Благодарят: говорят, что им этого не надо: это-де не интересно.
- Помилуйте, - убеждаю их, - ведь это человек большой воли, человек дела, а не фарсов, и притом человек, делавший благое дело в сороковых годах, когда почти не было никаких средств ничего путного делать.
- А его, - спрашивают, - повесили или не повесили?
- Нет, не повесили.
- И он из тюрьмы не убежал?
- Он и в тюрьме-то вовсе не был: он действовал законно.
- Ну, так уж это, - отвечают, - даже и совсем не интересно.
Отхожу и, как герой "Сентиментального путешествия" Стерна, говорю:
- Нет, это положительно лучше во Франции, потому что там даже наших веневских баб, Авдотью и Марью, и тех увековечили и по сю пору шоколад с их изображением продают.
И вот-с дела мои идут скверно: имение не продается, и я даже зазимовал в Петербурге.
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
О рождестве меня навещает Фортунатов: радостный-прерадостный, веселый-превеселый.
- На три дня, - говорит, - всего приехал, и то тебя разыскал.
Пошли рассказы: губернатора уже нет.
- Он очень мне надокучил, - говорит Фортунатов, - и, наконец, я его даванул в затылок, так что ему сразу больничку в губы продернули. Полетел, сердечный, кверху тормашками! Теперь посмотрю, каков будет новый. Только уж мне все равно: я по земству служу. Теперь в открытую играть буду. Генерал Перлов дошел, - говорит, - до обнищания, потому что все еще ходит в клуб спать (так как предводительского зятя опять выбрали старшиною). "Если, говорит упрямый старик, - войны не будет и роман написать не сумею, то мирюсь с тем, что не миновать мне долговой тюрьмы". Дергальский отставлен и сидит в остроге за возмущение мещан против полицейского десятского, а пристав Васильев выпущен на свободу, питается акридами и медом, поднимался вместе с прокурором на небо по лестнице, которую видел во сне Иаков, и держал там дебаты о беззаконности наказаний, в чем и духи и прокурор пришли к полному соглашению; но как господину прокурору нужно получать жалованье, которое ему дается за обвинения, то он уверен, что о невменяемости с ним говорили или "легкие", или "шаловливые" духи, которых мнение не авторитетно, и потому он спокойно продолжает брать казенное жалованье, - говорить о возмутительности вечных наказаний за гробом и подводить людей под возможно тяжкую кару на земле.
На этом, почтенный читатель, можно бы, кажется, и кончить, но надобно еще одно последнее сказанье, чтоб летопись окончилась моя.
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
Вот в чем-с должно заключаться это последнее сказанье: затянувшаяся беседа наша была внезапно прервана неожиданным появлением дядиного слуги, который пришел известить его, что к нему заезжали два офицера от генерала Постельникова. Занимавший нас своими рассказами дядя мой так и затрепетал; да, признаюсь вам, что мы и все-то сами себя нехорошо почувствовали. Страшно, знаете, не страшно, а все, как Гоголь говорил, - "трясение ощущается".
Пристали мы к слуге: как это было, какие два офицера приходили и зачем?
- Ничего, - говорит, - не знаю зачем, а только очень сожалели, что не застали, даже за головы хватались: "что мы, говорят, теперь генералу скажем?" и с тем и уехали. Обещали завтра рано заехать, а я, - говорит, сюда и побежал, чтоб известить.
Добиваемся: не было ли еще чего говорено? Расспрашиваем слугу: не заметил ли он чего особенного в этих гостях?
Лакей поводит глазами и не знает, что сказать, а нам кажется, что он невесть что знает да скрывает от нас.
А мы его так и допрашиваем, так и шпыняем - хуже инквизиторов.
Бедный малый даже с толку сбился и залепетал:
- Да господи помилуй: ничего они особенного не говорили, а только один говорит: "Оставим в конверте"; а другой говорит: "Нет, это нехорошо: он прочтет, надумается и откажется. Нет, а мы его сразу, неожиданно накроем!"
Изволите слышать: это называется "ничего особенного"!
Дядя встал на ноги и зашатался: совсем вдруг стал болен и еле держится.
Уговаривали его успокоиться, просили остаться переночевать, - нет, и слушать не хочет.
Человека мы отправили вперед на извозчике, а сами вдвоем пошли пешечком.
Идем молча - слово не вяжется, во рту сухо. Чувствую это я и замечаю, что и дядя мой чувствует то же самое, и говорит:
- У меня, брат, что-то даже во рту сухо. Я отвечаю, что и у меня тоже.
- Ну, так зайдем, - говорит, - куда-нибудь пропустить... А?
- Что же, пожалуй, - говорю, - зайдем.
- То-то; оно это и для храбрости не мешает. - Да, очень рад, - отвечаю, - зайдем.
- Только возьмем нумерок, чтоб поспокойнее... а то я этих общих комнат терпеть не могу... лакеи все так в рот и смотрят.
"Понимаю, - думаю себе, - любезнейший дядюшка, все понимаю".
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
Завернули мы в один из ночных кабачков... заняли комнату и заказали ужин и... насвистались, да так насвистались, что мне стало казаться, что уже мы оба и лыка не вяжем.
И все это дядя!
- Пей, да пей, друг мой, - пристает. - Наше ведь только сегодня, а завтра не наше; да все для храбрости еще да еще...
И стал мой дядя веселый, речистый: пошел вспоминать про Брюллова, как тот, уезжая из России, и платье, и белье, и обувь по сю сторону границы бросил; про Нестора Васильевича Кукольника, про Глинку, про актера Соленика и Ивана Ивановича Панаева, как они раз, на Крестовском, варили такую жженку, что у прислуги от одних паров голова кругом шла; потом про Аполлона Григорьева со Львом Меем, как эти оба поэта, по вдохновению, одновременно друг к другу навстречу на Невский выходили, и потом презрительно отозвался про нынешних литераторов и художников, которые пить совсем не умеют.
Тут я что-то возразил, что тогда был век романтизма и поэзии, и были и писатели такого характера, а нынче век гражданских чувств и свободы...
Но только что я это вымолвил, дядя мой так и закипел.
- Ах вы, - говорит, - чухонцы этакие: и вы смеете романтиков не уважать? Какие такие у вас гражданские чувства? Откуда вам свобода возьмется? Да вам и вольности ваши дворянские Дмитрий Васильевич Волков писал, запертый на замок вместе с датским кобелем, а вам это любо? Ну, так вот за то же вам кукиш будет под нос из всех этих вольностей: людишек у вас, это, отобрали... Что, ведь отобрали?
- Ну и что ж такое: мы очень рады.
- Ну, а теперь в рекруты пойдете.
- И пойдем-с и гордимся тем, что это начинается с нашего времени.
