсов подавал?
Почтмейстер вернулся к столу, где лежало письмо и книга, поданные Термосёсовым, и подал обе эти вещи жене…
— Книгу посылайте, — сказала, прочитав адрес, почтмейстерша, а с письмом скорым шагом ушла в свою комнату. Здесь она быстро распечатала известное нам письмо Термосёсова к его товарищу Готовцеву, прочитала его с несомненным удовольствием и, отослав с девушкой назад к мужу, вынула из своего туалета другое знакомое нам письмо — письмо судьи Борноволокова. С этим она возвратилась в гостиную к Термосёсову.
Когда почтмейстерша взошла, Термосёсов по-прежнему стоял у окна и при звуке шагов взошедшей хозяйки молча обернулся. Она также молча вынула из кармана борноволоковское письмо и подала его с строгим видом Термосёсову.
Термосёсов письмо взял, но ожидал пояснения, что ему с этим письмом делать?
— Смело, смело читайте, сюда никто не взойдет, — проговорила ему хозяйка.
Термосёсов прочел письмо своего начальника очень спокойно, не дронув ни одним мускулом, и, окончив чтение, — молча же возвратил его почтмейстерше.
— Узнаете вы своего друга?
— Я от него всегда ожидал этого, — отвечал Термосёсов.
— Я признаюсь, — заговорила почтмейстерша, вертя с угла на угол возвращенное ей письмо, — я потому изумилась… Я никогда этого не делаю, но вчера, когда я вернулась после знакомства с вами, коровница говорит: «Барыня! какой-то незнакомый барин бросил письмо в ящик!» — Я говорю: зачем в ящик? — У нас, знаете, этого не водится: у нас всё в руки письма подают. — Э, — сказала я себе: это — анекдот! Это непременно какая-нибудь подлость, потому что честный человек не станет таиться с письмом и бросать его в ящик, а прямо в руки его отдаст, и не поверите, как и почему?.. просто по какому-то предчувствию говорю: нет, я чувствую, что это непременно угрожает чем-то этому молодому человеку, которого я… полюбила как сына.
Термосёсов подал почтмейстерше руку и подумав: «Э, да была не была!» взял да и поцаловал ее.
— Право, — заговорила почтмейстерша не только со слезами умиления в голосе, но и с непритворными нервными слезами на глазах. — Право… Я говорю, что ж! Он здесь один… я его люблю как сына; я в этом не ошибаюсь, и слава Богу, что я это прочитала.
— Возьмите его, — продолжала она, протягивая письмо Термосёсову, — возьмите и уничтожьте.
— Уничтожить? Зачем? Нет; пусть его идет куда послано.
Термосёсов сразу сообразил, что хотя это письмо и нелестно для его чести, в результате весьма для него небезвыгодно.
Почтмейстерша никак не ожидала от Термосёсова такого ответа и была очень изумлена им.
— Я вас не понимаю, — проговорила она. — Зачем же вы хотите послать на себя такую черную клевету?
— А вот я вам это сейчас разъясню, и вы это будете понимать. Вам ведь немного нужно говорить, чтоб вы поняли: видите: это еще пока цветочки…
— Да, я вас теперь понимаю, — перебила почтмейстерша.
— Конечно! Если это письмо не получится, он будет подозревать, а пусть его себе расписывает, думая, что мы ничего не знаем.
— Ведь даже сам принес, — внушительно наябедничала почтмейстерша.
— Подлец! — отвечал Термосёсов. — Я его давно знаю!.. Ничего, пусть пишет! Пусть все пишут! Пусть что хотят пишут! А мы будем знать, что они пишут.
— В этом вы, конечно, можете быть всегда уверены.
— Ну, вот это и все, что нужно. Так, значит, союз? Вы меня не дадите обидеть?
— Насколько могу и насколько в силах! — отвечала с чувством почтмейстерша. — А вы, — добавила она, заметив, что Термосёсов берется за свою кепи, — а вы там… берегитесь… Бизюкиной.
— А что она… болтушка?
— Она и болтунья, и женщина очень безнравственная.
— Знаю-с! Это-то я отлично знаю, — отвечал Термосёсов, — Ну, она на меня болтать не будет.
Почтмейстерша посмотрела в самодовольное лицо Термосёсова и сказала:
— Так!
— Да-с; не будет, — отвечал Термосёсов.
— Однако скоро! — проговорила, улыбаясь и покачав головою, почтмейстерша. — Ах, нынешние женщины! женщины! Но ведь на их и расположенность-то долго рассчитывать невозможно. И потом, я вам скажу — у нее есть прескверный роман с Омнепотенским.
— Да черт с нею; стоит о ком говорить. Пусть у нее хоть с целым миром романы идут. Мы с вами будем знать себя.