Но. тут дядя вдруг начал жестоко глумиться надо всем нашим временем и пошел, милостивые государи, что же доказывать, - что нет, говорит, у вас на Руси ни аристократов, ни демократов, ни патриотов, ни изменников, а есть только одна деревенская попадья.
Согласитесь, что это бог знает что за странный вывод, и с моей стороны весьма простительно было сказать, что я его даже не понимаю и думаю, что и сам-то он себя не понимает и говорит это единственно по поводу рюмки желудочной водки, стакана английского пива да бутылки французского шампанского. Но представьте же себе, что ведь нет-с: он еще пошел со мной спорить и отстаивать свое обидное сравнение всего нашего общества с деревенскою попадьею, и на каком же основании-с? Это даже любопытно.
- Ты гляди, - говорит, - когда деревенская попадья в церковь придет, она не стоит как все люди, а все туда-сюда егозит, ерзает да наперед лезет, а скажет ей добрый человек: "чего ты, шальная, егозишь в божьем храме? молись потихонечку", так она еще обижается и обругает: "ишь, дурак, мол, какой выдумал: какой это божий храм - это наша с батюшкой церковь". И у вас, - говорит, - уж нет ничего божьего, а все только "ваше с батюшкой". - И зато, - говорит, - все, чем вы расхвастались, можно у вас назад отнять: одних крестьян назад не закрепят, а вас, либералов, всех можно, как слесаршу Пошлепкину и унтер-офицерскую жену, на улице выпороть и доложить ревизору, что вы сами себя выпороли... и сойдет, как на собаке присохнет, лучше чем встарь присыхала; а уж меня не выпорют.
Но тут я, милостивые государи, оказался совершенно слабым и помню только, что дядя как будто подсовывал мне под голову подушку, а сам, весь красненький, бурчал:
- Нет-с: слуга покорный, а уж я удеру, и вам меня пороть не придется! На этом месте, однако, для меня уже все кончилось, и я несколько минут видел самого моего дядю деревенскою попадьею и хотел его спросить: зачем это он не молится тихо, а все егозит да ерзает, но это оказалось сверх моих возможностей.
Получил я назад дар слова не скоро, и это случилось таким образом: увидел я себя в полумраке незнакомой комнаты, начал припоминать: "где я, и что это такое?"
Кое-как припомнил вчерашний загул и начинаю думать:
"А хорошо ли это? А что сэр Чаннинг-то пишет? Ну, дядя, уж я вам за то вычитаю канон, что вы меня опоили".
И с этим, знаете, встаю... А где же дядя? А его и след простыл.
Звоню.
Входит лакей.
- Который час? - любопытствую.
- Восьмой-с, - говорит.
- Стало быть, еще не рассветало?
- Нет-с, уж это, - говорит, - опять смерклось. Представьте себе, это я, значит, почти сутки проспал. Стыдно ужасно пред лакеем! Что же это такое народу проповедуем о трезвости, а сами... Достойный пример!
- Дайте, - говорю, - поскорее мне счет.
- Да счет, - отвечает, - еще вчера-с этот господин заплатили.
- Какой господин? - А что с вами-то был.
- Да он где же теперь?
- А они, - говорит, - еще вчера ушли-с. Заплатили-с, спросили бумаги, что-то тут вам написали и ушли.
- Скорей давайте мне огня и эту бумагу.
Человек исполнил мою просьбу и я, поддерживая одною рукою больную голову, а другою лист серой бумаги, прочел:
"Не сердись, что я тебя подпоил. Дело опасное. Я не хочу, чтобы и тебе что-нибудь досталось, а это неминуемо, если ты будешь знать, где я. Пожалуйста, иди ко мне на квартиру и жди от меня известий".
Можете себе представить этакой сюрприз, да еще на больную голову!
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
Прихожу я на дядину квартиру, - все в порядке, но человек в большом затруднении, что дядя не ночевал дома и до сих пор его нет.
- А два офицера, - это, - любопытствую, - не приходили?
- Как же-с, - говорит, - приходили: они и утром два раза приходили, и в пять часов вечера были, и сейчас опять только вышли, и снова обещали часов в одиннадцать быть.
- Тьфу ты, что за пропасть такая!
С досады и с немочи вчерашнего кутежа я ткнулся в мягкий диван и ну спать... и спал, спал, спал, перевидав во сне живыми всех покойников, и Нестора Кукольника, и Глинку, и Григорьева, и Панаева, и целую Русь деревенских попадей, и - вдруг слышу: дзынь-дзынь, брязь-брязь...
- Встаньте-с, - говорит мне дядин слуга, - отбою ведь нет, - вот уже и нынче третий раз приходят. "Дядюшки, говорят, нет, так хоть племянника побуди".
- Вот те и раз! Господи, да я-то им на что?
- А уж не могу доложить, но только спросили, сочинитель вы или нет?
- Ну, а ты же, мол, что ответил?
- Я так, - говорит, - и ответил, что вы сочинитель, и вот они вас ждут.
- Отцы мои небесные! да что же это за наказание такое? - вопросил я, возведя глаза мои к милосердному небу. - Ко мне-то что же за дело? Я-то что же такое сочинил?.. Меня только всю мою жизнь ругают и уже давно доказали и мою отсталость, и неспособность, и даже мою литературную... бесчестность... Да, так, так: нечего конфузиться - именно бесчестность. Гриша, - говорю, голубчик мой: поищи там на полках хороших газет, где меня ругают, вынеси этим господам и скажи, что они не туда попали.
Лакей Гриша с малороссийской флегмою направился к полкам, а я уже было хотел уползти и удрать черным ходом, как вдруг, эти-то канальские черные двери приотворились и из-за них высунулась белокурая головка с усиками, и нежный голосок самою музыкальною нотою прозвенел:
- Excusez-moi, je ne suis pas venu...( Извините, что я не вошел (франц.).) с того хода, где следовало, но нам так долго не удавалось к вам проникнуть...
- Ничего-с, - отвечаю, - сделайте милость, не извиняйтесь.
- Нет, не извиняться нельзя, но знаете... как быть: служба... и не рад, да готов.
- Конечно, - говорю, - конечно. Чем, однако, прикажете служить?
- Вот мой товарищ, - позвольте вам представить, поручик, - он тут назвал какую-то фамилию и вытянул из-за себя здорового купидона с красным лицом и русыми котелками на висках.
Я поклонился отрекомендованному мне гостю, который при этом поправил ус и портупею и положительно крякнул, как бы заявил этим, что он человек не робкого десятка.
"Да мне-то, - думаю, - что такое до вас? По мне, вы какие ни будьте, я вас и знать не хочу", и сейчас же сам крякнул и объявил им, что я здесь не хозяин и что хозяина самого, дяди моего, нету дома.
- Как же это так? Вы нам скажите, пожалуйста, где он? Vous ny perdrez rien(Вы ничего не потеряете (франц.).), между тем как нам это очень нужно! говорил, семеня, юнейший гость мой, меж тем как старейший строго молчал, опираясь на стол рукою в белой замшевой перчатке.