— Ах, мой милый Андрей Иваныч, — здесь живучи, нельзя знать «одних себя». Тут… тут ад ведь, а не жизнь, и каждый друг друга хочет унизить.
Термосёсов, прочитав на лице хозяйки, что ей хотелось этим словами выразить, сказал:
— Да, разумеется, посчитаемся и переведаемся и с другими.
— Им постоянно надо давать себя чувствовать.
— И дадим-с. А вы, — добавил он, приостановясь, — скажите-ка мне откровенно — из всех вчерашних людей, кого мы там видели… Кто из них наиболее-то вам неприятен?
— Ах? Мне? если вам говорить откровенно, — мне они все неприятны. Я живу совсем уединенно. Одна сама с собою и со своими детьми… Мой муж, дети мои и я, ничего другого и знать не желаю.
— Верю-с, — отвечал Термосёсов. — Я не о том и говорю, кто приятен, а о том, кто особенно неприятен. Извините, что я так говорю прямо. Я люблю прямо дело ставить, на прямую ногу. Какого вы, например, мнения о протопопе Туберозове?
— Да что же: такой же, такой же, как и все другие: надменный старичишка и дерзкий.
— Дерзкий?
— О-о-о! даже и очень дерзкий и вредный.
— Да что же он может сделать?
— Ну знаете… есть пословица: «всякий бестия на своем месте»… Он мешается во все дела; с поучениями лезет и всегда самые обидные вещи говорит.
— Ну вот, видите, — проговорил Термосёсов. — Я уж это не от первых вас слышу, что это вредная дрянь, но никто не умел мне как следует рассказать: чем именно он вреден?
— Да вы кого же о нем расспрашивали? Бизюкину?
— Да, и ее и Омнепотенского.
— Ну, — много они понимают! И потом, он их личный враг, — им много верить невозможно; но а я… Мне все равно: мне что ни поп, тот и батька. Говори он о богомоленьях, о постах, я ему это даже и в заслугу бы ставила, но нет… Он всегда заведет: «высокие нравы, да высокие характеры, мужество да доблесть» и всегда с укоризнами, с намеками… Вообще, он самый-самый беспокойный и неприятный у нас человек. Он пятнадцать лет был моим духовным отцом, но я его в прошлом году переменила. Вы можете себе представить, как это тяжело.
— Еще бы!
— Пятнадцать кряду лет открывать свою душу одному и вдруг переменить и взять другого. Но с ним решительно невозможно было дальше!
— А что? — спросил Термосёсов.
— Да так… неприятный этакий… во все мешается, всё советы свои, наставления… Мой муж… Вы его еще не знаете — я не совсем счастлива в супружестве. Я не могу, конечно, пожаловаться на непочтительность моего мужа, но я должна была многое, многое сама делать, чтоб как-нибудь его вывести… Вы знаете, как это женщине нелегко: тут и осуждения, и рассуждения: зачем баба за мужские дела берется…
— И этот протопоп тоже?
— Да о нем-то я уж не хочу и говорить! Что на духу сказано, то по нашей религии повторяться не должно, но у него всегда этакие рацеи на языке — намеки разные глупые и оскорбительные. Пардон: «Не люблю, — говорит, — я, когда бабы на себя мужские штаны надевают. Нет в том доме проку». Понимаете, это ведь очень ясно мне — в чей огород камешки летят.
— Экая скотина, — воскликнул насчет Туберозова Термосёсов.
— И так и всё у него, — заключила почтмейстерша. — Оттого, если хотите, кто, по-моему, самый неприятный человек в городе есть — это и есть он, Туберозов.
— И вы были бы рады, если б его этак, — Термосёсов показал рукою, как обыкновенно показывают «посечь».
Почтмейстерша недоумевала.
— Похворостинить немножко, — пояснил Термосёсов, повторив при этом снова свой выразительный жест. — Поунять.
— О! знаете… Он был мой духовный отец, и мне, может быть, не следовало бы этого говорить, но скажу, что это было бы прекрасно. Он уже вчера и о вас рассуждал, когда вами все так заинтересовались… Дарьянов — это тоже у нас этакой фендрик: на шее креста нет, а табакерка серебряная. Дарьянов говорит про вас: «Есть на кого, — говорит, — обращать внимание». А Туберозов морду надул и себе: «Писарь, — говорит, — как писать, и больше ничего».
— Дураки! — беззлобиво произнес Термосёсов. — Писарь! Только про меня можно и сказать, что я писарь. Гм! Ну и прекрасно! Нет, — воскликнул, вдруг вспрянув с места и стукнув по столу кулаком, Термосёсов. — Нет! Мне вся предана суть не урядами, а отцом моим, который слепил вот эту голову, — Термосёсов указал на свой лоб и добавил: — Эту голову отец, слепивши, сказал: сей идет в мир нищ, но се, тот его же не оплетеши. Увидим, мой друг! — заключил он, протянувши хозяйке на прощанье руку. — Увидим, увидим, и они увидят, кто такой Андрей Термосёсов.