- Нет, вы, бога ради, скажите, где ваш дядюшка? мы его разыщем, приставал младший.
- Решительно, - говорю, - не знаю; что хотите - не знаю. Сам даже этим интересуюсь, но все тщетно.
- Это изумительно.
- А однако это так.
- Ну, в таком разе позвольте за вас взяться. Я смешался.
- Что? что такое? как за меня взяться?
- А вот вы сейчас с этим познакомитесь, - отвечал гость, вытаскивая из кармана и предлагая мне конверт с большою печатью.
- Прошу, - говорит, - вскрыть.
Нечего делать: принимаю трепещущими руками этот конверт; вскрываю его; вытаскиваю оттуда лист веленевой бумаги, на котором картиннейшим писарским почерком написано... "К ней". Да-с:. ни более ни менее как стихотворение, озаглавленное "К ней".
ГЛАВА ДЕВЯНОСТАЯ
Протер глаза, еще раз взглянул - все то же самое, и вверху надпись "К ней"...
Я обиделся и рассердился и, не соображая уже никаких последствий, спросил с досадою: "Это еще что такое"?
- А это, - отвечает мне младший из моих гостей, - на сих днях в балете бенефис одной танцовщицы, которая... с ней очень многие важные лица знакомы, потому что она не только танцует, но... elle visite les pauvres(Она посещает бедных (франц.).) и...
- Но, позвольте, - возражаю, - что же мне до нее за дело?
- Совершенно верно, совершенно верно: вам нет до нее никакого дела, и она ни для кого никакого прямого значения не имеет, но... les jeunes gens foNt foule chez elle...( Молодые люди толпятся у нее (франц.)) и стараются услугами... совершенно невинными... невинными ей услугами доставить удовольствие одному... очень, очень почтенному и влиятельному лицу. Он человек уже, конечно, не первой молодости, и в эти годы, знаете, женщина для человека много значит и легко приобретает над ним влияние. Согласитесь что все это верно?
- Отлично-с, - говорю, - но что же мне до этого за дело?
Гость обиделся.
- Я, - говорит, - и не настаиваю, что вам есть до этого дело, но я прошу у вас помощи и совета.
- А, это, мол, другое совсем дело, - и, успокоенный, прошу гостей садиться.
Офицеры поблагодарили, присели и младший опять начал.
- Генерал Постельников, именем которого мы решились действовать, совсем об этом не знает. Да-с: он нас сюда не посылал, это мы сами, потому что, встретив в списках фамилию вашего дядюшки и зная, что ваша семья такая литературная...
Ну, уж тут я, видя, что мой гость затрудняется и не знает, как ему выпутаться, не стал ему помогать никакими возражениями, а предоставил все собственному его уму и красноречию - пусть, мол, как знает, не спеша, изъяснится. Он, бедняк, и изъяснялся, и попотел-таки, попотел, пока одолел мою беспонятливость, и зато во всех подробностях открылся, что он желает быть замеченным генералом Постельниковым и потому хочет преподнести его танцовщице букет и стихи, но что стихи у него вышли очень плохи и он просит их поправить.
"Так вот, - думаю, - чем весь этот переполох объясняется! Бедный мой дядя: за что ты гибнешь?" И с этим я вдруг расхрабрился, кричу: "человек, чаю нам!"
- Господа, прошу вас закурить сигары, а я сейчас... - и действительно я в ту же минуту присел и поправил, и даже уж сам не знаю, как поправил, офицерское стихотворение "К ней" и пожелал автору понравиться балетной фее и ее покровителю.
- Ах да! я ценю вашу дружбу, - отвечал со вздохом мой гость, - ценю и ваше доброе желание, но наш генерал, наш бедный добрый генерал... он теперь в таком положении, что il semeut dun rien(Его волнуют пустяки (франц.).), и нельзя поручиться, в каком состоянии он будет в этот момент.
Я полюбопытствовал, что же такое отравляет драгоценное спокойствие генерала Постельникова.
- Ах, это то же самое-с, я думаю, что отравляет нынче спокойствие многих и многих людей в нашем отечестве... Это, в самом деле, иначе даже не может и быть для истинных европейцев: я молод, я еще, можно сказать, незначителен и не чувствую всего этого так близко. Но... но и я... je deplore les maux de ma patrie(Я оплакиваю несчастья моей родины (франц.).) Но он, наш генерал, он, который помнит все это в ином виде, когда эта "дурная болезнь", как мы это называем, еще робко кралась в Россию под контрабандными знаменами Герцена, но Герцен, помилуйте... Герцена только забили; он был заеден средою и стал резок, но он все-таки был человек просвещенный и остроумный, - возьмите хоть одни его клички "трехполенный", трехполенный, ведь это все острота ума, а теперь...
"Господи! что, - думаю, - за несчастье: еще какой такой Филимон угрожает моей робкой родине?" Но оказывается, что этот новый злополучный Филимон этого нового, столь прекрасного и либерального времени есть разыскиваемый в зародыше Русский дух, или, на бонтонном языке современного бонтона, "дурная болезнь" нашего времени, для запугивания которого ее соединяют в одну семью со всеми семью язвами Египта.
- Трудное же, - говорю, - господа, вам дело досталось - ловить русский дух.
- Чрезвычайно трудное-с: еще ни одно наше поколение ничего подобного не одолевало, но зато-с мы и только мы, первые, с сознанием можем сказать, что мы уже не прежние вздорные незабудки, а мы - сила, мы оппозиция, мы идем против невежества массы и, по теории Дарвина, будем до истощения сил бороться за свое существование. Quoi quil arrive(Что бы ни служилось (франц.). ), а мы до новолуния дадим генеральное сражение этому русскому духу.
- Да было бы, - говорю, - еще где его искать?
- О, не беспокойтесь: он такого свойства, что сам скажется! Теперь его очень хорошо все понемножку издали по носу, да по носу! это очень тонкая тактика! Он этого долго не, стерпит, наконец, и откуда-нибудь брызнет и запахнет. Jespere, que moitie de force, moitie de gre(Я надеюсь, что частью силой, частью по доброй воле (франц.). ) мы скоро заставим его высказаться, и тогда вы увидите, что всеобщее мнение о бесполезности нашего учреждения есть черная клевета. Благодарю вас, что поправили мне стихи. Прощайте... Если что-нибудь будет нужно... пожалуйста: я всегда готов к вашим услугам... что вы смотрите на моего товарища? - не беспокойтесь, он немец и ничего не понимает ни по-французски, ни по-русски: я его беру с собою для того только, чтобы не быть одному, потому что, знаете, про наших немножко нехорошая слава прошла из-за одного человека, но, впрочем, и-у них тоже, у господ немцев-то, этот Пихлер... Ах, нехорошо-с, нехорошо, очень нехорошо: вперед ручаюсь, его нарочно осудят наши мужики! Ну, да черт их возьми. Поклонитесь вашему дядюшке и скажите ему, что генерал, еще недавно вспоминая о нем, говорил, что он имел случай представлять о его почтенных трудах для этих, как они... госпиталей или больниц и теперь в самых достойных кружках tout le monde revere sa vertu.(Все уважают его добродетель (франц.))
ГЛАВА ДЕВЯНОСТО ПЕРВАЯ
С этим мы распростились, но я не мог исполнить поручения моего гостя и передать моему дяде уважения, которым tout le monde почтил sa vertu, потому что дядя мой не появлялся в свое жилище. Оказалось, что с перепугу, что его ловят и преследуют на суровом севере, он ударился удирать на чужбину через наш теплый юг, но здесь с ним тоже случилась маленькая неприятность, не совсем удобная в его почтенные годы: на сих днях я получил уведомление, что его какой-то армейский капитан невзначай выпорол на улице, в Одессе, во время недавних сражений греков с жидами, и добродетельный Орест Маркович Ватажков столь удивился этой странной неожиданности, что, возвратясь выпоротый к себе в номер, благополучно скончался "естественною смертью", оставив на столе билет на пароход, с которым должен был уехать за границу вечером того самого дня, когда пехотный капитан высек его на тротуаре, неподалеку от здания новой судебной палаты.
Впрочем, к гордости всех русских патриотов (если таковые на Руси возможны), я должен сказать, что многострадальный дядя мой, несмотря на все свои западнические симпатии, отошел от сего мира с пламенной любовью к родине и в доставленном мне посмертном письме начертал слабою рукою: "Извини, любезный друг и племянник, что пишу тебе весьма плохо, ибо пишу лежа на животе, так как другой позиции в ожидании смерти приспособить себе не могу, благодаря скорострельному капитану, который жестоко зарядил меня с казенной части. Но находясь в сем положении за жидов и греков, которых не имел чести познать до этого приятного случая, я утешаюсь хоть тем, что умираю выпоротый все-таки самими моими соотчичами и тем кончаю с милой родиной все мои счеты, между тем как тебя соотечественники еще только предали на суд онемеченных и провонявшихся килькой ревельских чухон за недостаток почтения к исключенному за демонстрации против правительства дерптскому немецкому студенту, предсказывавшему, что наша Россия должна разлететься "wie Rauch"(Как дым (нем.)).
ГЛАВА ДЕВЯНОСТО ВТОРАЯ
Что же засим? - герой этой, долго утолявшей читателя повести умер, и умер, как жил, среди странных неожиданностей русской жизни, так незаслуженно несущей покор в однообразии, - пора кончить и самую повесть с пожеланием всем ее прочитавшим - силы, терпения и любви к родине, с полным упованием, что пусть, по пословице "велика растет чужая земля своей похвальбой, а наша крепка станет своею хайкою".
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту: Н. С. Лесков. Собрание сочинений. СПб., 1889, т. V, стр. 3-222.
Первоначально опубликовано в еженедельном приложении к "Русскому вестнику", "Современная летопись" (1871, э1-3, 8-16) с подзаголовком и посвящением: "Смех и горе. Разнохарактерное potpourri из пестрых воспоминаний полинявшего человека. Посвящается всем находящимся не на своих местах и не при своем деле"; разбивка на главы произведена редактором "Современной летописи" П. К- Щебальским по разрешению автора; подпись: Н. Лесков. Как видно из письма Лескова Щебальскому от 7 мая 1871 года, "Смех и горе" было отправлено им в редакцию "Русского вестника" в начале 1870 года (см. "Шестидесятые годы", М. - Л., 1940, стр. 312), но публикация задержалась из-за того, что одновременно с повестью "Русский вестник" взял у Лескова роман "На ножах", начатый печатанием с э 10 "Русского вестника" за 1870 год. Лесков настаивал на скорейшем печатании повести: "Я совершенно согласен с тем, что вы говорите о печатании повести в "Летописи". Это действительно будет меледа, а не печатание, и для меня гораздо лучше видеть ее в "Русском вестнике", но только не по окончании романа, ибо в повестушке той много вещей, имеющих интерес временный... Надо печатать повесть в журнале с псевдонимом "Меркул Праотцев", или же в "Летописи" с моею настоящей фамилией, но во всяком случае немедленно, не ожидая окончания романа... Там ли, сям ли, но скорее, а то она уж и так выдыхается". ("Шестидесятые годы", стр. 304. Письмо к П. К. Щебальскому от 19 декабря 1870 года). Из этого письма следует, что в это время повесть вся целиком находилась в распоряжении редакции. Во время печатания ее в "Современной летописи" Лесков неоднократно предлагал Щебальскому внести некоторые изменения в текст, однако, за небольшими исключениями, эти просьбы его не были удовлетворены. Так, в письме от 12 января 1871 года он пишет Щебальскому: "...Земно вам кланяюсь и прошу вас неотступно вложить в уста голубого купидона несколько раз слова "простенько, но мило". Так, я желаю, чтобы он, говоря о том, как устроил свою квартиру, сказал: "оно, конечно, простенько, но мило". То же самое он должен употребить, говоря о доме своей хозяйки, об исправленном им зонтике, о комнате Ватажкова и о том, как он, не имея настоящей наблюдательности, решился донесть на него "простенько, но мило". То же самое надо сделать и далее везде, где купидош подводит приятеля. Не откажитесь, пожалуйста, если только возможно, взять корректуру и добавить эти словечки в подлежащих местах по вашему усмотрению" ("Шестидесятые годы", стр. 306). Этих изменений Щебальский не сделал, но другую просьбу Лескова он выполнил: "В одном месте найдете в рукописи "Смех и горе" описание комнаты генерала Перлова... Припишите, пожалуйста, еще "в углу большой образ святого пророка Илии с обнаженным ножом и с подписью: ревнуя поревновах о вседержителе" ("Шестидесятые годы", стр. 314. Письмо" к Щебальскому от 19 апреля 1871 года). В первое отдельное издание повести Щебальский включил эту фразу, но без слов "с обнаженным ножом".
При подготовке первого отдельного издания "Смех и горе" Лесков ввел антинемецкие выпады в рассуждения генерала Перлова и заменил журнальное окончание, в котором Ватажкова "пырнул кинжалом под сердце какой-то испанский республиканец, принявший его по ошибке за странствующего инкогнито Монфори", рассказом о том, как Ватажкова высекли в Одессе, и его заключительным письмом к племяннику, то есть Лескову, о ссоре последнего с немцами; одной из причин, заставивших Лескова изменить окончание, было желание придать повести большую злободневность, приурочив смерть Ватажкова к началу 1871 года. Первое отдельное издание вышло с посвящением Щебальскому, снятым в последующих изданиях.