С этим Термосёсов распростился с напуганной несколько его экзальтациею хозяйкой и вышел на улицу. Пройдя половину пути к бизюкинскому дому, он остановился на пригорке, с которого мог осмотреть весь город, надул губу и, поразмыслив с минуту, сказал:
— Ну что ж, пора и начинать. Сделаем, что можно здесь, а там и в Польшу… Так вы, милейший Борноволоков, меня в Польшу ссылаете. Ничего, хлопочите за меня, хлопочите; я люблю, чтобы за меня хлопотали, а там уж и я об вас похлопочу.
XII
Возвратясь в дом Бизюкиных, Термосёсов не застал дома ни самого хозяина, ни Борноволокова. Они еще не возвратились со своих визитов. Дома была одна Данка, да и та сидела запершись в своей комнате. Термосёсов осведомился от Ермошки о месте, в котором заключилась барыня, и направился прямо через залу в гостиную к запертой двери хозяйкиной спальни.
Термосёсов понимал, что Данка конфузится встретиться с ним после вчерашнего пассажа в беседке. Он знал, что в таком случае мужчине надо облегчить женщине ее встречу. Он знал, что Данку нужно ободрить, дать ей реваншу, и, подойдя смелым и твердым шагом к ее спальне, стукнул рукой в дверь и заговорил шутливым тоном:
Отворите мне темницу
И дайте мне сиянье дня.
— Слышите, Дарья Николавна? — повернул он на вы.
Дарья, услыхав голос Термосёсова, встала и подошла неровными шагами к двери, но остановилась.
Термосёсов еще один раз возобновил свое требование, и дверь тихо и нерешительно приотворилась робкой рукой Данки. Термосёсов сейчас же взял ее за эту руку и шепотом проговорил ей:
— Ну что же, wie geht's? [28]Как же наше здоровье?
— Ничего, — ответила Данка. И тихо кашлянула и застенчиво отвернулась от испытующего термосёсовского взгляда.
— Чего же ты вертишься-то? — заговорил он, неожиданно взявши ее рукою за подбородок.
С этим он повернул ее к себе лицом, поцаловал и сказал:
— Какие вы все чудихи, и все на один покрой. Сами себя выдаете всегда. Я, ей-Богу, вчера при муже твоем думал, что он непременно по тебе что-нибудь заметит. И вертелась, и краснела, и глаза этакие встревоженные. Пройдет, брат, ничего. Комар укусил, и ничего больше. Ничто же сотвори, да и шабаш! А мне тебе дело есть большое сказать.
Он посадил Данку на диван и сам сел около нее, обняв ее за талию.
Данка вспыхнула и, вырываясь от Термосёсова, проговорила:
— Сделайте милость!.. Я не понимаю такого поведения.
— Какого это? — грубо спросил, оставляя ее, Термосёсов.
— Такого, как ваше.
— Ты, кажется, своего-то прежде всего не понимаешь, — ответил Термосёсов.
— Зачем вчера были приглашены сюда и этот дьякон, и Омнепотенский? — краснея и с запальчивостью спросила Данка. — Вы, кажется, хотите нарочно меня компрометировать.
— Компрометировать? Очень мне нужно! Зачем же бы это мне тебя компрометировать?
— Я не знаю, зачем это делают мужчины! чтоб умножать в глазах людей число своих побед над женщинами.
— Ну да. Есть чем хвалиться!
— Ну так расскажите мне, зачем все это было сделано? Зачем был взят сюда и дьякон, и Омнепотенский?
— А вот затем именно, чтоб тебя не компрометировать! Затем, чтоб мне нe одному с тобой идти было ночью; затем, чтоб не одной тебе было идти в сад со мною. Затем вообще, что меня пустым мешком по голове не били. Я знаю, как надо дела делать, и так и сделал, как надо было делать. Ты знаешь, как я сделал?
Чувство стыдливости не позволило Данке ответить ни слова.
— Знаешь, у одного какого-то жмотика-скряги мальчишка был вроде твоего нигилиста. Понадобилось ему шапку купить, он и купил ее на барские деньги. Барин — потасовку. А тот после, за чем его ни пошлют купить, две либо три копеечки и схимостит, и купил себе шапку, да и говорит: «Вот и есть шапка, и нет шапки». Так и мы с тобой. Я свой счет вчерашний кому угодно предъявляю, и мужу тебя твоему расхваливаю, а что он в этом счете видит: «и есть шапка, и нет шапки». Дьякон небось или Варнавка что-нибудь могут сказать? Во-первых, что же они знают, а во-вторых, кто же им и поверит? Колоченый человек мало ли что со злости скажет?.. Эх ты, Филимон-простота! Победа!.. Очень мне нужно кому-нибудь объяснять свои победы. А ты вот себя так ведешь, как два пьяные человека, подвыпивши, брудершафт выпивают, да потом друг другу «ты» стыдятся сказать. А ты не стыдись, да и некогда стыдиться. Вот что… Я вчера круто с этим Омнепотенским обошелся для тебя; а он мне теперь очень нужен.
Термосёсов понимал, что Данка конфузится встретиться с ним после вчерашнего пассажа в беседке. Он знал, что в таком случае мужчине надо облегчить женщине ее встречу. Он знал, что Данку нужно ободрить, дать ей реваншу, и, подойдя смелым и твердым шагом к ее спальне, стукнул рукой в дверь и заговорил шутливым тоном:
Отворите мне темницу
И дайте мне сиянье дня.
— Слышите, Дарья Николавна? — повернул он на вы.
Дарья, услыхав голос Термосёсова, встала и подошла неровными шагами к двери, но остановилась.
Термосёсов еще один раз возобновил свое требование, и дверь тихо и нерешительно приотворилась робкой рукой Данки. Термосёсов сейчас же взял ее за эту руку и шепотом проговорил ей:
— Ну что же, wie geht's? [28]Как же наше здоровье?
— Ничего, — ответила Данка. И тихо кашлянула и застенчиво отвернулась от испытующего термосёсовского взгляда.
— Чего же ты вертишься-то? — заговорил он, неожиданно взявши ее рукою за подбородок.
С этим он повернул ее к себе лицом, поцаловал и сказал:
— Какие вы все чудихи, и все на один покрой. Сами себя выдаете всегда. Я, ей-Богу, вчера при муже твоем думал, что он непременно по тебе что-нибудь заметит. И вертелась, и краснела, и глаза этакие встревоженные. Пройдет, брат, ничего. Комар укусил, и ничего больше. Ничто же сотвори, да и шабаш! А мне тебе дело есть большое сказать.
Он посадил Данку на диван и сам сел около нее, обняв ее за талию.
Данка вспыхнула и, вырываясь от Термосёсова, проговорила:
— Сделайте милость!.. Я не понимаю такого поведения.
— Какого это? — грубо спросил, оставляя ее, Термосёсов.
— Такого, как ваше.
— Ты, кажется, своего-то прежде всего не понимаешь, — ответил Термосёсов.
— Зачем вчера были приглашены сюда и этот дьякон, и Омнепотенский? — краснея и с запальчивостью спросила Данка. — Вы, кажется, хотите нарочно меня компрометировать.
— Компрометировать? Очень мне нужно! Зачем же бы это мне тебя компрометировать?
— Я не знаю, зачем это делают мужчины! чтоб умножать в глазах людей число своих побед над женщинами.
— Ну да. Есть чем хвалиться!
— Ну так расскажите мне, зачем все это было сделано? Зачем был взят сюда и дьякон, и Омнепотенский?
— А вот затем именно, чтоб тебя не компрометировать! Затем, чтоб мне нe одному с тобой идти было ночью; затем, чтоб не одной тебе было идти в сад со мною. Затем вообще, что меня пустым мешком по голове не били. Я знаю, как надо дела делать, и так и сделал, как надо было делать. Ты знаешь, как я сделал?
Чувство стыдливости не позволило Данке ответить ни слова.
— Знаешь, у одного какого-то жмотика-скряги мальчишка был вроде твоего нигилиста. Понадобилось ему шапку купить, он и купил ее на барские деньги. Барин — потасовку. А тот после, за чем его ни пошлют купить, две либо три копеечки и схимостит, и купил себе шапку, да и говорит: «Вот и есть шапка, и нет шапки». Так и мы с тобой. Я свой счет вчерашний кому угодно предъявляю, и мужу тебя твоему расхваливаю, а что он в этом счете видит: «и есть шапка, и нет шапки». Дьякон небось или Варнавка что-нибудь могут сказать? Во-первых, что же они знают, а во-вторых, кто же им и поверит? Колоченый человек мало ли что со злости скажет?.. Эх ты, Филимон-простота! Победа!.. Очень мне нужно кому-нибудь объяснять свои победы. А ты вот себя так ведешь, как два пьяные человека, подвыпивши, брудершафт выпивают, да потом друг другу «ты» стыдятся сказать. А ты не стыдись, да и некогда стыдиться. Вот что… Я вчера круто с этим Омнепотенским обошелся для тебя; а он мне теперь очень нужен.