- Помилуйте, - убеждаю их, - ведь это человек большой воли, человек дела, а не фарсов, и притом человек, делавший благое дело в сороковых годах, когда почти не было никаких средств ничего путного делать.
- А его, - спрашивают, - повесили или не повесили?
- Нет, не повесили.
- И он из тюрьмы не убежал?
- Он и в тюрьме-то вовсе не был: он действовал законно.
- Ну, так уж это, - отвечают, - даже и совсем не интересно.
Отхожу и, как герой "Сентиментального путешествия" Стерна, говорю:
- Нет, это положительно лучше во Франции, потому что там даже наших веневских баб, Авдотью и Марью, и тех увековечили и по сю пору шоколад с их изображением продают.
И вот-с дела мои идут скверно: имение не продается, и я даже зазимовал в Петербурге.
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
О рождестве меня навещает Фортунатов: радостный-прерадостный, веселый-превеселый.
- На три дня, - говорит, - всего приехал, и то тебя разыскал.
Пошли рассказы: губернатора уже нет.
- Он очень мне надокучил, - говорит Фортунатов, - и, наконец, я его даванул в затылок, так что ему сразу больничку в губы продернули. Полетел, сердечный, кверху тормашками! Теперь посмотрю, каков будет новый. Только уж мне все равно: я по земству служу. Теперь в открытую играть буду. Генерал Перлов дошел, - говорит, - до обнищания, потому что все еще ходит в клуб спать (так как предводительского зятя опять выбрали старшиною). "Если, говорит упрямый старик, - войны не будет и роман написать не сумею, то мирюсь с тем, что не миновать мне долговой тюрьмы". Дергальский отставлен и сидит в остроге за возмущение мещан против полицейского десятского, а пристав Васильев выпущен на свободу, питается акридами и медом, поднимался вместе с прокурором на небо по лестнице, которую видел во сне Иаков, и держал там дебаты о беззаконности наказаний, в чем и духи и прокурор пришли к полному соглашению; но как господину прокурору нужно получать жалованье, которое ему дается за обвинения, то он уверен, что о невменяемости с ним говорили или "легкие", или "шаловливые" духи, которых мнение не авторитетно, и потому он спокойно продолжает брать казенное жалованье, - говорить о возмутительности вечных наказаний за гробом и подводить людей под возможно тяжкую кару на земле.
На этом, почтенный читатель, можно бы, кажется, и кончить, но надобно еще одно последнее сказанье, чтоб летопись окончилась моя.
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
Вот в чем-с должно заключаться это последнее сказанье: затянувшаяся беседа наша была внезапно прервана неожиданным появлением дядиного слуги, который пришел известить его, что к нему заезжали два офицера от генерала Постельникова. Занимавший нас своими рассказами дядя мой так и затрепетал; да, признаюсь вам, что мы и все-то сами себя нехорошо почувствовали. Страшно, знаете, не страшно, а все, как Гоголь говорил, - "трясение ощущается".
Пристали мы к слуге: как это было, какие два офицера приходили и зачем?
- Ничего, - говорит, - не знаю зачем, а только очень сожалели, что не застали, даже за головы хватались: "что мы, говорят, теперь генералу скажем?" и с тем и уехали. Обещали завтра рано заехать, а я, - говорит, сюда и побежал, чтоб известить.
Добиваемся: не было ли еще чего говорено? Расспрашиваем слугу: не заметил ли он чего особенного в этих гостях?
Лакей поводит глазами и не знает, что сказать, а нам кажется, что он невесть что знает да скрывает от нас.
А мы его так и допрашиваем, так и шпыняем - хуже инквизиторов.
Бедный малый даже с толку сбился и залепетал:
- Да господи помилуй: ничего они особенного не говорили, а только один говорит: "Оставим в конверте"; а другой говорит: "Нет, это нехорошо: он прочтет, надумается и откажется. Нет, а мы его сразу, неожиданно накроем!"
Изволите слышать: это называется "ничего особенного"!
Дядя встал на ноги и зашатался: совсем вдруг стал болен и еле держится.
Уговаривали его успокоиться, просили остаться переночевать, - нет, и слушать не хочет.
Человека мы отправили вперед на извозчике, а сами вдвоем пошли пешечком.
Идем молча - слово не вяжется, во рту сухо. Чувствую это я и замечаю, что и дядя мой чувствует то же самое, и говорит:
- У меня, брат, что-то даже во рту сухо. Я отвечаю, что и у меня тоже.
- Ну, так зайдем, - говорит, - куда-нибудь пропустить... А?
- Что же, пожалуй, - говорю, - зайдем.
- То-то; оно это и для храбрости не мешает. - Да, очень рад, - отвечаю, - зайдем.
- Только возьмем нумерок, чтоб поспокойнее... а то я этих общих комнат терпеть не могу... лакеи все так в рот и смотрят.
"Понимаю, - думаю себе, - любезнейший дядюшка, все понимаю".
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
Завернули мы в один из ночных кабачков... заняли комнату и заказали ужин и... насвистались, да так насвистались, что мне стало казаться, что уже мы оба и лыка не вяжем.
И все это дядя!
- Пей, да пей, друг мой, - пристает. - Наше ведь только сегодня, а завтра не наше; да все для храбрости еще да еще...
И стал мой дядя веселый, речистый: пошел вспоминать про Брюллова, как тот, уезжая из России, и платье, и белье, и обувь по сю сторону границы бросил; про Нестора Васильевича Кукольника, про Глинку, про актера Соленика и Ивана Ивановича Панаева, как они раз, на Крестовском, варили такую жженку, что у прислуги от одних паров голова кругом шла; потом про Аполлона Григорьева со Львом Меем, как эти оба поэта, по вдохновению, одновременно друг к другу навстречу на Невский выходили, и потом презрительно отозвался про нынешних литераторов и художников, которые пить совсем не умеют.
Тут я что-то возразил, что тогда был век романтизма и поэзии, и были и писатели такого характера, а нынче век гражданских чувств и свободы...
Но только что я это вымолвил, дядя мой так и закипел.
- Ах вы, - говорит, - чухонцы этакие: и вы смеете романтиков не уважать? Какие такие у вас гражданские чувства? Откуда вам свобода возьмется? Да вам и вольности ваши дворянские Дмитрий Васильевич Волков писал, запертый на замок вместе с датским кобелем, а вам это любо? Ну, так вот за то же вам кукиш будет под нос из всех этих вольностей: людишек у вас, это, отобрали... Что, ведь отобрали?
- Ну и что ж такое: мы очень рады.
- Ну, а теперь в рекруты пойдете.
- И пойдем-с и гордимся тем, что это начинается с нашего времени.
Но. тут дядя вдруг начал жестоко глумиться надо всем нашим временем и пошел, милостивые государи, что же доказывать, - что нет, говорит, у вас на Руси ни аристократов, ни демократов, ни патриотов, ни изменников, а есть только одна деревенская попадья.
Согласитесь, что это бог знает что за странный вывод, и с моей стороны весьма простительно было сказать, что я его даже не понимаю и думаю, что и сам-то он себя не понимает и говорит это единственно по поводу рюмки желудочной водки, стакана английского пива да бутылки французского шампанского. Но представьте же себе, что ведь нет-с: он еще пошел со мной спорить и отстаивать свое обидное сравнение всего нашего общества с деревенскою попадьею, и на каком же основании-с? Это даже любопытно.
- Ты гляди, - говорит, - когда деревенская попадья в церковь придет, она не стоит как все люди, а все туда-сюда егозит, ерзает да наперед лезет, а скажет ей добрый человек: "чего ты, шальная, егозишь в божьем храме? молись потихонечку", так она еще обижается и обругает: "ишь, дурак, мол, какой выдумал: какой это божий храм - это наша с батюшкой церковь". И у вас, - говорит, - уж нет ничего божьего, а все только "ваше с батюшкой". - И зато, - говорит, - все, чем вы расхвастались, можно у вас назад отнять: одних крестьян назад не закрепят, а вас, либералов, всех можно, как слесаршу Пошлепкину и унтер-офицерскую жену, на улице выпороть и доложить ревизору, что вы сами себя выпороли... и сойдет, как на собаке присохнет, лучше чем встарь присыхала; а уж меня не выпорют.
Но тут я, милостивые государи, оказался совершенно слабым и помню только, что дядя как будто подсовывал мне под голову подушку, а сам, весь красненький, бурчал:
- Нет-с: слуга покорный, а уж я удеру, и вам меня пороть не придется! На этом месте, однако, для меня уже все кончилось, и я несколько минут видел самого моего дядю деревенскою попадьею и хотел его спросить: зачем это он не молится тихо, а все егозит да ерзает, но это оказалось сверх моих возможностей.
Получил я назад дар слова не скоро, и это случилось таким образом: увидел я себя в полумраке незнакомой комнаты, начал припоминать: "где я, и что это такое?"
Кое-как припомнил вчерашний загул и начинаю думать:
"А хорошо ли это? А что сэр Чаннинг-то пишет? Ну, дядя, уж я вам за то вычитаю канон, что вы меня опоили".
И с этим, знаете, встаю... А где же дядя? А его и след простыл.
Звоню.
Входит лакей.
- Который час? - любопытствую.
- Восьмой-с, - говорит.
- Стало быть, еще не рассветало?
- Нет-с, уж это, - говорит, - опять смерклось. Представьте себе, это я, значит, почти сутки проспал. Стыдно ужасно пред лакеем! Что же это такое народу проповедуем о трезвости, а сами... Достойный пример!
- Дайте, - говорю, - поскорее мне счет.
- Да счет, - отвечает, - еще вчера-с этот господин заплатили.
- Какой господин? - А что с вами-то был.
- Да он где же теперь?
- А они, - говорит, - еще вчера ушли-с. Заплатили-с, спросили бумаги, что-то тут вам написали и ушли.
- Скорей давайте мне огня и эту бумагу.
Человек исполнил мою просьбу и я, поддерживая одною рукою больную голову, а другою лист серой бумаги, прочел:
"Не сердись, что я тебя подпоил. Дело опасное. Я не хочу, чтобы и тебе что-нибудь досталось, а это неминуемо, если ты будешь знать, где я. Пожалуйста, иди ко мне на квартиру и жди от меня известий".
Можете себе представить этакой сюрприз, да еще на больную голову!
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
Прихожу я на дядину квартиру, - все в порядке, но человек в большом затруднении, что дядя не ночевал дома и до сих пор его нет.
- А два офицера, - это, - любопытствую, - не приходили?
- Как же-с, - говорит, - приходили: они и утром два раза приходили, и в пять часов вечера были, и сейчас опять только вышли, и снова обещали часов в одиннадцать быть.
- Тьфу ты, что за пропасть такая!
С досады и с немочи вчерашнего кутежа я ткнулся в мягкий диван и ну спать... и спал, спал, спал, перевидав во сне живыми всех покойников, и Нестора Кукольника, и Глинку, и Григорьева, и Панаева, и целую Русь деревенских попадей, и - вдруг слышу: дзынь-дзынь, брязь-брязь...
- Встаньте-с, - говорит мне дядин слуга, - отбою ведь нет, - вот уже и нынче третий раз приходят. "Дядюшки, говорят, нет, так хоть племянника побуди".
- Вот те и раз! Господи, да я-то им на что?
- А уж не могу доложить, но только спросили, сочинитель вы или нет?
- Ну, а ты же, мол, что ответил?
- Я так, - говорит, - и ответил, что вы сочинитель, и вот они вас ждут.
- Отцы мои небесные! да что же это за наказание такое? - вопросил я, возведя глаза мои к милосердному небу. - Ко мне-то что же за дело? Я-то что же такое сочинил?.. Меня только всю мою жизнь ругают и уже давно доказали и мою отсталость, и неспособность, и даже мою литературную... бесчестность... Да, так, так: нечего конфузиться - именно бесчестность. Гриша, - говорю, голубчик мой: поищи там на полках хороших газет, где меня ругают, вынеси этим господам и скажи, что они не туда попали.
Лакей Гриша с малороссийской флегмою направился к полкам, а я уже было хотел уползти и удрать черным ходом, как вдруг, эти-то канальские черные двери приотворились и из-за них высунулась белокурая головка с усиками, и нежный голосок самою музыкальною нотою прозвенел:
- Excusez-moi, je ne suis pas venu...( Извините, что я не вошел (франц.).) с того хода, где следовало, но нам так долго не удавалось к вам проникнуть...
- Ничего-с, - отвечаю, - сделайте милость, не извиняйтесь.
- Нет, не извиняться нельзя, но знаете... как быть: служба... и не рад, да готов.
- Конечно, - говорю, - конечно. Чем, однако, прикажете служить?
- Вот мой товарищ, - позвольте вам представить, поручик, - он тут назвал какую-то фамилию и вытянул из-за себя здорового купидона с красным лицом и русыми котелками на висках.
Я поклонился отрекомендованному мне гостю, который при этом поправил ус и портупею и положительно крякнул, как бы заявил этим, что он человек не робкого десятка.
"Да мне-то, - думаю, - что такое до вас? По мне, вы какие ни будьте, я вас и знать не хочу", и сейчас же сам крякнул и объявил им, что я здесь не хозяин и что хозяина самого, дяди моего, нету дома.
- Как же это так? Вы нам скажите, пожалуйста, где он? Vous ny perdrez rien(Вы ничего не потеряете (франц.).), между тем как нам это очень нужно! говорил, семеня, юнейший гость мой, меж тем как старейший строго молчал, опираясь на стол рукою в белой замшевой перчатке.
- Нет, вы, бога ради, скажите, где ваш дядюшка? мы его разыщем, приставал младший.
- Решительно, - говорю, - не знаю; что хотите - не знаю. Сам даже этим интересуюсь, но все тщетно.
- Это изумительно.
- А однако это так.
- Ну, в таком разе позвольте за вас взяться. Я смешался.
- Что? что такое? как за меня взяться?
- А вот вы сейчас с этим познакомитесь, - отвечал гость, вытаскивая из кармана и предлагая мне конверт с большою печатью.
- Прошу, - говорит, - вскрыть.
Нечего делать: принимаю трепещущими руками этот конверт; вскрываю его; вытаскиваю оттуда лист веленевой бумаги, на котором картиннейшим писарским почерком написано... "К ней". Да-с:. ни более ни менее как стихотворение, озаглавленное "К ней".
ГЛАВА ДЕВЯНОСТАЯ
Протер глаза, еще раз взглянул - все то же самое, и вверху надпись "К ней"...
Я обиделся и рассердился и, не соображая уже никаких последствий, спросил с досадою: "Это еще что такое"?
- А это, - отвечает мне младший из моих гостей, - на сих днях в балете бенефис одной танцовщицы, которая... с ней очень многие важные лица знакомы, потому что она не только танцует, но... elle visite les pauvres(Она посещает бедных (франц.).) и...
- Но, позвольте, - возражаю, - что же мне до нее за дело?
- Совершенно верно, совершенно верно: вам нет до нее никакого дела, и она ни для кого никакого прямого значения не имеет, но... les jeunes gens foNt foule chez elle...( Молодые люди толпятся у нее (франц.)) и стараются услугами... совершенно невинными... невинными ей услугами доставить удовольствие одному... очень, очень почтенному и влиятельному лицу. Он человек уже, конечно, не первой молодости, и в эти годы, знаете, женщина для человека много значит и легко приобретает над ним влияние. Согласитесь что все это верно?
- Отлично-с, - говорю, - но что же мне до этого за дело?
Гость обиделся.
- Я, - говорит, - и не настаиваю, что вам есть до этого дело, но я прошу у вас помощи и совета.
- А, это, мол, другое совсем дело, - и, успокоенный, прошу гостей садиться.
Офицеры поблагодарили, присели и младший опять начал.
- Генерал Постельников, именем которого мы решились действовать, совсем об этом не знает. Да-с: он нас сюда не посылал, это мы сами, потому что, встретив в списках фамилию вашего дядюшки и зная, что ваша семья такая литературная...
Ну, уж тут я, видя, что мой гость затрудняется и не знает, как ему выпутаться, не стал ему помогать никакими возражениями, а предоставил все собственному его уму и красноречию - пусть, мол, как знает, не спеша, изъяснится. Он, бедняк, и изъяснялся, и попотел-таки, попотел, пока одолел мою беспонятливость, и зато во всех подробностях открылся, что он желает быть замеченным генералом Постельниковым и потому хочет преподнести его танцовщице букет и стихи, но что стихи у него вышли очень плохи и он просит их поправить.
"Так вот, - думаю, - чем весь этот переполох объясняется! Бедный мой дядя: за что ты гибнешь?" И с этим я вдруг расхрабрился, кричу: "человек, чаю нам!"
- Господа, прошу вас закурить сигары, а я сейчас... - и действительно я в ту же минуту присел и поправил, и даже уж сам не знаю, как поправил, офицерское стихотворение "К ней" и пожелал автору понравиться балетной фее и ее покровителю.
- Ах да! я ценю вашу дружбу, - отвечал со вздохом мой гость, - ценю и ваше доброе желание, но наш генерал, наш бедный добрый генерал... он теперь в таком положении, что il semeut dun rien(Его волнуют пустяки (франц.).), и нельзя поручиться, в каком состоянии он будет в этот момент.
Я полюбопытствовал, что же такое отравляет драгоценное спокойствие генерала Постельникова.
- Ах, это то же самое-с, я думаю, что отравляет нынче спокойствие многих и многих людей в нашем отечестве... Это, в самом деле, иначе даже не может и быть для истинных европейцев: я молод, я еще, можно сказать, незначителен и не чувствую всего этого так близко. Но... но и я... je deplore les maux de ma patrie(Я оплакиваю несчастья моей родины (франц.).) Но он, наш генерал, он, который помнит все это в ином виде, когда эта "дурная болезнь", как мы это называем, еще робко кралась в Россию под контрабандными знаменами Герцена, но Герцен, помилуйте... Герцена только забили; он был заеден средою и стал резок, но он все-таки был человек просвещенный и остроумный, - возьмите хоть одни его клички "трехполенный", трехполенный, ведь это все острота ума, а теперь...
"Господи! что, - думаю, - за несчастье: еще какой такой Филимон угрожает моей робкой родине?" Но оказывается, что этот новый злополучный Филимон этого нового, столь прекрасного и либерального времени есть разыскиваемый в зародыше Русский дух, или, на бонтонном языке современного бонтона, "дурная болезнь" нашего времени, для запугивания которого ее соединяют в одну семью со всеми семью язвами Египта.
- Трудное же, - говорю, - господа, вам дело досталось - ловить русский дух.
- Чрезвычайно трудное-с: еще ни одно наше поколение ничего подобного не одолевало, но зато-с мы и только мы, первые, с сознанием можем сказать, что мы уже не прежние вздорные незабудки, а мы - сила, мы оппозиция, мы идем против невежества массы и, по теории Дарвина, будем до истощения сил бороться за свое существование. Quoi quil arrive(Что бы ни служилось (франц.). ), а мы до новолуния дадим генеральное сражение этому русскому духу.
- Да было бы, - говорю, - еще где его искать?
- О, не беспокойтесь: он такого свойства, что сам скажется! Теперь его очень хорошо все понемножку издали по носу, да по носу! это очень тонкая тактика! Он этого долго не, стерпит, наконец, и откуда-нибудь брызнет и запахнет. Jespere, que moitie de force, moitie de gre(Я надеюсь, что частью силой, частью по доброй воле (франц.). ) мы скоро заставим его высказаться, и тогда вы увидите, что всеобщее мнение о бесполезности нашего учреждения есть черная клевета. Благодарю вас, что поправили мне стихи. Прощайте... Если что-нибудь будет нужно... пожалуйста: я всегда готов к вашим услугам... что вы смотрите на моего товарища? - не беспокойтесь, он немец и ничего не понимает ни по-французски, ни по-русски: я его беру с собою для того только, чтобы не быть одному, потому что, знаете, про наших немножко нехорошая слава прошла из-за одного человека, но, впрочем, и-у них тоже, у господ немцев-то, этот Пихлер... Ах, нехорошо-с, нехорошо, очень нехорошо: вперед ручаюсь, его нарочно осудят наши мужики! Ну, да черт их возьми. Поклонитесь вашему дядюшке и скажите ему, что генерал, еще недавно вспоминая о нем, говорил, что он имел случай представлять о его почтенных трудах для этих, как они... госпиталей или больниц и теперь в самых достойных кружках tout le monde revere sa vertu.(Все уважают его добродетель (франц.))
ГЛАВА ДЕВЯНОСТО ПЕРВАЯ
С этим мы распростились, но я не мог исполнить поручения моего гостя и передать моему дяде уважения, которым tout le monde почтил sa vertu, потому что дядя мой не появлялся в свое жилище. Оказалось, что с перепугу, что его ловят и преследуют на суровом севере, он ударился удирать на чужбину через наш теплый юг, но здесь с ним тоже случилась маленькая неприятность, не совсем удобная в его почтенные годы: на сих днях я получил уведомление, что его какой-то армейский капитан невзначай выпорол на улице, в Одессе, во время недавних сражений греков с жидами, и добродетельный Орест Маркович Ватажков столь удивился этой странной неожиданности, что, возвратясь выпоротый к себе в номер, благополучно скончался "естественною смертью", оставив на столе билет на пароход, с которым должен был уехать за границу вечером того самого дня, когда пехотный капитан высек его на тротуаре, неподалеку от здания новой судебной палаты.
Впрочем, к гордости всех русских патриотов (если таковые на Руси возможны), я должен сказать, что многострадальный дядя мой, несмотря на все свои западнические симпатии, отошел от сего мира с пламенной любовью к родине и в доставленном мне посмертном письме начертал слабою рукою: "Извини, любезный друг и племянник, что пишу тебе весьма плохо, ибо пишу лежа на животе, так как другой позиции в ожидании смерти приспособить себе не могу, благодаря скорострельному капитану, который жестоко зарядил меня с казенной части. Но находясь в сем положении за жидов и греков, которых не имел чести познать до этого приятного случая, я утешаюсь хоть тем, что умираю выпоротый все-таки самими моими соотчичами и тем кончаю с милой родиной все мои счеты, между тем как тебя соотечественники еще только предали на суд онемеченных и провонявшихся килькой ревельских чухон за недостаток почтения к исключенному за демонстрации против правительства дерптскому немецкому студенту, предсказывавшему, что наша Россия должна разлететься "wie Rauch"(Как дым (нем.)).
ГЛАВА ДЕВЯНОСТО ВТОРАЯ
Что же засим? - герой этой, долго утолявшей читателя повести умер, и умер, как жил, среди странных неожиданностей русской жизни, так незаслуженно несущей покор в однообразии, - пора кончить и самую повесть с пожеланием всем ее прочитавшим - силы, терпения и любви к родине, с полным упованием, что пусть, по пословице "велика растет чужая земля своей похвальбой, а наша крепка станет своею хайкою".
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту: Н. С. Лесков. Собрание сочинений. СПб., 1889, т. V, стр. 3-222.
Первоначально опубликовано в еженедельном приложении к "Русскому вестнику", "Современная летопись" (1871, э1-3, 8-16) с подзаголовком и посвящением: "Смех и горе. Разнохарактерное potpourri из пестрых воспоминаний полинявшего человека. Посвящается всем находящимся не на своих местах и не при своем деле"; разбивка на главы произведена редактором "Современной летописи" П. К- Щебальским по разрешению автора; подпись: Н. Лесков. Как видно из письма Лескова Щебальскому от 7 мая 1871 года, "Смех и горе" было отправлено им в редакцию "Русского вестника" в начале 1870 года (см. "Шестидесятые годы", М. - Л., 1940, стр. 312), но публикация задержалась из-за того, что одновременно с повестью "Русский вестник" взял у Лескова роман "На ножах", начатый печатанием с э 10 "Русского вестника" за 1870 год. Лесков настаивал на скорейшем печатании повести: "Я совершенно согласен с тем, что вы говорите о печатании повести в "Летописи". Это действительно будет меледа, а не печатание, и для меня гораздо лучше видеть ее в "Русском вестнике", но только не по окончании романа, ибо в повестушке той много вещей, имеющих интерес временный... Надо печатать повесть в журнале с псевдонимом "Меркул Праотцев", или же в "Летописи" с моею настоящей фамилией, но во всяком случае немедленно, не ожидая окончания романа... Там ли, сям ли, но скорее, а то она уж и так выдыхается". ("Шестидесятые годы", стр. 304. Письмо к П. К. Щебальскому от 19 декабря 1870 года). Из этого письма следует, что в это время повесть вся целиком находилась в распоряжении редакции. Во время печатания ее в "Современной летописи" Лесков неоднократно предлагал Щебальскому внести некоторые изменения в текст, однако, за небольшими исключениями, эти просьбы его не были удовлетворены. Так, в письме от 12 января 1871 года он пишет Щебальскому: "...Земно вам кланяюсь и прошу вас неотступно вложить в уста голубого купидона несколько раз слова "простенько, но мило". Так, я желаю, чтобы он, говоря о том, как устроил свою квартиру, сказал: "оно, конечно, простенько, но мило". То же самое он должен употребить, говоря о доме своей хозяйки, об исправленном им зонтике, о комнате Ватажкова и о том, как он, не имея настоящей наблюдательности, решился донесть на него "простенько, но мило". То же самое надо сделать и далее везде, где купидош подводит приятеля. Не откажитесь, пожалуйста, если только возможно, взять корректуру и добавить эти словечки в подлежащих местах по вашему усмотрению" ("Шестидесятые годы", стр. 306). Этих изменений Щебальский не сделал, но другую просьбу Лескова он выполнил: "В одном месте найдете в рукописи "Смех и горе" описание комнаты генерала Перлова... Припишите, пожалуйста, еще "в углу большой образ святого пророка Илии с обнаженным ножом и с подписью: ревнуя поревновах о вседержителе" ("Шестидесятые годы", стр. 314. Письмо" к Щебальскому от 19 апреля 1871 года). В первое отдельное издание повести Щебальский включил эту фразу, но без слов "с обнаженным ножом".
При подготовке первого отдельного издания "Смех и горе" Лесков ввел антинемецкие выпады в рассуждения генерала Перлова и заменил журнальное окончание, в котором Ватажкова "пырнул кинжалом под сердце какой-то испанский республиканец, принявший его по ошибке за странствующего инкогнито Монфори", рассказом о том, как Ватажкова высекли в Одессе, и его заключительным письмом к племяннику, то есть Лескову, о ссоре последнего с немцами; одной из причин, заставивших Лескова изменить окончание, было желание придать повести большую злободневность, приурочив смерть Ватажкова к началу 1871 года. Первое отдельное издание вышло с посвящением Щебальскому, снятым в последующих изданиях.